Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Николаевич Толстой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Даже здесь, в своей семье… любят? Да. Повинуются? Именно повинуются. Но понимают ли? Многое, да, но далеко не всё и далеко не все, даже здесь.

На разные голоса, каждый с насеста со своего, чирикают одно и то же: нельзя… таким нетерпимым… нельзя в терем боярский запрятать детей… нельзя отвернуться от жизни… нельзя не обличать… нельзя не расшатывать то, что сгнило и вот-вот рухнет… нельзя безвыездно сидеть в своем медвежьем углу… нельзя… нельзя… Всем им не угодишь, всех их не переслушаешь… Нынче, в праздник, и думать об этом не стоит…

— Сережа! По-моему, коли ты съешь еще и это яйцо, то просто лопнешь!

— Ну, Коля, раз ему хочется, пусть его ест…

— Только лучше все же что-нибудь другое — полегче. Положи ему еще пасхи с куличом.

В эту минуту маме и самой становится ясно, что она поторопилась выступить в мою защиту. Вера, разгадав мою маленькую хитрость, берет с моей тарелки скорлупки. Они заботливо вложены одна в другую, и кажется — совсем их немного. «Одно, второе, третье, — смеясь, считает сестра, — слушай, неужели ты съел четыре яйца?»

— И это, не считая всего прочего… — меланхолично отмечает отец.

— Нет, мама, пожалуйста, больше ничего не клади ему. В самом же деле он лопнет…

Но мама уже успела положить мне ложку-другую пасхи и небольшой кусок кулича. Вот если б с таким аппетитом я ел свой бульон и котлетку куриную, мной бы не нахвалились, а тут…

После стола все идем в сад. На припеке снег местами совсем уже стаял. А в тени все еще лежат оползающие грязноватые сугробы. По откосам клумб кое-где зеленеет молодая крапива. Будет к обеду традиционный пасхальный суп — крапивные щи с яйцом.

Весна пришла сразу, дружная. Днем и ночью в небе летят птичьи стаи, прибывают одни за другими грачи, журавли, скворцы, жаворонки. Вчера еще только зацвели в акацийной аллее нежные желтенькие цветочки гусиного лука и медоносная мать-и-мачеха, с которой взяли пчелы свой первый взяток, а сегодня уже и на клумбах у дома распускаются крокусы и первые тюльпаны. Заползали гусеницы. Из-под отставшей коры большого дуба вылетела первая бабочка, и в птичьих гнездышках стали появляться первые кладки.

«Придется мне опять ехать в Москву», — со вздохом говорит мама. Ехать ей очень не хочется, но есть какие-то неотложные дела. Ехать надо. В результате каких-то соображений и переговоров взрослых я узнаю сногсшибательную новость: неожиданно решили поехать все вместе. Едут и папа, и Вера, и, главное, я! Об этом я как-то и не задумывался, и не просил: Москва никогда не входила в круг доступных мне удовольствий… Неожиданное счастье свалилось откуда-то, как гром с ясного неба…

Наш шарабан[23] и коляска, высадив нас на станции, уезжают домой. А мы с этой минуты от дома отрываемся, нас влечет неизвестный, грохочущий мир. Он подступает в огнях семафоров и криках носильщиков, в тревожных звонках, медленном черепашьем переползании с места на место длиннейших товарных составов. Только что мы стояли у края пустой платформы, и вот, выпуская клубы белого дыма, пыхтя, отдуваясь, подрагивая от нетерпения, с ней вровень уже появляется длинное членистоногое чудище. Мама оттаскивает меня за руку подальше от края платформы, наверное, чтобы не сдуло на рельсы горячим вихрем. Никогда еще так не спешили: поезд стоит две минуты. А надо куда-то бежать и успеть за носильщиком, не растерять всех вещей, и самим тоже не растеряться. Меня хватают, с рук на руки передают, куда-то лечу, перестаю окончательно что-нибудь видеть и понимать… И вот уже все успокоилось: грохот снаружи остался, и стал он ритмичнее, окно и в нем бегущие навстречу столбы с натянутой проволокой, маленькие домики с железными и черепичными кровлями, поля и деревья — все торопится, бежит. Только мы неподвижны. До сознания не сразу доходит, что мы уже едем, что с каждой минутой меняется место, занимаемое нами во Вселенной, на новое, от вчерашнего еще более далекое, к завтрашнему более близкое… Я, понемногу освоившись, прихожу в восторг от всего: от вагона, от смены быстрой пейзажей, от столбов верстовых полосатых, отмечающих наш быстрый бег сквозь леса и равнины. Папа на каждый вопрос мне дает пояснения, мама чаем поит и холодной курицей кормит — все удивительно вкусно в вагоне. Поев, незаметно для самого себя засыпаю уже невдалеке от Москвы. Будят. Приехали. Вечер серый, дождичек сыплется мелкий, но разве тут это заметно? Сразу крытый перрон с суетнею вокзальной, носильщиками, звоном посуды в буфете, а главное, множеством ярких огней. Так вот это и есть э-лек-три-чес-тво! Всюду толпятся огни, словно так же, как и люди, сбежались сюда торопливо на нас посмотреть и нас встретить. В пролетке извозщичьей едем в гостиницу. Цокот копыт по булыжнику справа, и слева, и всюду. Над Каланчевскою площадью ярко горят световые рекламы: папиросы Лаферм, страховое общество «Россия», шоколад Эйнем и Сиу, — вспыхивают и меняются цветовые транспаранты и буквы… В Москве не осталось давно ни родных, ни знакомых, почти никого — все давно в Петербурге. Поэтому надо в гостиницу. Всю ночь фонари заглядывают сквозь неплотно задернутые шторы большого окна. Я устал настолько от впечатлений, что заснуть не могу, но и не понимаю уже ничего. Наконец, уснув, просыпаюсь поздно. Со мной только Вера. Мама с утра уходила, принесла мне хлеб, масло и ветчину для завтрака, и снова, уже с папой, ушли они оба. В номере я сижу целый день. Делами старшие заняты. Зато на другой день, сразу же после завтрака, берут с собой и меня. Помолившись у Иверской, где под синим полукуполом с золотыми звездочками, перед большой иконой душно горят, оплывая, тяжелые свечи, через Никольские ворота входим в Кремль. Конечно, здесь осматриваем и Царь-колокол с его выбитым боком, и Царь-пушку, и французские пушки, лежащие у Арсенала, — трофеи 12-го года. Заходим в Успенский собор и куда-то еще… Чередование всего настолько быстро, что уже ни «Василий Блаженный», ни памятник Минину и Пожарскому, знакомые мне до сих пор по жестяным коробкам из-под печенья «Альбер» или «Капитан», не производят больших впечатлений; они, конечно же, не идут в сравнение с поездом и паровозом, с вокзалом и просто с московскими улицами… Потом мы обедаем в ресторане Александровского-Брестского[24] вокзала: едим спаржу и что-то еще; после обеда попадаем в Зоологический сад (отец непременно хочет мне показать живого слона и настоящих тигров и львов). После монотонных неторопливых дней дома сознание не воспринимает сразу такого количества впечатлений и борется с ними. Они скользят где-то поверху, не западая глубоко. Но папа хочет показать мне все, что он наметил заранее. Мама лучше других понимает мое обалделое состояние и протестует. Но он авторитетно ей заявляет, что обилие материала не страшно, что весь этот винегрет как-то после уляжется и будет мной переварен… Я верю ему, заражаюсь его жадностью и спрашиваю: «А куда еще мы поедем?»

Оказывается, есть куда. К «Мюр и Мерилизу». Здесь нас то поднимают, то опускают в кабине лифта, и уже непонятно: то ли очень высоко мы, то ли совсем под землей. Растут горы очень неинтересных покупок: какие-то щетки, тазы для варенья (медные), материи, одеколоны, чулки и носки. Перед самым уходом мы попадаем в отдел игрушек. Глаза разбегаются, и понять, чего я хочу, я и сам не могу. Наконец, вспомнив свою любимую мечту, требую велосипед. Показывают: эти вот, трехколесные, для совсем маленьких — мне они уже не годятся, а этот вот, дело другое — двухколесный, почти настоящий, по росту же он как раз для меня. Тут же в магазине пробую на нем проехаться и, конечно, валюсь, несмотря на поддержку приказчика. Неожиданно мама категорически высказывается против: «Вечно он будет ходить в синяках». Покупают наскоро что-то вовсе не интересное — лишь бы купить. И опять на извозчике в номер гостиницы, но ненадолго. Сегодня же мы уезжаем. Укладка покупок, недолгие сборы. Извозчик. И снова вокзал. Пока мама нам покупает билеты, я вдруг понимаю, кем в жизни хотел бы я быть. Ну конечно, кассиром! Сидит он в такой уютной кабине. Со всех сторон отгорожен от мира. Маленький домик его как скворечник. Чудесно. Закрыл свою дверь и сиди. И воображай, что захочешь. Ты в центре всего и от всего отграничен. Самое лучшее место на свете! Чудесное место! И как идеальная эта кабинка похожа на ту обстановку, которую я всегда стремлюсь создавать для чтения книг!

Едва попав в вагон, засыпаю немедленно. Выходим на станции нашей. Коляска с поднятым кожаным верхом нас ждет. Моросит…

После Москвы комнаты дома стали низкими и маленькими, представления о масштабах круто и резко сместились. И свет керосиновых ламп не такой уже яркий… А винегрет — винегретом и остался. Слоны как-то вклинились мне в Успенский собор, и вместо бивней у них не та ли самая спаржа, что ели, обедая, мы на московском вокзале?..

В это лето прогулки мои удлинились. Вот, круг обогнув, мы с отцом все дальше и дальше от дома уходим аллеею липовой. Аллея убита мелким щебнем кирпичным; наверное, очень давно перетерся тот щебень весь в землю. И земля сохранила еще красно-бурый оттенок. Этот оттенок так хорошо сочетается с темной зеленью и серыми исполинскими стволами лип! В дуплах здесь живут белки. Отовсюду смотрят на нас недовольно большие блестящие чьи-то глаза, где-то в зелени неодобрительно трясет рыжей кисточкой ушко, по стволам снизу вверх то и дело мелькают хвосты, а на мелких сучках понатыканы — вялятся на зиму — шляпки грибные, кладовая пушистых хозяек.

— Здесь мы с братом Сережей когда-то, уезжая учиться в Кадетский корпус в Нижний, — говорит мне отец, — целый клад наш зарыли, ящик большой. Чего только в нем не было: игрушки и черепки от красивой разбитой посуды, заспиртованные в бутылках ящерицы и змеи… Мы вырыли яму, сундук опустили, засыпали, оба запомнили место. А когда на каникулы в следующем году возвратились, рылись, рылись — напрасно, так ничего и не нашли…

— Почему же?

— Не знаю я сам, почему; говорят, что бывают внизу смещения почвы, что зарытое в сторону часто уходит или же вниз, оттого и все клады бывает так выкопать трудно, даже, кажется, зная достаточно точно их место. Но мы уезжали всего ненадолго: года — и то не прошло, как хотели мы вырыть, а вот — не нашли. Или спутали место — могло быть и так…

Аллея уже окончилась. Она продолжается такой же прямой лесистой просекой. Слева густая Анатольева роща. Еще дядя отца — Анатолий Николаевич — насадил ее кустиками. Теперь разрослась эта роща. Сыро в ней и тенисто; мы ходим сюда за подосиновиками и за желтой малиной. Отдельно для папы варится из этой малины красивое очень и душистое варенье. Просека заросла густой травой. Очень сыро в этой траве, и присесть отдохнуть не удастся. Но мы смело уходим все дальше от дома. Наконец, впереди расступились деревья, и желтеющей полосой поперек пути пролегла большая дорога. Не дорога — шоссе. Из Москвы в Петербург. Вот зазвенели колокольцы, и под расписною дугой тройка промчалась — не наша. Откуда? Куда? Неизвестно. Идет пешеход — старичок незнакомый. Едут люди, идут: кто они и откуда — неведомо. Налево — Москва, а направо — Тверь и Петербург. Вот и ездят, и ходят здесь в обе стороны. По краю шоссе сложен щебень огромными кучами — для ремонта. Камни — одно из моих увлечений. Лучший подарок в прошлом году получил я от дяди Сережи: из Крыма привез он мне много красивых — зеленых, и синих, и белых — камней, отшлифованных морем…

Забыв усталость, отбираю камни и жадно сую их в карманы. Отец старается отвлечь меня от этого занятия, указывая на горы речного песка: «Знаешь ли, в этом песке интересного больше, ты там покопайся, смотри-ка, какие ракушечки, а это вот белемниты — окаменелость. Смотри, а вот это — находка действительно — стрелка какая!» Пора возвращаться. Пока мы обратно идем, он рассказывает мне о каменных стрелах и топорах — орудиях каменного века. Маленькая кремневая стрелка со следами грубой ручной обработки в кармане лежит у меня. Всюду здесь жили пещерные люди когда-то, охотились здесь, и не только на рысей, лосей и медведей; бродили здесь мамонты и саблезубые тигры… Захваченный этим рассказом, не сразу чувствую, как я устал. Но ноги все помнят. Они спотыкаются и бредут еле-еле. Отец предлагает мне опираться на палку его. Эта желтая трость, с черной ручкой изогнутой и резиновым наконечником, служит ему много лет. Дома есть у него и другая: та вся обгорелая, с какой-то налипшею черной массой внизу — сувенир. Опалил ее кратер Везувия, куда отец поднимался когда-то в Италии…

В другой раз мы уходим с ним через поле. Минуя заброшенную кузницу, песчаный холм, изрытый барсучьими норами и заросший ельником и молодым орешником, куда мы ездили когда-то пикниками жарить яичницу на кострах, понемногу доходим до берега Волги. Я вижу вдали под горой пароход. Он кажется мне совсем крошечным, точно игрушка; за ним тянется неуклюжая, глубоко сидящая в воде баржа. На берегу желтеет песчаная отмель. Но дальше мы не идем: дома мы ничего не сказали. И верно, оказалось, что мама нас ищет уже, беспокоится.

Поспели ягоды… Сколько их в этом году! Печь, отдельно сложенная прямо в саду между двумя аллеями, дымится целые дни. Розовея, оседают на дно тазов пирамиды сахарного песку, плавятся, превращаясь в душистый сок клубничного и черносмородинного варенья. Здесь интересно, только слишком уж жарко. Заходим по пути на прогулку полакомиться вкусными пенками. Печки стоят сами по себе, под открытым небом; над ними плывут облака, шумит листва, поют птицы…

Чистка клубники происходит на нижнем балконе дома. Здесь ягоды освобождаются от зеленых шапочек, под которыми обнаруживаются маленькие розовые лысинки. Горы ягод. Ни варенье, ни воздушные пироги, ни поедание сырой клубники со сливками и сахарной пудрой не в состоянии поглотить этого изобилия. Все ходят с красными пальцами. Сбор ягод с гряд производится три раза в день: утром, в полдень и вечером, но дни такие жаркие, спеет клубника так быстро, что можно обирать ее без перерывов…

К началу сенокоса приехали старшие братья с товарищем по полку — Купреяновым. Рано утром, накинув на себя что попало, все они бегут купаться на пруд, папа тоже. Берут с собой и меня. Вечерами, когда спадает жара, все играют в горелки на свежевыкошенном лугу Слободской дороги; отдыхать забираются в сенной амбар, стоящий рядом. Быстро проходит несколько дней. И опять уезжают они: предстоят им маневры какие-то…

Зато им на смену является Леша. Он скоро ждет производства в офицеры, сшил себе парадный кавалергардский мундир. Мундиры семеновцев много скромнее. При мне Леша как-то мундир примеряет, чтоб в нем показаться папе и маме. Китель белого сукна и блестящая каска с двуглавым орлом производят на меня неотразимое впечатление. Семеновские парадные красные нагрудники и кивера с султанами блекнут в памяти, пытаясь стать рядом с этим блеском, и старшие братья кажутся несправедливо обиженными…

……………………………………………

Наступает очередная ночь — с шумом лип, пеньем комаров и сетками в окнах. Опять лежит в своей постели отец, перечитывая только что полученное Кокино письмо и собираясь писать ответ.

«Как закончили сенокос? Вера что-то давно нам не пишет, и мы ничего не знаем… Купреянову командир дал внеочередной отпуск, и он сегодня уезжает к себе в Княжево. Просит передать вам всем от него низкий поклон и еще раз благодарит за гостеприимство. Он в восторге от дней, проведенных у нас. Дела их очень расстроены, и боюсь, что ему придется выйти из полка… Купил себе книги Семенова „Расплата“ о русско-японской войне… С кондуктором вышлю…

Здесь все потрясены убийством эрцгерцога Франца Фердинанда[25], хотя он и был, говорят, врагом России. Переживет ли это старик Франц Иосиф[26]? Получил я письмо от Миши Иванова, помнишь, которого я привозил как-то летом из юнкерского? Он в Сибири. Их полк стоит за Иркутском. Обстановка тяжелая, и настроение у него ужасное. Пишет, что очень одинок, ждет войны как избавления от жизни. Написал ему ответ. Должен сознаться, задел меня за живое его безучастный взгляд на жизнь. Как часто люди не знают ее цены! Ругаются, проклинают день и час своего рождения и тем оскверняют это единственное сокровище, данное человеку Богом для его исправления и приготовления к другой, лучшей жизни… Высказал ему, что, по-моему, это недостойно мужчины и воина. Война для меня — не случай нацепить орденок или сломать себе шею, а случай испробовать свои силы, суметь поставить на карту, не дрогнув, свою жизнь, но только там, где нужно и когда нужно. Как православный, я жду войны как чаши искупления за грехи наши и готов, если Господь велит, совершив скромный долг офицера и солдата, пасть на поле брани. Но не жаждать же этого как самоцели! Жизнь и так коротка. Зачем же быть таким безумцем и желать конца ее? Она оборвется вдруг…»

Бежит вниз по свече растопленная прозрачная капля, бежит и застывает, одна, другая… Ответное письмо уже начато, но перо остановилось на первой странице, и отец глубоко задумался…

Да, он слышит за сотни верст простые слова сына. И это именно те слова, которые ему хотелось бы от него слышать. Простые, банально даже простые слова… Но как мало людей, для которых эти слова так наполнены жизнью и смыслом, так неотделимы от них! Как бы ни мало, они еще есть. А пока они есть — не страшно ничто… «Даже ради десяти праведных…»

Шумят старые липы. Оплывает огарок свечи. Колеблется в углу трепетный огонек у иконы… Длится недолгая летняя ночь. Что там зреет в бездонных просторах, в сумрачном этом затишье? Какой рассвет готовит она грядущему дню?

Глава IX

«Баба, баба, дай мне масла, масло — липе, липа мне — листок, листок — реке, река мне — воды, вода — петуху — петух бобом подавился!» Все быстрее и быстрее звучит торопливая скороговорка-сказочка, которую, передавая интонациями звонкого голоса взволнованное кудахтанье курицы, рассказывает мне сестра. Я давно знаю эту сказку, но всегда смеюсь, когда она ее мне рассказывает. А снаружи опять жаркий летний день рассыпает по саду горячие световые движущиеся пятна, и настоящие куры испускают пронзительные вопли. Они снова забрались в сад; кто-то гонит их оттуда, и им приходится лететь, теряя перья, на спасительную территорию, заросшую лопухами, — между кухней и ледником. Полдень. Так жарко, что не хочется даже гулять. В кабинете отца гардины на окнах опущены, но все равно света достаточно. Папа стоит у окна, держа в руке заложенную пальцем книгу журнала «Русский архив», в которой он только что читал статью Кокорева[27] об экономических провалах России. Перед столом сидит Леша, глядя на аккуратно нарезанные полоски золотой и черной бумаги. Он глубокомысленно что-то обдумывает, помахивая в такт своим мыслям костяным разрезальным плоским ножом. Солнечный луч, пробившись в щель, оставленную между шторами, лежит неширокой полоской на столе и кресле, переламываясь к полу и устремляясь через дверь в коридор.

У Леши немного сконфуженный вид. Его большие темные глаза не отрываются от стола, и вообще он кажется погруженным в свою работу, но ворчанье отца невольно приходится выслушивать, и о том, что ни одно слово не проходит мимо его ушей, свидетельствуют совсем еще по-детски надутые губы…

— Когда вы приезжаете в отпуск, то должны его всесторонне использовать, — говорит отец, — нельзя слоняться целые дни по комнатам, не зная, как убить время. Я требую, чтобы вы делали что-нибудь определенное. Не губите времени даром. Хочешь спать — спи, гулять — гуляй, есть — ешь; все что угодно, только не надо с места на место пересаживаться. А у вас всех просто страсть какая-то именно к этому. Смотришь — день прошел, а что сделано? Ничего: ни работы, ни удовольствий, ни отдыха. Так и всю жизнь провести можно, только стоит ли?

Вот, насилу засадил тебя, — продолжает он, — окантовать эти акватинты. Акватинты[28] чудесные, теперь и не достанешь таких, а лежат и портятся. Дом весь не прибран. Вы должны здесь для себя же постараться устроить уютное гнездо, а если все опустить, так и действительно незачем держать имение, которое, кроме забот…

Перед Лешей лежит большая акватинта Доу, изображающая Сипягина в медвежьей шубе на фоне дальнего лагеря. Леша без мундира, в белой сорочке с открытым воротом. Еще раз взмахнув ножиком, он быстро сгибает пополам длинную узкую полосу черной бумаги и тщательно проглаживает сгиб.

— …Однако, и жара сегодня. И гарью опять пахнет, который день уже. Наверное, леса где-то горят. Кончай поскорее да пойдем на пруд и Сережу с собой возьмем, хотя ты, впрочем, купаться не будешь.

Последний раз при купанье Леша разрезал ногу какой-то склянкой и теперь носил повязку и не купался.

— …Да, вот и отпуск твой подходит к концу. Ты когда должен выехать?

— Думаю, в среду на той неделе или даже во вторник…

Леша не успевает закончить фразу — в раскрытую дверь торопливо входит мама. В руках у нее пачка газет и писем. Еще с порога слышен ее голос:

— Этак, не посылая по неделям на почту, можно дождаться, что и мир весь провалится, и ничего знать не будем…

На почту действительно не ездили уже дня три по случаю появившейся в окрестностях сибирской язвы, боясь завезти к нам заразу. Мама это знает лучше, чем кто-либо другой; она-то и распорядилась не посылать лошадей на станцию. Ее враждебное равнодушие к политике и всякой цивилизации тоже давно всем известно, и это восклицание заставляет обоих мужчин удивленно повернуться к ней:

— А что случилось?

— Случилось то, что у нас война на носу. Сербия уже дерется с Австрией… Это же не сегодня-завтра всеобщей европейской войной грозит!

Леша, будто что-то сразу поняв, обдумав и решив, что со всем этим ничего не поделаешь, тряхнул головой и с новой энергией принялся резать бумагу, но отец, быстро подойдя к маме, почти выхватил из ее рук протянутые к нему газеты. Хрустнули срываемые нетерпеливой рукой бандероли. Он пробежал глазами заголовки и молча опустился в кресло…

В это время в дверях показалась Мадемуазель. Она вошла в кабинет, не спрашивая, как обычно, разрешения, и молча подала отцу телеграмму, только что доставленную с нарочным. Он взглянул на адрес:

— Леша, это тебе.

Леша быстро вскочил и, взяв телеграмму, вскрыл ее. «Немедленно прибыть расположение полка», — стояло на бланке…

Выстрелы в Сараеве[29] были выстрелами в пороховую бочку, на которой кое-как, до времени, балансировал европейский мир. С этого момента с каждым мигом все больше раскрывалась невозможность что-либо приостановить и предотвратить. Уже в генеральных штабах вскрывались заготовленные на случай всеобщей мобилизации секретные пакеты. Дипломаты обменивались последними нотами, но машина войны уже была пущена в ход. В тысячный раз прикидывались человеческие и промышленные ресурсы, взвешивались шансы, тянулись к штабным картам красные и синие карандаши, нанося кружки, эллипсы и короткие округлые линии со стрелками на концах, намечающие направление главных ударов. Круги по воде разбегались все шире. И вот уже десятки тысяч врачей наспех приставляют стетоскопы к груди чьих-то сыновей, мужей, отцов… Годен! Годен! Следующий! Годен, чтобы быть пробитым шальной пулей, годен подыхать, вися на колючей проволоке с вырванными внутренностями, годен кормить вшей в окопах, годен оставить руки и ноги плавающими в кровавых тазах фронтовых лазаретов… Больше бинтов, костылей, протезов, колясочек для бородатых беспомощных младенцев, которые скоро начнут возвращаться оттуда, больше… Да что там, больше! Все равно не хватит!

«Побе-е-е-ды благоверному государю императору нашему…» — несется из храмов…

— Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons![30] — гремит во Франции.

— Gott mit uns![31] — наш старый немецкий бог поможет нам за все рассчитаться с этими славянскими свиньями…

— Rule Britania! — Боже, накажи Англию!

— Long live the king![32]

— С нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!..

Взвизгнули и застонали кожаные груди гармошек на прощальных попойках по деревням, застучали на шпалах длиннейшие товарные составы, увозя на запад новобранцев, заголосили бабы…

Весь мир всколыхнулся. Так льдина, застрявшая у быков моста в половодье, вдруг с треском срывается и, покрутившись на месте, мчит вперед, словно одержимая злой волей, ломая все вокруг и распадаясь сама.

В Петербурге зазвенели стекла немецких магазинов. Одной из первых окончила существование фирма Шумахера, где столько лет мы всей семьей покупали обувь. В газетах запестрели жирные титулы сообщений штаба Верховного главнокомандующего. Сам Верховный, костлявый и долговязый, смотрел отовсюду, заслоняя тщедушную фигурку самодержца. Героем дня стал чубатый казак Козьма Крючков со своей пикой, которой он будто бы заколол одиннадцать немцев…

А в топях Пинских болот уже довершался разгром армии Самсонова[33], и этот неудачливый генерал — жертва «мясоедовщины» — шел без дороги в лес, на ходу расстегивая трясущейся рукой кобуру револьвера, чтобы свести последние счеты с жизнью… Впервые громко и повсеместно прозвучало позорное слово «Измена!», и это слово было связано не только с полковником, повешенным слишком поздно, оно было связано с военным министром и другими лицами, стоявшими в непосредственной близости к царю…

«20 тысяч убитых, 90 тысяч пленных. Мы должны были принести эту жертву Франции», — говорит Сазонов[34] французскому послу Палеологу[35]. Палеолог сочувственно улыбается, кивает головой. Конечно, Франция не забудет…

А в доме жизнь шла почти по-прежнему, но на каком-то холостом ходу. Словно внутри где-то образовался некий люфт. Мысли всех были далеко, там, где трое братьев начинали сейчас новую жизнь. Эта жизнь казалась страшной, в ней таились роковые возможности, которых нельзя было ни предвидеть, ни предотвратить, но вместе с тем в ней было и своеобразное величие. Она испытывала людей по их подлинным качествам, отметая шлак и мусор и поднимая достойных на гребне подвига…

Леша быстро собрался и уехал спустя полтора часа в тот же день. Его снабдили всем необходимым. Старшие же прямо попали туда, откуда уже пришли первые письма с внушительным девизом «действующая армия». Они действовали. Настало для них время той проверки, к которой всей жизнью своей готовится каждый военный. Жажда помочь им и их делу какой-то деятельностью, необходимость забыться в этой деятельности, освободиться от неотвязных мыслей и беспокойства переполняли всех. Они искали выхода в мелочных заботах, в соображениях о том, что оба старших брата попали на фронт даже без теплого белья, без денег, без многого такого, что сейчас, может быть, им необходимо. Кое-что собрали дома, кое-что пришлось купить, съездив в Москву. В кабинете отца, на диване и на полу, на разорванных листах оберточной бумаги, сложены шерстяные пледы, теплые иегеровские фуфайки, носки, шоколад, консервы… Да, но как все это доставить? Почтовая связь, вероятно, сейчас длительна и не очень надежна, не будет ли все это искать их несколько месяцев? Мадемуазель вызвалась ехать к ним сама. Куда? На фронт? Ну и что же. Лишь бы пробраться. Ее собрали, снабдили письмами, наставлениями и указаниями, и старая Касатка (почти все лошади были взяты мобилизацией) отвезла ее с вещами на станцию. У икон опять светились лампады. Мама с Верой часто уезжали в церковь, привозя оттуда белые просфоры. Когда переставали приходить письма с фронта и по скупым газетным сообщениям чувствовалось, что идут тяжелые бои, служились молебны о здравии трех воинов: Николая, Иоанна и Алексия. Впрочем, и не только о них. Уехал на фронт вскоре после свадьбы новый муж тети Муси, за которого она вышла после своего развода с Бюнтингом, скромный, уже много лет безнадежно в нее влюбленный офицер Ярмохович. Туда же она провожала и только что окончившего Пажеский корпус и произведенного в офицеры, Алека. Он был любимцем в нашей семье. Корпус не смог наложить на него свой отпечаток. Очень красивый внешне, он оставался исключением среди братьев: ни чванства своей немецкой фамилией, ни великосветски-казарменного жаргона; напротив, он по-детски обожал Коку и стремился быть во всем на него похожим… И еще один воин был поминаем в молитвах — Павлик Купреянов, товарищ братьев по полку, который так часто гостил у нас в последние годы. Его широкая простая улыбка и веселый смех, когда он при общей игре в горелки, так и не поймав сестру, бросался на кучу свежескошенного душистого сена, как и его манера себя держать, его мысли, рассказы о своей семье были всем у нас по душе. Он был всегда желанным гостем и принят в доме почти как член семьи. Еще никем ничего не было окончательно сказано, но ему нравилась Вера, и он, как будто, тоже ей нравился, и потому считалось очень вероятным, что со временем он сделает ей предложение и они поженятся.

Только в прошлом году вдруг все тетки сразу спохватились, что Вере уже двадцать два года, и отец был атакован ими так настойчиво, что даже он ничего не смог возразить, когда начались поездки в Петербург, заказы бальных туалетов и выезды «в свет». Отцу было так не по сердцу все «петербургское», что уступить даже в этом оказалось нелегко, но, чтобы не прослыть окончательно тираном и извергом, он махнул рукой и не стал препятствовать. Впрочем, не препятствовать было, конечно, недостаточно. Если уж приходилось идти на это, надо было не отравлять никому настроения, и прежде всего дочери, вопросительно смотревшей ему в глаза и готовой наперекор всем делать лишь то, что он скажет и как скажет. Поэтому он с веселым лицом благословил ее, передав из рук в руки устроительницам всевозможных удачных балов и неудачных браков. Однако после трех или четырех выездов Вера, несмотря на успех, сопровождавший ее появление в обществе, на свое красивое в чисто русском вкусе лицо, прекрасные волосы и фигуру, вскоре так соскучилась об отце, о доме, о саде, что сама запросилась обратно. Напрасно тетки внушали ей, что молодой граф Игнатьев или Лешин товарищ кавалергард Багратион-Мухранский искали ее и спрашивали, отчего ее нет на последнем балу, желая снова вальсировать с ней, как в прошлый раз, — ее это не занимало. Напрасно ее всячески развлекали, возили в балет, на концерты. Так же, как люди бывают отравлены блеском, пышностью и титулами, она была навсегда «отравлена» стремлением к более простым людям, чувствам и отношениям. Брат Леша с комическим ужасом хватался за голову: «Собинов не понравился, на балу не было весело, в балет — не хочется… On dira que tu es blasée…»[36]

Теперь все это кажется давним-давним. До того ли сейчас кому-нибудь? После дней, наполненных тревожными мыслями, настают долгие томительные вечера. Возвращается лошадь со станции. Одна из двух: либо все та же Касатка, либо почему-то забракованный Смелый. Где теперь остальные? Тяжеловесный Шмель взят в обоз, красавец Грозный — гнедой с белой отметиной — в кавалерию. Кока хотел взять его себе — не успел. Другие тоже: кто куда. Даже буланая немолодая Арагва, и той не стало — взяли на фронт… Приносят газеты и журналы. Все собираются у лампы, в папином кабинете или в средней комнате. На большой карте театра военных действий перемещаются маленькие флажки: черные с желтым и красным — бельгийские, сине-бело-красные с поперечными и продольными полосами — наши и французские, черно-бело-красные — немецкие, австро-венгерские и другие… В журналах, обведенные траурными лентами и рамкой «вечная память, вечная слава», фотографии погибших офицеров; среди них великий князь Олег, совсем еще мальчик. Сообщения о немецких зверствах, о подвигах казаков. В конверте с черной каймой тетя Муся сообщает о смерти мужа — Ярмоховича, убитого в одном из первых сражений…

В один из таких вечеров чьи-то торопливые шаги на лестнице: в дверях появляется запыхавшаяся, но сияющая Мадемуазель:

— Что? Как? Откуда? Видели их? Передали? Где они? Что сказали?..

— Me все очинь карашо. Я быль в Ковно. On m’a pris pour une espionne.[37] За шпион принималь, ме я добивальсь Madame le général[38] Ренненкампф, объясняль. Son mari, le célèbre général[39] выдаваль мне пропуск. J’ai vu Jean, Ванья. C’était bien dommage, я не видаль Кок. Mais, mon Dieu, comme c’était difficile tout de même![40]

Сбивчивый рассказ повествует о необычайных похождениях в духе романов Дюма. Ее, с этим исковерканным русским языком, задержали по подозрению в шпионаже, потом, после проверки, выпустили, но в прифронтовую полосу пропустить категорически отказались. Когда в пропуске ей отказал сам командующий — генерал Ренненкампф, приема у которого она добилась, то она не отступила: нашла и атаковала супругу генерала. С генеральшей у них нашлись общие знакомые — Пущины, у которых Мадемуазель жила компаньонкой первое время по приезде в Россию, много лет назад. Мадемуазель развела такие турусы на колесах, и генеральше была преподнесена такая мелодрама, что в конце концов обе они рыдали от восторга чувств… В результате же Мадемуазель получила пропуск, подписанный самим Ренненкампфом, и денщика в провожатые, который довез ее в штабном поезде со всеми вещами чуть ли не на передовые позиции. Привезенные письма братьев полностью подтвердили этот необыкновенный рассказ. Ваня писал о своем глубочайшем изумлении, когда в сорока верстах от фронта, в местечке, куда ему пришлось выехать на фуражировку, перед ним предстала маленькая толстенькая фигурка, позади которой виднелся рослый денщик с двумя огромными чемоданами…

Конечно, для романтической натуры Мадемуазель всего этого было недостаточно, и на другой день рассказ, уже дополненный новыми подробностями, обежал всех в доме. Прислуга и Аксюша растроганно слушали, как под ураганным огнем немецких батарей, едва ли не на глазах у самого Вильгельма[41], вместе с Францем Иосифом, наблюдавшего эту сцену, командующий фронтом вел Мадемуазель к братьям, чтобы вручить им теплое белье и консервы. По седым усам генерала при этом, конечно же, бежали des larmes brillants — сверкающие слезы…

Удивительным человеком была Мадемуазель: то находили ее с ногами на столе, где она, зажмурившись, вопила от ужаса, оттого что где-то под полом завозилась крыса, то могло показаться, что нет ничего на свете такого, чего она испугалась бы, перед чем отступила. Откуда берутся, бывало, и настойчивость, и мужество, и хитроумная изворотливость? Сделает, примет как должное всеобщее восхищение и опять изощряется в мелких гадостях, сживая со света какую-нибудь не угодившую горничную или кухарку… Сегодня она старается загладить перед всеми свои многообразные прегрешения, смывает их с себя потоками искренних слез и горячих молитв, а завтра осуществляет какой-нибудь сложный стратегический план, цель которого — присвоение мелочи: щеточки, ситечка, блюдечка. И опять на смену всему этому — взрыв великодушия: готова снять с себя и отдать последнее, не считая, не калькулируя, но все это взлетами, взрывами, неожиданными и оттого особенно ценимыми, а в повседневности — человек трудно выносимый.

Уже на другое утро во дворе слышались привычные возгласы, обращенные к флегматичной Пелагее с требованиями «не сидеть на пироге», и из-за высоких лопухов, разросшихся в стороне кухни, долетало баритонально-успокоительное: «Ладно, ладно». И очередной румяный пирог с лососиной, визигой и рисом, укрытый полотенцем на большом фарфоровом блюде, совершал неизбежный рейс все по той же дорожке к дому.

Кроме хороших вестей, Мадемуазель привезла и плохие: Алек — сын тети Муси — так и не доехал до фронта, куда стремился. В пути он заболел скарлатиной и скоропостижно умер. Тетка даже не имела сил сообщить об этом новом постигшем ее несчастье. Не так давно застрелился ее старший сын. Теперь за один месяц умер второй и был убит муж…

Дни шли один за другим, похожие друг на друга. Безоблачное синее небо уже приобрело осеннюю глубину и прозрачность. Я сидел на скамейке в саду, читая «Золотой браслет» Майн Рида. Аксюша солила рыжики. В кадушку слой за слоем ложились голубовато-зеленые шляпки с ярко-оранжевым срезом корней, размещаясь на подстилке из черносмородинного листа и пересыпаясь крупной солью. Папа целые дни работал над своими рукописями или читал. Здоровье уже не позволяло ему так много работать в саду, как было бы нужно в это время года. Без его руководства не слишком работали и остальные. Да и много ли оставалось остальных? Дом, когда отсутствовали братья и не было в нем гостей, оказывался чересчур велик. Парадное теперь почти всегда было заперто изнутри тяжелым засовом. По дорожкам сада проходил в своем белом картузе с корзиной грибов дядя Сережа, мурлыча только что им придуманный романс. Он огорчался, что в этом году ему не пришлось совершить поездку по Волге до Астрахани — излюбленный его маршрут. Когда он рассказывает мне о своих поездках, я так и вижу белый пароход, обменивающийся гудками при встрече с другими, горы арбузов на пристанях Нижнего плеса, золотистую свежекопченую рыбу, чаек, пролетающих над палубой…

К обеду дядя Сережа приносит большие парниковые дыни; когда их разрежут, в доме распространяется такой чудесный запах! Парники и огород находятся в его ведении. Благодаря этому у нас всегда изысканный и разнообразный ассортимент овощей: прозрачная, будто восковая, спаржа, сиренево-лиловые артишоки, белые икряные кочны цветной и темно-алые красной капусты, ярко-красная морковь-каротель, земляные груши и всевозможные салаты не переводятся с ранней весны и до поздней осени. После обеда он почти всегда поет папе свой новый романс. Сам сочиняет для этих романсов слова и музыку. Отец уверяет, что если б его брат научился как следует работать, то был бы очень одаренным композитором и хорошим лирическим поэтом, но по характерам братья — полная противоположность один другому. Дядя Сережа — весь мягкий-мягкий, словно без костей, без углов, никогда-то он ни на кого не повысил голоса, ничему и никому не помешал, но избегает, чтобы и ему мешали. Ничего, требующего от него каких-либо усилий, не любит. Зимой — тепло натопленная печь, летом — окно, раскрытое в сад. Мягкие сапоги, просторный китель, сытная и вкусная еда, а кругом природа с пеньем птиц, зеленью, цветами. И, растворяясь во всем этом, и дядя Сережа тоже споет что-нибудь, начирикает, если захочется, и, самое большее, запишет в тетрадь, уже не меняя ни одного слова, ни одной ноты. Он привык делать только то, что ему хочется, и до тех пор, пока хочется. Отец всю жизнь ломал себя и окружающих. Он переборол в себе все то, что так пышно расцвело в его брате: лень, сибаритство, равнодушие и отсутствие интереса к серьезным вопросам, нежелание и неумение работать и достигать. Он не любит застоя, неподвижности в быту, требователен к себе и окружающим, беспокоен. Если его ремень не застегнется на привычной дырочке, он уже предписывает себе сокращение пищи, увеличенный моцион и усиленный физический труд. Он дорожит своим временем, силами, следит, чтобы не слабела его память, хочет всегда и во всем быть во всеоружии. Но он искренне считает, что брат талантливее его. В стихах его меньше мысли, но больше непосредственного лирического чувства, то есть не того ли, что, в сущности, и делает стихи стихами? Его бесит, что в конечном итоге из всего этого ничего не получается. «Таланты, зарываемые в землю», не в его характере. «Это гением надо родиться, — часто говорит он, — а таланты в себе каждый воспитать может сам, а если это можно — значит, и нужно…» Но при всем этом оба брата совершенно не раздражают друг друга. Они никогда надолго не разлучались с самого детства. Дядя Сережа моложе отца лет на пять, но практических следов влияния старшего брата не найти. Каждый живет по-своему. Семьи у дяди Сережи нет. Он старый холостяк. Никогда не спорит, охотно соглашается, и… все остается по-старому.

…Ой вы, клены зелены, Под шатром голубым. Хорошо ли вам, клены? Счастье — сон, время — дым… —

негромко поет у рояля дядя Сережа. На лестнице слышатся шаги, все ближе…

…Через вашу округу, Рассекая туман, Мчится с севера к югу Журавлей караван…

Появляется Мадемуазель с почтой. Она сама ездила сегодня на станцию… Лейб-гвардии Семеновский полк… От Коки и от Вани… Наконец-то! Руки отца заметно дрожат, разрывая бумагу конвертов. Пишет Ваня: «Дорогой папочка! Последнюю неделю были в боях. Оба живы и здоровы. Пишет ли Вам Леша? Мы уже почти месяц ничего о нем не знаем. Сейчас отведены в тыл. Стоим в маленьком польском городке. Все вокруг сожжено войной и разбито артиллерийским обстрелом. Город несколько раз переходил из рук в руки. Поляки, которые остались, очень низко кланяются, ласково смотрят в глаза, стараясь угадать каждое желание, но в душе сочувствуют немцам. Фронт как будто стабилизировался. Говорят, что простоим здесь, вероятно, долго. Немцы смирно себя ведут: сидят в окопах и обстреливают методично лишь по утрам. Тогда из нашего окна над изрытыми воронками холмами с остатками сгоревшего фольварка видны пушистые белые разрывы шрапнели. Порой ахнет и тяжелое: тогда „чемодан“ (как здесь называют снаряды крупных гаубиц) с воем, крутясь, пролетит над домом и упадет где-нибудь позади, подымая столб черного дыма. Впрочем, все это, как правило, ни во что путное не попадает и совершенно безопасно… Кока получил в свое распоряжение команду разведчиков, и теперь сам командир полка не знает, как удержать его на месте. Они пропадают по нескольку суток, возвращаются перемазанные, как чумички, только чтобы обмыться, и исчезают опять. Солдаты с ним охотно ходят в разведку: говорят, что он счастливый и что ему все сходит с рук…»

Когда уже разобрана вся почта, последним читается длинное письмо тети Муси из Петербурга. Чтобы отвлечься от мыслей о своих тяжелых потерях, она пишет нам почти каждый день бесконечные письма, делясь всеми мелочами. Торопливые строчки бегут, теснясь и обгоняя друг друга. Интересно выглядят и самые письма. Она покупает бумагу в рулончиках. Сейчас в моде такие рулончики, укрепленные на дощечке с транспарантом. Письма получаются узенькие и такие длинные, что их можно вытянуть во всю длину нашего коридора; она складывает их гармоникой.

«…Была в лазарете у семеновского офицера Тавилдарова, раненного разрывной пулей. Он мне много рассказывал о Коке, Ване и других знакомых. У его постели встретилась с Марией Владимировной фон Эттер. Мы с ней раньше встречались редко и как-то издали, а теперь так о многом переговорили. Ведь ее муж там командиром у ваших мальчиков. Она тоже знает их обоих.

У нас здесь прошел слух, что Великий князь Борис Владимирович собирается выехать на позиции. Это было бы так хорошо! Не правда ли?..»

— Именно, именно только его там и не доставало, — сердито фыркает отец, а тетка продолжает простодушно осведомлять о болтовне петербургских салонов; дамские патриотические восторг и сетования не находят здесь отклика и не могут восприниматься без иронии. Но когда дело доходит до «незаметных серых героев», чуткие сердца которых, несомненно, радуются в окопах при мысли о петербургских благотворительных базарах, устраиваемых в их честь, отец не может больше выдержать: «Вера, там еще много? Ну, это вы после дочтете. Давайте лучше газеты…» Впрочем, сообщения штаба уже прочтены непосредственно вслед за письмами братьев. Теперь просматривается и читается все остальное. Прочитанное изредка прерывается короткими репликами отца. Я уже научился понимать многое в этих отрывочных, часто недосказанных фразах. Мне понятно, и почему он негодующе фыркнул при известии о предполагающейся поездке на фронт князя Бориса. Пусть не при мне братья рассказывали подробности о безобразных попойках на глазах у солдат, которыми в прошлом отмечали свои посещения полка «Владимировичи» — Борис, Андрей и Кирилл. Я не знал, тем более, и историю с голой шансонеточной певичкой, спущенной с антресолей на скатертях в общий зал ресторана «Медведь» днем, в то время, когда там обедали почтенные отцы со своими семьями; историю, вследствие которой даже слабовольный Николай вынужден был выслать из столицы обоих старших «Владимировичей». Но я и без этих колоритных подробностей знаю, что какие-то глухие противоречия разрывают отношение взрослых ко всему, что происходит «там». Ощущение большого и все возрастающего неблагополучия обволакивает извне наш маленький мир и во всем дает себя чувствовать.

Отец, при всем его пиетете к царствующему дому, и тот иногда прорывается: «Но чего же можно ждать от человека, который в юности съездил в Японию лишь для того, чтобы получить мечом по голове, потом поздравил себя и свой народ с ходынским праздничком, завяз с ушами в грандиозной провокации девятого января и женился-то на женщине, передавшей неизлечимую болезнь его единственному сыну. И это, не касаясь всего прочего…» — и он круто обрывает разговор, видимо досадуя на себя, что не сдержался. А с каким презрительным поджиманьем губ тетка Козлова упоминает о «гессенской мухе», и опять-таки я уже знаю, что это о ней, о царице…

Понемногу мне уясняется отношение взрослых к происходящему. Несчастный безвольный царь стал игрушкой в руках темных сил, которым уже никто и ничего не может противопоставить. Их метод борьбы — подкупы, шантаж, провокация. Лучшие и честнейшие люди страны искусно вовлечены ими если не в революционную деятельность, то, по крайней мере, в оппозицию правительству. Император окружен продажными и бездарно-беспринципными людьми. Он одинок. Ему не на что и не на кого опереться. В глубоком мраке международная лига борется за мировое господство, подтачивая последние устои всего того, на чем строилось и держалось человеческое общество, что составляло силу государства. Ходынка — не случайность, не русская безалаберность; она была искусно подстроена. Девятое января? А знаете ли вы, что московский градоначальник рассказывал, что после расстрела на площади, в разных местах, были подобраны вооруженные люди, хорошо одетые, в штатском и без всяких документов, «и после за ними никто не пришел». Такие рассказы собираются один к одному, им придается особое значение и смысл: все роковые события продуманы кем-то, где-то и разыграны как по нотам — безошибочные ходы подлейшей игры. Америка, Англия, Франция — все давно захвачены монополиями еврейских капиталов, банками, парламентаризмом, баллотировками, министерствами, которые так легко свалить в случае нужды и заменить новыми, более покладистыми. Осталась, вернее оставалась, Россия, теперь наступает ее очередь. В таком аспекте рассматриваются здесь многие события, их движущие силы, смысл и изнанка борьбы.

…………………………………………………

Наступает еще один вечер, такой же долгий и томительный, как остальные. Августовское небо черно, и даже ветви деревьев на его фоне почти не различимы. Зато звезды отовсюду так и смотрят в наши окна. Их так много. Они как будто разгораются все ярче и ярче… Отец тоже смотрит в окно. Вот он подошел сзади и неожиданно положил руку на мое плечо. На голове у него шляпа, в руке трость: «Ну пойдем, перед сном пройдемся…» Среди неузнаваемого ночного сада стоим, запрокидываясь в небо оба — старик и ребенок. Дышим этим простором, вплываем в него. Отец — точно волшебник — отрывает меня от земли, и мы с ним улетаем все выше, подхваченные звездным круговоротом. Бояться не надо. Я не вижу отца, но слышу рядом его спокойный уверенный голос. Этот голос дает мне почувствовать мощь расстояний и бескрайнюю ширь этих звездных одежд, облекающих мир.

«Может быть, очень давно, еще в библейские дни, или когда здесь, на земле, из хвощей выдирались огромные неповоротливые ящеры, а человека не было вовсе, иные звезды угасли, а мы все равно каждый вечер следим их теченье, наблюдаем их свет. Этот свет все так же продолжает лететь из пространства, и ту, неведомо когда происшедшую, катастрофу мы сможем отметить здесь, на Земле, не прежде чем спустя еще много тысячелетий… Где же смерть, где время, где начала и концы всего сущего? Быть может, где-нибудь там, на некоторых… Впрочем, не на них; звезды — это ведь тоже громадные солнца; но поблизости, нами невидимые, нам неведомые, обогреваемые их теплом, мерцают планеты, и совершается на них какая-то жизнь. Вроде нашей? Или совсем иная? Никто не может этого знать. Вот причудливо сбитые группами звезды образуют то, что человеку было удобно назвать: созвездия. Выгнут в небе хвост Большой Медведицы. Провести от стороны ее ковша вверх прямую — наткнешься на Полярную звезду — Стелла Полярис. По ней с древнейших времен находили свой путь мореплаватели-финикияне и арабы в знойных пустынях, с ней и Нансен[42] сверял курс „Фрама“ в арктических льдах, и охотник в сибирской тайге; каравеллы Колумба на пути в Америку, корабли Крузенштерна[43] и Литке[44] — все, начиная от древних египтян, считали ее своей путеводной звездой, и она помогала им, выручала в беде, указывала направление! Да и сейчас, ты только подумай, сколько людей смотрит на нее в эту ночь, сколько взглядов встречается с нашим в этой далекой серебряной точке. Может, и братья твои не спят, вспоминая, как я учил их когда-то находить эти звезды, когда еще были они вот такими, каков ты теперь… Может, Кока в разведке…»

И голос отца, точно оступившись, обрывает слова искусственным кашлем, чтобы потом еще дальше вести меня в эту черную твердь, где для нас зажжены маяки путеводные…

Щедрым и свежим потоком в меня вливается, точно живая струя самого мироздания, все это небо…

«Смотри, это вот — пояс Ориона. Вот и весь Орион — отважный ловец и охотник. Эти три на прямой — раскинул крылья звездный Орел; это скопленье — Плеяды. По ним в старину испытывали зоркость глаз: посчитай, сколько звезд различаешь? А дальше — Кассиопея; вон красавец Арктур и зеленая Вега. Это вон Сириус, дальше к горизонту Персей…»

Уже не может разогнуться затекшая шея; взгляд, прикованный высями, неохотно к земле возвращается. Отец впервые раскрыл мне чудесную книгу Вселенной, и нет книги более удивительной, сказки более волшебной, чем этот ритмический ход бесконечности, которым подхвачены и которому подчинены и мы тоже. Обольстительным маревом встает относительность земных понятий и мерок. Что же мы, в сущности, знаем? Ведь даже былина о Святогоре, который нес в котомке всю тяжесть земную, оправданна как гениальная угадка чего-то вполне реального для современной астрономии. Есть звезды такие, что один наперсток их вещества был бы не под силу слону, чтобы сдвинуть с места его… И что мы сами такое? Один лишь известен ответ, достойный этого непостижимого мира своим ясным величием, — строки державинской оды:

Я телом в прахе истлеваю, Умом — громам повелеваю, Я царь — я раб — я червь — я Бог!

«Коля! Вы где?» — слышен вдали, у крыльца, голос мамы; накинув на плечи белый оренбургский платок, она с фонарем выходит на крыльцо, обеспокоенная нашим долгим отсутствием.

— Видишь, надо идти, а то мама волнуется…

Мы входим снова в дом, оставив снаружи все это удивительное богатство вечного движения, вечных свершений и вечных загадок.



Поделиться книгой:

На главную
Назад