— Пошли, я тебе сразу в шприц наберу.
Наташе хочется отвесить поклон, как солистке вчера. Эта дверь в ординаторскую для нее сейчас сцена, эшафот, лобное место. Она стоит там в слезах, как будто обнаженная ими, как никогда остро чувствуя свою несуразность и некрасивость. Свою слишком большую и неуместную грудь, в которую упирается взгляд сидящего на диване Котова. Она вдруг понимает, что он мужчина, а не заведующий. И смотрит сейчас на нее именно как на женщину. Зареванную, бессильную, глупую.
Муж — за четыре года ни одного теплого письма. Она живет в чужом доме двенадцать лет, в одной комнате, боится лишний раз на кухню выйти. Следит, чтобы сын не говорил громко и долго по телефону, не бегал, не шумел. Жить больше негде, у брата своих проблем — не расхлебать. Зачем-то диссертация по сквозным инфарктам, почти написана уже — для кого, для чего? Курсы английского, фиалки в цвету, третий размер груди. Кому это надо? Руки в коротковатых рукавах, которые некуда девать, мысли и чувства — как на ладони. Слезы. Котов, который ненадолго вдруг показался близким человеком, одиноким и несчастным, таким же, как она, теперь не смотрит даже. Она ему никто. Бирюков умирает. Один из многих ее пациентов, но почему так больно сейчас?
Страшно оставить? Оставить свой парк, свои улицы с зебрами и без. Больничный двор с моргом и беседкой для поцелуев. Черный ход и лестницу наверх, на шестой этаж, где она работает десять лет. Свой стол и стул, Таньку, Евгению Сергеевну, уборщицу тетю Клаву. Четыре инфарктные палаты, две шестиместные, трехместную и двухместную с ремонтом. Диссертацию, поставленную в плане на ноябрь, реферат по Канту. Оставить Котова и его лежачую жену. Насовсем. Ей надо сейчас быть благодарной, да! За то, что она еще здесь пока.
За умирающего Бирюкова, за право быть здесь собой, плакать и качать права, говорить громко и от души, нажить собственное мнение и его отстоять. И легче его отстоять там, в палате умирающего, чем в ординаторской реанимации выйти еще раз на бис, на последний поклон.
— Спасибо, Алексей Юрич, — говорит Наташа уже в дверях, обернувшись. А он и не знает даже, не понимает, что она сейчас прощалась. Простилась с ним. Сидит красный, уставившись в свои кардиограммы.
После морфина Бирюков, кажется, дремлет. Таня заставила выпить чаю. Евгения Сергеевна уехала домой, у нее ребенок заболел. Таня ходит по ординаторской, размахивая чашкой и задевая стулья.
— Да он козел, Котов твой! Сволочь! Как он вообще смеет!
Чай из Таниной чашки плещется на халат.
— Он не мой…
— Неужели ты не заслужила просто человеческого отношения!
— Тань, я так устала уже от всего, не могу больше…
— Да он сам первый сюда прибежит потом! Положить нужно будет кого-нибудь, и прибежит. Сволочь! Царь горы, блин. И хоть бы ты ходила к нему не по делу, Наташ? Тут даже не в тебе дело, а то, что это упрямство его уже на работу перекинулось!
В дверь просовывается маленькая сестра-практикантка. Рая ее загоняла сегодня, ленится сама.
— Там это, как его. Больной, ну этот, умер, кажется…
Чашка стукает о столешницу толстым дном, еще полная чая. Стетоскоп ложится в руку, как револьвер. Два шага до двери. Они Таней бегут по коридору.
— Рая, реанимация!
Навстречу, грузно топая, бежит открывать процедурный кабинет Галина Ивановна, бабушка на костылях шарахается к стене.
— Держи ноги, давай: раз — два!
Они стаскивают Бирюкова с кровати, голова твердым затылком деревянно стукается об пол.
— Рая, маску давай дышать. Погоди, давай я подышу.
— Ушли лишние, ушли, мужчины, быстренько, все ходячие!
Больной с животом, пугаясь и тяжело дыша, проползает вдоль стенки, как по тропинке над краем пропасти, в которую и он, может быть, заглянет. Может быть, завтра, может быть, через год, два, но заглянет. И не исключено, что его голова будет биться тогда внизу, и две худенькие молодые женщины будут тащить его, надрываясь, с провисающей кровати на спасительный жесткий пол…
— Вену мне найдите какую-нибудь, черт побери, хоть на ноге, Галина Иванна.
— Подожди, дай я… у меня здесь вроде пошло опять в подключичку. Адреналин набирай еще… дай я.
Хрупкие ребра Бирюкова екают под Наташиными ладонями. Обе они на коленках, Таня дышит маской, протягивая руку вверх за шприцом. Места мало, все неудобно и, кажется, ужасно медленно. Десять минут, пятнадцать.
— Это что у нас, Рай, гормоны? Сколько? Ты запоминай сейчас.
— Тань, погоди дышать секунду, я послушаю.
Тридцать минут. У Раи лицо красное, как свекла. Тонометр валяется на полу, бесполезный. По жестяному подоконнику палаты с внешней стороны, громко стуча перепончатыми лапами, ходит чайка. Протискивает клюв в щелку окна, но пакет достать не может, далеко. Бирюков безусловно и окончательно мертв. Где-то далеко его маленькая жена в черном берете отрывается от работы и оглядывается тревожно, что-то случилось?
— Все?
— Все. — Наташа машинально смотрит на часы.
— Пятнадцать десять.
Медсестра Рая собирает экстренный столик, не особо торопится. Задвигает ящики, перекладывает лекарства. Ей не развернуться тут, узко. У двери раскинуты синие бирюковские ноги, высушенные мочегонным лечением до копченого вида. Под пергаментной кожей проступает кость, разветвляющаяся на ступне мелкими сучками плюсны и пальцев. Черные ногти. Для Раи уже не более чем предмет. Чем ножка кровати, мешающая ей теперь разворачивать столик. И тут же попадает под колесико клетчатая тапка, сохранившая тепло человеческой ноги. Эта тапка живее сейчас ноги, выпавшей из нее, и Рая испуганно чертыхается, нечаянно на нее наступив.
— Татьяна Санна, это в обработку все? А катетер ему вынимать из вены или так?
— Да Бог с ним, Рай. Давай увози все и санитарку нам пришли…
Таня стоит в изголовье, растрепанная, с поддернутыми рукавами, сердито убирая со лба волосы тыльной стороной ладони. Ее руки испачканы смертью. Еще час-два назад она спокойно садилась к больному на кровать, трогала руки, лоб, плечи. Шуршащая змеиной сухости кожа не вызывала ни отвращения, ни брезгливости. Теперь же прикасаться к этому было не то что неприятно, а как-то невозможно, что ли? Между Таниными шлепанцами с кокетливыми бантиками лежит маленькая мертвая голова Бирюкова, похожая на печеное яблоко. Серые, подернутые дымкой глаза, смотрят невнимательно, куда-то вперед, на Наташины колени. Глазные яблоки выступают шариками под тесными веками. Шар головы, катыши глаз, округло приоткрытый беззубый рот с мерцающим на дне черным зеркалом отечной жидкости.
— Господи, Наташ, у него полон рот воды, настоящий отек у нас был. А она — проводные хрипы! И написать надо в осложнениях.
— Конечно, отек, даже думать нечего. Мне надо было действительно с утра за наркотиками сходить, а я все…
— Наташ, он бы от этого только отошел у нас раньше.
— И рака нет у него, Тань, я чувствую, вот увидишь. Инфаркт — отек легких. Он по своему инфаркту уже имел право помереть всю неделю. Дотянули. Привязались все — бледный, бледный.
Наташа приседает на корточки. Чуть задержавшись над лицом покойника, плавным и нежным движением закрывает ему глаза. Отрывает руку. Бирюков теперь спит.
Все закончено, больше нечего делать. Можно вымыть руки, допить чай, написать, наконец, спокойно эпикриз и уже никуда не ходить. Не колоть, не щупать, не мять, не слушать, не мерить давление. Не плакать. Можно даже уехать в Канаду, где климат, как у нас. Уже не больно. Сейчас оставить все санитарке, просто открыть дверь и со вздохом пройти сквозь строй живых до ординаторской, покачивая обвисшими стетоскопами в руках. Все.
Вздохнув глубоко, Наташа садится на соседнюю койку и сидит молча, уронив руки между коленей и закрыв глаза, как сидит обычно дома, когда сильно устала.
— Ты что, Наташ? Наташ? Все? Пошли?
— Да, пошли… Нет, Таня, побудь здесь со мной еще немного…
Рассказы
Золотая рыбка
Алеша за неделю болезни вытянулся, оброс и стал похож на домовенка Кузю из мультфильма. Первый день у мальчика нет температуры. Чтобы не сглазить, про себя добавляет Евгения Сергеевна, Женя. Она стоит в дверях кухни и наблюдает, как Алеша сидит за столом и ест сметанную булку, запивая молоком. У него сосредоточенно двигаются уши, лоб под густой челкой вспотел, щеки пылают. Весь он погружен в еду, после нескольких дней в пижаме и жидкого бульончика с ложки, эта булка — победа. Мягкая, с дырочками на золотистой корке, пахнущая ванилином и душистым хлебом. Алеша берет ее обеими руками с синего блюдца, откусывает маленький кусочек и жует, потом глотает, на мгновение замерев, вытягивает губы трубочкой и запивает из большой керамической кружки с Винни-Пухом на боку. Женя встает на цыпочки, чтобы лучше видеть, почти не дышит. Алеша пьет крупными глотками, и Женя тоже глотает вместе с ним, чувствуя во рту вкус и тепло кипяченого молока, сохраненного толстыми стенками кружки. Булка — кружка, булка — кружка. Маленькие Алешины уши, окантованные нежно алеющими хрящиками, движутся вверх и вниз. Каждый кусок булки, каждый глоток молока наполняет Женю ощущением первобытного счастья и покоя. Сейчас подойти, обнять, взять на руки теплое, сладкое тельце. Узенькие плечики, цыплячьи лопатки, прижать к груди, вобрать в себя русую макушку, ручеек волос на шейке, горячие пуговки позвонков…
Алеша большой мальчик, первоклассник. Его так просто на руки не возьмешь, но на время болезни опять перебрался в мамину кровать. А так у него своя кроватка-диванчик, купленная в этом году.
Алеша сзади и вполоборота удивительно напоминает Геннадий Палыча. Такие же ровные плечи — продолжение узкой спины. Тщательно раздвинутые локти, крепкие коротковатые икры. В школе за партой не достает ногами до пола. Геннадий Палыч носит ботинки на толстой подошве или на каблуке (скорее, уменьшительное существительное подходит к женской обуви), размер обуви у него маленький. Говорит, что сорок первый, а на самом деле — тридцать девятый, да. У Жени он носит женские тапки с меховой опушкой. За всю неделю Геннадий Палыч пришел только раз, в первый день, когда у Алеши температура зашкаливала за сорок, и Женя металась одна, некому было сходить за лекарствами. Принес сироп и анальгин, протянул в дверь. Ему нельзя болеть и заражаться. Приехала дочь с маленькой внучкой Манечкой. Все они живут у бывшей жены. Если Геннадий Палыч заболеет, то, первое: не сможет жить с девочками, второе — может случайно заразить Манечку. Она не виновата, что у дедушки, в какой-то там по счету семье болен ребенок. Манечка — объект неприкасаемый и знаковый. Им всем вместе: Жене, Алеше и Алешиному гриппу с ней не тягаться. Женя видела фотографии — вылитая Люда, жена.
Женя не жена. Хотя у Жени в жизни тоже есть знаковые объекты, столпы существования: Алеша, сестра Марина, мама и старые «Жигули». Еще она заведует отделением в городской больнице. Утром, собираясь на работу, из Жени становится Евгенией Сергеевной. К ее тихому спокойному голосу прислушиваются, когда она входит в палату, больные сразу понимают — заведующая пришла. В больнице Женя носит туфли на каблуках и свободный классический халат — уменьшает вес за счет роста. Еще длинные серьги с кораллом, трубки у стетоскопа тоже красные, получается стильно. И прическу ей делает очень стильный парикмахер, молоденький парнишка с оранжевым ежиком на макушке. Вот он и ей ваяет такой же ежик, только умеренно каштановый, и челку оставляет подлиннее, а сзади на шее — хвостик колечком. У Алеши такой же. Хвостик, к сожалению, за большим воротом халата не видно, но в целом получается продвинутый молодежный вид. У них в отделении все моложе тридцати пяти, надо соответствовать.
Женя хороший врач, настоящий, и Геннадий Палыч это ценит. Он тоже заведует, только хирургией. Они познакомились сто лет назад в санатории. Жене тогда было двадцать восемь, она работала в поликлинике, все свободное время проводила с племянниками. А Геннадию Палычу — сорок пять, две любовницы, дочь и жена Люда с докторской диссертацией. Именно Геннадий Палыч Женю переманил в больницу работать, за что ему большая благодарность, конечно. И за Алешу тоже. Сейчас ей сорок, ау Геннадий Палыча вон вся голова седая и внучке полгодика, жена давно бывшая, но не утраченная полностью. Чувство благодарности за годы немного ослабело, поистерлась и требует подпитки.
— Ген? Ты говорить можешь?
В маленькой однокомнатной квартире не спрятаться, чтобы мальчик не слышал, можно только дверь закрыть. Но Алеша, кажется, так увлечен едой, что мамины разговоры его не волнуют.
— Что? — У Геннадия Палыча в телефоне плачет ребенок, течет вода, и что-то падает.
— Я говорю, как дела?
— Сейчас…
В трубке долго шуршит, трещит и щелкает, потом становится тихо. Это он взял сигареты и вышел на лестничную клетку.
— У меня нормально, а вы как?
— У нас температура нормальная. И утром и сейчас. И соплей уже поменьше. Он поел, играл все утро, телевизор смотрел, потом мы выезжали сегодня…
— Это куда это вы выезжали?
— Секрет пока. Придешь сегодня? Мы не заразные уже, я думаю. Еще у нас пицца есть. Придешь?
Пиццы, конечно, еще нет, но есть сыр, колбаса и тесто в морозильнике. Соленые огурчики, перец. Женя перебирает в уме скудный набор продуктов, которые любит Геннадий Палыч. Алеша пока ест плохо, но от маминой пиццы не откажется, хотя бы попробует. Можно сбегать в магазин за соком…
— Женя, где вы были?
Голос у него становится строгим и жестким. Так, наверное, он говорит в операционной: «Тампон. Еще. Шевелитесь, молодой человек, шить надо быстрее». Господи, куда они могут поехать, кроме сестры, бабушки и магазина!
— В магазине были, купили кое-что интересное.
— Это что же?
Слышно, как он раздраженно выпускает дым. Женя знает, что он ужасно не любит сюрпризы, неожиданности, розыгрыши. Ему надо все контролировать. В связи с Манечкой Женю сейчас приходится контролировать редко и на расстоянии. Это трудно. Женя представляет, как он стоит, нахмуренный, на темной лестнице, придерживая дверь, чтобы дым не попадал в квартиру.
— Рыбку мы купили золотую в аквариум. Она исполняет желания. Хочешь, и твои исполнит?
Сейчас он расслабился, посмеивается, разве, мол, его желания исполнишь, и так далее, и голос уже без металла, даже игривый немножко.
— Приду. Попозже только, часов в… сейчас сколько у нас? Четыре? Тогда в шесть. Хорошо?
В шесть он, конечно, не придет, надо часик накинуть. Сейчас вынуть тесто из морозилки, вещи рассовать. Удивительно, но этот человек — редкий гость, редкий отец и не муж, до сих пор так может повысить ей настроение. Или кажется? Просто болезнь Алешина закончилась, мальчик кушает, играет машинками, завтра они начнут потихоньку уроки делать. Жизнь входит в привычную колею. Хочется вдохнуть полной грудью, встать на цыпочки, потянуться.
За неделю сидения дома Женя не только совершенно забыла о работе, ной о доме. Как ни уговаривала себя, что вот есть же время теперь в шкафу разобраться, отчистить наконец духовку и выгрести хлам с лоджии, все равно себя обнаруживала на кухне с дурацкой книгой, в те минуты, когда Алеша спал после жаропонижающих таблеток. Женя окидывает взглядом комнату, как будто видит первый раз за неделю. Да-а. Два разобранных, даже не разобранных — разваленных дивана в россыпи пластмассового конструктора. Алешины майки и колготки. Машинки. Балконная щель, закрытая старым пальтишком. Книжки на полу, молочный стакан и чайный на табурете. Коробка из-под зимних сапог без крышки, полная лекарств, и вообще по всей комнате пузырьки, градусники, тряпочки от компрессов, мешочек с ватой. Скомканные носовые платки на пыльном телевизоре. Только Алешин письменный стол очищен от завалов, карандашики и ручки в стакане, стопка тетрадей. Мерцающий водой и зелеными волосами водорослей аквариум в виде коньячной рюмки. Золотая рыбка.
Рыба плавает кверху брюхом. Шикарный еще утром хвост свисает красным лоскутком. Сдохла, не успев исполнить ничьих желаний. Господи, что делать-то? Женя оглядывается на дверь и встает к столу, заслонив трупик. Где-то в подушках оживает трубка домашнего телефона.
— Женя, где вы были весь день? Почему не отвечали на звонки? Как Алеша?
Температура какая? Он ел? Спит? Гена приходил? Женя, что случилось, что ты молчишь?
— Я бы сказала, мамочка, но…
— Я звонила десять раз!
— Ты бы на сотовый сразу…
— Какой сотовый, когда ты должна быть дома с больным ребенком! Куда ты ездила, к Гене? Этот человек в конце концов доведет тебя до греха! Мыслимое ли дело тащить ребенка с температурой сорок через весь город? Когда он сам у тебя был в последний раз?
— Мам, я…
— Ты сидишь дома неделю, если Алеша идет на поправку, пользуйся случаем! Ты три года не брала больничный! Сколько я с ним отсидела, сколько нервов, сил, как я волновалась всегда. Помнишь, когда ты уехала на эту конференцию, или что там еще, в Москву?
— Мам…
— А теперь я даже не заслужила, чтобы мне сообщили, где вы находитесь! Ты хоть пол помой, Женя, не говоря уже, что у тебя в шкафу бельевом. Полотенца не найти. Собой займись. Есть свободная минутка — ляг, ноги поднимай! Пусть Гена тебя отпустит в бассейн. Ты же сидишь и ешь наверняка! Тебе лень рукой шевельнуть, Женя, ты понимаешь, что ты ужасно толстая! Ты меня слушаешь?
Ну да, она толстая. Женя косит глазами на пыльное зеркало шифоньера. Приходит с работы, снимает каблуки и блузку, переодевается в байковый халат, становится из заведующей просто толстой домашней тетенькой. Такой любимый ее халатик пятьдесят шестого размера, с подрезом и оборкой, свободный на животе, в мелкий сиреневый цветочек-незабудку по синему фону. Остался со времен беременности. Мама чудом не утащила к себе на антресоль. Мама — человек военного детства, карточек, подвальных квартир и запасов в сундуках. Все, что, по ее мнению, сейчас не нужно, она уносит к себе и прячет в многочисленные узелки и узлы. На них нашиты желтоватые от стирки квадратики из старой наволочки, и шариковой ручкой каллиграфическим почерком описано содержимое: «Маринины простыни для дачи, восемь шт., занавески старые из маленькой комнаты». На дачу они никогда не попадут, ни занавески, ни простыни, так и будут лежать на антресоли. Мама сложный человек.
— Мам, мы за рыбой ездили и…
— Какая рыба, Женя, как температура, ты скажи? Глупости какие-то городишь!
Женя вздыхает, она никогда почти не успевает ничего сказать маме, мама все знает сама.
— Золотая, мам, для аквариума, ты помнишь, как он просил. Мы аквариум приготовили, температура была нормальная, собрались и…
Мама бросает трубку.
— Температура нормальная, а рыбка померла уже, — говорит Женя обиженным гудкам.
Она представляет маму на кухне своей квартиры. Квартиры, где Женя родилась, росла, откуда ходила в школу и институт. Где в коридоре повешен древний серый телефон, подоконники заставлены фиалками и геранью, а на стене большой комнаты висит узорчатый ковер, по которому они с сестрой в детстве играли в лабиринт. На боковине старой плиты дремлет Барсик, приоткрывает лениво голубой сиамский глаз на мамин повышенный тон. И свет в квартире как всегда везде погашен, кроме ночника над столом и слабенькой дежурной лампочки в прихожей.
У мамы кот, у сестры такса Юся, а у них с Алешей была черепаха Марфушка.
Клювастая, довольно шустрая, с желтоватыми когтистыми ногами и клетчатым панцирем. Она выходила на середину кухни за капустным листом, и иногда Жене даже казалось, что она отзывается на кличку. Прошлым летом Марфушка убежала на даче. Повалила хлипкую досочку загона, кое-как собранного Алешей. Удрала. Погибла, конечно, зимой, но Алеша считал, что просто вырвалась на свободу, а со временем и вовсе забыл о ней.
Месяц назад он увидел в витрине зоомагазина золотисто-красного вуалехвоста в круглом аквариуме. На дне между колышущимися водорослями лежали разноцветные камушки, и стоял крошечный пластмассовый замок, в ворота которого рыбка иногда проплывала.
С тех пор Алеша стал уговаривать Женю завести такую рыбу. Из школы он непременно просил пройти мимо магазина, дома, что ни день, заходил разговор, где поставить аквариум. Никто из знакомых не держал рыб, только у сестры на работе стоял в холле огромный аквариум, полный разнообразных водорослей, камней, кораллов и рыб. Аквариум был оборудован подсветкой и булькающим генератором кислорода. Воду сложно меняли, сливали, отстаивали, пересаживали рыб. Жене это все казалось очень сложным, новой проблемой на свою голову (от старых бы избавиться). Менять, цедить, насыщать кислородом, греть лампой, покупать корм. Где? И куда в их малометражку пристроить еще стеклянную бандуру, чтоб не упала и не мешала жить?