В драматических событиях и потрясениях, меняющих облик государств, конечно, есть некоторые закономерности, но ни одна из них не несет в себе неизбежности. Всякое событие может произойти, а может не произойти. Поэтому причины — это то, что дает событию возможность реально случиться, а не «объективные предпосылки» в виде «недовольства масс» и т.п., которые имеются практически всегда. В любом обществе всегда наличествуют группы населения, недовольные существующим порядком вещей, и когда нечто свершается, обычно на нечто подобное и списывают, не смущаясь тем, что в подавляющем большинстве случаев при наличии тех же самых обстоятельств ничего не происходит (после того, как событие произошло, нет ничего проще, чем задним числом найти для него «глубинные причины»). Да и в тех случаях, когда пресловутое недовольство и играет какую-то роль, оно работает обычно не тогда, когда очень плохо, а когда достаточно хорошо, но хочется лучше, или на фоне сравнительного благополучия вдруг случается ухудшение, или не оправдываются какие-то ожидания и т.д.
Политическая борьба (хоть через выборы, хоть через бунт) состоит, грубо говоря, в том, что некоторое активное и дееспособное меньшинство лишает власти другое меньшинство с помощью большинства, причем не всего, а всегда лишь некоторой его части (по отношению к целому ничтожно малой), лишь бы она была достаточно велика в нужное время и в нужном месте. Сценарий же насильственной «революционной» смены власти везде примерно одинаков: собирается агрессивная толпа и идет «на власть», и если с ней не могут справиться, она делает свое дело, захватывая государственные учреждения и давая возможность своим руководителям провозгласить новую власть, или же до этого не доходит (если власть заранее капитулирует). По большому-то счету совершенно достаточной причиной всех и всяческих революций является наличие людей, желающих их совершить. А удается им это в зависимости от ситуации: наличия подходящего момента, степени решимости власти к сопротивлению и её к тому возможностей. Вот причины создания такого положения, при котором, условно говоря, «толпу не разгоняют» и есть причины революции.
Революции (когда имеет место принципиальная смена власти или государственности, что у нас и произошло) не бывают результатом верхушечного заговора или переворота (это совсем другой «жанр»: люди, имеющие возможность совершить дворцовый переворот, не имеют нужды выводить на улицу сотню тысяч человек и разнуздывать стихию с риском в ней же утонуть). «Российская революция» (этапами которой были 1905 год, февраль и октябрь 1917-го) была закономерным итогом многолетней борьбы революционного движения (создания разветвленной сети ячеек, пропаганды в той среде, которая должна была играть роль ударной силы и т.д. и т.п.) на пути к своей цели. То есть с этой-то стороной все ясно. Вопрос, почему получилось и получилось в 1917-м, а не в 1905-м.
Были ли в империи серьезные проблемы внутреннего характера? Разумеется, были: и не доведенная до конца столыпинская аграрная реформа, и низкая степень самосознания и крайне слабая консолидированность предпринимательской среды, и отсутствие государственнического «политического класса», и непомерные претензии «общественности» к власти. Но наличие проблем такого рода может в дальнейшем влиять на развитие событий, но сам политический акт «свержения власти» никогда не обусловливает. Значение аграрного вопроса, кстати, неимоверно преувеличено (вопреки распространенному заблуждению, он и в Гражданской войне не имел приписываемого ему значения), да и вообще в деревне революции не делаются. Какого-то «ухудшения положения трудящихся», постоянно прогрессировавшего и достигшего апогея к 1917 г., не наблюдалось; напротив, совершенно очевидно, что на протяжении предшествующих десятилетий жизненный уровень всех слоев населения постоянно возрастал, а не падал.
В самом «событии» решающее значение сыграл, конечно фактор войны, но не в том смысле, как его обычно трактуют («усталость от войны», «непонимание целей» и т.д.): в 1905 г. «усталости» вообще не было, а революция была, цели в 1914-м были не более ясны (или не ясны), чем в 1917-м, а проблемы это не составляло. А уж насчет каких-то неимоверных «тягот» и того, что «царизм проиграл войну»…
«Царизм» войны не проигрывал. К февралю 1917 г. русский фронт был совершенно благополучен, дела на нём обстояли никак не хуже, чем на западе и не существовало ни малейших оснований ни чисто военного, ни экономического порядка к тому, чтобы Россия не продержалась бы до конца войны (тем более, что не будь Россия выведена из войны, война бы кончилась гораздо раньше). Русская промышленность, разумеется, имела худшие шансы быстро приспособиться к войне, чем германская, но к лету 1916 г. кризис был преодолен, от снарядного голода не осталось и следа, войска были полностью обеспечены вооружением и в дальнейшем его недостатка не ощущалось (его запасов ещё и большевикам на всю Гражданскую войну хватило).
В ту войну противнику не отдавали полстраны, как в 1941–1942 гг., неприятельские войска вообще не проникали в Россию дальше приграничных губерний. Даже после тяжелого отступления 1915 г. фронт никогда не находился восточнее Пинска и Барановичей и не внушал ни малейших опасений в смысле прорыва противника к жизненно важным центрам страны (тогда как на западе фронт все ещё находился в опасной близости к Парижу). Даже к октябрю 1917 г. если на севере фронт проходил по российской территории, то на юге — по территории противника (а в Закавказье — так и вовсе в глубине турецкой территории). В той войне русские генералы не заваливали врага, как сталинские маршалы 30 лет спустя, трупами своих солдат. Боевые потери русской армии убитыми в боях (по разным оценкам от 775 до 908 тыс. чел.) соответствовали таковым потерям Центрального блока как 1:1 (Германия потеряла на русском фронте примерно 300 тыс. чел., Австро-Венгрия — 450 и Турция — примерно 150 тыс.). Россия вела войну с гораздо меньшим напряжением сил, чем её противники и союзники.
Пресловутые тяготы войны — вещь весьма относительная. Выставив наиболее многочисленную армию из воевавших государств, Россия, в отличие от них не испытывала проблем с людскими ресурсами. Напротив, численность призванных была избыточной и лишь увеличивала санитарные потери (кроме того, огромные запасные части, состоявшие из оторванных от семей лиц зрелого возраста служили благоприятной средой для революционной агитации). Даже с учетом значительных санитарных потерь и умерших в плену общие потери были для России несравненно менее чувствительны, чем для других стран (заметим, что основная масса потерь от болезней пришлась как раз на время революционной смуты и вызванного ей постепенного развала фронта: среднемесячное число эвакуированных больных составляло в 1914 г. менее 17 тыс., в 1915 — чуть более 35, в 1916 — 52,5, а в 1917 г. — 146 тыс. чел.) общие потери были для России гораздо менее чувствительны, чем для других стран.
Доля мобилизованных в России была наименьшей — всего лишь 39% от всех мужчин в возрасте 15–49 лет, тогда как в Германии — 81%, в Австро-Венгрии — 74, во Франции — 79, Англии — 50, Италии — 72. При этом на каждую тысячу мобилизованных у России приходилось убитых и умерших 115, тогда как у Германии — 154, Австрии — 122, Франции — 168, Англии — 125 и т.д.), на каждую тысячу мужчин в возрасте 15–49 лет Россия потеряла 45 чел., Германия — 125, Австрия — 90, Франция — 133, Англия — 62; наконец, на каждую тысячу всех жителей Россия потеряла 11 чел., Германия — 31, Австрия — 18, Франция — 34, Англия — 16. Добавим ещё, что едва ли не единственная из воевавших стран, Россия не испытывала никаких проблем с продовольствием. Германский немыслимого состава «военный хлеб» образца 1917 г. в России и присниться бы никому не мог.
При таких условиях разговоры о стихийном «недовольстве народа» тяготами войны и «объективных предпосылках» развала выглядят по меньшей мере странно: в любой другой стране их должно бы быть в несколько раз больше, а население России не самое избалованное в Европе. Так что при нормальных политических условиях вопрос о том, чтобы «продержаться» даже не стоял бы. Напротив, на 1917 г. русское командование планировало решительные наступательные операции. Но, как известно, именно такое течение событий не устраивало тех, кто с победоносным окончанием войны терял практически всякие шансы на успех.
Значение фактора войны состояло в том, не случись этого тогда, российская государственность и «ancien regime» имели шанс вовсе избежать гибели. В принципе, повторилось все то, что имело место двенадцатью годами раньше, только вместо малой войны за далекой восточной окраиной наличествовал реальный фронт, требующий полного напряжения сил, который нельзя было бросить. И это решило дело. Для всякого нормального патриотически настроенного человека того времени, а тем более офицера иерархия ценностей строилась в такой последовательности (по «убыванию»): российская государственность (как это шло от основателя империи: «и так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное»), монархия, династия, конкретный монарх, а вовсе не наоборот (как это представляется нынешним «профессиональным монархистам»). Такой она была и для самого Императора. В той ситуации все их помыслы сводились прежде всего к тому, чтобы не допустить крушения фронта любой ценой. После того, что уже случилось в Петрограде к 2 марта, было абсолютно ясно, что задавить это без блокады столицы, без полного переключения на «внутреннюю» войну (как минимум несколько армейских корпусов, причем походным порядком, а не по железной дороге) и сепаратного мира невозможно. Но император Николай был бы последним, кто бы пошел на это.
Но если военный фактор — вопрос момента, то неготовность и неспособность власти противостоять революционному движению носила для конца XIX начала XX вв. вневременной характер. В этом отношении повторилось все то, что имело место двенадцатью годами раньше. Дело даже не в полицейской недостаточности (хотя это важный фактор; при определенной степени самозащиты режима революционное движение вовсе невозможно, но тогда таких режимов в Европе вообще не было), а в том, что сама эта недостаточность была результатом более глубокой причины.
Обычен взгляд, ставящий революцию в вину интеллигенции, которая-де разложила народ или даже всему образованному слою. Я его не разделяю. Ну пусть даже интеллигенция в тогдашнем значении термина. В Вехах справедливо отмечалось, что интеллигент — плохой учитель, плохой инженер и т.д. Но в России было много хороших учителей, инженеров и др. (гораздо больше, чем плохих), которые никого не разлагали, а делали свое дело. Образованный слой это сотни тысяч молчаливых чиновников, офицеров, инженеров, врачей и т.д., среди которых хоть 500, хоть 1 000 крикливых публицистов капля в море. В конечном счете роль сыграл либерализм не интеллигенции, а самой власти. И этот либерализм лишь в некоторой степени был порожден атмосферой, создаваемой либерализмом интеллигенции, а в большей её собственными неадекватными представлениями и о народе, и, главное, о тех, с кем ей (власти) пришлось иметь дело.
Дело в том, что традиционное общество (в лице российского старого режима), принципиально неполитическое, столкнулось с тем новым, что было порождено условиями второй половины XIX в. грубо говоря, политикой — политической борьбой, политическими организациями и партиями, апеллирующими к массе и использующими соответствующие средства борьбы, в первую очередь политическую пропаганду. Традиционный режим столкнулся с вещами, против которых у него не было противоядия, с которыми он не умел и не мог бороться, потому что средства борьбы были ему незнакомы, непривычны, и он ими не располагал. Но именно потому, что в России крушение старого порядка произошло заметно позже, шанс осознать, что происходит, и что надо делать, у режима был, но он им не сумел воспользоваться, полагаясь на привычные представления о мире и о себе.
Власть бороться политически не умела и не считала нужным, традиционно полагаясь на верноподданнические чувства «богоносцев», не вникала и не разбиралась в сути революционных учений, реагируя только на формальные признаки нарушения верноподданничества в виде прямого призыва к бунту и насильственных действий. Сама она никакой политработы (воспитания в духе противодействия противнику, разъяснения и критики его идей и т.п.) не вела. Попытки контрпропаганды оставались делом отдельных энтузиастов, к чьим усилиям власть ещё с середины XIX в. относилась даже несколько подозрительно (откровенно антигосударственная пресса, пропагандирующая разрушительные для режима идеи, но не трогающая конкретных лиц, процветала, а того же Каткова, критиковавшего высокопоставленных персон, постоянно штрафовали и закрывали). Стремление максимально отгородить от политики госаппарат и особенно армию (офицер не имел права состоять ни в каких полит.организациях, хотя бы и монархических, принимать участия ни в каких политических мероприятиях, хотя бы и верноподданнических) привело к тому, что люди, по идее являющиеся её опорой, совершенно не ориентировались в ситуации, а вся «политика» оказывалась обращенной только против власти. При чтении мемуаров охранителей старого режима, видно, что они совершенно не понимали, с кем имеют дело. Достоевский пытался показать, но, видимо, большого впечатления не произвел. Революционер — это человек нового типа, «человек политический». Поэтому тот же Нечаев, не говоря уже о революционерах начала XX в., современному человеку вполне понятен, а какой-нибудь сенатор или генерал нет (когда им пытаются приписать мотивации в духе собственного опыта, получается так же смешно, как изображение «бывших» современными актерами).
В результате «прогрессивная интеллигенция» воспринималась не адекватно своей сути, а в качестве уважаемого оппонента, к которому должно прислушаться, и диктовала моду, которая оказывала влияние и на настроения политических верхов. Когда в 1905-м впервые пришлось столкнуться с реальной угрозой, эти верхи продемонстрировали полное ничтожество, и их позиция оказала деморализующее влияние и на силы правопорядка.
Картинка из киевской газеты (так называемый «Саперный бунт»): вооруженная толпа под красными флагами шествует через город, «снимая» другие части. Направляются войска, начальник которых в духе времени принимается… митинговать. Освистанный, отступает. Посылают Оренбургский казачий полк — та же история. Поехал генерал, командир корпуса. Этому и говорить не дали, так и плелся в экипаже позади толпы. И тут на пути — возвращавшаяся с занятий учебная команда Миргородского полка (порядка 100 чел.) с его командиром, полковником фон Стаалем. Тот, при попытке его разоружить, разговаривать не стал, а дал залп. И бунта не стало. Саперы разбежались и вернулись в казармы. Перепуганное начальство подняло голову, но ему не только спасибо не сказало, а отнеслось довольно холодно, страха ради общественности и реакции Петербурга.
Доходило до анекдотов. В городе бунт, реальная власть в руках революционного штаба. Начальник гарнизона, имея под руками вполне надежную дивизию, но видя настроения в Петербурге, колеблется, боясь «не совпасть» и угробить карьеру. И тут какой-то прапорщик запаса, которому «за державу обидно», надев погоны штабс-ротмистра, является к нему, представляется адъютантом командующего округом и убеждает дать ему батальон, с которым благополучно арестовывает штаб и водворяет порядок. Нечто подобное он проделал ещё в нескольких местах, пока не был разоблачен и осужден.
Картина тотальной недееспособности властей, боязни ответственности, нерешительности и т.п. тогда была продемонстрирована, конечно, потрясающая. Но элементарные требования новой эпохи (политика против политики, пропаганда против пропаганды, воспитание против воспитания) осознаны не были, и за 12 лет в этом направлении сделано ничего не было.
Вокруг «великой бескровной» нагромождено порядочно мифов как «слева», так и «справа». Но «общим местом» является придание ей некоторого исключительного значения и отрыв её от событий предшествующих и последующих. В «юридическом» смысле значение февраля как раз не очень велико. Как бы там ни было, а передача власти Временному правительству произошла вполне легитимно: его состав был утвержден царствующим императором, им же было предписано войскам принести присягу этому правительству. Строго говоря, он не был «свергнут», а лишь вынужден к отречению (можно, конечно, спорить, имел ли император право отрекаться, правильно ли поступил и т.д., но это дела не меняет). Равным образом не была тогда упразднена и монархия как государственный институт, российская государственность продолжала существовать и 99% российских законов продолжали действовать.
А все-таки значение февраля определяется тем, что именно тогда победила Революция как таковая. Февраль 17-го невозможно оторвать ни от октября 17-го, ни от 1905–06 гг. Смешно представлять в роли его творцов думских деятелей, которые, может быть, и воображали, что они чем-то управляют, но на самом деле гучковы-милюковы ни дня реальной властью (таковая с первых дней была сосредоточена не во Временном правительстве, а в Петросовете) не обладали, а через полтора месяца потеряли и формальную. Февраль не был результатом стихийной вспышки или спонтанного заговора, а лишь закономерным звеном в истории борьбы «революционного движения» против российской государственности, но звеном решающим. Без Февраля, конечно, не было бы и Октября, но и самого его не было бы без 1905 года и всего того, что к тому времени сложилось и организовалось. Теперь удалось то, что не получилось двенадцатью годами раньше.
Что, собственно, случилось тогда? Исчезла настоящая власть — фактор, игравший роль иммунной системы, и болезнетворные бактерии получили возможность неограниченного размножения. Можно, опять же, спорить, насколько она была эффективна, но даже будь она гораздо худшей, чем была, эту-то функцию она бы все равно выполняла. Остов — российское государство — продолжал по инерции существовать, а российской власти не стало; нерв, стержень был вынут, и заменить его было нечем.
Разумеется, конечной задачей «революционного движения» была ликвидация самой российской государственности, и на Феврале оно остановиться не могло, он был лишь решающим этапом, после которого достижение её было лишь вопросом времени. Достаточно взглянуть на динамику «революционных выступлений», которые, будь конечной целью Февраль, лавинообразно росли бы до него, а после — прекратились. На деле все было прямо противоположным образом — февраль открыл им дорогу: в армии за три года войны их было меньше, чем за три месяца после февраля 1917-го; то же относится и к аграрным и прочим беспорядкам. Определенную роль сыграло и то, что при огромном (шестикратном) за время войны количественном росте офицерский корпус не мог не наполнится и массой лиц не просто случайных (таковыми было абсолютное большинство офицеров военного времени), но совершенно чуждых и даже враждебных ему и вообще российской государственности. Если во время беспорядков 1905–1907 гг. из 40 тысяч членов офицерского корпуса, спаянного единым воспитанием и идеологией нашлось лишь несколько отщепенцев, примкнувших к бунтовщикам, то в 1917 г. среди трехсоттысячной офицерской массы оказались, естественно, не только тысячи людей, настроенных весьма нелояльно, но и многие сотни членов революционных партий, ведших соответствующую работу.
Дальнейшее было предрешено. Развитие любой революции характеризуется тем, что к власти последовательно приходят все более радикальные элементы. Так и тут, большевики, изначально уступавшие численно и по влиянию другим левым революционным партиям, получив безграничную свободу деятельности, быстро вырвались вперед, ибо были единственной силой, способной безгранично «играть на понижение». Они были единственной партией, чья цель лежала за пределами российской государственности как таковой. Даже наиболее левые участники революционного процесса, те же эсеры, были социалистами все-таки «почвенными», их замыслы не шли дальше установления желаемых порядков в России, о мировой революции они не помышляли. Поэтому для них существовала черта, через которую они не могли переступить. Они не могли сознательно желать (хотя их правление объективно этому способствовало) ни поражения России в войне, ни полного разрушения всех государственных структур. Они не могли призвать солдат немедля бросить фронт и полностью разнуздать разрушительные инстинкты толпы.
Для большевиков никаких ограничений не существовало в принципе, им нечем было дорожить в стране, которая мыслилась лишь как вязанка хвороста в костер мировой революции (каковая, по их предположениям, должна была начаться сразу после захвата ими власти в России). Поэтому они могли себе позволить бросать самые радикальные лозунги и, как верно заметил академик С.Ф. Ольденбург, «темные, невежественные массы поддались на обман бессмысленных преступных обещаний, и Россия стала на край гибели». Но если «революционная демократия» могла предаваться фантазиям относительно «сознательной дисциплины солдата-гражданина», то для трезвомыслящих людей перспективы керенщины были абсолютно ясны (Л.Г. Корнилов накануне своего выступления писал генералу А.С. Лукомскому: «По опыту 20 апреля и 3–4 июля я убежден, что слизняки, сидящие в составе Временного правительства, будут смещены, а если чудом Временное правительство останется у власти, то при благоприятном участии таких господ, как Черновы, главари большевиков и Совет рабочих и солдатских депутатов останутся безнаказанными»). Но в условиях «углубления революции» государственнические элементы не могли рассчитывать на поддержку тех, кто боялся и ненавидел их гораздо больше, чем своих соперников-большевиков. С другой стороны, предательское поведение по отношению к офицерскому корпусу деятелей Временного правительства (которые, одной рукой побуждали офицерство агитировать в пользу верности союзникам и продолжения войны, а другой — охотно указывали на «военщину» как на главного виновника её затягивания) привело к тому, что и «демократии», когда пробил её час, не на кого было рассчитывать (тем более, что суть большевистской доктрины большевиков мало кому была известна и они большинством патриотических элементов они воспринимались лишь как одна из соперничающих левых партий).
Слабость сопротивления новой власти сразу после переворота не должна вызывать недоумения. То явление, которое получило наименование «триумфального шествия советской власти» (взятие власти в первые месяцы в большинстве губерний без сопротивления) — вполне нормально. Одно дело — защищать власть, которая существует (и сопротивляется, если её хотят ликвидировать) и другое — защищать власть, которой больше нет. Второе возможно тогда, когда существуют какие-то самостоятельные (особенно территориально укорененные) структуры, единомышленные власти, но с ней непосредственно не связанные и от неё не зависящие. Такие ещё могут служить точкой опоры для сторонников свергнутого режима. Да и то часто бывают не в силах устоять перед «эффектом свершившегося факта». При отсутствии же их он действует абсолютно, и поведение должностных лиц прежней власти предсказуемо. Приходят к местному начальнику несколько человек, заявляют, что они члены ВРК и требуют сдать дела. Можно, конечно, арестовать наглецов. Но начальник ведь уже знает, что произошло в столице, что той власти, которая его поставила, больше нет и что, поступи он так, через неделю все равно приедет эшелон матросов.
Потому сопротивление тогда было оказано только в казачьих областях, где существовали автономные структуры с выборными атаманами, да в некоторых пунктах, где в силу случайных обстоятельств имелись либо какие-то организующие центры (как, пусть и слабый, «Комитет общественной безопасности» в Москве), либо особо энергичные люди, сумевшие сплотить себе подобных. Да и то, не имея реальных мобилизационных рычагов, они были обречены. Понятно, что немногие пойдут драться непонятно за кого, и в положении «вне закона», если все равно «дело уже сделано». Потребовалось время, чтобы заново сложились сопротивленческие структуры, чтобы новая власть успела себя во всей красе проявить — тогда только развернулось массовое сопротивление.
Сила «эффекта свершившегося факта» хорошо памятна и по недавнему прошлому. Когда летом 1991 г. объявилось ГКЧП — первое время (до знаменитой пресс-конференции с трясущимися руками) все (и свободолюбивые прибалты, и воинственные чеченцы) сидели тихо-тихо, даже несмотря на то, что Ельцин уже митинговал у Белого Дома (а будь он нейтрализован одновременно с объявлением ГКЧП — и вовсе ничего бы не было). Зато когда через пару дней стало ясно, кто именно взял власть, что «революция победила» — против неё тоже никто не дернулся. А ведь для большинства, не говоря о тех, кто уже почти два десятилетия проклинает «антинародный режим», это была именно революция, захват власти ненавистными им людьми, «гибель страны», «попрание святынь» и т.д. Но никто, вообще никто не оказал ни малейшего сопротивления, ни единого выстрела не прозвучало. Вот когда новая власть через два года разделилась, и одна её часть пошла против другой, создав «точку опоры», кое-кто этим воспользовался да и то не очень активно.
В объяснении событий, как и в пропагандистской практике нет, наверное, более распространенных спекуляций, чем уверения в «поддержке народа». Но народ никогда никого не поддерживает. И не только «народ» вообще, но и в отношении достаточно крупных социальных групп говорить об этом неуместно. Да и что значит: поддерживает — не поддерживает? В большинстве случаев о «поддержке» говорят, когда есть некоторые симпатии, проявляемые, допустим, в голосованиях (но, скажем, тот факт, что на выборах в Учредительное Собрание в конце 1917 г. эсеры одержали абсолютную победу, никак не помог им в дальнейшем). Когда же речь идет о действительной борьбе, поддержка определяется тем, насколько эти люди готовы убивать и умирать за дело данной политической силы. В лучшем случае можно сказать, что та или иная социальная группа может служить преимущественным мобилизационным ресурсом для этой силы (но и это не будет означать, что она её «поддерживает», поскольку даже при даче значительного числа добровольцев из её среды, большинство этой группы может оставаться пассивным). Дело всегда делается очень незначительной частью населения, даже в самых массовых движениях принимает участие лишь меньшинство, так и в нашей гражданской войне вольно или невольно участвовало всего порядка 3–4%. При том, что и среди них активную роль играло сравнительно небольшое ядро, а остальные образовывали как бы «шлейф».
Проблема в том, что этого активного меньшинства должно «хватать», должна наличествовать его «критическая масса»: тогда, имея за собой достаточное число действительно надежного контингента, возможно поставить под ружье потребное количество прочего. Большевикам в свое время хватило несколько десятков тысяч распропагандированых рабочих и матросов, латышско-эстонской «преторианской гвардии» и 200 тысяч «интернационалистов», чтобы спаять и заставить воевать миллионы мобилизованных крестьян. Их противникам, имевшим по разным окраинам в общей сложности до 40–50 тыс. вполне самоотверженных добровольцев, этой «критической массы» хватило, чтобы начать и вести три года неравную борьбу, но, конечно, не могло хватить, чтобы победить.
Большинство же даже тех, кто представлял собой при новой власти «группу риска», оставалось, особенно поначалу, весьма пассивным, причем одним из решающих факторов становился психологический шок от крушения привычного порядка. Впечатления очевидцев 1918-го года: «Начинаются аресты и расстрелы… и повсюду наблюдаются одни и те же стереотипные жуткие и безнадежные картины всеобщего волевого столбняка, психогенного ступора, оцепенения. Обреченные, как завороженные, как сомнамбулы покорно ждут своих палачей! Не делается и того, что бы сделало всякое животное, почуявшее опасность: бежать, уйти, скрыться! Однако скрывались немногие, большинство арестовывалось и гибло на глазах их семей…». «Вблизи Театральной площади я видел идущих в строю группу в 500–600 офицеров, причем первые две шеренги арестованных составляли георгиевские кавалеры (на шинелях без погон резко выделялись белые крестики)… Было как-то ужасно и дико видеть, что боевых офицеров ведут на расстрел 15 мальчишек красноармейцев». Но удивляться нечему. Подобно тому, как медуза или скат представляют в своей стихии совершенный и эффективный организм, но, будучи выброшены на берег, превращаются в кучку слизи, так и офицер, вырванный из своей среды и привычного порядка, униженный, а то и избитый собственными солдатами, перестает быть тем, чем был. И тут уже надо обладать нерядовыми личными качествами, чтобы не сломаться. Одно дело — умирать со славой на поле боя, зная, что ты будешь достойно почтен, а твои родные — обеспечены, и совсем другое — получить пулю в затылок в подвале, стоя по щиколотку в крови и мозгах предшественников.
Вообще решится на борьбу, не имея за спиной какой-либо «системы» и пребывая «вне закона», психологически чрезвычайно трудно. Известно, что первые антибольшевистские добровольцы были весьма немногочисленны. Да, тысячи на это, тем не менее, решались, но десятки тысяч — нет. Ну да, известны случаи, когда мать говорила последнему из оставшихся у неё сыновей: «Мне легче видеть тебя убитым в рядах Добровольческой армии, чем живым под властью большевиков». Но многие ли матери могли сказать такое? Всякое такое поведение в любом случае представляет собой нестандартное явление, хотя бы оно и было по обстоятельствам момента более рациональным, чем пассивность. Известный донской деятель полковник В.М. Чернецов, пытаясь в свое время убедить надеющихся «переждать», сказал: «Если случится так, что большевики меня повесят, то я буду знать — за что я умираю. Но когда они будут вешать и убивать вас, то вы этого знать не будете». И действительно, он сложил голову, нанеся большевикам изрядный урон, а не послушавшие его офицеры, все равно выловленные и расстрелянные, не знали, за что они погибли. Следует, правда, заметить, что в дальнейшем — к 1919, когда ситуация в России вполне определилась, выбор большинства офицеров, даже и не находившихся на белых территориях, был вполне определенным. Вот, например, как «в условиях чистого эксперимента» поступили предоставленные самим себе офицеры расформированной в конце 1918 на Салоникском фронте 2-й Особой пехотной дивизии: из 325 человек 48 осталось в эмиграции, 16 исчезли в неизвестном направлении, 242 вступили во ВСЮР и ещё 19 — в другие белые формирования.
Принимая во внимание эти обстоятельства, практически все события, последовавшие за крушением российской государственности, были вполне естественными и не представляют собой загадки. Учитывая же, что за люди и с какой именно политико-идеологической программой установили свою власть на территории исторической России, не менее естественными были и последствия. Наследие Российской империи было уничтожено дотла во всех своих проявлениях, будь то территориальное устройство, характер политической власти, идеология, элита. На месте традиционной империи, равноправного члена клуба великих европейских держав возникло тоталитарное квазигосударство поистине невиданного «нового типа», созданное для воплощения в жизнь в мировом масштабе чудовищной идеологической утопии и противопоставившее себя всему остальному миру.
Феномен столь полного разрыва геополитического образования с существовавшим на той же территории предшественником следует признать столь же уникальным, что представляется вполне закономерным, ибо столь уникальными были устремления творцов этого образования. История знает случаи, когда в результате завоевания одна империя сменяет другую на той же самой территории и владеет тем же населением. Например, Османская империя, располагалась на той же территории, что уничтоженная ею Византийская и имела в основном то же самое население, продолжавшее жить на захваченных турками-османами землях. Никому бы, однако, не пришло в голову даже ставить вопрос о какой-то преемственности этих государств, ибо понятно, что между православной и исламской государственностью таковой быть не может. Но между Византийской и Османской империями что-то общее все-таки было: обе они были традиционными монархиями, основанными на религиозной вере (хотя и разной). Между Российской империей и Советским государством общего не было ничего. Потому и практическая реализация разрыва происходила во всех областях столь радикальным образом.
«Земшарная республика» вместо «Единой и Неделимой»
Мировая революция, как известно, была главной идеей того времени. Большевистская революция рассматривалась её творцами лишь как пролог к революции мировой, прямо вытекавшей из сущности коммунистической доктрины. Причем, по представлениям захвативших власть в России большевистских вождей, таковая должна была начаться непосредственно вслед за российской. Поэтому с самого начала никаких национально-государственных целей они не преследовали и вопросы государственных интересов их волновали лишь постольку, поскольку были связаны с удержанием ими власти над определенной территорией — и только до тех пор, пока не разгорится «мировой пожар» и государственные границы вообще утратят какое бы то ни было значение. Поэтому их позиция, которая наивным и не знакомым с большевистским учением людям тогда казалась самоубийственной, была единственно возможной и, исходя из смысла их учения абсолютно оправданной.
Ленин призывал не только к поражению России в войне с внешним врагом, но и к началу во время этой войны войны внутренней — гражданской. Более полного воплощения государственной измены трудно себе представить, даже если бы Ленин никогда не получал немецких денег (теперь, впрочем, уже достаточно широко известно, что получал — как именно и сколько). При этом призывы Ленина к поражению России не оставались только призывами. Большевики вели и практическую работу по разложению русской армии, а как только представилась первая возможность (после февраля), их агентура в стране приступила и к практической реализации «войны гражданской» — натравливанию солдат на офицеров и убийствам последних. Уже к середине марта только в Гельсингфорсе, Кронштадте, Ревеле и Петрограде было убито более 100 офицеров. В соответствии с ленинскими указаниями первостепенное внимание закономерно уделялось физическому и моральному уничтожению офицерства: «Не пассивность должны проповедовать мы — нет, мы должны звонить во все колокола о необходимости смелого наступления и нападения с оружием в руках, о необходимости истребления при этом начальствующих лиц». Поскольку душой всякой армии является её офицерский корпус, а основой её существования — воинская дисциплина, лучшего средства обеспечить поражения России, естественно, и не было.
Пользуясь нерешительностью и непоследовательностью Временного правительства, ленинцы весной, летом и осенью 1917 года вели работу по разложению армии совершенно открыто, вследствие чего на фронте не прекращались аресты, избиения и убийства офицеров. Атмосферу в частях хорошо характеризует такая, например, телеграмма, полученная 11 июня в штабе дивизии из 61-го Сибирского стрелкового полка: «Мне и офицерам остается только спасаться, так как приехал из Петрограда солдат 5-й роты, ленинец. В 16 часов будет митинг. Уже решено меня, Морозко и Егорова повесить. Офицеров разделить и разделаться. Много лучших солдат и офицеров уже бежало. Полковник Травников.» В результате деятельности большевиков на фронте к ноябрю несколько сот офицеров было убито, не меньше покончило жизнь самоубийством (только зарегистрированных случаев более 800), многие тысячи лучших офицеров смещены и изгнаны из частей.
Даже после переворота, полностью овладев армией, Ленин продолжал политику её развала, поскольку там сохранялись ещё отдельные боеспособные части и соединения. Как отмечал В. Шкловский (известный впоследствии литкритик): «У нас были целые здоровые пехотные дивизии. Поэтому большевикам пришлось резать и крошить армию, что и удалось сделать Крыленко, уничтожившему аппарат командования». Пошедшие на сотрудничество с большевиками бывшие генералы искренне не понимали, почему, уже захватив власть, они продолжают разрушать армию. Человек, воспитанный в государственно-патриотических принципах знал, конечно, что существуют революционеры, которые хотят свергнуть власть и переделать страну на свой лад. Но представить себе, что есть люди, которым Россия как таковая может быть вообще не нужна им было невозможно. Один из таких потом вспоминал: «Хорошо, — по детски рассуждал я, — пока большевистская партия не была у власти, ей был прямой смысл всячески ослаблять значение враждебного большевизму командования и высвобождать из-под его влияния солдатские массы. Но положение изменилось, большевики уже не в оппозиции, а в правительстве. Следовательно, заключал я, — они не меньше меня заинтересованы в сохранении армии, в том, наконец, чтобы сдержать германские полчища и сохранить территории страны. Партия и Ленин, однако, действовали совсем не так, как мне этого хотелось». Естественно: русская армия в любом случае представляла бы для них опасность и была помехой на пути мировой революции. Для последней же требовалась совершенно новая армия — армия Третьего Интернационала (каковая и была затем создана).
К середине декабря фронта как такового уже не существовало, по донесению начальника штаба Ставки: «При таких условиях фронт следует считать только обозначенным. Укрепленные позиции разрушаются, занесены снегом. Оперативная способность армии сведена к нулю… Позиция потеряла всякое боевое значение, её не существует. Оставшиеся части пришли в такое состояние, что боевого значения уже иметь не могут и постепенно расползаются в тыл в разных направлениях». Между тем большевики (в ещё воюющей стране!) в декабре 1918 — феврале 1918 перешли к массовому истреблению офицеров, которых погибло тогда несколько тысяч.
Учитывая эти обстоятельства, говорить о «вынужденности» унизительного Брестского мира не вполне уместно, коль скоро заключавшие его сознательно довели армию до такого состояния, при котором других договоров и не заключают. Заключение его выглядит, скорее, закономерной платой германскому руководству за помощь, оказанную большевикам во взятии власти. Другое дело, что когда «мавр сделал свое дело» и российской армии больше не было, немцы не склонны были дорожить Лениным, и он был готов на все ради сохранения власти.
По условиям мира от России отторгались Финляндия, Прибалтика (Литва, Курляндия, Лифляндия, Эстляндия, Моонзундские о-ва), Украина, часть Белоруссии и Закавказья (Батумская и Карсская области с городами Батум, Карс и Ардаган). Страна теряла 26% населения, 27% пахотной площади, 32% среднего урожая, 26% железнодорожной сети, 33% промышленности, 73% добычи железных руд и 75% — каменного угля. Флот передавался Германии (адмирал А.М. Щастный, выведший Балтийский флот из Гельсингфорса в Кронштадт, был цинично принесен в жертву, чтобы оправдаться перед немцами — его расстреляли). Кроме того, устанавливались крайне невыгодные для России таможенные тарифы, а по заключенному позже финансовому соглашению Германии ещё выплачивалась контрибуция в 6 млрд. марок. Этот договор вычеркивал Россию из числа творцов послевоенного устройства мира, а для жителей союзных с ней стран однозначно означал предательство, что пришлось почувствовать на себе множеству российских граждан, оказавшихся в Европе в то время и попавших туда после Гражданской войны, нимало не повинным в ленинской политике.
Сейчас, когда плоды большевистского расчленения страны сказались в полной мере и то, что называется Россией, пребывает в границах XVI века, и даже энергоносителями торговать не может иначе как прощая их наглое воровство лимитрофными «суверениями», трудно представить себе, что 90 лет назад вопрос стоял об обладании Константинополем и Черноморскими проливами, и до осуществления заветного лозунга «Крест на Святую Софию!» оставалось едва ли более года. Жертвы и усилия России в мировой войне были обесценены одним росчерком пера, и их плодами предоставлено было пользоваться бывшим союзникам. Но все это не имело значения для большевиков, рассматривавших этот мир как возможность удержания своей власти до момента, когда революция начнется в остальной Европе и всякие государственные интересы потеряют смысл.
Потому и борьба, которую вели большевики в 1917–1922 гг. со своими противниками непохожа на обычные гражданские войны. Если большевистская партия вполне справедливо характеризовалась её создателями как «партия нового типа», то и борьба её стала «борьбой нового типа» — не за власть в государстве, а за утверждение своей идеологии во всемирном масштабе. Но сначала, естественно, требовалось смести противников такой задачи в собственной стране. Наша гражданская война не была борьбой каких-то двух группировок за власть в государстве, как война «Алой и Белой розы», не была борьбой между одной Россией и другой Россией. Это была борьба за российскую государственность и против неё, за мировую коммунистическую революцию — борьба между Россией и Интернационалом, между идеологией классовой ненависти и идеологией национального единства.
Для того, чтобы понять, за что сражались стороны в Гражданской войне, достаточно обратиться к лозунгам, начертанным на знаменах тех лет. Они совершенно однозначны, и всякий, кто видел листовки, газеты и иные материалы тех лет, не сможет ошибиться относительно того, как формулировали свои цели враждующие стороны. Предельно сжато они выражены на знаменах в буквальном смысле этого слова: с одной стороны — «Да здравствует мировая революция», «Смерть мировому капиталу», «Мир хижинам — война дворцам», с другой — «Умрем за Родину», «Отечество или смерть», «Лучше смерть, чем гибель Родины» и т.д. Знамена красных войск, несущих на штыках мировую революцию, никогда, естественно, не «осквернялись» словом «Родина». Впрочем, создатель Красной Армии Троцкий смотрел на некоторые вещи гораздо более трезво, чем другие, и ему, между прочим, принадлежит мысль, легшая позже в основу идейно-воспитательной работы в армии: поскольку большинство населения несознательно, и мысль о защите отечества ему все-таки понятнее идеи мировой революции, то красноармейца следует воспитывать так, чтобы он, сражаясь за дело III Интернационала, думал при этом, что воюет за Россию.
Белое движение возникло как патриотическая реакция на большевистский переворот, и было прежде всего движением за восстановление уничтоженной большевиками тысячелетней российской государственности. Никакой другой задачи основоположники Белого движения никогда не ставили, их усилия были направлены на то, чтобы ликвидировать главное зло — паразитирующий на теле страны большевистский режим, преследующий откровенно антинациональные цели установления коммунистического режима во всем мире. В Белом движении соединились люди самых разных взглядов, сходившиеся в двух главных принципах: 1) неприятие большевистского переворота и власти интернациональных преступников, 2) сохранение территориальной целостности страны. Эти принципы нашли воплощение в емком и, собственно, единственном лозунге Белого движения: «За Великую, Единую и Неделимую Россию». Идеология участников белой борьбы не представляла собой какой-то специфической партийной программы. Она была всего лишь выражением движения нормальных людей против ненормального: противоестественной утопии и преступных результатов попыток её реализации.
Собравшихся в конце 1917 г. в Новочеркасске первых добровольцев объединяла прежде всего идея продолжения войны с Германией и недопущения окончательного поражения и гибели России. «Их цель была — собрать новую армию взамен разложившейся старой и продолжать борьбу с германским нашествием, причем большевики рассматривались как ставленники немцев, как иноземные элементы». Так же определял её цели и А.И. Деникин: «Создание организованной военной силы, которая могла бы противостоять надвигающейся анархии и немецко-большевистскому нашествию». Впоследствии он вспоминал: «Сохранение русской государственности являлось символом веры генерала Алексеева, моим и всей армии. Символом ортодоксальным, не допускающим ни сомнений, ни колебаний, ни компромисса. Идея невозможности связать свою судьбу с насадителями большевизма и творцами Брест-Литовского мира была бесспорной в наших глазах не только по моральным побуждениям, но и по мотивам государственной целесообразности».
Противников в Гражданской войне разделяла вовсе не «классовая принадлежность», а именно отношение к вопросу: «Великая Россия или Мировая Революция». Ядром антибольшевистского движения, стали, естественно, образованные круги, прежде всего служилые, всегда бывшие носителями государственного сознания. Советскому человеку было положено считать, что белые армии состояли из помещиков и капиталистов, которые воевали за свои поместья и фабрики, «одержимые классовой ненавистью к победившему пролетариату». Но в годы самой гражданской войны и сразу после неё сами большевистские деятели иллюзий на этот счет себе не строили, и из их высказываний (не предназначенных для агитплакатов) совершенно ясно, что они хорошо представляя себе состав своих противников («офицеры, учителя, студенчество и вся учащаяся молодежь», «мелкий интеллигент-прапорщик»).
Надо иметь в виду, что офицерский корпус за годы Мировой войны (тогда было произведено не менее 260 тыс. человек, то есть больше, чем за всю историю русской армии до 1914 г.) стал в общем близок сословному составу населения (а офицеры военного времени по происхождению представляли практически срез социальной структуры страны — до 70% их происходило из крестьян, четверть — из мещан, рабочих, интеллигенции и лишь менее 10% из дворян). Офицерский корпус притом включал едва ли не всю образованную молодежь России, поскольку практически все лица, имевшие образование в объеме гимназии, реального училища и им равных учебных заведений и годные по состоянию здоровья были произведены в офицеры. Эта масса молодых прапорщиков и подпоручиков, недавних студентов, гимназистов, семинаристов, рядовых солдат и унтер-офицеров, произведенных за боевые отличия, была весьма и весьма скромного материального положения. Объединяли её, конечно, не имущественные интересы, а невозможность смириться с властью антинациональных сил, выступавших за поражение своей страны в войне (которую эти офицеры считали Второй Отечественной), разлагавших армию и заключивших Брест-Литовский мир.
Но как бы ни была велика роль этих офицеров в белой борьбе, особенно на первом этапе, большинство в белых рядах составляли все-таки не они, а как раз «рабочие и крестьяне», причем, что очень важно — пленные из бывших красноармейцев. Лучшие части белых армий на Юге — корниловцы, марковцы, дроздовцы уже к лету 1919 г. в большинстве состояли из этого элемента, а в 1920 г. — на 80–90%. Все белые мемуаристы единодушно отмечают, что именно этот контингент, т.е. люди, уже побывавшие под властью большевиков, были гораздо более надежным элементом, чем мобилизованные в районах, где советской власти не было или она держалась недолго. На Востоке же и Севере России белые армии были практически полностью «рабоче-крестьянскими», целые дивизии состояли даже сплошь из самых натуральных «пролетариев» — ижевских и воткинских рабочих, одними из первых восставших против большевиков. Эти рабочие полки прошли при отступлении через всю Сибирь, вынося в тайге на руках свои пушки и боролись в Приморье до самого конца 1922 г.
Советская пропаганда, особенно впоследствии, говоря о гражданской войне, предпочитала делать основной упор на так называемых «интервентов», представляя белых по возможности не в качестве основной силы сопротивления большевизму, а в качестве «пособников мирового капитала», каковой и должны были воплощать страны Антанты. Антанта же усилиями апологетов партии, призывавшей к поражению России в войне с Германией превратилась в символ чего-то антироссийского. И из сознания советского обывателя совершенно выпал тот очевидный факт, что Россия — это и была главная часть Антанты, без которой её, Антанты никогда бы не сложилось. И так называемые «интервенты» не только не были врагами подлинной, исторической России, а были её союзниками, обязанными оказать России помощь в борьбе против немецкой агентуры, в качестве которой совершенно неприкрыто выступали тогда большевики.
Другое дело, что «союзники» оказались эгоистичными и недальновидными и не столько оказывали такую помощь, сколько преследовали свои корыстные цели. Теперь можно, конечно, рассуждать о том, на ту ли сторону стала Россия в европейском противостоянии. Но, как бы там ни было, а такова была воля её государей, и никаких других союзников у России в 1917 г. не было. И в любом случае вина их перед Россией не в том, что они проводили «интервенцию», а в том, что они этого как раз практически не сделали, предоставив большевикам утвердить свою власть и уничтожить белых — последних носителей российской государственности, сохранявших, кстати, безусловную верность союзникам и идее продолжения войны с Германией. Практически нигде, за исключением отдельных эпизодов и Севера России (и то в крайне ограниченных масштабах) союзные войска в боях с большевиками не участвовали, и потери в массе потерь белых армий исчисляются сотыми долями процента. Их участи ограничивалось лишь материальной помощью, и то в отдельные периоды и крайне скудной по сравнению с возможностями, которыми они располагали.
Белые не предрешали конкретных форм будущего государственного устройства России, оставляя решение этого вопроса на усмотрение органа народного представительства, который предполагалось создать после ликвидации большевистского режима. Несомненной для них была лишь необходимость восстановления тех основ русской жизни, которые были попраны большевиками, и сохранение территориальной целостности страны. Последнему принципу белое руководство было особенно привержено, не допуская отступления от него даже в тех случаях, когда это могло обеспечить решающий стратегический перевес. Ни Колчак, ни Деникин как носители верховной власти никогда не считали возможным признавать отделение от России каких бы то ни было территорий, даже в том случае, когда отдавали себе отчет, что их едва ли будет возможно возвратить в состав империи. Такая политика, если и уменьшала шансы на успех (так, участь красного Петрограда в 1919 г. была бы несомненно решена, если бы Колчак согласился признать независимость Финляндии), то имела высокий нравственный смысл. Равно как и лозунг «За помощь — ни пяди русской земли» по отношению к союзникам и некоторые другие аспекты, осложнявшие сотрудничество с последними.
Естественно, что отношение к отделившимся окраинным национальным государствам большевиков и белого командования было совершенно различным и во многом определило исход борьбы. Если белые в принципе не могли признать их существование и заключать с ними союзнические договоры, а отношения с ними были если не резко враждебными (как с Грузией, против которой на кавказском побережье пришлось держать часть войск), то крайне напряженными, то для большевиков, в чьей программе лозунг о «праве наций на самоопределение вплоть до отделения» занимал одно из центральных мест, это не составляло проблемы и при необходимости они легко шли на это, рассчитывая, что при дальнейшем развитии «мировой революции» эти страны все равно будут вместе с прочими включены в «земшарную республику Советов».
Нигде, пожалуй, отношение сторон к «самостийничеству» не проявилось так наглядно и не сыграло такой роли, как в случае с Украиной, бывшей в годы Гражданской войны одним из основных театров боевых действий. До 1-й мировой войны вопрос об украинском сепаратизме не стоял, тем более не было ни малейших проявлений такого рода среди населения Малороссии (даже в 1918 г. германские представители доносили, что, несмотря на соответствующую пропаганду, не удается искоренить из его сознания убеждение о принадлежности России). Очагом «самостийности» со второй половины XIX в. были украинские земли, находящиеся под властью Австрии — Галиция (да и то — лишь воспитанная австрийцами их интеллигенция, масса же населения всегда тяготела к России). С началом войны в Вене под эгидой австрийского Геншатаба был создан «Союз Визволения Украины», целью которого был отрыв Украины от России и, по объединении её с Галицией, создание автономного образования в составе Австро-Венгрии, но пропаганда его на российскую армию никакого успеха не имела, и ни одного инцидента на этой почве до 1917 в армии не было.
Следует заметить, что образовавшая в Киеве после февральских событий т.н. Центральная Рада была учреждением вполне самочинным, образованным явочным порядком «депутатами» от новосозданных на революционной волне групп, кружков и мелких организаций, объявивших себя партиями, и население Украины ни в малейшей степени не представляла (никаких выборов в неё не было; на выборах же в органы городского самоуправления летом 1917 г. «сознательные украинцы» полностью провалились, не получив ни одного места; общероссийские партии получили 870 мест, федералисты — 128). По своему политическому облику Рада и созданное ею летом 1917 г. «правительство» (т.н. Генеральный секретариат) были крайне левыми (в основном социалистами-революционерами и социал-демократами), что и обусловило их поведение во время Гражданской войны. В этом смысле разница между ними и большевиками была крайне невелика, и вопрос стоял лишь о «месте под солнцем». После большевистского переворота радовцы некоторое время пытались даже соперничать с большевиками в роли организатора «социалистического правительства для всей России». Но большевиками было образовано параллельное «украинское правительство» в Харькове, и в конце декабря на Украине образовалось два правительства, обвинявших друг друга в «контрреволюционности».
Однако большевики, в отличие от опереточных войск Рады, опирались на реальную силу Красной гвардии и к середине января 1918 г. подвластная Раде территория ограничивалась Киевом, небольшой территорией к северо-западу от него и несколькими уездами Полтавской и Черниговской губ. Единственным выходом для Рады было заключить соглашение с немцами (которые 12 января признали право за её делегацией вести переговоры самостоятельно от большевиков), но т.к. Германия формально не могла заключать договор с государством, которое ещё само себя не провозгласило независимым, то 22 января «самостийность» в пожарном порядке и была провозглашена — 39 украинских марксистов (члены Малой Рады) учредили «Украинскую Народную Республику». Через три дня Рада была выброшена из Киева подошедшими большевиками, но 1 марта вернулась с немцами. Ею брезговали не только противники немцев (французский консул считал, что «нет ничего, кроме банды фанатиков без всякого влияния, которая разрушает край в интересах Германии»), но и представитель австрийского командования доносил в Вену: «Все они находятся в опьянении своими социалистическими фантазиями, а потому считать их людьми трезвого ума и здравой памяти не приходится. Население относится к ним даже не враждебно, а иронически-презрительно». Естественно, что с ещё большим отвращением относились к «самостийникам» участники зарождавшегося Белого движения. Полковник М.Г. Дроздовский, пробивавшийся со своим отрядом с Румынского фронта на Дон по югу Украины, писал в своем дневнике: «Немцы — враги, но мы их уважаем, хотя и ненавидим… Украинцы — к ним одно презрение как к ренегатам и разнузданным бандам».
Однако 30 апреля 1918 г. правые круги (опирающиеся на крепких крестьян и землевладельцев) провозгласили гетманом генерал-лейтенанта П.П. Скоропадского, а Раду разогнали; УНР сменилась «Украинской Державой». Ситуация на Украине для сторонников единства России коренным образом изменилась. Гетманская власть в отличие от петлюровской не была на деле ни националистической (лишь по необходимости употребляя «самостийные» атрибуты и фразеологию), ни антироссийской. Это давало возможность даже возлагать некоторые надежды на неё и её армию как на зародыш сил, способных со временем освободить от большевиков и восстановить всю остальную Россию. Собственно, все 64 пехотных (кроме 4-х особых дивизий) и 18 кавалерийских полков представляли собой переименованные полки русской армии, 3/4 которых возглавлялись прежними командирами. Все должности в гетманской армии занимали русские офицеры, в абсолютном большинстве даже не украинцы по национальности. Все они оказались в гетманской армии потому, что стояли во главе соединений и частей, подвергшихся в конце 1917 г. «украинизации». Для иллюстрации их настроений достаточно сказать, что из примерно 100 лиц высшего комсостава гетманской армии лишь менее четверти служили потом в украинской (петлюровской) армии, а большинство впоследствии служило в белой армии. В это время Украина и особенно Киев превратились в Мекку для всех, спасающихся от большевиков из Петрограда, Москвы и других местностей России. К лету 1918 г. на Украине находилось не менее трети всего русского офицерства: в Киеве до 50 тыс., в Одессе — 20, в Харькове — 12, Екатеринославе — 8 тысяч. Как вспоминал генерал барон П.Н. Врангель: «Со всех сторон России пробивались теперь на Украину русские офицеры… ежеминутно рискуя жизнью, старались достигнуть они того единственного русского уголка, где надеялись поднять вновь трехцветное русское знамя».
Надо сказать, что в дальнейшем все офицеры, служившие в гетманской армии (подобно служившим у большевиков) должны были при поступлении во ВСЮР пройти специальные реабилитационные комиссии, (в чем нашло свое отражение как крайне нетерпимое отношение руководства ВСЮР к любым проявлениям сепаратизма, так и неприязненное отношение лично Деникина к Скоропадскому), что было не вполне справедливо, поскольку эти офицеры в огромном большинстве относились с сочувствием к добровольцам, и гетманская армия дала тысячи офицеров и генералов как ВСЮР, так и Северо-Западной армии генерала Юденича. Еще более важное значение имела другая форма организации русского офицерства на Украине — создание русских добровольческих формирований. Организацией таковых в Киеве занимались генерал И.Ф. Буйвид (формировал Особый корпус из офицеров, не желавших служить в гетманской армии) и генерал Л.Н. Кирпичев (создававший Сводный корпус Национальной гвардии из офицеров военного времени, находящихся на Украине, которым было отказано во вступлении в гетманскую армию). Офицерские дружины, фактически выполнявшие функции самообороны впоследствии стали единственной силой, могущей противодействовать Петлюре и оказывавшей ему сопротивление.
Между тем бывшие деятели Центральной Рады обратились за помощью к «социально близким» большевикам, установив контакт с советской миссией, прибывшей в Киев для переговоров, и в обмен на помощь готовящемуся против гетмана восстанию обещали легализацию большевистских организаций на Украине, причем Винниченко соглашался даже на установление советской власти при условии принятия его планов украинизации и «диктатуры украинского языка». Восстание это началось 14 ноября в Белой Церкви, причем «универсал», обнародованный по этому поводу петлюровской Директорией и призывавший бороться против «царского наймита» был выдержан в чисто большевистском духе: «В этот великий час, когда во всем мире падают царские троны, когда на всем свете крестьяне и рабочие стали господами, мы разве позволим себе служить людям, которые хотят Украину продавать бывшим царским министрам и господствующему классу, которые собрались в контрреволюционное логово на Дону?».
Гетман в последний момент откровенно принял прорусскую ориентацию, выпустив 14 ноября грамоту о федерации Украины с Россией, и пытался войти в связь в командованием Добровольческой армии, но было уже поздно. Как бы там ни было, когда немцы отказали гетману в поддержке, петлюровцам, сжимавшим кольцо вокруг Киева, как и в других местах Украины, противостояли только русские офицерские отряды, членов которых часто ждала трагическая судьба (после взятия Киева было истреблено несколько сот офицеров). Но вскоре «сознательным украинцам» пришлось убедиться, что абсолютное большинство сил, поддержавших антигетманское восстание, были на самом деле не пропетлюровскими, а пробольшевистскими. В выборе между англо-французами (начавшими высаживаться на юге) и большевиками большинство Директории склонялось на сторону последних и готово было принять большевистскую программу при условии что власть останется у них, а не перейдет к «конкуренту» — Харьковскому правительству, под властью которого к концу января 1919 г. была уже почти вся Украина (на протесты Директории Москва отвечала, что войну ведет не она, а Украинское советское правительство). 2 февраля, всего через 45 дней, петлюровцам вновь пришлось бежать из Киева: сначала в Винницу, затем в Проскуров и Ровно. Между тем, в Галиции также образовалось украинское правительство, создавшее свою армию, которой пришлось вступить в борьбу с поляками, вознамерившимися вернуть Польшу «от можа до можа». В конце апреля Петлюра бежал из Ровно в Галицию, но так как в мае поляки повели в этом районе наступление против галичан, ему с правительством и армией пришлось бежать дальше, вдоль старой русско-австрийской границы, здесь он оказался зажатым между большевиками и поляками, пока летом 1919 г. ему не удалось закрепиться на небольшой территории с городами Волочиск и Каменец-Подольский. Однако положение УНР оставалось крайне шатким. В это время Галицийская армия под давлением поляков была вынуждена отойти на территорию, занятую петлюровцами, что спасло петлюровский фронт, но заставило власти УНР в значительной мере пожертвовать «левизной», т.к. галичане социалистических поползновений Директории отнюдь не одобряли.
Летом 1919 г. на Украине развернулось наступление Вооруженных Сил Юга России против большевиков, что заставило последних бросить все силы против Деникина, оголив правобережную Украину, и объединенные галицийско-петлюровские силы в начале августа перешли в наступление на Киев, на Волынь и Одессу. Украина (особенно города, где население почти поголовно было привержено идее государственного единства) дала белым массу добровольцев (впоследствии украинскими деятелями в эмиграции было подсчитано, что 75% белой армии на Юге составляли «несознательные» украинцы). Но теперь вопрос о взаимоотношениях Белого движения с «самостийниками» приобрел предельную остроту, поскольку впервые они оказались в непосредственном соприкосновении. И разрешился он так, как только и мог разрешиться, учитывая сущность петлюровской власти. Любопытно, что, несмотря на то, что до войны Галиция была рассадником «украинства», теперь именно Галицийская армия и правительство, адекватно оценивая ситуацию, стояли за сотрудничество с Деникиным, сумев поступиться русофобством после того, как культивировавшая его среди галицийской интеллигенции Австрия пала. В то время как петлюровские социалисты, напротив, люто ненавидели белых.
В это время польские войска вышли на линию Двинск — Бобруйск — Каменец-Подольский, а с юга к Каменцу и Киеву подходили добровольцы. Когда 30 августа к Киеву одновременно подошли с юго-востока Добровольческая, а с запада Галицийская армия и части УНР, то последним пришлось уступить Киев добровольцам, а петлюровцы, пытавшиеся сорвать русский флаг, были с позором выгнаны из города. Через день после этого было заключено перемирие между Петлюрой и поляками и начаты переговоры о союзе ценой уступки петлюровцами Польше Восточной Галиции и большей части Волыни (Ковель, Владимир-Волынский, Луцк, Дубно, Ровно и др.). Вскоре же было достигнуто негласное соглашение между поляками и большевиками, по которому большевики приостанавливали действия на фронте Двинск — Полоцк, а поляки обязывались не предпринимать наступления на фронте Киев — Чернигов (что и было выполнено, позволив большевикам бросить все силы против ВСЮР). Петлюровцы после киевского инцидента организовали ряд провокаций против добровольцев, в том числе разоружив с середине сентября белый отряд на ст. Вирзула, в ответ на что Деникин приказал поступать подобным образом и с ними. Вскоре Петлюра начал полномасштабные военные действия против ВСЮР, предложив большевикам заключить военный союз против Деникина. Галицийская армия после этого прервала общение с петлюровцами и в полном составе перешла под командование ВСЮР. Петлюровцы же были добровольцами разбиты и отброшены к бывшей австрийской границе.
Подобное поведение поляков и петлюровцев осенью 1919 г., означавшее по сути спасение советской власти от гибели, не принесло, как известно, пользы ни тем, ни другим. После крушения белого фронта в конце 1919 г. петлюровцы больше не были нужны большевикам и ни на какое соглашение с ними рассчитывать больше не могли. И пока Петлюра разглагольствовал в Польше об извечной любви украинцев к полякам, омрачавшейся лишь интригами москалей, остатки его армии (4,3 тыс. чел.), скрываясь от красных частей, поблуждав по юго-восточной части Правобережной Украины (т.н. «зимний поход») вышли в Галицию, перейдя на роль младшего партнера Польши. Развернув в конце апреля 1920 г. наступление, поляки 7 мая заняли Киев, но петлюровцы, к вящему их унижению, туда допущены не были. Заключив в октябре 1920 г. перемирие с большевиками, поляки совершенно проигнорировали факт существования УНР и её армии (к тому времени достигшей 15 тыс. чел.) и последняя откатилась под натиском большевиков в Галицию, где была своими союзниками разоружена и интернирована в лагерях. Так что «украинского государства», от коего ведут свое происхождение нынешние самостийники и в те годы практически никогда не существовало иначе как в виде вассальной территории Германии, Польши и Совдепии, а в чрезвычайно краткие (полтора-два месяца) периоды самостоятельного существования контролируемая им территория не составляла и 10% от той, на которую оно претендовало. Существующее ныне украинское государство было создано именно большевиками, причем и ряду видных деятелей украинской левой самостийщины (Грушевский, Голубович, Винниченко и др.) все-таки удалось выступить в той роли, на которую они склонны были согласиться в 1917–1918 гг.: вернувшись в СССР и покаявшись, они приняли самое деятельное участие в проводимой большевиками в 20-х — начале 30-х годов тотальной «украинизации», сполна удовлетворяя свои инстинкты, пока с переменой курса соввласти на борьбу с «буржуазным национализмом» не оказались там, где оказались.
Коммунистическая доктрина предопределила принципиально другой — противоположный принятому в Российской империи подход к территориальной целостности страны. Государственная целостность России сама по себе не представляла для большевиков никакой ценности, равно как и понятие российской государственности, поскольку предполагалось, что скоро весь мир превратится в единую советскую республику или союз таковых. Более того, им эти понятия были прямо враждебны, потому что противоречили идее мировой революции. И даже после того, как стало понятно, что она сорвалась, а всемирное торжество коммунизма откладывается, — как территориальное устройство, так и национальная политика СССР продолжали сохраняться и развиваться в том же русле, поскольку победа коммунизма в мировом масштаба хоть и была отложена, но не отменена, и до самого конца смысл существования советского государства заключался в реализации дела коммунистической партии, т.е. этой самой победы.
Термин «Советская империя» (охотно подхватываемое современными сталинистами со знаком «плюс») появился как выражение неприязни некоторых внешних сил и стран и особенно окраинных националистов к империи Российской, между которыми они подчеркнуто не делают различия. Действительно, с точки зрения интересов этих сил абсолютно все равно, как называется соседняя большая держава (что СССР, что Россия, да хоть Евразийская Орда) и как власть на её территории соотносится с предшествующей, коль скоро в любом случае с ней приходится иметь дело, конфликтовать по поводу одних и тех же территорий, ресурсов и др. Им проще и идеологически выгоднее вовсе над этим не задумываться, почему тезис «Да не было и нет никакого коммунизма, все что было и есть — одна и та же Россия!» был так популярен.
Но с точки зрения российской государственности дело обстоит противоположным образом, потому что именно большевики осуществили то самое, что представители национально-государственной мысли императорской России считали главной задачей противостоящих российскому государству внешних и внутренних сил. Они констатировали, что с тех пор, как Россия в XVIII–XIX вв. вышла к свои естественным границам, превратившись в великую державу, перед теми, кто стремился лишить Россию этого статуса и оттеснить на обочину исторического процесса, всегда стояла двуединая задача: подорвать положение в стране цементирующего её основного этноса и расчленить страну на несколько десятков мелких государств по национальному признаку, способных при благоприятных обстоятельствах отложиться от неё. Разжигание окраинного национализма и провоцирование сепаратистских настроений всегда представлялись вернейшим средством ослабления России и ликвидации её как влиятельного субъекта мировой политики и крупными русскими мыслителями достаточно единодушно осуждались.
О стремлении подорвать могущество России путем ослабления консолидирующей роли русского народа вполне отчетливо говорил Н.Я. Данилевский: «С такой точки зрения становится понятным сочувствие и стремление ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам России — к обособлению (даже насильственному) разных краев, в которых кроме русского существуют какие бы то ни было инородческие элементы, — к покровительству, к усилению (даже искусственному) этих элементов и к доставлению им привилегированного положения в ущерб русскому». В.С. Соловьев, выступавший оппонентом Данилевского по большинству принципиальных мировоззренческих вопросов, был совершенно солидарен с ним в том, что касалось целостности страны: «Исторической работою создалась Россия как единая, независимая и великая держава. Это дело сделанное, никакому вопросу не подлежащее… История народа от начала и до наших дней, знает только о безыскусственном и добровольном обрусении инородцев… настоящие европейцы нередко подвергались добровольному обрусению и даже делались ревностными русскими патриотами… Наш народ дорожит государственным единством и не допустил бы его нарушения. Но он никогда не смешивает государственного единства с национальным». Против национальной обособленности резко выступал и К.Н. Леонтьев: «Что такое племя? За что его любить? За кровь? Но кровь, ведь, с одной стороны ни у кого не чиста, и Бог знает, какую кровь иногда любишь, полагая, что любишь свою, близкую. И что такое чистая кровь? Бесплодие духовное! Все великие нации очень смешанной крови… Идея национальностей чисто племенных есть идея, в сущности, вполне космополитическая, антигосударственная, противорелигиозная, имеющая в себе много разрушительной силы и ничего созидающего». Д.И. Менделеев считал, что «национализм столь естественен, что никогда, ни при каких порядках, «интернационалистами» желаемых, не угаснет, но… малым народцам уже практически необходимо согласиться навсегда с большим, так как в будущем прочно лишь большое и сильное».
Пожалуй, наиболее определенно высказывался по этому поводу М.Н. Катков: «Давно уже пущена в ход одна доктрина, нарочно сочиненная для России и принимающая разные оттенки, смотря по той среде, где она обращается. В силу этого учения, прогресс русского государства требует раздробления его области по-национально на многие чуждые друг другу государства, долженствующие, тем не менее, оставаться в тесной связи между собой… И вот теперь нам говорят, что русская земля через меру обширна, что мы обязаны отречься от нашей истории, признать её ложью и призраком и принять все зависящие от нас меры, чтоб обратить в ничто великий результат, добытый тяжким трудом стольких поколений… Государство может лишиться какой-либо части своей территории без потрясения своих оснований, и даже без особенного ущерба. Но несравненно серьезнее всякого внешнего отложения было бы для государства внутреннее разложение его территории или его народа. Сепаратизм в смысле отторжения какой-либо части, гораздо менее страшен, нежели сепаратизм в смысле внутреннего расторжения… Нам говорят, что у нас нет и речи о сепаратизме, и в то же время с неслыханною наглостью перебирают одну за другою разные части Русского государства, которые должны стать особым государством, чуждым русскому народу на основании особой национальности, хотя бы для этой цели и пришлось искусственно выделывать годные к тому национальности, и даже употреблять части самого русского народа материалом для таких созданий. Никто не сомневается, что ни одна из окраин русской державы не будет в силах оторваться от неё вооруженным восстанием, никто не опасается раздробления России посредством войны или иноплеменного мятежа. Но опасаться этого нет основания только теперь, пока внутри Русской державы ещё не дан полный ход началу разложения, пока ещё русский народ не научился отделять себя в своем чувстве от Русской державы, пока ещё он не из всех её окраин выгнан. А когда бы все это могло совершиться, когда бы внутренний сепаратизм окончательно сделал свое дело, тогда и вовсе не потребовалось бы войны для того, чтобы отторгнуть от Русской державы ту или другую часть её, тогда она распалась бы сама без малейшего толчка со стороны… Могли ли бы Соединенные Штаты при своем федеративном устройстве просуществовать не только шестьдесят лет с блеском и славой, но и шесть лет со всевозможным позором и бесславием, если бы в их недрах, ко всем другим элементам сепаратизма, присоединилась бы слепая страсть разных национальностей? А нам хотят навязать такое устройство, которое было бы именно основано на национальной розни… Система самостоятельных государств, в каких бы отношениях ни находились они между собою, представляет собою отрицание государственного единства, а отнюдь не образец тех отношений, в каких могут находиться между собою части одного государственного целого. Сказать, что Россия должна представлять собою подобие человечества, долженствующего состоять из разных наций, организованных в чуждые одно другому государства, как в настоящем человечестве, — не значит ли это сказать, что Русское государство должно прекратить свое существование? Устраивать какое-либо государство так, чтоб оно походило на человечество или на систему государств, как Европа, значит разлагать и разрушать его. Всякая мера, принятая в этом смысле, была бы мерой разрушения. Всякий шаг в этом направлении был бы шагом к разрушению. Нам говорят, что разделение России на чуждые одно другу государства, должно, тем не менее, оставаться делом внутренним и не нарушать единства Русской державы. Превращая Россию в человечество, нас пленяют возвышением верховной власти, долженствующем простираться над этим импровизированным человечеством и соединять его… Совокупность чуждых друг другу государств и единство верховной власти, долженствующей простираться над этим импровизированным человечеством и соединять его… Совокупность чуждых друг другу государств и единство верховной власти, долженствующей простираться над ними и связывать их, есть абсурд, внутреннее противоречие, невозможность. Одно из двух: или верховная власть силой своего существования действительно соединит подвластные ей части и совокупность наций в одну цельную политическую нацию, или же верховная власть, возносясь над совокупностью народов и государств, утратит всякое действительное значение и упразднится как символ, ничего не означающий».
Нетрудно заметить, что большевиками была осуществлена в точности та программа «по-национального» расчленения России, о которой шла речь выше. Следует напомнить, что Временное правительство не только первых месяцев своего существования, но даже в послеапрельском, крайне левом своем виде, самовольно провозгласив в сентябре 1917 г. Российскую республику (великий князь Михаил Александрович, в пользу которого было совершено отречение, отложил восприятие власти до решения вопроса о форме власти Учредительным Собранием) никаких территорий не раздавало и не утрачивало. Да и до тех пор, пока власть не была захвачена большевиками, окраинные националисты вопроса об отделении и не ставили, речь шла только об автономии в пределах России. После же захвата власти большевиками с одной стороны, началось поспешное «бегство» их из России (ибо большевистскую доктрину они охотно одобряли только в части «самоопределения», но никак не во всех других вопросах), а с другой — признание их независимости большевиками (которые в большинстве случаев не имели возможности сразу заменить новосозданные правительства «советскими»). Результатом большевистского переворота была прямая утрата значительных территорий, большая часть которых в дальнейшем уже никогда не входила в состав страны (Польша, Финляндия, Карская область), а также сфер влияния в ряде стран Востока, принадлежавших России по соглашениям с другими европейскими странами. Международные договоренности, касавшиеся геополитических реалий (носившие секретный характер) были большевиками опубликованы и заклеймены как «империалистические». Что было совершенно логично, так как планируемая ими всемирная «империя» нового типа не допускала существования никаких других, почему «империализм» до самого конца СССР оставался основным негативным термином для обозначения внешнего противника.
Решающим актом в деле ликвидации «российского империализма» было уничтожение большевиками самой российской государственности и рассечение страны на искусственные «республики». Эти образования, которые щедро были нарезаны из тела исторической России — «национальные по форме, социалистические по содержанию», должны были служить примером и образцом для всех остальных, долженствующих создаваться по мере продвижения мировой революции. В декларации об образовании СССР прямо говорилось, что «новое союзное государство послужит новым решительным шагом по пути объединения трудящихся всех стран в Мировую Социалистическую Советскую Республику». Украинская, Белорусская и прочие ССР появились только потому, что следом должны были возникнуть Венгерская, Германская и так далее. Даже в начале 30-х годов, когда стало очевидно, что с мировой революцией придется несколько подождать, советская доктрина исходила из того, что «всякая страна, совершившая социалистическую революцию, входит в СССР».
В свете коммунистической доктрины по этому вопросу, средоточием зла и основным предметом ненависти Ленина и соратников закономерно выступал «русский великодержавный шовинизм», искоренение которого (и предотвращение возможности возрождения в будущем) под предлогом защиты «российских инородцев» от «истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника», составило главное содержание «ленинской национальной политики». Боязнь утонуть «в море шовинистической великорусской швали» диктовала и необходимость поставить все нерусские элементы в привилегированное положение по сравнению с русским. Как писал Ленин: «Интернационализм со стороны угнетающей или так называемой «великой» нации (хотя великой только своими насилиями, великой только так, как велик держиморда) должен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически».
Введенное большевиками территориальное устройство поэтому призвано было также решить и вторую задачу: не допустить при любой неблагоприятной для компартии ситуации возрождения на этой территории подобия того, чем была Российская империя — мощного единого государства с ведущей ролью русского этноса. Если национальная политика большевиков и не представляла собой «политику геноцида русского народа» (как принято считать в русской национальной публицистике последних десятилетий), то несомненно, что она была направлена на ликвидацию его политической роли и национального самосознания, всемерное его «утеснение». На протяжении 20–30-х годов вычленялись все новые и новые «государства», причем с постоянной тенденцией к повышению их статуса (большинство новых «союзных республик», появившихся в это время, образовано из «автономий» РСФСР (например, Киргизия была автономной областью, затем — республикой, и в 1936 г. стала «союзной республикой»). Если окраины были вовсе отрезаны от того, что стало именоваться РСФСР, в качестве равных ей «союзных республик», то и сама РСФСР представляла собой конгломерат этнических «автономий» разного статуса, учреждавшихся при наличии хотя бы нескольких процентов нерусского населения и именовавшихся по «титульной» нации. Сами русские из этого процесса, естественно исключались, поскольку при применении к ним тех же критериев, что и к другим этносам (менее 8–10% они на любых территориях они не составляли) всю территорию страны пришлось бы объявить «русской автономией».
Это почему-то именовалось «федерацией». Но если построение СССР хотя бы формально соответствовало термину «федерализм» — он был представлен в виде объединения равноправных национальных республик (анекдотичным образом на порядок отличающихся по размерам, при том, что одна из них, как её ни урезали, все равно была больше всех остальных вместе взятых), то уж применение этого термина к РСФСР вовсе несуразно и было вызвано единственно стремлением утеснить государствообразующую нацию вопреки её объективной роли в стране и как можно больше морально принизить «народ-держиморду». Федерация, как-никак, есть объединение равноправных образований, но РСФСР таковым не была. Внутри неё был нарезан ряд национальных «автономий» — республик и округов, но все остальное пространство не представляло собой особой, «равной» с ними единицы (каким была сама РСФСР в СССР) — одной или нескольких русских «автономий». Факт наличия в составе страны территорий с разным статусом никакого отношения к «федеративности» не имеет.
Исторически федерализм есть форма объединения возникших независимо друг от друга независимых государств, имеющих как правило, этнически или культурно родственное население (так объединялись швейцарские кантоны и североамериканские штаты). Только в этом случае федеративное устройство государства сколько-нибудь естественно и оправданно. Федеративное объединение этнически разных образований, да ещё проводимое специально по этническому принципу с точки зрения государственного строительства абсолютно противоестественно, поскольку воплощает прямо противоположную идею — не объединение, а разъединение частей страны. Такого в нормальных странах никогда и не бывало. Это — специфически коммунистическое изобретение, обусловленное соответствующей идеологией и носящее временный («до победы мировой революции») характер: пока весь мир не будет представлять такую вот федерацию «социалистических республик».
В нормальной жизни, вне господства коммунистической идеологии, такое государство существовать не может, поскольку объективно представляет собой образование, идеально подготовленное к распаду на независимые государства — как это и продемонстрировано участью СССР и СФРЮ. При наличии всех формальных атрибутов суверенитета, самостоятельного госаппарата и преобладания на данной территории «титульной» нации достаточно минимальных амбиций местных элит (которые всегда в наличии), чтобы формальность превратить в реальность. Есть, правда, ещё один путь возникновения «федерализма» — когда он навязывается этнически достаточно однородной, но побежденной стране с целью не допустить восстановления её великодержавных потенций — это случай ФРГ. России, впрочем, тоже (захваченная в 1917 г. сторонниками Интернационала — откровенными врагами русской государственности, страна и не могла не подвергнуться той же участи).
Между тем всякому, хоть сколько-нибудь знакомому с историей России, очевидно, что принцип федерализма глубоко чужд всей истории и самой природе российской государственности. Наше государство всегда строилось из центра, оно и возникло благодаря установлению единой династии, и собирание русских земель (то есть воссоздание единой государственности) после временного распада происходило вокруг единого же центра, а не было объединением равных по статусу государств.
Линия на ущемление русского населения за счет поощрения любых других национальностей проводилась весьма последовательно на всех без исключения этапах существования советского режима, в том числе и в то время, когда у Сталина была в ходу риторика о роли «великого русского народа». Искусственно форсируемый подъем жизненного уровня, экономики и культуры национальных окраин за счет центральных русских областей, бесчисленные льготы и преимущества «националам» в сфере образования, науки и культуры, насаждение управленческих кадров местного происхождения, во много раз превышающее долю соответствующей национальности в населении данного региона — все это равной мере характерно и для 30-х, и для 50-х и для 70-х годов. Результатом стало выращивание на окраинах огромного слоя малограмотной и профессионально недееспособной, но чрезвычайно амбициозной интеллигенции «коренной национальности», которая неминуемо должна была стать движителем сепаратизма. Русское же население окраин превратилось в основном в рабочую силу, поставленную под управление «национальных» чиновников, силу к тому же полностью безгласную из-за безраздельного господства в сфере идеологии и культуры окраин национальных же выдвиженцев. Важнейшую роль играло формирование в головах всех советских поколений, прежде всего русского населения, представления о своей стране не как о тысячелетней державе, исторически складывавшейся вокруг русского центра, а как о совокупности неизвестно откуда взявшихся суверенных государств, которые в 1922 «создали Союз» (из коего имеют право выйти, когда захотят). Это крепко вбитое представление в сочетании с униженным и забитым положением русского этноса, которому все это время внушался комплекс вины перед всеми другими (как бывшего «держиморды» в «тюрьме народов»).
Такая политика в свете идеи «пролетарского интернационализма» была, разумеется, не только совершенно оправданной, но и единственно возможной. Она оказалась и чрезвычайно эффективной. Создание ситуации, когда единственной цементирующей силой и гарантом целостности страны была коммунистическая идеология, и советский режим (и марксистско-ленинскую идеологию) нельзя было тронуть без того, чтобы не разрушить и страну, надежно страховала от возможного нажима русских патриотов-государственников, дорожащих целостностью страны. Собственно, из всех замыслов создателей советского государства именно этот реализовался полностью, подорвав возможность возрождения «Великой России»: как только стал очевиден исторический и экономический тупик, в который страна была заведена тем же самым режимом, благодаря которому оказались внутренне расчленена, заложенная мина замедленного действия взорвалась, оставив от большой страны «международно признанные» обломки.
Политика коммунистического режима в национально-территориальном вопросе может, разумеется, оцениваться самым разным образом — в зависимости от приверженности тем или иным взглядам и убеждениям. Однако очевидно, что она представляла собой нечто противоположное и несовместимое с тем, что в этом плане представляла собой Российская империя, в ликвидации которой и состоял её основной смысл.
Разрыв правопреемства
Не менее радикальным был разрыв большевиков с российской государственностью как таковой. Если существующая ныне Российская Федерация является не только преемником, но и прямым продолжателем СССР, то последний к Российской империи никакого отношения не имеет, более того, является её антиподом.
Вопрос о правопреемстве (хотя ничто другое не имеет столь очевидной правовой фиксации и прямо вытекает из базового законодательства и юридической практики) в общественном сознании чрезвычайно смазан, об этом как-то не принято особо задумываться, преемство считается как бы само собой разумеющимся, коль скоро дело происходит на одной и той же территории. Не имеет тут значения и так называемое «международное признание», которое лишь фиксирует отношение к данной геополитической реальности других стран, которым вопрос о том, как нынешняя власть на данной территории соотносится с предшествующей, достаточно безразличен. Но для жителя самой страны для уяснения сущности существующего в ней государственного режима, важно не то, кем считают его другие страны, а то, кем этот режим сам себя считает. И в данном случае даже декларация о правопреемстве вещь чрезвычайно серьезная. Потому что если данная власть действительно считает себя продолжателем предыдущей, то она действует в её правовом поле, а не создает свое, принципиально отличное (что-то может изменяться, уточняться, дополняться, но на базе прежнего законодательства).
Любители поверхностных обобщений любят говорить, что, мол, всегда все менялось — реформы-контрреформы, оттепели-заморозки были и в Российской империи, и в СССР, ухитряясь не замечать (в большинстве случаев вполне сознательно) той пропасти, которая эти государства друг от друга отделяет. Сколь бы критично не относились российские цари и императоры к наследию предшественников, абсолютно все они и считали себя, и на деле являлись представителями и продолжателями одной и той же государственности — той самой, которой в Новгороде был поставлен известный памятник. И хотя разница между «сталинским ампиром» конца 40-х и его же режимом конца 20-х, или хрущевским правлением, пожалуй, и поболе, чем между правлениями Александра II и Александра III, между Екатериной и Павлом, никто из советских вождей и вообразить не мог, что он является представителем какой-то иной государственности, чем та, что порождена Великим Октябрем.
Государственная преемственность не связана непосредственно ни с формой правления, ни с характером режима, ни с территориальными пределами, ни с составом населения. В истории Франции монархическая и республиканская формы чередовались неоднократно, но национально-государственная преемственность сохранялась, равно как смена Германской империи Веймарской республикой ни в малейшей степени не означала прекращения германской государственности, в Англии династии не раз менялись насильственным путем, но как бы ни были они друг другу враждебны, «старая добрая Англия» ни для одной из них не была «проклятым прошлым». Тем более не затрагивается преемственность тогда, когда государство становится или перестает быть империей. Практически все крупные европейские государства начинались как относительно национальные, затем превращались в империи, а потом переставали ими быть, не прерывая нити преемственности государственной традиции, причем даже и режим при этом часто не менялся (например, Франция и была, и перестала быть империей при одной и той же Пятой республике). А вот, скажем, никакого Ирана после уничтожения арабами в VII в. Сасанидского государства почти тысячелетие (вплоть до Сефевидов в XVI в.) вовсе не существовало, ибо ни одно из государств, владевших этой территорией (ни Халифат, ни Буиды, ни Саманиды, ни Газневиды, ни Сельджуки, ни Хулагуиды и т.д.) себя продолжателями иранской государственности не считали. Точно так же и Османская империя, уничтожившая Византийскую и существовавшая непосредственно после неё на той же территории, преемником и продолжателем Византии, понятное дело, не была.
Советское государство по отношению к исторической России есть ещё нечто гораздо более отдаленное, так как СССР государством-то, строго говоря, не была: это образование совершенно особого рода — нереализованная заготовка безгосударственной всемирной утопии, возникшее и складывавшееся как зародыш и образчик всемирного «коммунистического рая», которому только исторические обстоятельства не дали возможности выйти за пределы уничтоженной им исторической России, и руководствующееся не нормальными геополитическими интересами обычного государства, а глобальной целью, заданной идеологией его создателей — интересами торжества дела коммунизма во всем мире. Созданная ленинской партией Совдепия — не только не Россия, но Анти-Россия, ибо могла существовать только вместо неё. Поэтому советский режим был всегда последовательно антироссийским, хотя по временам, когда ему приходилось туго, и бывал вынужден камуфлироваться под продолжателя российских традиций.
В свое время, на волне дружбы между Германией и СССР Молотов писал Геббельсу, что «наши партии и государства» объединяет то, что это партии и государства «нового типа». В какой-то мере он был прав, однако гитлеровская Германия была государством все-таки не настолько «новым», поскольку сохраняла правопреемство по отношению к Веймарской республике (а равно и ФРГ сохраняла и признавала свое правопреемство с Третьим Рейхом, почему и выплачивала компенсации его жертвам). Советское государство себя преемником ни Российской империи, ни Временного правительства не признавало. Более того, правопреемство с предшествующей российской государственностью большевики категорически отрицали. Их отказ платить по царским долгам был совершенно логичен и абсолютно правомерен: эти деньги давались не только не им, но, напротив — главному предмету их ненависти, государству, с которым они всю жизнь боролись.
Следует заметить, что, несмотря на противозаконность самого акта «февральской революции» и последующих действий властей, нарушавших те условия, на которых им передавалась власть (в частности, самовольное, до Учредительного Собрания, провозглашение республиканского строя), преемство между новым режимом и прежней государственностью полностью сохранялось — и не только потому, что первый состав Временного правительства был учрежден отрекшимся императором и им же было предписано принести присягу этому правительству, но прежде всего потому, что практически все законодательство Российской империи и её государственные учреждения продолжали действовать. Пусть в реальности само Временное правительство не имело ни дня реальной власти, а было только ширмой для образовавшегося раньше него Петросовета (который и был реальной властью), пусть в государственных учреждениях на высоких постах появились крайне несолидные и даже малопристойные личности, пусть все эти 8 месяцев были временем распада и разложения, пусть на практике законы ежедневно попирались в угоду углублению революции, но ни сама империя упразднена не была, ни её территориальная целостность не была нарушена. Имперское законодательство было отменено только большевиками в конце ноября 1917 г., после того, как высшая судебная инстанция России — Сенат признал большевистский захват власти незаконным, а их правительство — недействительным. Строго говоря, преемственность была реально прервана даже не в самый момент большевистского переворота, а после упразднения большевиками всего прежнего законодательства (до этого машина продолжала работать, например, ещё почти месяц управляющий Военным министерством производил в чины и награждал на основе прежнего законодательства, реализуя ранее поданные представления). Характерно, что, захватив власть насильственным путем, большевики не сочли нужным озаботиться каким-либо формальным оформлением этого захвата. Если февральские революционеры принудили императора передать им власть, то Временное правительство ни в какой форме власть большевикам не передавало. Большевики принципиально рвали со всей предшествующей российской государственностью.
Собственно советская власть вообще не могла существовать, не отрицая постоянно во всех своих проявлениях старую государственность и не только не скрывала это, а, напротив, всячески подчеркивала. Принцип «Наша родина — революция», «Все мы родом из Октября» никогда не подвергался сомнению. Даже создавая что-то по образу и подобию дореволюционного, советские власти начисто отметали какую бы то ни было организационно-правовую связь этих установлений со старыми (например, при создании суворовских училищ во многом копировались кадетские корпуса, но не было и речи о воссоздании конкретных учебных заведений). Если в дальнейшем в отдельные периоды своего существования советский режим, сталкиваясь с необходимостью обратиться к патриотическим чувствам населения и начиная испытывать практическое неудобство от своей «безродности», пытался схватиться за отдельные элементы и атрибуты уничтоженной им государственности а в агитпроповских и ГЛАВПУРовских головах рождались бредовые генеалогии типа «внуки Суворова, дети Чапаева», то это, разумеется, не преемство, а лишь претензии на наследство; претензии не более правомерные, чем претензии убийцы и грабителя на имущество его жертвы, и порожденные теми же соображениями, по которым в свое время Пугачев именовал себя императором Петром III.
Советское государство, несмотря на разное на различных этапах — то более мягкое, то более жесткое отношение к наследию старой России, никогда не признавало свой преемственности от дореволюционной государственности. Не только в первых советских конституциях, но и в самой последней — 1977 г. о ней нет ни единого упоминания, даже как о чем-то, что было в дальнейшем заменено или реформировано. Напротив, специально подчеркивалось, что это государство (СССР) впервые возникло осенью 1917 г. на территории России как бы из ничего: «Великая Октябрьская социалистическая революция, совершенная рабочими и крестьянами России под руководством Коммунистической партии во главе с В.И. Лениным, свергла власть капиталистов и помещиков, разбила оковы угнетения, установила диктатуру пролетариата и Создала Советское государство — государство нового типа, основное орудие защиты революционных завоеваний строительства социализма и коммунизма».
На практике правопреемство предполагает, не столько декларацию, сколько реальные правовые условия, отражающиеся на жизни каждого жителя, т.е. признание статуса, имущественных и прочих прав, льгот и преимуществ, порожденных законодательством предшествующего режима. Обычно именно так и происходит. Например, гитлеровский режим изменил, но не отменял законодательство Веймарской республики, и, в свою очередь, факты приобретения какой-либо собственности или иных сделок в 1933–1945 гг., права по службе, стаж и т.д. не признавались в ФРГ юридически ничтожными только потому, что имели место при режиме, руководимой партией, позже признанной преступной. Так вот, в Российской Федерации продолжали действовать все законы СССР (кроме немногих особо оговоренных), но, как и в СССР, ни один из действовавших до 1917 г., равно как ни в СССР, ни в РФ за физическими и юридическими лицами не признавалось никаких прав, приобретенных на основе дореволюционного законодательства.
В двух аспектах факт правопреемства (или, напротив, отсутствие такового) одного режима от другого проявляется особенно наглядно: в отношении к лицам, служившим прежнему режиму и лицам, боровшимся против него. В первую очередь государственно-политическое преемство предполагает, что данный режим признает службу прежней власти как службу ему самому, а её противников — преступниками. Посмотрим, как обстояло дело в отношении первых. После исчезновения СССР, законодательство РФ признало не только права и стаж формальных советских управленцев, но и распространило льготы, пенсии и преимущества государственной службы на неформальных — партийно-комсомольскую номенклатуру, т.е. признало государственную службу Российской Федерации прямым продолжением советской. Несмотря даже на то, что высшая судебная инстанция РФ признала факт узурпации государственной власти в СССР Компартией в лице её высших органов незаконным (как бы нелепо это ни выглядело в свете того, что сам СССР был творением этой самой партии), бывший секретарь обкома мог с полным правом требовать персональной пенсии и иных льгот: его прежняя деятельность законом признавалась и одобрялась.
Однако в самом СССР по отношению к Российской империи дело обстояло диаметрально противоположным образом. Советским режимом военная и гражданская государственная служба человека в Российской империи рассматривалась, напротив, как криминализирующий фактор: не просто как служба какому-то постороннему государству, но как деятельность, советскому государству враждебная. Уже в конце 1917 г. офицеры и их семьи были лишены выслуженных пенсий. Кого хотели использовать — до поры до времени «прощали», но в принципе служба «царизму» была вполне самостоятельным и достаточным поводом для репрессий. В списках жертв в качестве основания для расстрела слова «офицер», «бывший полицейский», «царский чиновник» или просто «слуга старого режима» встречаются даже значительно чаще, чем «участник такого-то восстания», «белогвардеец», «буржуй», «бывший дворянин» и т.п. Такие лица, если после революции они не были на советской службе, попадали в категорию «лишенцев», были лишены ряда гражданских прав, в том числе избирательных. Потому все, кто имел хоть какой-то шанс скрыть факт старой службы, ею отнюдь не гордились, но, наоборот, скрывали (да и это было чревато репрессиями: расстрел или заключение «за утайку офицерского звания» встречается тоже нередко). Поступая на советскую службу, человек начинал её «с чистого листа», на практике при назначениях могли учитываться его знания и опыт, но ни в коем случае не заслуги, награды и прежнее служебное положение. Вот в белых армиях (которые считали себя продолжателями исторической России и были её осколком) действовали в полном объеме прежние положения о службе, статуты орденов и т.д., признавались связанные с ними права и преимущества, сохраняли силу прежние документы: в те же послужные списки просто продолжали вноситься очередные записи, как если бы большевистского переворота не было.
Для советского режима своими были не те, кто служил Российской империи, а, напротив, те, кто против неё боролся — разного рода революционеры. Вот их деятельность как раз и рассматривалась в СССР как своего рода «предшествующая служба», за неё они получали всевозможные блага и привилегии. Это было совершенно закономерно, так как большевики возводили свою политическую генеалогию к так называемому «освободительному движению» и выступали в качестве преемников предшествующих им «борцов с царизмом».
Отсюда и подход к «реабилитациям». Реабилитация предполагает подход к делу с позиции тех установлений, по которым люди были репрессированы, и которые признаются в основном вполне законными и той властью, которая реабилитирует. Невозможно себе представить, чтобы большевики озаботились реабилитацией, скажем, народовольцев, декабристов или петрашевцев и после прихода к власти ставили вопрос об их посмертном оправдании и «восстановлении в правах». Такая идея для них выглядела бы просто кощунственной: все борцы с царизмом по определению были героями и ни в какой реабилитации, естественно, не нуждались. Точно так же в государстве-правопреемнике исторической России революционеры считались бы преступниками (каковыми они и были по её законам), а все те, кто боролся против советской власти — героями, не нуждающимися в реабилитации уже по одному тому, что они боролись против преступного режима. Но именно потому, что РФ есть продолжатель советской власти, а не старой России, те, кто боролся против советского режима, считаются и врагами РФ, то есть в принципе преступниками. К некоторым из них по обстоятельствам момента может быть проявлено снисхождение, которое и принимает форму «реабилитации» (подчас весьма забавную, когда, например, расстрелянному 70 лет назад человеку посмертно снижают наказание до 5 лет заключения). Реабилитируют, скажем, тех, кто боролся средствами, ныне не запрещенными («антисоветская агитация и пропаганда»), но не тех, боролся не словом, а делом. В свете этого попытки поднять вопрос о реабилитации наряду с уничтоженной в 1937–1938 гг. «ленинской гвардии» деятелей Белого движения крайне нелепы: если каменевы-зиновьевы пали в междоусобной борьбе и против советской власти действительно не злоумышляли, то попытки «оправдать» перед ней, например, таких деятелей, как адмирал Колчак (и как оправдать — он что, против неё не боролся, или, может быть, боролся недостаточно хорошо?) выглядят оскорблением их памяти.
Если бы даже вопрос об отсутствии какой бы то ни было преемственности между Российской империей и СССР не явствовал однозначно из основополагающих документов советского режима, то обращение к любому аспекту связанных с ним прав физических и юридических лиц свидетельствует об этом вполне очевидно.
Замена культурного слоя
Важнейшим обстоятельством, обозначившим радикальный разрыв Советского государства и исторической России и повлиявшим на степень этого разрыва была полная смена после революции общественно-политической элиты и культуроносного образованного слоя в целом. Причем полнота этого явления в России практически не имеет прецедентов в европейской истории последних столетий.
Элитный слой может быть представлен тремя уровнями. Первый — это круг высших должностных лиц, условно говоря политический, административный и военный «генералитет», включающий (для крупных государств) несколько сот или тысяч чел. Следующий уровень — более широкий слой, из которого обычно непосредственно комплектуется первый — он охватывает десятки и сотни тысяч чел. (менее 2% населения); например, для традиционных европейских стран это дворянство или в целом офицерство и чиновничество, для СССР — так называемая номенклатура. Наконец, в широком смысле к этому слою относятся все, кто стоит выше «простого человека», выделяясь из массы населения наличием качественно отличных знаний, богатства, престижа. Для любого традиционного общества, т.е. по крайней мере до 20-х гг. XX в. — это 3–5%, или чуть больше (максимум до 10%) населения (т.е. для крупных государств несколько миллионов человек).