Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Почему РФ – не Россия - Сергей Владимирович Волков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда речь идет о смене политической элиты, имеется в виду не персональный состав (который естественным образом меняется каждое поколение), а тип её, то есть — люди каких социальных характеристик составляют её «генералитет» (обычно говорят почти исключительно о нем, поскольку при революции именно он в первую очередь радикально меняется). Состав элиты первого (да обычно и второго) уровня специфичен для каждого режима и обычно принципиально не меняется весь период его существования (от нескольких десятков до сотен лет) потому что отражает существо этого режима. Кстати, смена формы государственного строя вовсе не обязательно влечет смену элиты: если новая государственность считает себя непосредственным продолжением прежней, то изменения в составе элиты бывают минимальны. Действительная смена элиты в истории государства происходит нечасто (и обычно сопровождается значительной физической убылью или почти полным истреблением старой элиты — таковы в нормандское завоевание Англии, монгольское нашествие на Русь, войны Алой и Белой розы в Англии, французская конца XVIII в. и русская революции) и, как правило, означает смену культурно-исторической эпохи. Всякая конкретная государственность, цивилизация есть творение конкретной элиты, определенного слоя людей, связанных общими культурными, политическими и идеологическими представлениями и обладающих характерными чертами и понятиями. Сходит слой людей, воспитанных определенным образом и в определенных понятиях, — сходит и связанная с ним культура, форма государственности.

Но что такое «смена элиты»? Говорить о такой смене (индикатором тут является высший слой) можно тогда, когда через несколько лет после некоего события (когда новый режим устоится) хотя бы простое большинство новой оказывается происходящей из иной среды, чем это было ранее. То есть, если мы видим, что, условно говоря, на смену «генералам» пришли «подполковники» или более младшие «кадровые офицеры» можно констатировать, что элита ни в малейшей степени не изменилась. Потому что все это люди, положение которых при данном режиме предполагало (с той или иной вероятностью для конкретного индивида) такое продвижение. Это одна и та же среда (и даже сверхнормативная быстрота карьеры тут никакой роли не играет, ибо таковая — вещь вполне обычная, например, при массовых чистках или во время войны, то есть заведомо внутри одного и того же режима). А вот если «генералами» в большинстве оказались лица, для среды «кадрового офицерства» посторонние, которые при прежней ситуации генералами стать бы в принципе не могли, смена элиты налицо. И тогда это действительно революция (хотя, как правило, в этих случаях в составе новой элиты всегда остается и какая-то часть прежней, но такая, которая не может уже существенно влиять, а тем более определять, её характер и основные черты. Так вот события, связанные с российской революцией в этом плане дают смену практически стопроцентную (сопоставимую с результатом иноземного завоевания, и то не всякого).

Посмотрим, что представлял собой элитный слой России к 1917 г. Первый уровень его составляли примерно 10 тысяч человек — гражданских и военных чинов первых трех («генеральских») классов — 6,2 тыс. гражданских чиновников (куда входила почти вся профессура, члены Академии Наук, Академии Художеств и т.п. лица) и примерно 3,5 тысяч генералов. Заметим сразу, что после Гражданской войны практически никому из них (тех, кто остался в живых) не удалось сохранить равноценного статусного положения в новом истеблишменте (таких лишь не более сотни человек, то есть 0,1%). Второй уровень был представлен накануне Мировой войны примерно 250 тысячами ранговых чиновников и офицеров, а весь слой, включавший духовенство, купечество, лиц свободных профессий и частных служащих и другие образованные группы населения (с членами семей) насчитывал 4–5 млн. человек.

Мировая война существенно изменила структуру и состав служилого сословия. Почти все лица, имевшие соответствующее образование и годные к военной службе были призваны в армию и стали офицерами и военными чиновниками, так что большая часть служилого сословия надела погоны. Кроме того, в его состав было включено значительное число лиц, которые в обычное время не могли бы на это претендовать (широко практиковалось производство в офицеры из нижних чинов и в чиновники военного времени низших служащих по упрощенному экзамену на классную должность). Попробуем проследить, как складывалась судьба служилого сословия во время военных и революционных потрясений.

Условия производства в офицеры во время войны обусловили чрезвычайную пестроту офицерского корпуса в годы войны. До войны, несмотря на самое разное социальное происхождение офицеров, вся их масса (за очень небольшим исключением) проходила одинаковый путь — через военные училища (с той лишь разницей, что часть оканчивала до этого кадетские корпуса) и представляла собой сравнительно единообразный продукт. После начала войны военные училища перешли на сокращенный курс обучения (3–4 месяца, специальные — полгода), и их выпускники как офицеры военного времени производились не в подпоручики, а в прапорщики; с декабря 1914 г. так выпускались все офицеры (лишь кавалерийские училища, где срок был впоследствии увеличен до 1 года, три последних выпуска сделали корнетами). Но состав юнкеров училищ военных лет (в значительно меньшей мере это относится к кавалерийским, артиллерийским и инженерным) вследствие гигантского роста их численности по своей психологии и ценностным установкам существенно отличался от довоенного, поскольку в абсолютном большинстве эти лица не собирались становиться офицерами. Их образовательный уровень был, впрочем, относительно высок, так как в училища чаще определяли лиц 1-го разряда по образованию — окончивших не менее 6 классов гимназии и равных ей учебных заведений, а также с законченным и незаконченным высшим образованием (ко 2-му разряду относились все прочие — окончившие не менее 4-х классов гимназий, а также городские и уездные училища). Кроме того, было открыто несколько десятков школ прапорщиков с таким же сроком обучения, куда принимался в принципе тот же контингент, но с гораздо более высокой долей лиц 2-го разряда по образованию. Весной 1916 г. несколько школ прапорщиков (1–3-я Петергофские, 2–4-я Московские, 4–5-я Киевские, 1–2-я Одесские, 3-я Тифлисская, 2-я Иркутская, Оренбургская и Ташкентская), были выделены исключительно для студентов (со сроком обучения 4 месяца).

Еще один тип офицера военного времени представляли собой прапорщики запаса — лица 1-го разряда по образованию, сдавшие в мирное время после службы в строю офицерский экзамен. Это был более пожилой контингент: в запасе прапорщики состояли 12 лет, а затем зачислялись в ополчение, но в годы войны множество их (в возрасте уже за 40) было призвано и из ополчения. Наконец, довольно широко практиковалось производство в офицеры без окончания военно-учебных заведений, непосредственно в частях — как из вольноопределяющихся (лиц с правами на производство по гражданскому образованию), так и лиц без образовательного ценза — подпрапорщиков и унтер-офицеров за боевые отличия.

Надо сказать, что представления как об общей численности произведенных в офицеры лиц, так и о числе офицеров, остававшихся в живых на момент крушения российской государственности в конце 1917 г. до сих пор не отличались точностью и заметно разнились, обычно не превышая 250–300 тыс. чел. Однако в ходе работы последних лет по персональному учету всех лиц, произведенных в офицеры в 1900–1917 гг. (по «Высочайшим приказам о чинах военных», приказам главнокомандующих фронтами и военными округами, а также материалам Главного штаба и сохранившихся фондов ряда школ прапорщиков) обнаружилось, что число произведенных в офицеры в годы войны на самом деле значительно больше. Причем то число произведенных, которое удалось точно установить (эти лица известны поименно), представляет лишь минимальную цифру, поскольку списки ряда выпусков так и не удалось найти.

Накануне войны на службе находилось примерно 46 тыс. офицеров (в т.ч. 1,6 тыс. — Отдельного корпуса пограничной стражи и 1 тыс. — Отдельного корпуса жандармов, а также несколько сот офицеров, занимавших должности по гражданскому ведомству). В июле в офицеры было произведено ещё около 5 тыс. чел. — обычный летний выпуск училищ 1914 г. и прапорщики запаса этого года, которых из-за надвигающейся войны не уволили в запас, а оставили в армии. После мобилизации, за счет поступивших из запаса и отставки, офицерский корпус увеличился до 80 тысяч (прапорщиков запаса в предвоенное десятилетие производилось в среднем примерно по 2 тыс. в год). 1 октября был произведен досрочный выпуск общевойсковых училищ (набора 1913 г.) и 24 августа и 1 декабря — досрочные выпуски специальных училищ (набора 1912–1913 гг.) — всего 3,5 тыс. чел. (ещё подпоручиками). Наконец, произведенный 1 декабря первый сокращенный выпуск общевойсковых училищ (прапорщиками) дал ещё более 4 тыс. офицеров.

Ниже приводятся сведения о минимальном числе офицеров, произведенных военными училищами в 1915–1917 гг., а также школами прапорщиков. Пехотные училища выпустили за эти годы 63 430 чел., в т.ч. Павловское — 5 117, Александровское — 10 255, Алексеевское — 7 390, Владимирское — 4 434, 1-е Киевское (Константиновское) — 4 059, 2-е Киевское (Николаевское) — 3 393, Казанское — 4 420, Виленское — 5 703, Чугуевское — 6 650, Одесское — 3 018, Тифлисское — 3 905, Иркутское — 3 172 и Ташкентское — 1 502; Пажеский корпус выпустил во все рода войск 412 чел. Кавалерийские училища выпустили за это время 2 475 чел. (Николаевское — 1 200, Елисаветградское — 858, Тверское — 417), казачьи — 2 579 (1 866 Новочеркасское и 712 Оренбургское), артиллерийские — 8 903 (2 968 Михайловское, 3 066 Константиновское, 2 072 Сергиевское и 797 Николаевское), инженерные — 1 894 (1 206 Николаевское и 688 Алексеевское), Техническое артиллерийское — 175 (до 1917 выпускало гражданскими чинами) и Военно-топографическое — 131. Всего, таким образом — 79 587 чел., а с учетом послеавгустовских выпусков 1914 г. — примерно 87,1 тыс. Однако был ещё последний, октябрьский выпуск 1917 г. (списков которого найти пока не удалось), который, судя по предшествующим ему летним выпускам, должен был составить не менее 5 тыс. чел. Таким образом, минимальное число офицеров, выпущенное военными училищами после мобилизации, составляет 92 тыс. чел.

Данные по их выпускникам школ прапорщиков (всего их было 49, в среднем они сделали по 9–10 выпусков) за все время их существования таковы. Киевские: 1-я — 3 731, 2-я — 3 902, 3-я — 3 126, 4-я — 2 515, 5-я — 2 362. Московские: 1-я — 2 014, 2-я — 4 209, 3-я — 3 731, 4-я — 3 476, 5-я — 2 846, 6-я — 1 425, 7-я — 252; Петергофские: 1-я — 4 838, 2-я — 3 939, 3-я — 4 182, 4-я — 563; Ораниенбаумские: 1-я — 4 143, 2-я — 4 288; 1-я, 2-я, 3-я и 4-я Петроградские (временные) — 984; Одесские: 1-я — 3 819, 2-я — 3 506; Омские: 1-я — 1 867, 2-я — 1 730; Иркутские: 1-я — 3 889, 2-я — 3 389, 3-я — 2 526; Казанские: 1-я — 2 692 2-я — 2 009; Тифлисские: 1-я — 4 625, 2-я — 3 715, 3-я — 3 266, 4-я (ополчения) — 2 963; Житомирские (Юго-Западного фронта); 1-я — 3 549, 2-я — 1 841; Душетская школа прапорщиков выпустила 2 659 чел., Горийская — 3 335, Телавская — 3 090, Чистопольская — 2 478, Саратовская — 2 529, Оренбургская — 3 694, Ташкентская — 1 840, Гатчинская (Северного фронта) — 2 366, Псковская (Западного фронта) — 4 946, Екатеринодарская казачья — 567, Школа прапорщиков инженерных войск (Петроград) — 2 423, Военно-топографическая — 133. Всего — 131 972 чел. Однако и эти данные не полны, поскольку не удалось найти списки ряда выпусков Киевских школ (в основном лета-осени 1917 г.), десяти точно состоявшихся выпусков других школ и, возможно, ещё такого же числа выпусков конца 1917 г., сведений о которых нет. А это, как минимум, ещё 10 тыс. чел. Таким образом, школами прапорщиков было подготовлено примерно 140 тыс. офицеров.

Минимальная цифра произведенных в офицеры помимо военно-учебных заведений — 24 853 чел., но ещё какое-то число (в основном они производились приказами командующих фронтами) не успело пройти утверждение в Высочайших приказах. Наконец, несколько сот человек поступило из отставки и после мобилизации — в 1915–1917 гг. и несколько сот было переименовано из гражданских чинов. В морском ведомстве на конец октября числилось 7,5 тыс. офицеров, с учетом потерь за войну — до 8 тыс. Таким образом, с учетом послемобилизационой численности офицерского корпуса (без флота) 80 тыс. чел. общая численность лиц, носивших во время войны офицерские погоны, не могла составлять менее 347 тысяч (92 тыс. пополнения из военных училищ, 140 тыс. — из школ прапорщиков, 25 тыс. — из нижних чинов, около 2 тыс. из иных источников и 8 тыс. флот).

Из этого числа следует вычесть потери, понесенные в годы войны. Непосредственные боевые потери (убитыми, умершими от ран на поле боя, ранеными, пленными и пропавшими без вести) составили свыше 70 тыс. человек (71 298, в т.ч. 208 генералов, 3 368 штаб– и 67 772 обер-офицера, из последних 37 392 прапорщика). Однако в это число, с одной стороны, входят оставшиеся в живых и даже вернувшиеся в строй, а с другой, — не входят погибшие от других причин (несчастных случаев, самоубийств) и умершие от болезней. Поэтому, чтобы выяснить, сколько офицеров оставалось в живых к концу 1917 г., следует определить приблизительное число погибших (убитых, умерших в России и в плену и пропавших без вести). Число убитых и умерших от ран по различным источникам колеблется от 13,8 до 15,9 тыс. чел., погибших от других причин (в т.ч. в плену) — 3,4 тыс., оставшихся на поле сражения и пропавших без вести — 4,7 тыс., то есть всего примерно 24 тыс. человек. Следовательно, если даже принимать во внимание возможный недоучет потерь, к концу 1917 г. в живых оставалось (считая и находившихся в плену, ещё не вернувшихся в строй по ранениям и уволенных в отставку) примерно 320 тыс. офицеров. Численность врачей и иных военных чиновников (увеличившаяся почти вдвое за вторую половину 1917 г.) составляла около 140 тыс. человек. Таким образом, вместе с гражданскими чиновниками (значительная часть которых в годы войны стала офицерами и военными чиновниками) численность служилого слоя не превышала в это время 600 тыс. чел.

Будучи основной опорой российской государственности, этот слой встретил большевистский переворот, естественно, резко враждебно. Хотя в сопротивлении непосредственно участвовала лишь часть его, но среди тех, кто оказывал сопротивление установлению большевистской диктатуры в стране, представители служилого сословия (вместе с потенциальными его членами — учащейся молодежью) составляли до 80–90%. Судьбы представителей служилого слоя складывались различным образом (в значительной мере в зависимости от места проживания и семейного положения); можно выделить следующие группы:

1. погибшие в годы гражданской войны, в т.ч.:

а) расстрелянные большевиками в ходе красного террора,

б) погибшие в составе белых армий,

в) мобилизованные большевиками и погибшие во время нахождения на советской службе;

2. эмигрировавшие, в т.ч.:

а) с белыми армиями в 1919–1922 гг.,

б) самостоятельно, начиная с весны 1917 года;

3. оставшиеся в СССР, в т.ч.:

а) расстрелянные непосредственно после гражданской войны,

б) расстрелянные в ходе репрессий 1928–1931 годов,

в) уцелевшие к середине 1930-х годов.

Решающим начальным рычагом ликвидации старого элитного слоя был пресловутый «красный террор». В настоящее время в массовом сознании слово «террор» в российской истории XX века ассоциируется в основном (или даже почти исключительно) с событиями 1937–1938 гг., за которыми закрепилось наименование «большой террор». Между тем в том смысле, о котором идет речь, репрессии 30-х годов террором не являлись, ибо озвучивались властью как борьба против её действительных противников. На деле они были направлены, конечно, не столько на реальных врагов, сколько на всех ненужных и теоретически опасных лиц, представлявших, однако, самые разные круги, а не какие-либо конкретные социальные общности. Расстреливались и видные партийные, государственные и военные деятели, и рядовые рабочие и крестьяне, и интеллигенты уже советской формации, и «бывшие». Но репрессировались лишь некоторые (пусть и многочисленные) представители этих групп. Никто не имел оснований опасаться за свою жизнь лишь потому, что принадлежал к какой-либо одной из них. Соответственно и жертвы, относившие себя к «честным советским людям, которым бояться нечего», и не боялись, а в большинстве случаев были убеждены, что лично их-то взяли «по ошибке».

Подлинный террор (в смысле «запугивание») не равнозначен понятию «массовые репрессии», он подразумевает внушение тотального страха не реальным борцам с режимом (те и так знают о последствиях и готовы к ним), а целым социальным, конфессиональным или этническим общностям. В одном случае власть демонстрирует намерение истребить своих политических противников, во втором — истребить вообще всех представителей той или иной общности, кроме тех, кто будет ей верно служить. Это и есть разница между «обычными» репрессиями и террором.

Специфика политики большевиков 1917–1922 гг. состояла в установке, согласно которой люди подлежали уничтожению по самому факту принадлежности к определенным социальным слоям, кроме тех их представителей, кто «докажет делом» преданность советской власти. Именно эта черта, которая (с тех пор, как стало возможным об этом говорить) всячески затушевывалась представителями советско-коммунистической пропаганды и их последователями, которые стремились «растворить» эти специфические социальные устремления большевиков в общей массе «жестокостей» Гражданской войны и, смешивая совершенно разные понятия, стремились приравнять «красный» и «белый» террор. При этом зачастую под «белым террором» понимается любое сопротивление захвату власти большевиками, и «белый террор», таким образом, представляют причиной красного («не сопротивлялись бы — не пришлось бы расстреливать»). Гражданские, как и всякие «нерегулярные» войны, действительно обычно отличаются относительно более жестоким характером. Такие действия, как расстрелы пленных, бессудные расправы с политическими противниками, взятие заложников и т.д., бывают в большей или меньшей степени характерны для всех воюющих сторон. В российской Гражданской войне белым тоже случалось это делать, в особенности отдельным лицам, мстящим за вырезанные семьи и т.п. Однако суть дела состоит в том, что красная установка подразумевала по возможности полную ликвидацию «вредных» сословий и групп населения, а белая — ликвидацию носителей такой установки.

Принципиальное различие этих позиций вытекает из столь же принципиальной разницы целей борьбы: «мировая революция» против «Единой и Неделимой России», идея классовой борьбы против идеи национального единства в борьбе с внешним врагом. Если первое по необходимости предполагает и требует истребления сотен тысяч, если не миллионов людей (самых разных убеждений), то второе — лишь ликвидации функционеров проповедующей это конкретной партии. Отсюда и не сравнимые между собой масштабы репрессий. Любопытно, что ревнителей большевистской доктрины никогда не смущала очевидная абсурдность задач «белого террора» с точки зрения их же собственной трактовки событий как борьбы «рабочих и крестьян» против «буржуазии и помещиков». «Буржуазию», как довольно малочисленный слой общества, физически истребить в принципе возможно, однако ей самой сделать то же самое с «рабочими и крестьянами» не только не возможно, но и — с точки зрения её «классовых» интересов — просто нет никакого резона (трудно представить себе фабриканта, мечтающего перебить своих рабочих).

Таким образом, «красный террор» представлял собой широкомасштабную кампанию репрессий большевиков, строившуюся по социальному признаку и направленную против тех сословий и социальных групп, которые они считали препятствием к достижению целей своей партии. Именно в этом состоял смысл «красного террора» с точки зрения его организаторов. Фактически речь шла об уничтожении культурного слоя страны. Ленин говорил: «Возьмите всю интеллигенцию. Она жила буржуазной жизнью, она привыкла к известным удобствам. Поскольку она колебалась в сторону чехословаков, нашим лозунгом была беспощадная борьба — террор». Один из высших руководителей ВЧК М. Лацис, давая инструкции местным органам, писал: «Не ищите в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы должны решить судьбу обвиняемого. В этом смысл и суть Красного террора».

Конечно, в реальности, поскольку политика большевиков вызвала недовольство самых широких слоев общества и прежде всего крестьянства, в абсолютном исчислении большая часть жертв террора приходится как раз на рабочих и крестьян — это преимущественно убитые после подавления многочисленных восстаний (в одном Ижевске было уничтожено 7 983 чел. членов семей восставших рабочих). Среди примерно 1,7–1,8 млн. всех расстрелянных большевиками в эти годы (именно такие цифры получили широкое хождение в эмигрантской печати, хотя иногда приводят и значительно большие) на лиц, принадлежащих к образованным слоям, приходится лишь 22% (порядка 440 тысяч). Такая ситуация является характерной для всяких широкомасштабных репрессий (например, во время Французской революции XVIII в. дворяне составили лишь 8–9% всех жертв революционного террора). Но в процентном отношении (по отношению к собственной численности) наибольшие потери понесли именно образованные слои.

Следует признать, что политика «красного террора» продемонстрировала свою исключительную эффективность, и с точки зрения интересов большевистской партии была не только полностью оправданной, но и единственно возможной. Не оставляя представителям образованных слоев (практически поголовно зачисленным в «буржуазию») иной возможности спастись, кроме как активно поддержав «дело революции», она сделала возможным и службу большевикам кадровых офицеров, и массовую вербовку в «сексоты», и взаимное «на опережение» доносительство культурной элиты, и т.д. Как заметил по этому поводу Троцкий: «Террор как демонстрация силы и воли рабочего класса получит свое историческое оправдание именно в том факте, что пролетариату удалось сломить политическую волю интеллигенции».

* * *

Главным объектом красного террора стали, естественно, служилые слои. Естественно, что наиболее очевидными врагами большевиков были те, кто вёл Россию к победе в войне, после которой о планах «революционного переустройства» пришлось бы надолго, если не навсегда, забыть. Поэтому если во всех других странах, в том числе и потерпевших поражение, подавляющее большинство генералов и офицеров окончили свои дни, окруженные почетом и уважением, часто — в глубокой старости, то русских ждала совсем другая участь. Во время той войны многие издания помещали портреты убитых, и, вглядываясь в обрамленные траурными рамками лица, трудно отделаться от ощущения, что этим людям, в сущности, очень повезло. Как-никак, они пали со славой в рядах своих частей, умерев с убеждением, что Россия осуществит свои исторические задачи, были с честью погребены и оплаканы. Им не пришлось испытать позора и унижения 1917 года, не пришлось, как десяткам тысяч их соратников, окончить свои дни с кляпом во рту и пулей в затылке в наспех вырытых рвах и зловонных от крови подвалах чрезвычаек, умереть, лишенным даже пенсии, от голода или влачить нищенское существование в изгнании.

Офицеры, относительно своей численности, стали социальной группой, которая после октябрьского переворота пострадала от террора больше всех. Зимой 1917–1918 гг. и весной 1918 г. множество их погибло при возвращении с окончательно распавшегося фронта в поездах и на железнодорожных станциях, где практиковалась настоящая «охота» за ними: такие расправы происходили тогда ежедневно на железнодорожных станциях и в городах. Впечатления очевидцев на всех железных дорогах ноября-декабря 1917 г. приблизительно одинаковы. «Какое путешествие! Всюду расстрелы, всюду трупы офицеров и простых обывателей, даже женщин, детей. На вокзалах буйствовали революционные комитеты, члены их были пьяны и стреляли в вагоны на страх буржуям. Чуть остановка, пьяная озверелая толпа бросалась на поезд, ища офицеров (Пенза-Оренбург)… По всему пути валялись трупы офицеров (на пути к Воронежу)… Я порядком испугалась, в особенности, когда увидела в окно, прямо перед домом на снегу, трупы офицеров, — я с ужасом рассмотрела их, — явно зарубленных шашками (Миллерово)… Поезд тронулся. На этом страшном обратном пути, — какой леденящий сердце ужас! — на наших глазах, на перронах, расстреляли восемь офицеров. Мы видели затем, как вели пятнадцать офицеров, вместе с генералом и его женою, куда-то по железнодорожному полотну. Не прошло и четверти часа, как послышались ружейные залпы (Чертково). То же на ст. Волноваха и других… Его вывели из вагона в помещение вокзала, разули и, оставив лишь в кальсонах, отвели в комнату, где находилось уже около 20 человек в таком же виде. Оказались почти все офицеры. Они узнали свою судьбу — расстрел, как это было в минувший день с пятьюдесятью арестованными (Кантемировка)». На то же время приходится массовое истребление офицеров в ряде местностей: Севастополе — 128 чел. 16–17 декабря 1917 г. и более 800 23–24 января 1918 г., других городах Крыма — около 1 000 в январе 1918 г., Одессе — более 400 в январе 1918 г., Киеве — до 3,5 тыс. в конце января 1918 г., на Дону — более 500 в феврале-марте 1918 г. и т.д.

Обычно террор связывается с деятельностью «чрезвычайных комиссий», но на первом этапе — в конце 1917 — первой половине 1918 гг. основную часть расправ с «классовым врагом» осуществляли местные военно-революционные комитеты, командование отдельных красных отрядов и просто распропагандированные в соответствующем духе группы «сознательных борцов», которые, руководствуясь «революционным правосознанием», производили аресты и расстрелы. Так, в начале января 1918 г. на ст. Иловайской из эшелона 3-го гусарского Елисаветградского полка были выхвачены офицеры во главе с командиром и отвезены на ст. Успенскую, где в ночь на 18 января расстреляны. Ударник, шедший на Дон с эшелоном своего полка, вспоминал: «И ещё большое столкновение было в Харцызске, где была красными создана застава и вылавливание офицеров. Заранее мы были осведомлены и поэтому к станции подошли под прикрытием пулеметного огня, от которого красные банды стали разбегаться. Тут нам какой-то железнодорожник сказал, что всю ночь водили обнаруженных офицеров на расстрел, указав, где трупы; и теперь повели 50–60 человек, которых нам удалось спасти. Убитых там было 132 человека. Тут произошла мясорубка. Убитых мы заставили похоронить, а спасенные, все бывшие офицеры, присоединились к нам».

Иногда расправы проводились с садистической жестокостью. В Евпатории, где 15–18 января 1918 г. было арестовано свыше 800 чел., казни производились на транспорте «Трувор» и гидрокрейсере «Румыния». На «Румынии» казнили так: «Лиц, приговоренных к расстрелу, выводили на верхнюю палубу и там, после издевательств, пристреливали, а затем бросали за борт в воду. Бросали массами и живых, но в этом случае жертве отводили назад руки и связывали их веревками у локтей и кистей. Помимо этого, связывали ноги в нескольких местах, а иногда оттягивали голову за шею веревками назад и привязывали к уже перевязанным рукам и ногам. К ногам привязывали колосники». На «Труворе» «вызванного из трюма проводили на так называемое «лобное место». Тут снимали с жертвы верхнее платье, связывали руки и ноги, а затем отрезали уши, нос, губы, половой член, а иногда и руки, и в таком виде бросали в воду. Казни продолжались всю ночь, и на каждую казнь уходило 15–20 минут». За 15–17 января на обоих судах погибло около 300 чел. В Ялте, после занятия её 13 января 1918 г. большевиками, арестованных офицеров доставляли на стоявшие в порту миноносцы, с которых отправляли или прямо к расстрелу на мол, или же помещали на 1–2 дня в здание агентства Российского общества пароходства, откуда почти все арестованные в конце концов выводились все-таки на тот же мол и там убивались матросами и красногвардейцами. Удалось чудом спастись лишь единицам (среди которых был и бар. П.Н. Врангель, описавший потом в своих воспоминаниях эти события).

Особенно большие масштабы приняло истребление офицерства в Киеве в конце января 1918 г., чему имеется целый ряд свидетельств: «Раздетые жертвы расстреливались в затылок, прокалывались штыками, не говоря о других мучениях и издевательствах. Большинство расстрелов производилось на площади перед Дворцом, где помещался штаб Муравьева, и в находящемся за ней Мариинском парке. Многие тела убитых, не имея в Киеве ни родственников, ни близких, оставались лежать там по нескольку дней. Со слов свидетелей картина представлялась ужасной. Разбросанные по площади и по дорожкам парка раздетые тела, между которыми бродили голодные собаки; всюду кровь, пропитавшая, конечно, и снег, многие лежали с всунутым в рот «красным билетом», у некоторых пальцы были сложены для крестного знамения. Но расстрелы происходили и в других местах: на валах Киевской крепости, на откосах Царского Сада, в лесу под Дарницей и даже в театре. Тела находили не только там, в Анатомическом театре и покойницких больниц, но даже в подвалах многих домов. Расстреливали не только офицеров, но и «буржуев», и даже студентов». По сведениям Украинского Красного Креста, общее число жертв исчисляется в 5 тыс. чел., из них большинство — до 3 тысяч — офицеров, иногда речь идет даже о 6 тысячах. Как вспоминает профессор Н.М. Могилянский: «Началась в самом прямом смысле отвратительная бойня, избиение вне всякого разбора, суда или следствия оставшегося в городе русского офицерства… Из гостиниц и частных квартир потащили несчастных офицеров буквально на убой в «штаб Духонина» — ироническое название Мариинского парка — излюбленное место казни, где погибли сотни офицеров Русской армии. Казнили где попало: на площадке перед Дворцом, и по дороге на Александровском спуске, а то и просто где и как попало… выходя гулять на Владимирскую горку, я каждый день натыкался на новые трупы, на разбросанные по дорожкам свежие человеческие мозги, свежие лужи крови у стен Михайловского монастыря и на спуске между монастырем и водопроводной башней». «Проходя возле театра, а потом возле ограды Царского и Купеческого садов, мы видели тысячи раздетых и полураздетых трупов, уложенных местами в штабели, а местами наваленных кучей, один на другой». Подобные инциденты проходили и на далеких окраинах страны. Так, в конце марта — начале апреля 1918 г. произошел «погром буржуазии» в Благовещенске, в ходе которого погибло до 1500 офицеров, служащих и коммерсантов, причем, по свидетельству английского генерала А. Нокса, были найдены офицеры с граммофонными иглами под ногтями, с вырванными глазами, со следами гвоздей на плечах, на месте эполет.

Официальные данные ЧК о расстрелянных не отражают, разумеется, и 10% реальной цифры. По ним получается, что за 1918 г. было расстреляно 6 185 чел. (в т.ч. за первую половину года — 22), а всего за три года — 12 733. Не говоря о том, что, помимо приговоров ЧК, к которым относятся эти данные (охватывающие к тому же, возможно, не все местные органы ЧК), по существующим инструкциям «контрреволюционеры» подлежали расстрелу на месте, каковым образом и была уничтожена масса людей, оставшихся даже неопознанными (кроме того, помимо ЧК, расстрелы производились по приговорам ревтрибуналов и военных судов). Но главное, что лишает приводимые цифры всякой достоверности как сколько-нибудь полные, — тот факт, что массовые расстрелы проводились ЧК задолго до официального объявления красного террора (сотнями, например, по казанской организации и ярославскому делу (лето 1918 г.) и множеству других), т.е. тогда, когда было расстреляно якобы всего 22 человека. Подсчеты историка С.П. Мельгунова по опубликованным в советских же (центральных и некоторых провинциальных) газетах случайным и очень неполным данным показали, что за это время расстреляно было 884 человека. Более чем за два месяца до официального провозглашения террора Ленин (в письме Зиновьеву от 26 июня 1918 г.) писал, что «надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример которого решает». Да и по сведениям самих большевистских газет нетрудно убедиться, что расстрелы силами ЧК начались задолго до (объявленного позже первым) расстрела офицеров Л.-гв. Семеновского полка братьев А.А. и В.А. Череп-Спиридовичей 31 мая 1918 г. (например, из заметки «Расстрел семи студентов» явствует, что они были застигнуты на квартире во время составления прокламации к населению, после чего отвезены сотрудниками ЧК на один из пустырей, где и расстреляны, причем имена двоих даже не были установлены).

Поводом для провозглашения красного террора в качестве официальной государственной политики большевиков послужили события 30 августа 1918 г. в Петрограде — покушение на Ленина, совершенное эсеркой Ф. Каплан, и убийство главы Петроградской ЧК М.С. Урицкого. Уже на следующий день после покушения в газетных статьях и правительственных сообщениях зазвучали призывы к террору. 31 августа 1918 г. газета «Правда» писала: «Трудящиеся, настал час, когда мы должны уничтожить буржуазию, если мы не хотим, чтобы буржуазия уничтожила нас. Наши города должны быть беспощадно очищены от буржуазной гнили. Все эти господа будут поставлены на учет и те из них, кто представляет опасность для революционного класса, уничтожены. <…> Гимном рабочего класса отныне будет песнь ненависти и мести!» В тот же день Дзержинский и его заместитель Петерс составили обращение «К рабочему классу», выдержанное в подобном же духе: «Пусть рабочий класс раздавит массовым террором гидру контрреволюции!»

2 сентября 1918 г. было принято постановление ВЦИК, а 5 сентября — декрет Совнаркома «О красном терроре». Во исполнение постановления ВЦИК «О красном терроре» нарком внутренних дел Г.И. Петровский издал приказ о повсеместном взятии заложников (в котором говорилось, что «из буржуазии и офицерства должны быть взяты значительные количества заложников» и «при малейших попытках сопротивления должен применяться безоговорочно массовый расстрел»), опубликованный 4 сентября 1918 г. в «Известиях», — уже после того, как были расстреляны первые тысячи людей, которых тоже обычно принято называть «расстрелянными заложниками». В приказе ВЧК «об учете специалистов и лиц, могущих являться заложниками», уточнялось: «Выдающиеся работники, ученые, родственники находящихся у них при власти лиц. Из этой категории и следует выбирать заложников. Второй вопрос — это спецы. Наши спецы — люди буржуазного круга и уклада мысли. Лиц подобной категории мы по обыкновению подвергаем аресту как заложников или помещаем в концентрационные лагеря на общественные работы».

В свете специфики «красного террора» институт «заложничества» приобрел совершенно новый характер. В обычном понимании заложники берутся для предотвращения каких-либо действий со стороны лиц, которым заложники лично дороги, так, чтобы возможная казнь заложников могла повлиять на их поведение. Когда заложниками берутся члены семей лиц, от которых зависит ход военных действий со стороны противника, жители конкретного селения для предотвращения нападений в нём на солдат и т.д. — как бы ни оценивать эту практику, она достаточно обычна в ходе военных действий и преследует чисто тактические цели. Однако во время «красного террора» дело обстояло совершенно по-иному, никакими конкретными условиями взятие «заложников» не обусловливалось. По сути, это были не заложники, а люди, большинство из которых были арестованы именно с намерением расстрелять их. Разумеется, среди заложников были и взятые с конкретной целью — семьи офицеров, мобилизованных в РККА, — для предотвращения их бегства (поскольку предписывалось назначать на командные должности только лиц, имеющих родственников на советской территории). Однако среди расстрелянных таковые составляли лишь доли процента.

Большевики отнюдь не стеснялись своей репрессивной деятельности и не пытались скрывать её масштабы. Скорее наоборот, они стремились распространить информацию о терроре как можно шире, запугать и тем самым привести к покорности как можно больше потенциальных противников советской власти. В первые же дни после официального объявления «красного террора» Дзержинский отдал распоряжение об издании «Еженедельника ВЧК», которому предназначалось всячески поддерживать «справедливую жажду мести» в массах. Шесть недель, вплоть до своего закрытия, «Еженедельник» методично сообщал о взятии заложников, заключениях в концентрационные лагеря, казнях и т.п. Это издание представляет собой официальный источник по истории «красного террора» за сентябрь — октябрь 1918 г. В ряде провинциальных городов (Царицыне, Перми и др.) издавались также «Известия Губчека» местного масштаба. В Казани в том же 1918 г. выпускался журнал «Красный террор» под грифом ЧК по борьбе с контрреволюцией на чехословацком фронте. В 1919 г. в Киеве ту же задачу выполнял орган Всеукраинской ЧК — газета «Красный меч». Центральные и провинциальные советские газеты в тот период также постоянно печатали «расстрельные списки».

Первые сведения о «красном терроре» передовая статья советского официоза комментировала так: «Со всех концов поступают сообщения о массовых арестах и расстрелах. У нас нет списка всех расстрелянных с обозначением их социального положения, чтобы составить точную статистику в этом отношении, но по тем отдельным, случайным и далеко не полным спискам, которые до нас доходят, расстреливаются преимущественно бывшие офицеры». В газетах можно найти сведения о десятках расстрелянных на гребне сентябрьско-октябрьского террора практически по всем уездным городам и о сотнях по областным. В ряде городов (Усмани, Кашине, Шлиссельбурге, Балашове, Рыбинске, Сердобске, Чебоксарах) «подрасстрельный» контингент был исчерпан полностью. С начала 1919 г. центральные газеты стали публиковать меньше сообщений о расстрелах, поскольку уездные ЧК были упразднены и расстрелы сосредоточились в основном в губернских городах и столицах. В Петрограде с объявлением «красного террора» 2 сентября 1918 г. по официальному сообщению было расстреляно 512 чел. (почти все офицеры), однако в это число не вошли те сотни офицеров, которых расстреляли в Кронштадте (400) и Петрограде по воле местных советов и с учетом которых число казненных достигает 1300. Кроме того, в последних числах августа две баржи, наполненные офицерами, были потоплены в Финском заливе. В Москве за первые числа сентября расстреляно 765 чел., затем ежедневно в Петровском парке казнили по 10–15.

В 1919 г. террор, несколько ослабевший в Центральной России за существенным исчерпанием запаса жертв и необходимостью сохранения жизни части офицеров для использования их в Красной армии, перекинулся на занятую большевиками территорию Украины. 25 июля 1919 г. в «Известиях ВЦИК» было объявлено, что по всей Украине организуются комиссии красного террора и предупреждалось, что «пролетариат произведет организованное истребление буржуазии», а орган ВУЧК писал: «Объявленный красный террор нужно проводить по-пролетарски. За каждого расстрелянного нашего товарища в стане деникинцев мы должны ответить уничтожением ста наших классовых врагов». «Рутинные» расстрелы начинались сразу по занятии соответствующих городов, но массовая кампания, подобная осенней 1918 г., началась летом 1919 г., когда белые войска перешли в наступление и начали очищать Украину от большевиков: последние торопились истребить в ещё удерживаемых ими местностях все потенциально враждебные им элементы (действительно, украинские города дали белым массу добровольцев, перешло и множество офицеров, служивших в красных частях на Украине). Перед взятием Киева добровольцами (31 августа 1919 г.) в течение двух недель было расстреляно несколько тысяч человек, а всего за 1919 г. по разным данным, 12–14 тыс. чел., во всяком случае, только опознать удалось 4 800 чел.

В Екатеринославе до занятия его белыми погибло более 5 тыс. чел., в Кременчуге — до 2500. В Харькове перед приходом белых ежедневно расстреливалось 40–50 чел., всего свыше 1000. Ряд сообщений об этих расстрелах появлялся в «Известиях Харьковского Совета». В Чернигове перед занятием его белыми было расстреляно свыше 1 500 чел., в Волчанске — 64. В Одессе за три месяца с апреля 1919 г. было расстреляно 2 200 чел. (по официальному подсчету Деникинской комиссии — 1 300 с 1 апреля по 1 августа), ежедневно публиковались списки в несколько десятков расстрелянных; летом каждую ночь расстреливали до 70 человек. Всего на Юге в то время число жертв определяется в 13–14 тысяч.

Особенно массовый характер носили расстрелы, проводившиеся после окончания военных действий, особенно в конце 1920 — начале 1921 гг. в Крыму, где было уничтожено около 50 тыс. чел., и в Архангельской губернии, куда, помимо пленных чинов Северной армии генерала Миллера, вывозились арестованные в ходе массовой кампании летом 1920 г. на Кубани, сдавшиеся в начале 1920 г. чины Уральской армии и другие «контрреволюционеры».

Следует заметить, что во время Гражданской войны, и затем в 20–30-х годах большевики (к досаде их позднейших апологетов) отнюдь не стеснялись ни самого «красного террора», ни его «массовидности», а, напротив, как нетрудно заключить по их печати, гордились масштабом свершений в духе «того настоящего, всенародного, действительно обновляющего страну террора, которым прославила себя Великая Французская революция» (именно таким видел террор Ленин ещё задолго до 1917 г.), и оставляли после себя весьма красноречивые документы. Так, например, оправдываясь в обвинениях в недостаточном рвении, член Крымревкома Ю.П. Гавен писал члену Политбюро Н.Н. Крестинскому: «Я лично тоже стою за проведение массового красного террора в Крыму, чтобы очищать полуостров от белогвардейщины (считаю нужным напомнить, что я применял массовый красный террор ещё в то время, когда он ещё партией официально не был признан. Так, напр., в январе 1918 г. я, пользуясь властью пред. Севаст. Военно-Револ. Комитета, приказал расстрелять более пятисот офицеров-контрреволюционеров). Но у нас от крас. террора гибнут не только много случайного элемента, но и люди, оказывающие всяческую поддержку нашим подпольным работникам… до сих пор я пытался освободить не более десяти человек, в то время, когда расстрелянных уже около 7 000 чел., а арестованных не менее 20 000 чел. И все же я в глазах тт. Бела Кун и Самойловой стал коммунистом, находящимся под влиянием мелкой буржуазии».

В целом наиболее массовые убийства (помимо регулярных расстрелов в Москве, Петрограде и губернских городах) имели место в начале 1918 года в Крыму (не менее 3 тыс. чел.), в Одессе, Донской области и в Киеве (около 5 тыс. чел., главным образом офицеров). Анализ списков расстрелянных в 1918–1919 годы в различных городах свидетельствует, что его представители составляли огромное большинство жертв, не говоря уже о ставших жертвами толпы и самочинных расправ в конце 1917 — начале 1918 года. Встречаются сведения, что из 1,7 — 1,8 млн. жертв террора офицеры составили 54 тыс. (включая, очевидно, и расстрелянных сразу после гражданской войны), а представители умственного труда — до 370 тыс.; есть основания полагать, что не менее трети их состояли на государственной службе.

На судьбы военной части служилого слоя — офицеров и военных чиновников (сведений о которых сохранилось значительно больше, чем о других группах) оказывал влияние целый ряд обстоятельств: нахождение в конце 1917 — начале 1918 года ещё значительной их части на разложившемся фронте, а части в плену в Германии и Австрии. Большинство офицеров стремилось пробраться к своим семьям, чтобы хоть как-то обеспечить их существование. Семьи кадровых офицеров проживали в это время в абсолютном большинстве там, где располагались до войны их воинские части. Подавляющее большинство их стояло в губернских городах центральной России, находившихся под властью большевиков. (Это обстоятельство, кстати, послужило главной причиной, по которой большевики смогли впоследствии мобилизовать столь значительное число офицеров.) Практически все штабы и управления, равно как и разного рода военные организации, также располагались в столицах и крупнейших городах. Большинство интеллигенции, из которой в значительной части происходили офицеры военного времени, также проживало там. Поэтому естественно, что именно в них (и прежде всего в центах военных округов — Петрограде, Москве, Киеве, Казани, Тифлисе, Одессе, Омске, Иркутске, Ташкенте) скопилось наибольшее количество офицеров. Хотя цифры по конкретным городам называются разные, но порядок их примерно одинаков. В Москве насчитывалось до 50 тыс. офицеров; на конец октября называется также цифра около 55 тыс. и много незарегистрированных — или 56 тыс.), в Киеве — 40 тыс., в Херсоне и Ростове — по 15, в Симферополе, Екатеринодаре, Минске — по 10 тыс. и т.д. По другим данным, в Киеве было 19,5 тыс. офицеров, в Пскове 10, в Ростове 9,5 тыс. По третьим — в Киеве 35–40 тыс., в Херсоне — 12, Харькове — 10, Симферополе — 9, Минске — 8, Ростове около 16 тыс.

Наибольшее число офицеров и военных чиновников служило в белых формированиях и учреждениях на Юге России (в т.ч. в добровольческих формированиях 1918 г. на Украине). Общее число офицеров, убитых в белой армии на Юге, можно определить, исходя из потерь основных добровольческих частей. Численный состав Корниловской, Марковской, Дроздовской дивизий был примерно одинаков. Потери убитыми корниловцев и дроздовцев исчисляются в 14 и 15 тыс. чел., причем для корниловцев известно точное число офицеров — 5,3 тыс. Потери марковцев несколько ниже, но зато в марковских частях была выше доля офицеров (в корниловских и дроздовских она была одинакова), причем изначально, в 1918 г., когда потери были наибольшими, это были чисто офицерские части. Таким образом, в рядах этих трех «цветных» дивизий погибло примерно 15 тыс. офицеров. С алексеевцами и другими добровольческими частями (численность которых, вместе взятых, равна каждой из трех дивизий) — 20 тыс. Гвардейские и кавалерийские полки Императорской армии, возрожденные на Юге, потеряли по 20–30 офицеров, т.е. всего примерно 2 тыс. В других пехотных частях ВСЮР и Русской Армии офицеров было относительно немного, как и в казачьих войсках. Очень сильно насыщены офицерами были артиллерийские, бронепоездные и другие технические части (от трети до половины состава), но они несли сравнительно меньшие потери. Поэтому общее число убитых офицеров едва ли превысит 30 тыс. С потерями от болезней — до 35–40 тысяч.

В первый период войны — практически в течение всего 1918 г. в плен обычно не брали, особенно офицеров. В дальнейшем, особенно после того, как начались мобилизации офицеров в Красную Армию, тех, кто не был после пленения сразу же убит, стали иногда отправлять в тыл, а некоторых даже пытались привлечь на службу в красные части, но до осени 1919 г. речь может идти лишь о нескольких десятках человек. Однако довольно много попало в плен в начале 1920 г. при агонии белого фронта на Юге. Хорошо известны трагические последствия бездарно проведенных эвакуаций Одессы и Новороссийска, в которых скопились почти все отходящие белые части. В Одессе, в частности, попало в плен около 200 офицеров, много их было захвачено в Екатеринодаре, при эвакуации Новороссийска в плен попало по данным красного командования 2,5 тыс. офицеров. Некоторые потери пленными были в ходе весенне-осенней кампании 1920 г. В общей сложности на Юге России всего в плен попало к осени 1920 г. около 7 тыс. офицеров.

В Крыму при Врангеле насчитывалось всего 50 тыс. офицеров. Из примерно 150 тыс. эвакуированных было примерно 70 тыс. военнослужащих, и это вполне согласуется с тем, что в армейских лагерях, после того, как все сверхштатные штаб-офицеры, больные, раненые и престарелые были отпущены из армии, разместилось 56,2 тыс. чел., из которых офицеров могло быть до 15–20 тыс. (учитывая, что к 1925 г., когда в армии осталось 14 тыс., офицеров из них было 8 тыс.). Отпущено в Константинополе было, следовательно 14 тыс. — в большинстве офицеров (проведенная осенью 1922 г. перепись офицеров, зафиксировала примерно 10 тыс. офицеров — почти все из служивших на Юге России, но не бывших в рядах армии после ноября 1920 г.). Всего, стало быть, из Крыма эвакуировалось до 30 тыс. офицеров, и около 20 осталось в Крыму. Кроме того, после эвакуаций Одессы и Новороссийска за границей осталось около 15 тыс. офицеров, и около 3 тыс. нелегально вернулись в Россию.

Судьбы офицерства белых армий можно приблизительно представить следующими цифрами. На Юге России в Белом движении приняло участие примерно 115 тыс. офицеров, из которых 35–40 тыс. погибло, до 45 тыс. эмигрировало (15 тыс. до осени 1920 г. и 30 из Крыма), и до 30 тыс. (около 7 тыс. пленных до осени 1920 г., около 20 тыс. оставшихся в Крыму, и около 3 тыс. вернувшихся в 1920 г.) осталось в России. На Востоке воевало 35–40 тыс. офицеров, из которых погибло до 7 тыс. (примерно 20%), столько же эмигрировало, а большинство осталось на советской территории. На Севере из 3,5 — 4 тысяч офицеров погибло не менее 500, осталось (попало в плен) 1,5 тыс. (свыше трети), а половина эмигрировала (в большинстве до начала 1920 г.). На Западе страны в белых войсках (Северо-Западная армия, Русская Западная армия Бермондта-Авалова и формирования в Польше) участвовало в общей сложности около 7 тыс. офицеров, из которых погибло не более 1,5 тыс. (ок. 20%), а подавляющее большинство (здесь не было проблем с эвакуацией) оказалось за границей, на советской же территории осталось менее 10%. Из участников антисоветского подполья (приблизительно 7 тыс. офицеров, не считая тех, кто потом воевал в белых армиях) удалось уцелеть и выбраться за границу лишь немногим (не более 400–500 чел.). Таким образом, из примерно 170 тыс. офицеров, участвовавших в Белом движении около 30% (50–55 тыс. чел.) погибло, до 58 тыс. оказалось в эмиграции и примерно столько же осталось на советской территории. Под «оставшимися в России» имеются в виду как попавшие в плен, так и оставшиеся на советской территории и растворившиеся среди населения. Подавляющее большинство их также погибло, будучи расстрелянными сразу, как в Крыму или на Севере (где они были истреблены за несколько месяцев почти поголовно) или в последующие годы.

Несколько тысяч офицеров (в основном местные уроженцы) служили в армиях возникших на окраинах России государств — до 3 тыс. в украинской, около 20 тыс. в польской, по нескольку сот в литовской, латышской, эстонской, по 1–1,5 тыс. в финляндской, армянской, грузинской и азербайджанской. Служившие в армиях государств, сохранивших независимость, естественно, остались за границей, из служивших в петлюровской армии эмигрировала примерно половина, но из служивших в закавказских армиях абсолютное большинство осталось в СССР.

Существует, кстати, распространенное заблуждение будто офицерский корпус после 1917 г. «разделился» и половина перешла на сторону большевиков, вплоть до того, что у красных их было чуть ли не больше, чем у белых (причем не только в национал-большевистской публицистике, где фантастика подобного рода является краеугольным камнем самого учения, но и у лиц, большевикам не сочувствующих, и в школьных учебниках). Одной из причин служит то обстоятельство, что в условиях, когда в общественном сознании престиж советского режима упал, а русского офицерства, как и всей досоветской традиции, вырос, факт службы офицеров советам как бы оправдывал уже не офицеров (раньше-то выходцы из «бывших» не могли сказать о них доброе слово иначе, как всячески подчеркивая и преувеличивая массовость их службы большевикам, тогда как правоверные коммунисты стремились принизить роль «чуждого элемента»), а, наоборот, — советскую власть.

Большевиками на 1 сентября 1919 г. было мобилизовано 35 502 бывших офицера, 3 441 военный чиновник и 3 494 врача, всего же с 12 июля 1918 по 15 августа 1920 г. — 48 409 бывших офицеров, 10 339 военных чиновников, 13 949 врачей и 26 766 чел. младшего медперсонала, т.е. 72 697 лиц в офицерских и классных чинах. Кроме того, некоторое число офицеров поступило в армию до лета 1918 г., а с начала 1920 г. была зачислена и часть пленных офицеров белых армий, каковых в 1921 г. было учтено 14 390 человек (из них до 1 января 1921 г. 12 тыс.). Цифра в 8 тыс. добровольцев, которая столь широко распространена в литературе — вполне мифическая, и не подтверждается никакими реальными данными. Тем более, что речь идет о лицах, предложивших свои услуги до Брестского мира с единственной целью противодействия германскому нашествию, которые после марта в большинстве ушли или были уволены. Но, во всяком случае, до мобилизаций 2–3 тысячи офицеров могло служить у большевиков (лишенные большевиками пенсий, они пристраивались в различных штабах и учреждениях чтобы как-то выжить, среди таких, кстати, и целый ряд видных в дальнейшем фигур Белого движения). Цифры призыва — 48,5 тыс., равно как и 12 тыс. бывших белых офицеров следует признать вполне достоверными как основанные на документальных списочных данных. Но ими практически и исчерпывается весь состав когда-либо служивших у большевиков офицеров, т.к. даже приняв во внимание несколько тысяч добровольцев, всего служило не более 63–64 тыс. офицеров и более 24 тыс. врачей и военных чиновников. К концу войны офицеров никак не могло быть более этого числа, ибо несколько тысяч перешло к белым и погибло, а состояло в армии в это время 70–75 тыс. чел. вместе с врачами и чиновниками. Офицеров в этом случае должно быть примерно 50 тыс., что вполне реально отражает потери. В общей сложности из числа служивших у красных офицеров погибло не более 10 тыс. человек.

Так что на самом деле большевикам досталось менее 20% всего офицерства. Причем в это число входят и все сбежавшие при первой возможности к белым, и расстрелянные самими большевиками за реальные и мнимые заговоры. Что же касается кадрового офицерского состава, то из такового ещё меньше (что-то около 10%). Цифра в несколько сот бывших у красных генералов и более тысячи полковников и подполковников (опять же включая всех бежавших и расстрелянных) может впечатлять только тех, кто не представляет, что генералов к концу 1917 г. насчитывалось не менее 3,5 тыс., а штаб-офицеров (полковников и подполковников) — более 15 тыс. (только на белом Юге служило 75% всех старших офицеров).

Таким образом, из офицеров, остававшихся в живых к концу 1917 г., до 20 тыс. было уничтожено большевиками (не успев нигде более послужить) в первые месяцы после развала фронта (конец 1917 — весна 1918 гг.) и в ходе «красного террора», примерно 170 тыс. (более половины) прошло через различные белые формирования, чуть более 50 тыс. (без учета взятых в плен бывших белых) служило у большевиков, 35–40 тыс. в армиях лимитрофных государств, 5 тыс. приходится на бежавших за границу или не возвратившихся оттуда после 1917 г. (в подавляющем большинстве это не вернувшиеся в Россию из-за революции бывшие пленные 1-й мировой войны и офицеры русских частей во Франции и на Салоникском фронте), остальное — на не привлеченных ни в одну армию: уклонистов, инвалидов, пожилых и т.п. Последнее, впрочем, касается в основном советской территории, на белых территориях случаи «неслужения» были редки: к 1919 не только все годные по возрасту и здоровью обязательно мобилизовывались, но и практически все негодные спасались при армии, так как иначе выжить не могли (чем в основном о объясняется известная гипертрофия тыловых белых учреждений). Это со всей очевидностью подтверждается материалами советских органов, по понятиям которых к «бывшим белым» относились не только служившие в белых армиях, но и в равной мере «проживавшие на территории белых» (что и отмечалось в соответствующих формах учета): по спискам 1920–1921 гг. среди «бывших белых» офицеров, оставшихся в России, «проживавшие» составляли не более 2% (с учетом, того, что среди этой категории практически не было ни убитых, ни эмигрировавших, во всей массе белых их ещё меньше).

Если учесть, что ещё до 10 тыс. человек было произведено в офицеры в белых армиях, то в общей сложности из носивших офицерские погоны в 1914–1922 гг. примерно 350 тысяч человек 24 тыс. погибло в мировую войну, а 85–90 тыс. — в Гражданскую (до эвакуации белых армий); свыше 60% последних (50–55 тыс. чел.) падает на белые армии, свыше 10% (до 10 тыс. чел.) — на красную, 4–5% на национальные и свыше 20% (около 20 тыс. чел.) на жертвы антиофицерского террора. В эмиграции оказалось не менее 100 тыс. офицеров, из которых около 60% — эвакуировались с белыми армиями (58 тыс. чел.), а остальные служили в армиях новообразованных государств или не участвовали в войне. На советской территории в общей сложности осталось около 140 тыс. офицеров, из которых 57–58 тыс. чел. служили в белых армиях (включая тех, что после плена служили в красной), 45–48 тыс. чел. — только в Красной Армии и остальные служили в петлюровской и закавказских армиях или вовсе уклонились от военной службы. Остается ещё добавить, что из оставшихся в России (а также вернувшихся из эмиграции, откуда за все время с 1921 г. возвратилось примерно 3 тыс. офицеров) от 70 до 80 тысяч было расстреляно или погибло в тюрьмах и лагерях в 20–30-е годы (от трети до половины этого числа приходится на 1920–1922 гг. — главным образом в Крыму и Архангельской губернии).

* * *

Что касается гражданской части служилого сословия, то его потери погибшими в годы гражданской войны в процентном отношении не столь велики, как офицерства, но также составляют несколько десятков тысяч человек. Учитывая, что ранговых чиновников насчитывалось не более 200 тыс., а в эмиграции оказалось не менее 500–600 тыс. лиц, принадлежащих к образованному слою, среди которых, если исключить членов семей, государственных служащих могло быть до трети, то окажется, что в СССР могло остаться не более 100–150 тыс. представителей гражданской части служилого сословия. Немалое число лиц этого слоя, обладавших высоким уровнем образования были вынуждены по социально-политическим причинам переместиться в низшие слои служащих (став конторщиками, учетчиками, счетоводами и т.п.).

Советская власть проводила последовательную политику вытеснения этого элемента из интеллектуальной сферы, однако далеко не сразу могла осуществить её в полной мере. Отношение к нему характеризовалось такими, например, высказываниями: «Разве мы спокойны, когда наших детей учат господа от кокарды?…Разве не внутренние чехословаки — инженеры, администраторы — пособляют голоду?…Очень жаль, что мы ещё нуждаемся во вчерашних людях: надо поскорее, где можно, избавиться от их фарисейской помощи». Ставилась задача, во-первых, как можно быстрее заменить представителей «старой интеллигенции» в сфере их профессионального труда «советской интеллигенцией», во-вторых, лишить их вообще возможности заниматься умственным трудом (предлагалась, в частности, земледельческая колонизация, переучивание для физического труда в промышленности) и, в-третьих, не допустить проникновения в «новую интеллигенцию» детей интеллигенции дореволюционной — с тем, чтобы естественная убыль старого интеллектуального слоя не могла сопровождаться «замещением его хотя бы в тех же размерах из той же среды».

Планы избавления от нежелательных элементов простирались до того, что ведущими теоретиками предлагалось упразднение вовсе некоторых видов деятельности, которыми могли заниматься лишь преимущественно старые специалисты. Например, «при условии твердого обеспечения классового состава суда — предоставить суду судить по своему рабочему сознанию без всяких подробных уголовных кодексов»; чтобы оставить без работы нашедших себе занятие в этой сфере образованных людей старой формации, предлагалось отменить прописку, паспорта и регистрацию брака, предельно упростить систему образования, отменив ряд предметов (в частности, преподавание языков), которые «довольно часто преподаются как раз обломками прежних господствующих классов». Преподавание истории «большим мазком» также преследовало эту цель: «Юлий Цезарь, крестовые походы и Наполеон окажутся за пределами обязательного изучения. Поставить дело так — значит вместе с тем создать широкую возможность для приспособления к выполнению этой функции (в данном случае преподавания истории в средней школе) социально-близких нам элементов (в данном случае низовой интеллигенции, которой все равно приходится знакомиться и с «первобытной культурой», и с историей современности, — начиная с политграмоты, — но которую не переделать в среднеинтеллигентское жречество, монопольно обладающее знаниями о Ромуле и Реме, Людовике XIV, Лютере и Вашингтоне)».

В отношении остатков этого слоя, которому, как считали коммунистические идеологи, «вполне заслуженно пришлось изведать участь побежденного», проводилась целенаправленная репрессивная политика. Прежде всего проводилась политика прямого регулирования социального состава учащихся с предоставлением льгот «рабоче-крестьянскому молодняку» и ограничением права на образование выходцам из интеллектуального слоя. Уже в 1918 г. был принят беспрецедентный закон о предоставлении права поступления в вузы лицам любого уровня образования или даже вовсе без образования, и под лозунгом «завоевания высшей школы» началось массовое зачисление «рабочих от станка». В 1921 г. был установлен «классовый принцип» приема в вузы с целью резкого ограничения доли детей интеллигенции среди студентов. Стали использоваться различные методы «командировок», «направлений» и т.п. Выходцам из образованного слоя был законодательно закрыт доступ не только в высшие учебные заведения, но и в среднюю школу II ступени, чтобы они не могли пополнять ряды даже низших групп интеллигенции. Лишь в порядке исключения для детей особо доверенных специалистов выделялось несколько процентов плана приема как представителям «трудовой интеллигенции». Особенно усилился «классовый подход» в конце 20-х годов, с известными политическими процессами над интеллигенцией.

Придя к власти, большевики провозгласили в качестве основной линии «слом старого аппарата» и уничтожение чиновничества, но такой слом, естественно, не мог быть осуществлен без воцарения полной анархии. Поэтому, если был почти полностью заменен персонал карательных и юридических структур и органов непосредственного административного управления, то остальные большевики в первые месяцы не только не разрушили, но и были весьма обеспокоены тем обстоятельством, что чиновники не желали с ними сотрудничать. Персонал их не только не был разогнан, но всеми средствами, в т.ч. и под угрозой расстрела, его пытались заставить работать по-прежнему. В конце-концов им это в некоторой степени удалось, и ведомства продолжали функционировать за счет присутствия там значительной части прежнего состава. Материалы переписи служащих Москвы 1918 г. свидетельствуют о наличии в большинстве учреждений не менее 10–15% бывших чиновников, в ряде ведомств их доля повышается до трети, а в некоторых учреждениях они абсолютно преобладали (например, в Наркомате путей сообщения 83,4%, Наркомфине — 94%), в ВСНХ бывшие чиновники составляли в 1919 г. 62,7%, 1920 — 54,4%, 1921 — 48,5%. Так что практические задачи государственного выживания до известной степени препятствовали полной реализации теоретических посылок, поскольку требовали наличия хотя бы минимального числа отвечающих своему прямому назначению специалистов, и до самого конца 20-х годов советская власть была ещё вынуждена мириться с преобладанием в государственном аппарате старой интеллигенции, в том числе и некоторого числа представителей служилого сословия. Особенно это касалось наиболее квалифицированных кадров и в первую очередь науки и профессорско-преподавательского состава вузов (практически целиком принадлежавшего до революции к ранговому чиновничеству).

В 1929 г., когда власти намеревались перейти к радикальным изменениям в составе интеллектуального слоя, была проведена перепись служащих и специалистов страны, охватившая 825 086 чел. по состоянию на 1 октября. Ею был учтен и такой фактор, как служба в старом государственном аппарате, причем выяснилось, что доля таких лиц довольно высока. процент служивших в старом государственном аппарате сильно разнится по ведомствам от 2% до более трети, причем наибольшее количество таких лиц служило в наркоматах всех уровней, особенно Наркомпочтеле (40,4% всех его служащих), Наркомфине (21,6%), и Наркомземе (15,2%), а также в Госбанке, в Госплане доля их составляла 13,6%. Всего перепись насчитала служивших в старом аппарате 74 400 чел. (из коих следует вычесть 4 389 лиц, принадлежавших в прошлом к обслуживающему персоналу и не входивших в состав чиновничества), в т.ч. 5 574 чел. относились к высшему персоналу. Они составили 9% всех советских служащих. Здесь надо учесть, что, во-первых, старый государственный аппарат был сам по себе в несколько раз меньше, во-вторых, за 12 послереволюционных лет не менее половины его персонала должна была естественным путем уйти в отставку по возрасту, и в-третьих, он понес огромные потери в годы гражданской войны от террора и эмиграции. Приняв во внимание эти обстоятельства, можно сделать вывод, что подавляющее большинство чиновников, оставшихся в России и уцелевших от репрессий, в то время все ещё служило в советском аппарате.

В конце 20-х годов, когда положение советской власти окончательно упрочилось, она перешла к политике решительного вытеснения представителей старого образованного слоя из сферы умственного труда, что отразилось в первую очередь на тех из них, кто служил в дореволюционном государственном аппарате. 1928–1932 гг. ознаменованы, как известно, политическими процессами над специалистами, массовыми репрессиями и повсеместной травлей «спецов» во всех сферах (в т.ч. и военной, именно тогда по делу «Весны» было уничтожено абсолютное большинство служивших большевикам кадровых офицеров). Известная «чистка» аппарата государственных органов, кооперативных и общественных организаций, начатая в 1929 г., способствовала удалению абсолютного большинства представителей старого служилого сословия из этих учреждений, затронув и научные, откуда также было уволено немало нежелательных для властей лиц. Характерно, что списки таких лиц, объявлявшиеся для всеобщего сведения, включали в подавляющем большинстве именно бывших чиновников и офицеров. В результате этих мер к середине 30-х годов с остатками дореволюционного служилого слоя, остававшимися ещё в СССР, было практически полностью покончено. Отдельные его представители, ещё остававшиеся в живых и даже, как исключение, на советской службе, не представляли собой ни социального слоя, ни даже особой группы, так что о каком-либо участии старого служилого сословия в формировании советского истэблишмента, сложившегося как раз в конце 20-х — 30-е годы, говорить не приходится.

Процесс истребления и распыления российского служилого сословия (офицеров и чиновников) сопровождался таким же процессом уничтожения всего социального слоя, служившего «питательной средой» — наиболее обычным поставщиком кадров для него. Сколько-нибудь полные подсчеты потерь численности входящих в этот слой социальных групп не производилось, но исследование, например, родословных росписей нескольких десятков дворянских родов показывает, что численность первого послереволюционного поколения (даже с учетом того, что к нему причислены и лица, родившиеся, но не достигшие совершеннолетия до 1917 г., т.е в 1900-х годах) составляет в среднем не более 30–40% последнего дореволюционного. Среди живших к моменту революции, доля погибших в 1917–1922 годах и эмигрировавших в среднем не опускается ниже 60–70%, а среди мужчин часто составляет до 100%.

Масштабы потерь Россией наиболее компетентной части своего культурного слоя наглядно видны на примере судеб воспитанников таких учебных заведений, как Александровский лицей и Училище Правоведения. Их выпускники (а это поистине цвет российской государственной элиты) известны поименно за все время существования (равно как и состав по классам ещё не окончивших к 1918), и по обоим впоследствии в эмиграции были выпущены памятные издания. Так вот выясняется, что после окончания Гражданской войны в СССР их осталось крайне мало. Из живших к 1917 г. 735 лицеистов, время и обстоятельства смерти которых известны совершенно определенно, 73 (10%) погибли в 1918–1920 (в белых армиях или расстреляны в ходе террора), 12 (ок. 2%) умерли после в СССР и 650 (88%) оказались в эмиграции (по более молодым выпускам — с 1901 г. до 90%). Судьбы ещё примерно 300 чел. к концу 20-х гг. оставалась неясной (гибель в смуте зафиксировать, понятно, можно было далеко не всегда), но в любом случае в СССР их оставалось не более 100–150, или порядка 15% от всех имевшихся. Характерно, что некоторые из самых молодых выпусков (1912–1918 гг.) дают до 100% эмигрировавших и погибших (до 80% и более даже с учетом лиц с неизвестной судьбой). Примерна та же картина и с правоведами. Из 620 лиц, чья судьба точно известна, 63 (10,2%) погибли в белых армиях, 81 (13,1%) от террора и голода в 1918–1920 гг., 433 (69,8%) эмигрировали и 43 (6,9%) достоверно умерли в СССР после Гражданской войны (при этом больше половины их в тюрьмах и лагерях или расстреляны). Конечно, лицеисты и правоведы все-таки имели специфический состав, более 80% их из числа предвоенных и военных выпусков в годы мировой войны служили офицерами, в основном гвардейских и кавалерийских частей (со всеми вытекающими последствиями). Но имеются, например, и данные по Екатеринославскому горному институту (он основан в самом конце XIX в., и к смуте даже первые его выпускники были только 40-летними), из которых явствует, что из 487 его выпускников в СССР к 1924 г. осталась только половина 259 (53,2%), а погибло 12,3%. И это при том, что гражданские специалисты такого рода — контингент гораздо менее мобильный, чем офицеры, да и в ходе террора расстреливали их гораздо реже.

Если сравнивать масштабы смены элиты в русской революции с таковыми в ходе французской революции конца XVIII века (наиболее существенным потрясением такого рода), то можно констатировать, что в России они были существенно более глубокими. После революции во Франции в составе политико-административной элиты следующей эпохи (даже в период реставрации 1815–1830 гг.) процент дворян существенно снизился (в разные периоды составляя 15–30%), но физическая убыль дворянства была относительно незначительна (за 1789–1799 гг. от репрессий погибло 3% всех дворян, эмигрировало два-три десятка тысяч человек), а главное, дворянское представительство сократилось почти исключительно за счет лиц, входивших и ранее в состав культурного слоя, только имевших более низкий статус (мелких и средних чиновников, лиц свободных профессий, юристов, предпринимателей и т.д.), так что в целом этот слой по составу существенно не изменился, произошло только заметное перераспределение позиций в его верхней части между различными группами культурного слоя.

В России же, во-первых, гораздо более высокий процент старого культурного слоя был физически уничтожен. Из примерно 4 млн. человек, принадлежащих к элитным (и вообще образованным) слоям в 1917–1920 гг. было расстреляно и убито примерно 440 тысяч и ещё большее число умерло от голода и болезней, вызванных событиями. Причем те из этих слоев, которые имели прежде наиболее высокий статус, пострадали особенно сильно. Во-вторых, несравненно более широкий масштаб имела эмиграция представителей этих слоев, исчисляемая не менее чем в 0,5 млн. чел., не считая оставшихся на территориях, не вошедших в состав СССР. В-третьих, в отличие от французской революции, где время репрессий и дискриминации по отношению к старой элите продлилось не более десяти лет, в России новый режим продолжал последовательно осуществлять эту политику более трех десятилетий. Поэтому к моменту окончательного становления новой элиты в 30-х годах лица, хоть как-то связанные с прежней, составляли в её среде лишь 20–25% (это если считать вообще всех лиц умственного труда, а не номенклатуру, где они были редкостью). Характерно, что если во Франции спустя даже 15–20 лет после революции свыше 30% чиновников составляли служившие ранее в королевской администрации, то в России уже через 12 лет после революции (к 1929 г.) таких было менее 10%.

Страна не только лишилась большей части своего интеллектуального потенциала, но старый интеллектуальный слой вовсе перестал существовать как социальная общность. В течение полутора десятилетий после установления коммунистического режима было в основном покончено с его остатками и одновременно шел процесс создания «новой интеллигенции». Существенно даже не столько то, что это были другие люди, сколько то, что они сознательно формировались вне прежней культурной традиции. Разумеется, существует некоторый предел перевариваемости средой неофитов, за которым следует её деградация (в смысле утраты некоторых присущих конкретно данной среде черт и свойств). Тут, конечно, важно не только процентное соотношение человеческого материала, велико и значение традиции, фактора озабоченности государства или самой среды поддержанием в ней соответствующих понятий, норм поведения и т.д.

Когда в среду со сложившимися традициями, понятиями и этикетом (допустим, класс учебного заведения), в большинстве состоящую из лиц, для которых все это знакомо с детства (по семье), приходят несколько человек, к этому изначально непривычных, но имеющих об этом представление и стремящихся все это воспринять, то они довольно быстро это усваивают и сливаются с этой средой (если взять коллективную фотографию дореволюционных лет, например, группу преподавателей гимназии или офицеров какого-то полка, то, не зная, кто есть кто, невозможно будет отличить неофитов от «коренных»). Но если в тот же класс, где осталось 6–7 учеников, приходят 30 человек, которые начинают сморкаться в занавески и перемежать речь матерными связками, то нормой становится именно такое поведение (даже если начальство старается сохранить правила и большинство преподавателей остались прежними). Если же отбрасывается или исчезает сама традиция, то меняется все, и даже генетика не спасает (для послереволюционного времени достаточно обычно, когда, оказавшись вне традиции и лишенные соответствующего воспитания и среды общения, потомки даже самых лучших семей уже во 2-м поколении становятся совершенно советскими людьми). И, подобно тому, как что-то общее есть в портретах «бывших» (как минимум, непринужденность, спокойствие и чувство собственного достоинства), так общее (но другое) есть в портретах советских. Сравнение взятых подряд нескольких десятков фото старых русских и советских деятелей производит потрясающий эффект и не нуждается в комментариях; разница, что называется, налицо.

Новый интеллектуальный слой с самого начала создавался на принципах, во многом противоположных дореволюционным. Но самое существенное то, что он, исходя из социологических концепций новых правителей, должен был иметь как бы «временный» характер. Согласно воззрениям строителей нового общества, в будущем он вообще не должен был существовать. Вот почему «стирание граней между физическим и умственным трудом» было одной из основных целей всякого приходившего к власти коммунистического режима. Все процессы, связанные так или иначе с политикой в области образования, рассматривались сквозь призму задачи «становления социальной однородности советского общества». С другой стороны, практические задачи государственного выживания до известной степени препятствовали полной реализации теоретических посылок коммунистический идеологии. Под знаком противоестественного сочетания этих двух взаимоисключающих тенденций и проходило становление интеллектуального слоя в советский период.

Между интеллектуальным слоем старой России и современным поистине лежит пропасть — настолько сильно отличаются все их основные характеристики. Прежде всего, интеллектуальный слой дореволюционной России был сравнительно немногочисленным, составляя около 3% населения страны, тогда как советское время характеризуется быстрым и гипертрофированным ростом его численности, который был прямо связан с целью лишить интеллектуальный слой особого привилегированного статуса путем «превращения всех людей в интеллигентов». Практически для всех социально-профессиональных групп интеллектуального слоя была характерна такая степень количественного роста, которая лишала их профессию прежнего ореола избранности. При значительно более низком социокультурном и техническом уровне СССР по сравнению с развитыми европейскими странами, он находился на первом месте в мире по количеству врачей, инженеров, научных работников и т.д. не только в абсолютном исчислении, но и на душу населения, одновременно держа первенство по мизерности их оплаты — как по абсолютным показателям, так и относительно средней зарплаты по стране.

Качественный уровень дореволюционных специалистов был, в общем, весьма высок, ибо система образования, сложившаяся в России к тому времени, в тех её звеньях, которые непосредственно пополняли своими выпускниками наиболее квалифицированную часть интеллектуального слоя (гимназии и вузы), находилась на уровне лучших европейских образцов, а в чем-то и превосходила их (дореволюционные русские инженеры, в частности, превосходили своих зарубежных коллег именно по уровню общей культуры, ибо в то время в России на это обращали серьезное внимание, не рассматривая инженерную специальность как узкое «ремесло»). Интеллектуальный слой, созданный коммунистический режимом, отличался в целом низким качественным уровнем. Основная часть советской интеллигенции получила крайне поверхностное образование (в 20–30-х годах получил даже распространение так называемый «бригадный метод обучения», когда при успешном ответе одного студента зачет ставился всей группе, а вступительные экзамены в вузах были введены только в 1932 г.); специалисты, подготовленные подобным образом, да ещё из лиц, имевших к моменту поступления в вуз крайне низкий образовательный уровень, не могли, естественно, идти ни в какое сравнение с дореволюционными. К тому же система образования, сложившаяся и функционировавшая при преобладающем влиянии идеологических установок режима, давала своим воспитанникам в лучшем случае лишь более или менее узкоспециальные навыки, необходимые для исполнения профессиональных функций, да и то лишь в лучших учебных заведениях (масса провинциальных вузов, профанируя и фальсифицируя понятие высшего образования, была неспособна и на это). Общекультурный уровень, обеспечиваемый советской системой образования, уровень гуманитарной культуры, был не только ниже всякой критики, но являлся, скорее, величиной отрицательной, ибо подлинная культура не только не преподавалась, но заменялась «партийными дисциплинами». Конкретный материал повсеместно был заменен абстрактными схемами господствующей идеологии: обучение приобрело почти полностью «проблемный» характер.

Немногие носители старой культуры совершенно растворились в этой массе полуграмотных образованцев. Сформировавшаяся в 20–30-х годах интеллигентская среда в качественном отношении продолжала как бы воспроизводить себя в дальнейшем: качеством подготовленных тогда специалистов был задан эталон на будущее. Образ типичного советского инженера, врача и т.д. сложился тогда — в довоенный период. В 50–60-е годы эти люди, заняв все руководящие посты и полностью сменив на преподавательской работе остатки дореволюционных специалистов, готовили себе подобных и никаких других воспитать и не могли. Характерной чертой советской действительности была также прогрессирующая профанация интеллектуального труда и образования как такового. Плодилась масса должностей, якобы требующих замещения лицами с высшим и средним специальным образованием, что порождало ложный «заказ» системе образования. Обесценение рядового умственного труда, особенно инженерного, достигло к 70-м годам такого масштаба, что «простой инженер» стал, как известно, излюбленным персонажем анекдотов, символизируя крайнюю степень социального ничтожества. К 80-м годам утратила престижность даже научная деятельность. В начале 80-х годов лишь менее четверти опрашиваемых ученых считали свою работу престижной и только 17,2% — хорошо оплачиваемой.

Поскольку создание советской интеллигенции происходило под знаком борьбы за «социальную однородность общества», коммунистический режим целенаправленно формировал совершенно определенный социальный состав интеллектуального слоя, придавая этому огромное, часто самодавлеющее значение. В идеале (впредь до исчезновения этого слоя как такового) желательно было иметь его полностью «рабоче-крестьянским» — так, чтобы каждое новое поколение интеллигенции было бы интеллигенцией «в первом поколении». Полностью этого достичь не удалось, но, благодаря контролю за социальным составом студентов, режим обеспечивал её абсолютное преобладание в составе интеллектуального слоя до самого конца, сохраняя общий облик советской интеллигенции как «интеллигенции первого поколения», так что в целом задача создания новой, особого рода советской интеллигенции была выполнена. В общественном сознании она в целом закономерно утратила те черты, которые бы существенно отличали её от остального населения, ибо преобладающая часть тех, кто формально по должности или диплому входил в состав «образованного сословия», по своему кругозору, самосознанию, реальной образованности и культурному уровню ничем не отличалась от представителей других социальных групп. И в свете этого можно сказать, что мечты о «стирании граней» и «становлении социальной однородности» получили-таки в советской действительности некоторое реальное воплощение.

Успешное развитие государственного организма в огромной степени зависит от того, насколько удается «совместить» элиту интеллектуальную с элитой управленческо-политической, проще говоря, в какой мере удается в данном обществе привести интеллектуальные качества человека в соответствие с его общественным положением (то, что И. Ильин называл «идеей ранга») — обеспечить продвижение по служебной лестнице если не наиболее одаренных, то, по крайней мере, наиболее образованных людей. (Если одаренность может оцениваться субъективно, то уж для уровня образования в каждом обществе существуют объективные критерии, и по тому, насколько они оказываются значимы для служебной карьеры, можно судить об установках данного общества.)

Так вот, если управленческая элита дореволюционной России состояла из лиц, получивших лучшее для своего времени воспитание и образование, если государственная элита современных европейских стран также в огромном большинстве состоит из выпускников самых престижных университетов, то в СССР наблюдалась прямо противоположная картина: высший политико-управленческий слой отличался едва ли не самыми худшими культурно-образовательными характеристиками среди других категорий лиц умственного труда в стране. Хотя в СССР имелось несколько престижных учебных заведений, действительно отличающихся качеством даваемого образования (пусть даже только на фоне других советских вузов), лишь в виде исключения можно было встретить их выпускников в составе управленческой элиты. Типичное же образование её членов — провинциальный технический вуз плюс ВПШ (высшая партийная школа), т.е. учебные заведения наинизшего общекультурного уровня. То обстоятельство, что средний уровень образованности и культуры партийной номенклатуры был ниже такового интеллигенции в целом, привнесло некоторых объективную правомерность в известное противопоставление «чиновник — интеллигент» (лишенного смысла до революции, когда культурный уровень высшего эшелона власти был выше среднего уровня тогдашнего интеллектуального слоя).

До революции материальное обеспечение интеллектуального слоя в целом было достаточно удовлетворительным. Правда, связь «образованного сословия» с собственностью была незначительной, огромное большинство его членов не имело ни земельной, ни какой-либо иной недвижимой собственности. Зато жалованье и доходы лиц умственного труда от своей профессиональной деятельности были довольно высоки, в несколько раз превышая доходы работников физического труда. На госслужбе при выслуге установленного срока пенсия назначалась в размере полного оклада жалованья. Жалованье рядовых инженеров на государственной службе составляло около 2 тыс. руб., в частном секторе — до 3 тыс. и более, земские врачи получали около 1,5 тыс. руб., преподаватели средней школы — от 900 до 2500 руб., младшие офицеры 660–1260, актеры — 1200–1800, адвокаты — 2–10 тыс., профессора вузов — 3–5 тыс. Заработки наиболее известных художников, актеров, адвокатов, профессоров, руководителей транспорта и промышленности простирались до 12 и более тыс. руб. В целом же в 1913 г. при среднем заработке рабочего 258 руб. в год заработок интеллигенции составлял 1 058 руб. (технического персонала — 1 462 руб.). Лишь некоторые низшие категории интеллектуального слоя: учителя сельских начальных школ, фельдшера и т.п. — имели заработки, сопоставимые с основной массой населения. Так что благосостояние среднего представителя «образованного сословия» позволяло ему поддерживать свой престиж и отвечало представлениям о роли этого слоя в обществе.

Статусу же советской интеллигенции в обществе соответствовал и низкий уровень благосостояния. В 20-х годах, средняя зарплата рядового представителя интеллектуального слоя сравнялась или была несколько ниже заработков рабочих, тогда как до революции была в 4 раза выше последних. Исключение режим делал лишь для узкого слоя специалистов тяжелой промышленности и высших научных кадров, оправдывая это временной острой потребностью в этих кадрах. Причем наиболее сильно пострадали её средние и высшие слои (если учителя начальных школ получали до 75% дореволюционного содержания, то профессора и преподаватели вузов — 20%, даже в конце 20-х годов реальная зарплата ученых не превышала 45% дореволюционной). До революции профессор получал в среднем в 15,4 раза больше рабочего, в конце 20-х годов — лишь в 4,1 раза. В 40–50-х годах зарплата интеллектуального слоя превышала зарплату рабочих, однако в дальнейшем происходил неуклонный процесс снижения относительной зарплаты лиц умственного труда всех категорий, особенно усилившийся в 60-х годах, когда почти во всех сферах умственного труда зарплата опустилась ниже рабочей. В начале 70-х ниже рабочих имели зарплату даже ученые, а к середине 80-х — и последняя группа интеллигенции — ИТР промышленности. С учетом того, что так называемые «общественные фонды потребления» также в гораздо большей степени перераспределялись в пользу рабочих, уровень жизни интеллектуального слоя к 80-м годам был в 2 — 2,5 раза ниже жизненного уровня рабочих (зарплата основной массы врачей, учителей, работников культуры была в 3–4 раза ниже рабочей). Таким образом, дореволюционная иерархия уровней жизни лиц физического и умственного труда оказалась не только выровнена, но перевернута с ног на голову, в результате чего относительный уровень материального благосостояния интеллектуального слоя по отношению к массе населения ухудшился по сравнению с дореволюционным более чем десятикратно. Причем в социологических трудах подчеркивалась «бесспорно позитивная направленность» этого процесса как «одной из существенных сторон движения социалистического общества к социальной однородности».

Особенно резко отразились на качестве и положении интеллектуального слоя подходы к политике в области науки и образования, заданные в конце 50-х — начале 60-х годов. Именно тогда профанация высшего образования достигла апогея: открывались десятки новых вузов, не имеющих реальной возможности соответствовать своему назначению и была заложена основа для невиданного «перепроизводства» специалистов, столь катастрофически обнажившегося к 80-м годам. Именно в результате и в ходе расширения в эти годы слоя лиц интеллигентских профессий произошло решающее, «переломное» падение престижа умственного труда и качественное понижение относительного благосостояния занимающихся им людей. Еще одним обстоятельством, определившим новый этап качественного падения уровня интеллектуального слоя в 60-х годах по сравнению с 50-ми, было то, что как раз к тому времени был полностью исчерпан запас специалистов дореволюционной формации, получивших действительно полноценное образование. С их исчезновением было окончательно утрачено понятие о критериях образованности и общей культуры. Наличие хотя бы мизерного числа старых интеллектуалов позволяло, по крайней мере, зримо представлять разницу между ними и интеллигентами советской формации. Их отсутствие сделало тип советского интеллигента абсолютной нормой.

Несмотря на общую тенденцию, в составе советского интеллектуального слоя сохранились или даже сформировались отдельные слои и группы, отличающиеся в лучшую сторону качеством некоторой части своих членов. Речь идет в первую очередь об академической среде и сфере военно-технических разработок. Оказавшись по разным причинам (одни из-за приоритетного к ним внимания и бережного отношения, другие, — напротив, из-за максимальной «удаленности» от магистральной линии коммунистического строительства) вне сферы жесткого идеологического контроля, эта среда сумела отчасти сохранить черты, свойственные нормальной интеллектуальной элите. Характерно, что она отличалась и достаточно высоким уровнем самовоспроизводства (если в целом слой специалистов пополнялся из образованной среды меньше, чем наполовину, особенно ИТР предприятий, то сотрудников конструкторских подразделений — почти на 60%, сотрудников отраслевых НИИ — до 70%, академических институтов — более, чем на 80%). Эта среда отчасти сохранила даже некоторых традиции дореволюционного интеллектуального слоя. Но, составляя численно относительно небольшую величину (по абсолютной численности не превышающую дореволюционную), она не могла оказать существенного влияния на общий облик «советской интеллигенции», которая в целом не имела ничего общего с культурным слоем Российской империи.

Советская интеллигентская масса была лишена понятий о личном и корпоративном достоинстве по условиям своего формирования и отсутствия связи с прежним истэблишментом (где такие понятия естественным образом проистекали от былой принадлежности к высшему сословию). Новых же понятий такого рода она приобрести не могла, поскольку в советском обществе интеллектуальный слой не только не имел привилегированного статуса, но, напротив, трактовался как неполноценная в социальном плане, временная и ненадежная «прослойка» — объект идейного воспитания со стороны рабочих и крестьян.

Идейным воспитанием своей интеллигенции коммунистический режим, надо сказать, озаботился в полной мере, в результате чего образованные по-советски люди оказались даже в большем отдалении от традиционных ценностей и понятий, чем простой народ, ибо заглотили значительно большую порцию отравы. Поэтому невозможно было ожидать от советской интеллигенции адекватного представления об исторической России. Как затаптывалась и выкорчевывалась в 20–30-е годы (а позже — извращалась) память о ней, хорошо известно. Ненависть к старой культуре, стремление «сбросить её с корабля современности» принимало самые гротескные формы и было подкреплено авторитетом самых популярных поэтов. Тот же Маяковский людей, которые пытались сохранить хоть какую-то память о дореволюционной жизни — «то царев горшок берегут, то обломанный шкаф с инкрустациями», — именовал «слизью» и утешал «братишек», удрученных существованием такой «слизи»: «Вы — владыки их душ и тела, с вашей воли встречают восход. Это — очень плевое дело… эту мелочь списать в расход». Собственно, «в расход» и списывали: в 1929 г. мишенью очередной кампании против «вредителей» стали именно академические историки, часть которых была расстреляна, а часть сослана.

Понятие отечества (которого при капитализме пролетариат, как известно, не имеет) было перенесено на социализм — «социалистическое отечество», то есть отечество, родина социализма, оно же — подлинное отечество «для трудящихся всех стран», имеющее развернуться в «Земшарную республику Советов». Когда обнаруживается, что стихи «Но мы ещё дойдем до Ганга, но мы ещё умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла родина моя!», — писал вовсе не какой-нибудь русский Киплинг, а человек, чьему перу принадлежат известные строки: «Я предлагаю Минина расплавить, Пожарского… Зачем им пьедестал?… Подумаешь, они спасли Россию. А может, лучше было не спасать?», становится совершенно ясно, что за «родина» имеется в виду. В такой системе ценностей национально-государственному патриотизму не оставалось места, и ещё на протяжении многих лет после окончания Гражданской войны он оставался бранным словом (до тех пор, пока не стало очевидным, что мировую революцию придется отложить). Когда же сам термин «патриотизм» пришлось срочно реабилитировать, ему был пришит постоянный эпитет «советский», предотвращавший ассоциации с патриотизмом «неправильным». Воспитанная партией интеллигенция, в свою очередь формирующая общественное сознание, так с этим до «перестройки» и дошла: советский патриотизм лучше русско-российского, а если патриотизм плох как таковой, то «реакционный» — заведомо хуже советского.

Глава III.

Невостребованное наследие

1991. Что это было

В сущности вся история Совдепии есть история отказа (с отливами и приливами) от наиболее одиозных положений породившей её идеологии: от попыток введения коммунизма по Манифесту (вплоть до поползновений к обобществлению жен) и немедленного мирового пожара — к «социализму в одной стране» и квазигосударственным институциям, затем, когда припекло, — к запрятыванию в карман Коминтерна и вытаскиванию «великих предков», ещё позже к экономическому стимулированию, наконец, правящему слою захотелось самим изобразить нормальных людей. Естественно, что всякий раз в выигрыше оказывались властные группировки, быстрее осознававшие необходимость приспособления к жизни.

Родовые черты советской системы — противоестественность, неэффективность и, соответственно, неконкурентоспособность не оставляли ей шанса на сколько-нибудь длительное (по историческим меркам) существование (благодаря некоторым благоприятным для себя ситуативным обстоятельствам она даже несколько превысила ожидаемый срок своего существования лет на 10–15). Это в созданной после кровавой революционной бани обстановке тотального контроля и террора с неограниченными возможностями безальтернативной промывки мозгов можно было некоторое время компенсировать неэффективность соцтруда его бесплатностью. Но, как был обречен (в силу смертности его носителя) сталинизм, так с концом сталинизма была обречена советская система в своем привычном виде. Дилемма-то всегда оставалась такой же, как в свое время с НЭПом: должен был кончиться либо он, либо советская власть. Но тогда, хотя допущенные капиталистические элементы были настоящие, власть ещё не имела возможности убедиться в маразматичности своей идеологии и кончился, естественно, НЭП (и задуманный лишь как временное отступление). Теперь же, когда она вполне в этом убедилась, в роли этих элементов (за отсутствием настоящих) выступила она сама, отчего он может длиться очень долго, впредь до полной ликвидации совкового наследия, пока не будут отброшены и остаточные глупости.

Во всех европейских странах и даже в некоторых осколках СССР процесс возвращения к формам нормальной жизни после ликвидации коммунистических режимов сопровождался восстановлением прямого преемства с прерванной коммунистическим господством прежней государственностью (даже в тех случаях, когда последняя была весьма эфемерной, как в Прибалтике, где существовала всего 20 лет). В России не только не произошло чего-то подобного, но и вопрос об этом даже не ставился (и не ставится до сих пор). Среди нескольких сот лиц, представлявших к 1991 г. политическую элиту, было достаточно таких, которые остались верны обанкротившейся идеологии, нашлось множество тех, кто радостно бросился отстраивать «новую Россию» как бы с чистого листа на базе современного зарубежного опыта, но не обнаружилось никого, кто бы вздумал обратиться к отечественному досоветскому наследию и попытаться соединить разорванную нить преемства от собственной докоммунистической государственности.

Причины, предопределившие невостребованность российской государственной традиции (которые будут рассмотрены ниже), можно, как представляется, свести к четырем основным факторам: территориальный распад, сохранение у власти прежней элиты, состояние общественного сознания и внешнеполитические условия. Однако о действии этих факторов возможно говорить только потому, что события 1991 г. не были тем, чем их обычно представляют как сторонники, так и противники «новой России».

Привычный разбор «недостатков» перехода к рыночной экономике, констатируя некоторые очевидные вещи (поспешная раздача наиболее прибыльных сырьевых объектов, ваучеризация, незащищенность малого бизнеса и т.д.) как бы исходит из того, что существовал некоторый сознательный план по возвращению страны на путь нормального развития с целью увеличения её благосостояния и обретения пристойного лица при сохранении государственного величия и роли в мире, но вот «неправильными» людьми были совершены «неправильные» действия, почему так все и получилось. Однако в стране не было людей, мыслящих подобным образом, и целей таких на самом деле никто и не ставил. Начавшиеся в конце 80-х процессы теоретически, конечно, могли иметь разные результаты: сохранение как советского идейного наследия, так и единства страны, ликвидация этого наследия при сохранении единства страны, такая же ликвидация, но ценой распада страны. Однако в реальности, учитывая то, с чем мы пришли к «перестройке», был возможен только тот, который и осуществился: и страну развалили, и от советского наследия не избавились.

Никакой революции (вернее, контрреволюции) ни в 1991, ни в 1993 году не произошло, и не похоже, чтобы кто-то был в ней заинтересован. Обе движущие силы событий — и «продвинутая» часть советской номенклатуры, желавшая отбросить некоторые обременительные для себя ограничения (волею которой разворачивались события изнутри), и лидеры «демократического движения» (обеспечивавшие наружное оформление этих событий) оставались вполне советскими, не заинтересованными и не помышлявшими о принципиальном разрыве с наследием советской власти. Первым оно служило как привычное управленческое подспорье и как средство завоевания если не популярности, то терпимости к своей власти со стороны большинства населения, сохранявшего приверженность к вбитым с детства представлениям. Вторые видели в этом наследии альтернативу «национально-патриотическим» и «реакционным» тенденциям, которые были им ненавистны гораздо более советско-коммунистических. Даже заимствование некоторых атрибутов досоветской государственности произошло достаточно случайно (в наиболее острый момент какой-то символ надо же было противопоставить прежнему как знак перемен) и их несколько стеснялись (ещё за год до принятия российского триколора он в этих кругах рассматривался как флаг «Памяти»; переименование Ленинграда — тоже инициатива вовсе не Собчака, которому «на волне» событий просто трудно было ей противиться). Более всего они опасались как раз стихийных антикоммунистических настроений и приложили огромные усилия, чтобы не дать им развиться. Позже они не стеснялись об этом вспоминать: «Вышел с авоськой на Тверскую и увидел медленно идущую по осевой к манежу длинную цепочку людей в Володей Боксером во главе. Первыми в цепочке шли крепкие ребята в камуфляже без знаков различия. Поздоровался с Володей и выяснилось, что это отряд защитников Белого Дома идет брать под охрану памятники вождям коммунизма в центре Москвы, «чтобы их не посносили, как Феликса, а то казаки уже Свердлова приговорили». (Свердловым, как известно, пришлось пожертвовать, но на том все и кончилось; в толпах народа тогда шныряли люди, уверявшие, что «уже принято решение» о Мавзолее и прочем и ничего делать не надо.) Так что победители ГКЧП менее всего желали разрыва с советской властью и ликвидации её наследия. События же, развивавшиеся под давлением этих сил, закономерно привели к тому, что вскоре исчезли и, так сказать, «материальные» основания для обращения к традиции исторической России, так как рассыпалась само некогда составлявшее её пространство.

Территориальный распад

Когда в ходе перестройки и предшествующих лет деградации советского режима становился все более очевидным грядущий крах коммунистической идеи, в некоторых кругах внутри и вне страны весьма обеспокоились возможностью замены её идеологией «российского империализма», для которого, пока территория страны сохраняла государственное единство (хотя бы и под коммунистической властью) — сохранялись и соответствующие предпосылки. Поэтому они торопились разрушить тело страны прежде, чем оно вновь обретет свою душу. Как протекал этот процесс, кто и что говорил на различных его этапах, теперь уже забыто. Но для того, чтобы стало вполне понятно, почему его исход был таким, каким был, о некоторых типичных чертах происходившего следует напомнить. Результат наложения на базовые советские представления «перестроечных» в общественном сознании был таков, что на территориальную дезинтеграцию страны работали практически все представленные тогда идейно-политические направления: горбачевское руководство, покровительствуя сепаратизму, видело себя во главе чего-то типа «социалистического ЕЭС», сепаратисты делали свое дело, коммунистические ортодоксы, связывая единство страны с собой и коммунистическим маразмом, вызывали неприязнь к такому единству, русские националисты алкали «своей республики». Позиция «против коммунизма — за единство страны» выглядела тогда совершенно экзотической и практически не была представлена не только в политике, но и в публицистике.

Призывы к дезинтеграции страны стали настойчиво повторяться в советской прессе с 1988 года, когда на окраинах страны всерьез развернулось сепаратистское движение, и у глашатаев раздела появилась реальная надежда не сесть в лужу со своими пророчествами и рекомендациями. По мере того, как становилась очевидной попустительская позиция московских властей по отношению к прибалтийским и другим националистам, «антиимперские» выступления в центральной прессе становились все радикальнее. Рассуждали уже о необходимости «разукрупнения» самой РСФСР. Вскоре идея «разрушения империи» сделалась общим местом в выступлениях «левых демократов», «радикалов», «либералов» и непременным элементом программ соответствующих организаций. Этому закономерно сопутствовали проклятия по адресу «великодержавности» и даже самой русской государственности, а также осуждение внешней политики дореволюционной России и её территориального расширения. В выступлениях писательского объединения «Апрель» высказывания в защиту целостности страны и прав русскоязычного населения республик трактовались как «шовинистические», литературные критики видели ценность произведений в том, что там осуждалась идея «великой России», известный историк в рецензии на книгу о Северной войне всячески поносил «типично имперскую направленность» политики Петра Великого, который (подумать только!) стремился «расширить зону влияния России, защищая её интересы далеко за пределами национальной территории». Выдвигавшиеся в депутаты деятели культуры в предвыборных интервью критиковали «плач по поводу гибели тысячелетней державы», заявляя, что «мечта о державе в принципе аморальна», а выражение «Россия всегда была и останется мировой державой» называли «опасной декларацией».

При этом в то время, как ежедневно со страниц демократической прессы население уверяли, что только своя государственность способна придать всякому другому народу и его культуре «полноценность» и отдельной государственности требовали для самых малочисленных и рассеянных национальностей, никогда её не имевших, русскую культуру (от которой не готовы были отказаться многие вполне либеральные интеллигенты) в той же самой прессе от государственности требовали, напротив, отделить (оплоту таких интеллигентов, журналу «Новый Мир» предписывалось «работать на резкое отделение идей национальной культуры от идей государственности»).

Предполагалось, что борьба с «имперским мышлением» будет тем успешней, чем на большее число частей будет разделен предмет этого мышления. К этому, в частности сводились предложения выхода автономных республик из РСФСР (при недопущении пересмотра кажущихся кому-то несправедливыми границ), установление для всех национально-территориальных образований единый статус союзной республики и т.д.; в газетах излагалась картина существования полусотни «государств», образующихся на основе этого принципа на территории Союза. Вершинным достижением такого подхода к «равенству национальностей» стал проект «сахаровской конституции», по которой русскому народу гарантировалась его законная 1/100 часть представительства. В условиях падения симпатий к советскому режиму проклюнулся и подход (тут забавным образом самые радикальные «антирусские» демократы сошлись с национал-большевиками так называемой «русской партии»), в котором этот режим изображался прорусским, осуществлявшим геноцид вовсе не русского, а, напротив, всех других народов, при котором «коренное население физически уничтожалось, и это привело в конце-концов к тому, что в ряде республик коренной народ оказался в меньшинстве».



Поделиться книгой:

На главную
Назад