Звук его шагов, разносившийся по мощеной улице деревни, обыкновенно начинал трудовой день в Гретце. Сейчас же все его население еще спало, вокруг было как-то по-особенному тихо. Освещенная первыми лучами солнца церковная колокольня казалась удивительно стройной и воздушной; несколько птиц, круживших вокруг нее, словно парили в голубом эфире, более чистом и прозрачном, чем обыкновенно. Медленно шествуя по улице, доктор с особым наслаждением вдыхал чистый воздух и чувствовал себя благодушно настроенным и довольным этим прекрасным ясным утром, которое будто улыбалось ему.
На одной из тумб, стоящих по обе стороны ворот гостиницы госпожи Тентальон, доктор заметил маленькую темную фигурку, сидевшую неподвижно, в созерцательной позе, и сразу узнал в этом одиноком человечке своего вчерашнего приятеля, Жана-Мари.
— А-а! — воскликнул господин Депрэ, подходя к мальчугану; остановившись против него, доктор уперся обеими руками в свои колени и с добродушным любопытством заглянул ему в лицо. — Вы только посмотрите, как мы рано встаем! Прекрасно! Как видно, мы страдаем всеми недостатками настоящего философа.
Мальчик соскочил с тумбы и чересчур серьезно и вежливо раскланялся.
— Ну, как наш больной себя чувствует сегодня? — спросил Депрэ.
Оказалось, что его пациент находится все в том же положении, что и вчера.
— Так, — проговорил доктор, — а теперь скажи мне, для чего ты так рано встаешь?
После довольно продолжительного молчания Жан-Мари ответил, что он сам этого как следует не знает и потому не может сказать, зачем встает рано.
— Так-так, — подтвердил доктор, — ты и сам не знаешь зачем, да и все мы едва ли что-нибудь знаем толком, прежде чем постараемся это выяснить, а чтобы узнать, почему и зачем мы что-нибудь делаем, надо себя спросить об этом. Ну-ка, попробуй задать себе вопрос, подумай и скажи мне, как тебе кажется… Может быть, тебе нравится рано вставать?
— Да, нравится! — не спеша произнес мальчик. — Да, мне нравится, — повторил он еще раз, уже совершенно уверенно.
— Ну-ну, — ободрял его доктор, — а теперь расскажи, почему тебе это нравится? Заметь, что мы с тобой теперь следуем методу Сократа, — вставил он. — Итак, спроси себя, почему тебе нравится вставать рано?
— Кругом так тихо, так спокойно, — ответил Жан-Мари, — у меня в это время нет никакого дела. И еще, когда так тихо и никого нет вокруг, чувствуешь, как будто ты хороший.
Депрэ усмехнулся и сел на соседнюю тумбу, по другую сторону ворот. Его начинал интересовать разговор с этим мальчуганом. Жан-Мари отвечал и говорил не наобум, а подумав, и старался на каждый вопрос ответить по совести.
— Ты, как я вижу, испытываешь удовольствие от того, что чувствуешь себя хорошим, — заметил доктор, — и, признаюсь, меня это крайне удивляет. Ведь ты же сам говорил мне вчера, что раньше ты воровал, а эти две вещи не совместимы — быть хорошим и воровать.
— А разве воровать так уж дурно? — спросил мальчик.
— Да, таково по крайней мере общее мнение, мой милый друг, — ответил наставительно и слегка насмешливо Депрэ.
— Нет, вы меня не совсем поняли, — заметил мальчуган, — я хотел спросить, неужели дурно воровать так, как воровал я, — пояснил он. — У меня не было выбора, я был вынужден делать это. Я полагаю, что не может быть дурно то, что человек хочет иметь кусок хлеба, ведь каждому надо есть! Это такая сильная потребность, что с ней невозможно спорить! Да еще, кроме того, меня жестоко избивали, когда я возвращался домой с пустыми руками! — добавил Жан-Мари. — Я тогда уже знал, что хорошо и что дурно, потому что раньше того меня многому обучал один добрый священник, который относился ко мне очень хорошо и которого все люди уважали. (При слове «священник» доктор скорчил отвратительную гримасу). Но я думал, что когда человеку нечего есть, когда у него нет даже куска черствого хлеба, чтобы утолить свой голод, да когда еще вдобавок его бьют нещадно, то при таких условиях воровать, пожалуй, даже позволительно. Я не стал бы красть сласти или что другое ради лакомства, по крайней мере я думаю, что не стал бы, но мне кажется, что ради куска насущного хлеба каждый совершил бы кражу!
— И я так полагаю, — согласился Дюпрэ. — Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? — слегка насмешливо добавил он.
— Нет, к чему? — удивился Жан-Мари. — Я не видел в этом никакой надобности.
— Вот как! Ну, а твой священник, наверное, увидел бы в этом надобность! — все в том же тоне продолжал доктор.
— Вы думаете? Неужели?! — воскликнул мальчик и впервые смутился. — А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…
— Эге, — усмехнулся доктор над наивным ребенком, — так вот ты какой вольнодумец!
— Я думал, что Бог сам меня поймет, — продолжал мальчик очень серьезно, не обратив внимания на последнее замечание своего собеседника, — а вы, я вижу, так не думаете… Но ведь и сами эти мысли мне Бог вложил в голову! Разве нет?
— Ах ты, малыш, малыш! — почти сокрушенно промолвил Депрэ. — Я уже говорил, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях и потому не могу равнодушно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?
— Нет, сударь, — ответил, не задумываясь, Жан-Мари.
— Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что хотел сказать. Вот посмотри сперва сюда, — продолжал доктор, — видишь ты там, за колокольней, это небо, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно-голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаз? Не радует сердце? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, — продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, — предположим, что это небо вдруг бы сделалось ярко-янтарно-огненного цвета, подобно цвету раскаленных углей, а в самом зените небесного свода — огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?
— Я думаю, что нет, — проговорил Жан-Мари.
— И я также не мог бы его полюбить, — продолжал доктор несколько резко, — я ненавижу все странное, и странных людей в особенности, а ты — самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!
Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно-вопрошающим видом.
— А вы сами, разве вы не чрезвычайно странный господин? — спросил он.
Тогда доктор бросил на землю свою трость, кинулся к мальчугану, прижал его к груди и звонко расцеловал в обе щеки.
— Превосходно! Бесподобно, малыш! — воскликнул он. — Нет, какое прекрасное утро! Какой счастливый, какой удачный день для старого сорокадвухлетнего теоретика! А? Нет, — продолжал он, как бы обращаясь к небесам, — ведь я даже не знал, что такие мальчуганы существуют на свете! Я сомневался, что род человеческий в состоянии производить подобных индивидов! Вот теперь, — добавил он, подымая с земли свою палку, — эта встреча для меня точно первое любовное свидание. Я сломал свою любимую трость в момент душевного восторга, но это не беда! Можно будет поправить.
И, взглянув на мальчика, он уловил на себе его взгляд, полный удивления, недоумения, смущения и даже неосознанной тревоги.
— Эй! — воскликнул он, обращаясь к своему маленькому собеседнику. — Отчего ты так смотришь на меня? Право, кажется, этот малыш презирает меня, — пробормотал он, слегка отвернувшись в сторону. — Ты презираешь меня, что ли, мальчуган? — снова обратился к нему доктор.
— О нет, — отозвался Жан-Мари совершенно серьезно, — я только не понимаю вас.
— Вы должны извинить меня, сударь, — продолжал доктор с некоторой напыщенностью, — я еще слишком молод.
«Черт бы его побрал!» — мысленно добавил он про себя и опять уселся на свое прежнее место и стал наблюдать за мальчиком с некоторой насмешкой.
«Мальчишка испортил мне это прекрасное спокойное утро, — думал он, — теперь я буду нервничать весь день, и пищеварение будет неправильное — лихорадочное. Следует непременно успокоиться».
И, сделав над собой усилие, Депрэ отогнал от себя все тревожившие и волновавшие или просто хоть сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже приучил себя. Теперь помыслы его стали блуждать среди окружавших его знакомых и любимых предметов: он любовался и наслаждался прекрасным утром, вдыхал в себя свежий утренний воздух и с видом знатока смаковал его, как смакуют любители хорошее вино, и затем медленно выдыхал, как то рекомендуется предписаниями гигиены. Он считал маленькие облачка на небе, следил за полетом птиц вокруг церковной колокольни, мысленно описывая вместе с ними длинные плавные взлеты и спуски, или паря в воздухе, или же проделывая удивительные воздушные сальто-мортале и рассекая воздух воображаемыми крыльями. Таким способом доктор в короткое время вернул себе прежнее спокойствие духа, и животное благодушие, и полное осознание своих движений, своих чувств и ощущений, сознание, что воздух имел прохладный и освежающий вкус, напоминающий вкус сочного спелого плода. И, совершенно поглощенный этими ощущениями и их мысленным анализом, от избытка благодушного настроения он запел. Он знал всего только один мотив, «Мальбрук в поход собрался», да и тот знал не совсем твердо и обращался с ним довольно бесцеремонно. Впрочем, свои музыкальные таланты доктор проявлял обыкновенно только в те минуты, когда бывал один и чувствовал себя особенно благодушно настроенным, когда он чувствовал себя, так сказать, вполне счастливым.
Но на этот раз господин Депрэ был довольно грубо возвращен к действительности почти болезненно огорченным выражением на лице мальчика. Он оборвал свое пение на полуноте и обратился к своему случайному слушателю с вопросом:
— Что ты думаешь о моем пении, мальчуган? Нравится оно тебе?
Мальчик молчал. Не дождавшись ответа, доктор повторил довольно повелительно:
— Что ты думаешь о моем пении?
— Оно мне не нравится, — пробормотал Жан-Мари.
— Вот как! — воскликнул доктор. — Может быть, ты и сам певец?
— Я пою лучше, — спокойно ответил мальчик.
Депрэ смотрел на него некоторое время в недоумении. Внутренне он сознавал, что сердится, и по этому случаю краснел за себя, и это заставляло его сердиться еще больше.
— Если ты так же разговариваешь и со своим хозяином, — произнес он, наконец, пожав плечами и подняв руки кверху, — то могу тебя только похвалить.
— Я с ним вовсе не разговариваю, — отозвался Жан-Мари, — я его не люблю.
— Значит, меня ты любишь? — попробовал поймать его на слове доктор, и при этом в голосе его послышались необычайная живость и воодушевление.
— Не знаю, — честно ответил мальчуган.
Доктор встал — не такого он ждал ответа, и хотя он даже себе в том не сознавался, но чувствовал себя как будто обиженным.
— Я желаю вам доброго утра, — проговорил господин Депрэ, церемонно раскланиваясь со своим собеседником, — я вижу, что вы слишком мудры для меня. Возможно, что у вас в жилах течет кровь, а может быть, и небесный флюид, а быть может, в них не что иное, как воздух, которым мы дышим. Но в одном я безусловно уверен — это в том, что вы, сударь, не человеческое существо, говорю я вам, — добавил он, потрясая своей палкою перед носом мальчика. — Так и запишите себе на память: «Я не человеческое существо и не имею претензии быть человеческим существом; я обман, сон, ангел, загадка, иллюзия — все что угодно, но только не человеческое существо!» Итак, примите мой почтительнейший поклон — и прощайте!
С этими словами доктор удалился и, слегка взволнованный, зашагал вдоль улицы, а мальчик остался стоять в недоумении, глядя на пустое место, где только что стоял доктор.
III
Усыновление
Мадам Депрэ, носившая христианское имя Анастази, представляла собой весьма приятный и симпатичный тип особы женского пола. Необычайно цветущая и здоровая с виду, полная красивая брюнетка с упругими мягкими щеками, румяными губами, приветливым, спокойным взглядом темных глаз и ручками несравненной красоты, она была такого рода женщина, над которыми горе и невзгоды проносятся как утренние летние облачка по небу. В худшем случае она могла сдвинуть свои темные брови так, чтобы они образовали одну горизонтальную линию, но всего на одну минуту, а затем и эта мимолетная морщинка на ее лбу тотчас же разглаживалась.
В ней было очень много от бесстрастного спокойствия монахинь, при почти полном отсутствии их благочестия; и даже напротив, Анастази была женщина, весьма склонная ко всякого рода благам земного мира. Она страстно любила устрицы и доброе старое вино, любила несколько смелые шутки и рассказы и была очень предана своему мужу, но скорее с учетом своего собственного благополучия, чем ради него. Она была невозмутимо добродушна по природе, но не имела ни малейшей склонности к самоотвержению или самопожертвованию.
Жить в этом уютном старом доме, с большим тенистым зеленым садом позади и ярким, пестрым цветником перед окнами, есть и пить сладко и вволю, поболтать четверть часика с кем-нибудь из соседей, никогда не носить корсета и не наряжаться, исключая те случаи, когда она отправлялась в Фонтенбло за покупками, иметь постоянный богатый запас новостей и немудреных романов, быть к тому же женой доктора Депрэ и не иметь никаких оснований ревновать его — этим исчерпывались все ее притязания на счастье, и чаша благ земных, по ее мнению, наполнялась этим до краев.
Люди, знавшие доктора Депрэ еще холостым, когда у него было ровно столько же самых разнообразных теорий, но теорий другого рода, утверждали, что его теперешняя философия сложилась под влиянием изучения Анастази. Он рационализировал ее животное довольство и чувство полной удовлетворенности и бессознательно, но тщетно старался по-своему подражать супруге.
В кулинарном деле госпожа Депрэ была настоящей артисткой, а кофе она готовила божественно. Кроме того, она была помешана на чистоте и опрятности, за чем тщательно следила в доме, и этим заразила также мужа. Всякая вещь в доме супругов находилась на своем месте, все сияло и блестело, начиная с медных ручек и задвижек, а пыль была окончательно изгнана из ее царства. Это было нечто такое, что совершенно не допускалось в доме доктора Депрэ. Алина, их единственная служанка, не знала другого дела, как целыми днями вытирать пыль, чистить, скрести и подметать с раннего утра и до позднего вечера. Таким образом, доктор Депрэ в своем доме жил как теленок, которого откармливают к празднику в тепле, холе, чистоте и полном довольстве.
В полдень подавался прекраснейший обед, и в этот день, как всегда, обед был вкусный и обильный. Стол украшали и спелая ароматная дыня, и только что пойманная в реке рыба под достопамятным беарнским соусом, и откормленная Пуларка в виде фрикасе, и превосходная спаржа, а затем целое блюдо самых отборных фруктов. В дополнение к этому доктор Депрэ выпил полбутылки с добавкой еще одного стаканчика прекрасного семилетнего Cаte-Rotie, а госпожа Депрэ — полбутылки, без стаканчика, того же самого вина — один стаканчик из ее полубутылки переходил в качестве прибавки к порции ее мужа в ознаменование признания за ним мужских привилегий. В заключение подали превосходнейший кофе и графинчик шартреза для мадам. Доктор не доверял всем этим декоктам и пренебрегал ими, считая вредными для здоровья. Поставив поднос на стол, Алина удалилась, предоставив супругам Депрэ без помехи наслаждаться послеобеденной беседой, приятными воспоминаниями и процессом правильного пищеварения.
— Право, душа моя, говорю тебе, что для нас с тобой большое счастье… — начал было доктор. — Да, должен сказать, что твой кофе превосходен! — перебил он себя, отхлебнув немного из чашки. — Так вот, я говорю, — продолжал супруг, — что для нас с тобой большое счастье… Ах, Анастази, умоляю тебя, не пей ты этой гадости! Не пей этой отравы, ну хотя бы сегодня, ну всего лишь один день, и ты сама увидишь, какую это принесет тебе пользу. Ты будешь чувствовать себя гораздо лучше, ручаюсь тебе в этом своей репутацией!
— Но ты не сказал мне еще, в чем же заключается для нас с тобой большое счастье, — заметила Анастази, не обратив внимания на обычную мольбу и уговоры мужа не пить ликера с кофе, — мольбу, повторявшуюся регулярно каждый день.
— В том, душа моя, что у нас с тобой нет детей! — ответил нежный супруг. — Я все чаще и чаще об этом задумываюсь по мере того, как идут годы, и все больше и больше благословляю Всевышнего, избавившего нас от этой страшной обузы, от стольких забот, хлопот и огорчений. Подумать только, как твое цветущее здоровье, ненаглядная моя, могло бы пострадать от этого, а мои спокойные ученые занятия, а наши вкусные обеды и всякие гастрономические деликатесы и лакомства… Все, все решительно должно было бы пострадать, будь у нас дети: от всего этого пришлось бы если и не полностью, то до известной степени отказаться, пожертвовать, хотя бы отчасти, всеми этими радостями жизни, и, спрашивается, ради чего? Ведь дети — это последний остаток человеческого несовершенства! Перед их лицом бежит цветущее здоровье женщины, они являются причиной хворостей и преждевременной старости наших жен, они кричат, шумят, раздражают наши нервы, нарушают мир и спокойствие в доме. Мало того, они вечно задают неуместные, глупые и ненужные вопросы, надоедают своими постоянными расспросами, требуют, чтобы их кормили, поили, умывали, одевали, заботились об их воспитании, обучении, чтобы носы им сморкали! Да, моя милая, вот что значат дети! А когда они подрастут, то настанет такое время, когда они с легкой душой разобьют родительское сердце, так, как я разбиваю скорлупу этого ореха!.. Да, дорогая моя, двое таких конченых эгоистов, как мы с тобой, должны всегда избегать произведения на свет всяких отпрысков как явной измены себе и друг другу! Не правда ли?
— Да, друг мой, в этом ты действительно прав, — согласилась жена, и при этом она тихо засмеялась. — В сущности, это так на тебя похоже — хвалиться тем, что, собственно, произошло помимо твоей воли и вовсе от тебя не зависело.
— Дорогая моя, — возразил доктор как бы наставительно и почти торжественно, — ты забываешь, что мы могли усыновить ребенка!
— Ну уж нет! Этого я не допустила бы никогда… ни за что на свете! Слышишь ли ты, ни за что на свете! — воскликнула почтительная супруга. — Что ни говори, а с моего согласия во всяком случае никогда! Еще если бы ребенок был моя собственная плоть и кровь, я бы, конечно, не отказалась от него, но взвалить себе на плечи последствия нескромности другой особы — нет, благодарю покорно! У меня для этого еще слишком много здравого смысла!
— Вот именно! — подтвердил доктор. — У обоих нас было слишком много здравого смысла для этого, и теперь я тем более доволен нашим благоразумием, потому что… потому что… — И он пристально взглянул на свою жену.
— Потому что… что? — спросила она со смутным предчувствием какой-то надвигающейся опасности.
— Потому что я нашел теперь именно того, кого следовало, — сказал доктор твердо и решительно, — и я сегодня же усыновлю его!
Анастази смотрела на мужа, не отводя глаз, но видела его словно в тумане. Она положительно ничего не могла понять.
— Ты с ума сошел! — воскликнула женщина, еще минуту назад кроткая, и в голосе ее послышалась такая нота, которая предвещала семейную бурю.
— Нет-нет, дорогая моя, ты ошибаешься, — возразил муж, — я в здравом уме и в полном сознании, и вот тебе доказательство: вместо того чтобы попытаться как-нибудь замаскировать свою непоследовательность, я напротив, желая тебя подготовить, умышленно подчеркнул ее. Надеюсь, что ты в этом узнаёшь счастливого философа, имеющего радость и блаженство называть тебя своей женой! Видишь ли, дело в том, что я до сих пор никогда не рассчитывал на необычайную случайность, с чем, в сущности, всегда следовало бы считаться. Я не мог даже предположить, что когда-нибудь отыщу своего настоящего сына, но вот прошедшей ночью я его нашел! Только, прошу тебя, не тревожь себя понапрасну, дорогая моя, в нем, насколько я знаю, нет ни единой капельки моей крови. Он мой сын по духу — по разуму, если хочешь!
— По духу! По разуму! — повторила Анастази с легким смешком, в котором слышались отчасти возмущение и гнев, отчасти желание рассмеяться. — Скажите, пожалуйста, его разум! Да что это такое, наконец, Анри, — идиотская шутка или же ты на самом деле с ума спятил?! Он сын ему по разуму! По духу! Ну, а мне-то он кем тогда приходится? Мне-то он кто по духу и по разуму?
— Ты права, — согласился доктор и пожал плечами, — да, ты как раз указала пальцем на единственную загвоздку во всем этом деле. Да, признаюсь, что об этом я не подумал, но что же делать, дорогая моя! Я боюсь, что он будет тебе поразительно антипатичен, боюсь, что ты, Анастази, никогда не поймешь его, а он тебя. Это потому, что ты взяла себе в мужья животную часть моего существа и моей природы, моя дорогая. И эта физическая сторона моей природы всецело в твоей власти и безраздельно принадлежит тебе, а с Жаном-Мари у меня есть духовное сродство — настолько сильное, что скажу тебе откровенно, я и сам несколько его побаиваюсь. Ты, конечно, прекрасно понимаешь, что я возвещаю тебе о своего рода несчастье для тебя, но только, душа моя, — и голос любящего супруга зазвучал с искренней озабоченностью, — ради бога, не давай воли слезам после еды — это так вредно, Анастази! Я уверен, что ты испортишь себе пищеварение. — И послушная супруга воздержалась.
— Ты знаешь, как охотно и с какой готовностью я всегда подчиняюсь всем твоим желаниям, — сказала она, — когда они благоразумны или резонны, но в данном случае…
— Возлюбленная моя, — перебил доктор, спеша предупредить отказ с ее стороны, — припомни, кто пожелал уехать из Парижа? Кто заставил меня проститься и с моими карточными приятелями, а вместе с тем и с моей маленькой страстишкой к картам, и с оперой, и с бульварами, и с моими связями в обществе? Словом, со всем тем, что составляло мою жизнь до того времени, когда я узнал тебя. Припомни все это и скажи, был ли я тебе верен? Был ли я послушен тебе? Не подчинялся ли не только безропотно, но даже с охотой своей судьбе? И, по всей справедливости, Анастази, не имею ли я тоже права предъявить тебе какое-нибудь требование в свою очередь? Ты знаешь, что я имею на это право, и признаешь его за мной. Ну, так мое требование следующее: чтобы этот сын мой был принят в наш дом, как это и подобает.
Анастази поняла, что она разбита наголову и что протестовать бесполезно, а потому поспешила спустить флаг, как судно в открытом море, которое сдается на милость победителя.
— Ты меня убьешь этим… — вздохнула она.
— Нисколько! — возразил он. — С месяц ты будешь, быть может, чувствовать некоторую горечь или досаду, точно так же, как это испытывал я, когда впервые очутился в этой жалкой деревушке, а затем твой здравый рассудок и милый нрав возьмут верх, и я уже теперь вижу тебя счастливой и довольной, как всегда, и притом еще с внутренним сознанием, что ты сделала своего мужа счастливейшим из людей!
— Ты знаешь, что я не могу отказать тебе ни в чем, — сказала она, делая еще одну, последнюю попытку показного сопротивления, — ни в чем, что может сделать тебя действительно счастливым. Но так ли это в данном случае? Уверен ли ты в этом, друг мой? Ты говоришь, что нашел его прошлой ночью! Да ведь он, быть может, худший из обманщиков!
— Я не думаю, — возразил доктор, — нет, едва ли я мог в нем ошибиться. Впрочем, ты не воображай, что я так неосмотрителен и неразумен, что сейчас же, немедля, вздумаю усыновить его. Нет, я льщу себя мыслью, что я человек, умудренный житейским опытом, и потому мне кажется, что я все предвидел и предусмотрел, что я взвесил все возможные случайности и, имея их в виду, составил план, который, надеюсь, оправдает все мои расчеты. Я пока беру мальчика к нам в дом в качестве конюха, и если он станет таскать что-нибудь или роптать и выказывать недовольство, если он захочет уйти от нас, то я пойму и увижу, что ошибся, и я не признаю его своим сыном, а прогоню его — пускай себе шатается по белу свету!
— Этого ты никогда не сделаешь, — заметила жена, — я знаю твое доброе сердце.
И она протянула ему свою руку, вздохнув при этом, а доктор улыбнулся, поднес эту милую, прекрасную ручку к своим губам и запечатлел на ней нежный поцелуй, полный благодарности.
Он выиграл свое дело гораздо легче, чем ожидал. Уже в двадцатый раз он испытывал магическое действие своего неизменного аргумента — намека на возвращение в Париж. Шесть месяцев пребывания в Париже для человека со склонностями, знакомствами и связями, как у доктора Депрэ, и с его прошлым были равносильны полному разорению. Анастази удалось спасти последние остатки его былого состояния только благодаря тому, что она удерживала его безвыездно в деревне. Само слово «Париж» приводило ее в ужас. Она скорее разрешила бы своему супругу завести целый зверинец в большом саду позади дома и допустила бы даже усыновление маленького конюха — только бы муж не возвращался в столицу.
Часов около четырех после полудня несчастный паяц отдал богу душу; он так и не приходил в сознание с того момента, как впервые впал в забытье. Доктор Депрэ присутствовал при его последних минутах, он же и объявил хозяйке и присутствующим, что комедия сыграна, что песенка паяца спета до конца — словом, что все уже кончено. После этого он взял Жана-Мари за плечо и вывел его в сад при гостинице. Здесь у самой реки стояла удобная скамейка. Доктор сел на эту скамейку и усадил мальчугана по левую руку от себя.
— Жан-Мари, — проговорил он серьезно, — мир божий очень, очень велик, и даже Франция, представляющая собою лишь крошечную его частичку, слишком велика и обширна для такого маленького мальчугана, как ты. И хотя места в мире хватает для всех, и во Франции тоже, но, к несчастью, повсюду так много людей, от которых всем тесно, людей, которые со всеми толкаются и всем загораживают дорогу, и пробиться между ними чрезвычайно трудно. Кроме того, на свете слишком мало пекарен для всех голодных ртов. Хозяин твой умер, а ты в одиночку еще не можешь сам по себе зарабатывать на хлеб, а ведь воровать ты не желаешь? Не правда ли? В таком случае положение твое в настоящий момент, как ты сам, вероятно, понимаешь, незавидное, даже, можно сказать, критическое. С другой стороны, ты видишь перед собой в моем лице человека еще не старого, но уже пожилого, пользующегося всеми благами душевной молодости и здравого разума, человека образованного, развитого, живущего в достатке и довольстве, имеющего приличное положение в жизни и хороший сытный стол, человека, которым нельзя пренебрегать ни в качестве друга, ни в качестве хозяина. И вот я предлагаю тебе стол, и одежду, и обучение разным наукам и познаниям, несравненно более ценным для мальчугана с твоим складом ума и способностями, чем поучения всех священников целой Европы, взятых вместе. Жалования или какого-либо вознаграждения я тебе не предлагаю. Но, если ты когда-нибудь пожелаешь уйти от меня, ты во всякое время найдешь дверь открытой и можешь идти на все четыре стороны, и, кроме того, я еще дам тебе 100 франков, чтобы ты имел возможность начать с ними новую жизнь по своему усмотрению. А взамен того, что я тебе предлагаю, ты должен будешь, в свою очередь, работать на меня. У меня есть старая кобыла и тележечка, на которой я выезжаю; ты очень скоро научишься ходить за кобылой и мыть и держать в порядке экипаж, и это будет твоей обязанностью. Не спеши с ответом, а обдумай хорошенько, принять тебе или не принимать моего предложения, поразмысли, какой вариант из двух для тебя будет лучше. Но помни, что я не сентиментальный человек, не сердобольный благотворитель, а человек, живущий исключительно для себя, и если я делаю тебе подобное предложение, то только потому, что имею при этом в виду свои цели и ясно предвижу для себя известные выгоды. Ну, а теперь подумай хорошенько и тогда скажи, как ты решил поступить.
— Я буду очень рад принять ваше предложение, — проговорил мальчик. — Я совсем не вижу, что бы я еще мог сделать, кроме этого. Благодарю вас очень, господин, и постараюсь, сколько могу, быть вам полезным, обещаю это! — добавил он уверенно и с твердой решимостью в голосе.
— Спасибо, мальчуган! — сказал доктор с теплой ноткой в голосе.
При этом он поднялся со скамейки и отер лоб платком, потому что в эти минуты, пока решался такой серьезный вопрос, он просто умирал от страха. Ведь отказ со стороны мальчика после той сцены, которая произошла у него с женой нынче после обеда, поставил бы его в смешное положение перед Анастази, а этого господин Депрэ ужасно боялся. Потому-то теперь он почувствовал громадное облегчение, словно гора свалилась у него с плеч, и он заговорил совсем другим, веселым голосом:
— Какой жаркий, душный вечер сегодня, не правда ли? У меня летом всегда возникало желание быть рыбой, Жан-Мари. Ты знаешь, что здесь, под Гретцем, протекает Луан, славная река… и лежал бы я где-нибудь под водяной кувшинкой у берега и прислушивался бы к звону колоколов. Мне думается, что там, под водой, этот звон звучит особенно нежно и приятно, особенно хватает за душу. Вот была бы жизнь! Как ты думаешь? Хорошо было бы? А?
— Да, — сказал Жан-Мари задумчиво, — я думаю, что это должно быть хорошо.
— Благодарение богу, у тебя, как я вижу, есть воображение! — воскликнул доктор и со свойственной ему экспансивностью и искренностью заключил мальчика в объятия.
Но этот поступок его, видимо, смутил мальчугана настолько же, насколько он смутил бы в Англии мальчика в школьном возрасте, то есть приблизительно одних с ним лет. Как видно, бедный мальчик совершенно не привык к такого рода проявлениям чувств.