Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Утраченная скрипка Страдивари - Джон Мид Фолкнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Дж. Мид Фолкнер

Утраченная скрипка Страдивари

«Не вовремя рассказ — что музыка во время печали».

Екклезиастикус. XXII, 6
Письмо мисс Софии Малтраверз племяннику, сэру Эдварду Малтраверзу, в бытность его студентом колледжа Церкви Христовой в Оксфорде.

13 Понсфорт Билдингз, Бат

21 октября 1867 года

Дорогой Эдвард,

Мне предстоит выполнить волю твоего покойного отца, завещавшего рассказать тебе о событиях последних лет его жизни, когда ты достигнешь совершеннолетия. Я написала эту историю, отчасти полагаясь на свои воспоминания, которые — увы! — до сих пор живы в моей памяти, отчасти используя записи, сделанные вскоре после смерти брата. Теперь, когда ты стал взрослым, посылаю тебе свой рассказ. О многом на этих страницах мне было мучительно больно писать, но, по моему разумению, тебе лучше узнать правду от меня, чем услышать небылицы от людей, которым твой отец не был так бесконечно дорог, как мне.

Любящая тебя тетушка

София Малтраверз.

Сэру Эдварду Малтраверзу, баронету.

История, написанная Софией Малтраверз

Глава I

Твой отец, Джон Малтраверз, родился в 1820 году и унаследовал титул и родовое поместье после кончины нашего батюшки, которого мы лишились еще совсем малыми детьми. В положенный срок Джона отдали учиться в Итон, а когда ему минуло девятнадцать, было решено, что он продолжит образование в Оксфорде, в колледже Церкви Христовой. Однако доктор Сардсделл, гостивший в Уорте летом 1839 года, уговорил нашего опекуна, мистера Торесби, отправить своего воспитанника в колледж Магдалины, ректором которого он в то время был. Обещая взять Джона под свое покровительство, он утверждал, что в таком большом заведении, как колледж Церкви Христовой, молодой человек, еще порой по-юношески застенчивый, будет чувствовать себя одиноко. Мистер Торесби, неизменно пекущийся о благе своего подопечного, сразу же отмел все прочие соображения, и осенью 1839 года брат поступил в колледж Магдалины.

Доктор Сардсделл сдержал слово и предоставил в распоряжение брата прекрасные комнаты на втором этаже — спальню и гостиную, окна которой выходили на Нью-Колледж-лейн.

Не буду писать о первых двух годах, проведенных братом в Оксфорде, — они никак не связаны с нашей историей. Скажу только, что прошли они в обычной череде занятий и развлечений, традиционных для Оксфорда той поры.

С детских лет Джон страстно увлекался музыкой и достиг немалого мастерства в игре на скрипке. Осенью 1841 года он познакомился с мистером Уильямом Гаскеллом, необычайно одаренным студентом Нью-Колледжа и к тому же прекрасным музыкантом. В те годы занятия музыкой еще не были столь популярны в Оксфорде, как впоследствии, когда возникли многочисленные кружки, способствующие распространению этого увлечения среди студентов. Можно представить, как обрадовались молодые люди, узнав, что один из них не мыслил себе жизни без фортепьяно, а другой без скрипки. Общее увлечение сблизило их, и вскоре взаимная симпатия переросла в тесную дружбу. Хотя мистер Гаскелл был человеком состоятельным, он не обзавелся фортепьяно в университете и потому с радостью принял предложение Джона, у которого в гостиной стоял прекрасный инструмент работы д'Альмена, подаренный ему опекуном ко дню рождения.

Отныне молодые люди проводили вместе почти все свободное время. Осенью 1841 года и весной 1842 они каждый вечер встречались у Джона и подолгу музицировали — брат играл на скрипке, а мистер Гаскелл на фортепьяно.

Если не ошибаюсь, в марте 1842 года Джон приобрел одну вещь, которой суждено было сыграть роковую роль в его жизни. Это было низкое плетеное кресло — подобный стиль только начинал входить в моду в Оксфорде, а ныне он повсеместно принят в жилых помещениях университета. Сиденье было снабжено подушкой, обтянутой ярким мебельным ситцем; Джон купил кресло у обойщика на Хай-стрит, правда, как совершенно новое.

На пасхальные каникулы дядя мистера Гаскелла увез его с собой в Рим. Получив разрешение начальства колледжа, мистер Гаскелл продлил свое пребывание в Италии и вернулся в Оксфорд в середине мая, когда летний триместр давно начался. Ему не терпелось поскорее увидеться с другом, и в первый же вечер после приезда он поспешил к Джону. Молодые люди, не зажигая огня, просидели за беседой допоздна. Мистер Гаскелл много рассказывал о путешествии по Италии и особенно восторгался чудесной музыкой, которая звучала на Пасху в тамошних храмах. Живя в Риме, он брал уроки игры на фортепьяно у знаменитого итальянского профессора и настолько увлекся музыкой XVII века, что привез с собой сочинения композиторов той эпохи, написанные для скрипки и клавесина.

Пробило одиннадцать, когда мистер Гаскелл отправился к себе в Нью-Колледж. Ночь выдалась на удивление теплой. Светила почти полная луна. Джон немного посидел на диване у раскрытого окна, вспоминая рассказы своего друга об итальянской музыке. Спать ему не хотелось, он зажег свечу и начал листать ноты, оставленные мистером Гаскеллом на столе. Его внимание привлекла продолговатая тетрадь в старом кожаном переплете, на котором золотом был оттиснут какой-то неясный герб. Оказалось, что это рукописная копия ранних сюит Грациани для скрипки и клавесина, судя по всему, сделанная в Неаполе в 1744 году, много лет спустя после смерти композитора. Хотя чернила пожелтели и выцвели, копия была выполнена с большим тщанием, и хороший музыкант мог читать ее без особых затруднений, несмотря на старинное нотное письмо.

То ли по чистой случайности, то ли повинуясь некоему таинственному повелению, которое человеческому уму не дано постичь, взгляд Джона остановился на сюите из четырех частей с basso continuo, или цифрованным басом. Все остальные сочинения в тетради были обозначены номерами, и только эту сюиту автор выделил особо, дав ей название «Ареопагита». Джон почти машинально поставил ноты на пюпитр, вынул из футляра скрипку и, быстро настроив ее, проиграл первую часть, стремительную куранту. Одинокая свеча бросала слабый свет на нотные листы, и на их неровной поверхности колебались тени. Дело в том, что страницы тетради довольно сильно покоробились, как бывает со старинными книгами из толстой бумаги, пролежавшими под спудом с незапамятных времен. Джон с трудом разбирал ноты, но старинная музыка захватила его, и ему не хотелось отвлекаться, чтобы зажечь свечи в канделябре на письменном столе. За курантой следовала сарабанда, а за нею — гальярда. Джон играл, повернувшись лицом к окну, спиной к комнате, где стояло большое плетеное кресло, о котором я упоминала. Гальярда начиналась с задорной, полной огня мелодии, и едва прозвучали первые такты, Джон услышал, как у него за спиной заскрипело кресло. В самом этом звуке ровным счетом не было ничего необычного — так скрипит сиденье, когда опускаются в кресло не спеша, опершись на подлокотники, а потом устраиваются поудобнее. Между тем вокруг царила мертвая тишина, ее нарушали лишь звуки музыки, и скрип раздался с поразительной явственностью. Ощущение постороннего присутствия было несомненным, и брат, прервав игру, оглянулся, решив, что поздний гость — кто-то из его друзей, привлеченный звуками музыки и незаметно вошедший в комнату, или же вернувшийся мистер Гаскелл. Джон опустил смычок, и все замерло в безмолвии. Свет одинокой свечи, еще более подчеркивая темноту, сгустившуюся в углах, падал прямо на кресло, и не составляло труда убедиться, что в нем никого не было. Это происшествие слегка позабавило брата, но в то же время он досадовал на себя, что прервался из-за такого пустяка, и вновь взялся за смычок. Однако он зажег свечи в канделябрах, и в комнате стало светлее. Доиграв гальярду и в завершение сюиты менуэт, Джон закрыл партитуру, собираясь отправиться спать, поскольку час был уже поздний. В это самое мгновение вновь раздался явственный скрип плетеного кресла. На сей раз впечатление было такое, что кто-то вставал с него. Опомнившись от испуга, брат задумался о причинах подобного явления и решил, что скорей всего натянутые ивовые прутья, из которых сделано кресло, удивительным образом воспринимают колебания скрипичных струн, подобно тому, как порой звучание органа отдается звоном в церковных витражах. Между тем, хотя разум готов был удовольствоваться таким объяснением, воображение никак не унималось, ибо более всего поразило брата то обстоятельство, что во второй раз кресло заскрипело после того, как он закрыл партитуру. Его не покидало странное ощущение, будто некто неизвестный, дослушав сюиту до конца, встал и удалился.

Однако все эти размышления не лишили Джона душевного покоя, ночью он хорошо спал и даже не видел снов. Поутру он проснулся с ясной головой, готовый посмеяться над фантазиями своего разыгравшегося воображения. Хотя загадочный эпизод минувшей ночи не изгладился у него из памяти, брат пришел к окончательному выводу, что вызван он тем акустическим эффектом, о котором я упоминала. Встретившись с мистером Гаскеллом, брат даже не счел нужным рассказывать ему об этом происшествии, по всей видимости, ничтожном. Они условились по обыкновению вместе поужинать, а затем посвятить час-другой итальянской музыке.

Минуло девять, когда после ужина мистер Гаскелл сел за рояль. Вечер не располагал к прогулкам — днем прошел сильный ливень с грозой, и теперь в воздухе висел густой влажный туман. Издалека доносились глухие размеренные удары колокола на колледже Церкви Христовой. После того как он пробьет 101 раз, ворота колледжа закрывались. Молодые люди начали с сюиты Чести,[1] а затем сыграли две ранние сонаты Бонончини.[2] Оба были превосходными музыкантами, и чтение с листа нисколько не затрудняло их, напротив, доставляло истинное наслаждение, тем более что мистер Гаскелл, весьма сведущий в теории музыки, знал, как исполняется basso continuo. Наконец мистер Гаскелл взял продолговатую тетрадь с сочинениями Грациани и, пролистав ее, предложил исполнить ту самую сюиту, которую Джон играл накануне вечером. Выбор его был совершенно случаен, поскольку брат умышленно не привлекал внимание друга к этому сочинению. Они сыграли куранту и сарабанду. Отдавшись музыке, Джон совершенно забыл о ночном происшествии, и вдруг при первых звуках задорной гальярды до его слуха вновь долетел загадочный скрип плетеного кресла. Все повторилось в точности, как накануне, и сиденье столь явно заскрипело под тяжестью человеческого тела, что Джон уставился на кресло, недоумевая, почему там никого нет. Мистер Гаскелл мельком оглянулся, однако промолчал, и брат счел неуместным выказывать удивление или беспокойство, и они доиграли гальярду до конца. Перед тем как перейти к менуэту, мистер Гаскелл, не вставая со стула, повернулся лицом к комнате и задумчиво сказал:

— Странно, Джонни. — Молодые люди были так дружны, что обращались друг к другу без церемоний. — Как странно! Когда началась гальярда, мне почудилось, будто кто-то сел в это кресло. Я даже оглянулся, не пришел ли к нам кто-нибудь.

— Это всего лишь скрипнули прутья, — ответил мой брат с деланным безразличием. — Похоже, они реагируют на определенную высоту звука. Однако приступим к менуэту.

Доиграв сюиту до конца, мистер Гаскелл предложил повторить гальярду, которая очень ему понравилась. Пробило одиннадцать, пора было расходиться. Мистер Гаскелл задул свечи и, закрыв фортепьяно, отложил ноты. Впоследствии брат не раз уверял меня, что готов был к тому, что произошло в следующий момент, и даже ждал повторения знакомого звука. Не успел его друг убрать ноты, раздался отчетливый скрип кресла, как накануне ночью, когда Джон закончил музицировать. Молодые люди невольно переглянулись, и первым нарушил молчание Гаскелл:

— Не понимаю, почему скрипит кресло. Ведь прежде ничего подобного не случалось во время наших музыкальных занятий. Я допускаю, что сегодня прекрасная музыка необъяснимым образом подействовала на мое воображение, но мне кажется, будто все то время, пока мы играли, кто-то сидел в комнате и слушал нас, а когда концерт окончился, он встал и удалился.

Мистер Гаскелл говорил шутливым тоном, но в голосе его чувствовалась напряженность, ему явно было не по себе.

— Давай еще раз сыграем гальярду, — предложил мой брат. — Похоже, только первые такты вызывают резонанс в прутьях. Проверим, повторится ли скрип.

Однако мистер Гаскелл уклонился от подобного опыта и вскоре, простившись, отправился к себе в Нью-Колледж.

Глава II

Не стану докучать тебе, дорогой Эдвард, рассказом о всех подобных случаях, ибо они происходили каждый вечер, который молодые люди проводили за музицированием. Они уже привыкли к этим звукам и ждали их. Каждый уверял другого, что объяснить их можно только акустическим эффектом взаимодействия между натянутыми прутьями и вибрирующими струнами музыкальных инструментов, и, по правде говоря, это представлялось единственно правдоподобной причиной столь странного явления. И все же втайне их не покидало впечатление, что кто-то неизменно опускается в кресло, а потом встает с него, и постоянное повторение скрипа нисколько не ослабляло этого ощущения. Друзья никому не рассказывали об этом казусе, опасаясь насмешек товарищей, — что-то удерживало их от того, чтобы предать осмеянию загадочное явление, которому каждый из них в глубине души придавал серьезное значение. Вскоре они заметили, что скрип слышался только когда начинала звучать гальярда из «Ареопагиты», и во второй раз раздавался лишь после того, как они закрывали инструменты. Молодые люди встречались каждый вечер. Стоял июнь, ночи были по-летнему светлые, и всякий раз, словно по молчаливому уговору, они играли напоследок «Ареопагиту». С первыми же тактами гальярды неизменно раздавался скрип кресла. Даже между собой молодые люди старались не обсуждать эту тему, но как-то раз после долгого музицирования, когда Джон уже отложил скрипку, не предложив сыграть «Ареопагиту», и мистер Гаскелл поднялся было из-за фортепьяно, он внезапно передумал и снова сел за инструмент.

— Джонни, подожди, не убирай скрипку. Скоро полночь, и я рискую оказаться перед закрытой дверью, но я не могу уйти, не сыграв гальярду. Что, если мы заблуждаемся, и все наши предположения о некоем взаимодействии вибрирующих струн и натянутых прутьев не соответствуют действительности? Что, если каждый вечер некий таинственный гость посещает нас, какая-нибудь неприкаянная душа, которую точно магнитом притягивает эта мелодия? Не будет ли невежливым с нашей стороны обмануть ее ожидания, не исполнив произведение, которое доставляет ей такое наслаждение? Не оскорбим же ее неучтивостью, порадуем нашего гостя.

И они заиграли гальярду с особым чувством, и тотчас же послышался знакомый звук — скрип кресла под тяжестью садящегося человека. В тот вечер Джон, устремив пристальный взгляд на кресло, увидел — или ему это почудилось — не то смутное пятно, полутень, не то дымку, в зыбких очертаниях которой будто бы проступала человеческая фигура. Джон остановился и провел рукой по глазам, но дымка уже исчезла, и в кресле никого не было. Когда замолчала скрипка, мистер Гаскелл тоже оборвал игру и спросил, что случилось.

— Так, померещилось что-то, — ответил Джон.

— Давай на сегодня закончим, — предложил мистер Гаскелл. — Я опоздаю в колледж.

Он закрыл фортепьяно, и тотчас же часы начали бить двенадцать раз. Мистер Гаскелл чуть не бегом кинулся из комнаты, но не успел до закрытия, и был наказан за опоздание — ему на неделю запретили покидать колледж. В те годы оказаться в полночь за стенами колледжа считалось серьезным проступком.

Так что поневоле в музыкальных занятиях наступил перерыв, и возобновились они сразу же как закончился срок заключения мистера Гаскелла. В тот вечер друзья сыграли несколько сюит Грациани и по обыкновению закончили «Ареопагитой». Когда отзвучала последняя нота, мистер Гаскелл погрузился в глубокую задумчивость. Наконец он произнес:

— Не могу передать, какое необъяснимое воздействие оказывает на меня старинная музыка. Нам иногда пытаются доказать, что сюиты, отдельные части которых носят названия различных танцев, писались как самостоятельные произведения и предназначались для инструментального исполнения, а не как танцевальный аккомпанемент, что естественно предположить, судя по названиям. Но, по-моему, критики заблуждаются, по крайней мере, когда речь идет о некоторых произведениях. Не могу поверить, что такое сочинение, как, например, жига Корелли,[3] которую мы с тобой не раз играли, не служила прежде всего сопровождением к танцу. Мне так и слышится топот ног в такт музыки, ведь, насколько я знаю, во времена Корелли на балах танцевали гораздо более вольно — хотя и не в ущерб изяществу, — чем это допускается приличиями в наши дни. Вот и в гальярде, которую мы постоянно играем, заключена некая удивительная сила, вызывающая в воображении картину далекого прошлого. Не знаю почему, но передо мной возникает одно и то же видение, быть может, в памяти оживает когда-то виденное живописное полотно. Мне чудится, как несколько пар свободно танцуют в длинной зале, освещенной свечами в серебряных низких канделябрах по моде конца XVII века. Быть может, виной тому впечатления, полученные мной во время недавнего путешествия по Италии, но мне представляется, что у танцующих смуглая кожа, темные волосы, яркие глаза. На дамах и кавалерах пышные одежды из богатых тканей. Воображение причудливо рисует мне и саму залу, вдоль одной ее стены тянется галерея, построенная в том фантастическом стиле эпохи Возрождения, на котором сказалось влияние языческой культуры. Галерея заканчивается балконом для музыкантов, на его резном фронтоне изображен необычный герб — на золотом поле щита голова херувима, трубящего, как в фанфары, в три раскрытые лилии. Я, несомненно, видел его во время путешествия по Италии, вот только не могу припомнить, где именно. Для меня эта картина столь неразрывно связана с гальярдой, что едва зазвучат первые ноты, как она тут же возникает перед моим взором и день ото дня все явственней. Вот танцующие сближаются, замирают на месте, отступают назад, движения их столь вольны и развязны, что мне неловко их вспоминать. И странное дело, среди чужеземных лиц мне видится молодой человек, похожий на англичанина. Я хочу вглядеться в него, но черты его всегда ускользают от меня. Вероятно, вступительная тема композиционно образует некую вершину гальярды, поскольку только первые шестнадцать тактов это видение из прошлого предстает моему взору. С последней нотой шестнадцатого такта внезапно падает занавес, все исчезает, оставив ощущение какого-то непоправимого несчастья. Я могу объяснить это лишь тем, что вторая тема гальярды уступает по замыслу первой и, создавая дисгармонию, разрушает то волшебство, которое придает вступлению такую магическую силу.

Мой брат с интересом выслушал мистера Гаскелла, однако ничего не высказал в ответ, и разговор на этом закончился.

Глава III

Тем же летом 1842 года, где-то в середине июня, я получила письмо от брата Джона с приглашением приехать в Оксфорд в День поминовения на торжества, посвященные памяти основателей колледжей. Я тогда гостила у миссис Темпл, нашей дальней родственницы, в ее имении Ройстон в Дербишире. Джон и ее просил приехать в Оксфорд, чтобы сопровождать свою дочь Констанцию и меня на балах и прочих увеселениях, которыми отмечается окончание летнего триместра. Из-за того что Ройстон находился в двухстах милях от Уорта, поместья Малтраверзов, наши семьи нечасто навещали друг друга, но в тот раз, когда я жила в усадьбе миссис Темпл, я всем сердцем привязалась к этой добрейшей женщине и искренне полюбила ее дочь Констанцию. В ту пору ей минуло восемнадцать лет. Ее редкая красота сочеталась с высокими добродетелями и замечательными душевными качествами, что во мнении людей здравомыслящих ценится неизмеримо выше самых неотразимых прелестей. Констанция была начитана, остроумна и воспитана в правилах истинной веры, она не изменила им до самого конца своей слишком короткой жизни, полной самоотречения и тихого благочестия. Смерть унесла твою мать, дорогой Эдвард, когда ты был еще крохотным малюткой, и, естественно, ты не можешь помнить ту, что дала тебе жизнь, ее облик и черты, и потому в двух словах опишу тебе ее портрет. Она была высокого роста, со слегка удлиненным овальным лицом, темно-каштановыми волосами и карими глазами.

Миссис Темпл с удовольствием приняла приглашение сэра Джона Малтраверза. Ей не случалось бывать в Оксфорде, и она обрадовалась возможности отправиться с нами в столь восхитительную поездку. Джон снял для нас удобные комнаты у известного в городе торговца гравюрами на Хай-стрит, и мы прибыли в Оксфорд в пятницу вечером 18 июня 1842 года. Не буду описывать тебе, какими торжествами отмечается День поминовения, ибо с той поры они почти не изменились, и ты хорошо с ними знаком. Скажу только, что брат позаботился, чтобы мы побывали на всех праздничных церемониях, и мы действительно прекрасно провели время и веселились от души, как может веселиться только молодость, еще не пресытившаяся удовольствиями. От меня не скрылось, что красота Констанции Темпл произвела огромное впечатление на Джона, и она со своей стороны, хотя держала себя с подобавшей сдержанностью, явно не осталась к нему равнодушной. Я ужасно гордилась своей наблюдательностью, позволившей мне сделать столь важное открытие, и в то же время радовалась тому, что оно сулило в будущем. Как особа романтическая, я в свои девятнадцать лет полагала, что моему двадцатидвухлетнему брату давно пора подумать о женитьбе. И если бы он остановил свой выбор на моей подруге, наделенной столь высокими достоинствами и красотой, то я бы обрела нежную сестру, а Джон любящую жену. Что касается миссис Темпл, то она вряд ли стала бы возражать против такого союза, ибо помимо того, что молодые люди казались созданными друг для друга, Джон был полноправным владельцем Уорта Малтраверза, а Констанция — единственной наследницей поместья Ройстон.

В завершение праздничных торжеств университетская ложа франкмасонов давала большой бал в Музыкальном собрании на Холиуэлл-стрит. Джон и мистер Гаскелл — а мы с удовольствием познакомились с ним сразу же по приезде в Оксфорд — появились на балу в шелковых голубых шарфах и белых фартуках. Точно так же были одеты все их друзья, которым они представляли нас, и эти исполненные загадочного значения символы нисколько не казались неуместными при взгляде на юные лица студентов. Бал удался на славу и продолжался допоздна. Мы решили, что останемся в Оксфорде до следующего вечера, уедем в половине одиннадцатого, в Дидкоте пересядем на почтовый дилижанс и отправимся дальше на запад. Утром мы встали поздно и после завтрака бродили по городу, любуясь колледжами и парками этого красивейшего из городов Англии. Вечером мы устроили прощальный обед на Хай-стрит, а затем брат предложил в этот чудесный вечер погулять в парке колледжа Святого Иоанна. Мы с радостью согласились и тотчас же отправились туда. Джон шел впереди с Констанцией и миссис Темпл, а мы с мистером Гаскеллом следовали за ними. Как сказал мне мой спутник, этот парк считается самым живописным в университете, но обыкновенно вечерами посторонних сюда не пускают, и тут мистер Гаскелл многозначительно процитировал латинское изречение «Aurum per medios ire satellites».[4] Я с понимающим видом улыбнулась, словно прекрасно знала латынь, но, по правде говоря, сама догадалась, что Джон заплатил привратнику, чтобы он пропустил нас. Вечер был теплый и очень тихий, луна еще не взошла, но в светлых сумерках отчетливо проступали силуэты зданий, за которыми начинался парк. Это были невысокие дома, построенные в эпоху Карла I, — их красивая панорама и поныне стоит у меня перед глазами, хотя с тех пор мне больше не довелось увидеть эти изящные окна эркерами и увитые плющом стены. На лужайку легла обильная роса, и мы гуляли только по дорожкам. Все хранили молчание, очарованные окружавшей нас красотой, но в то же время удрученные предстоявшей разлукой, которая казалась еще горше после такой чудесной прогулки. Весь день Джона не покидала тихая задумчивость, мистер Гаскелл тоже больше помалкивал. Констанция и мой брат, немного отстав от нас, шли сзади. Мистер Гаскелл предложил мне, если я не боюсь росы, пройти через лужайку и обозреть оттуда всю панораму парка. Миссис Темпл, не рискуя промочить ноги, осталась поджидать нас на дорожке. Мистер Гаскелл не зря привел нас на свое заветное место, оттуда действительно открывался восхитительный вид, нам даже посчастливилось услышать чарующие трели соловьев, которыми этот парк славился с незапамятных времен. Мы внимали им, замерев в молчании, и, когда вдалеке в небольшом эркере зажгли свечу, освещенное окно еще больше подчеркнуло романтическую прелесть картины.

Час спустя экипаж увозил нас по темным безлюдным улочкам в Дидкот. Я заметила, что Констанция и мой брат нежно простились, и когда карета отъехала, мне показалось, что моя подруга всплакнула, но я могла и ошибиться, поскольку была занята своими мыслями.

С каждым мгновением мы удалялись от спящего города, оставив в нем наши сердца, и тем не менее, мне кажется, события, о которых я собираюсь сейчас рассказать, происходили у меня на глазах — так часто я слышала о них из уст моего брата. Проводив нас, двое молодых людей отправились по домам. Когда Джон вернулся к себе, стрелки часов приближались к одиннадцати. Два чувства равно владели его душой — грусть и в то же время радость. Опечаленный разлукой с нами, он вместе с тем пребывал в состоянии неизъяснимого блаженства. Да, мой брат страстно полюбил Констанцию Темпл, и доселе неведомое ему чувство, нахлынув, как волна, увлекало его за собой далеко от обыденной жизни. Любовь подняла его над землей и вознесла в те возвышенные сферы, где ему открылись одухотворенные стремления и благородные помыслы. Джон запер тяжелую дубовую дверь, чтобы никто ненароком не нарушил его уединения, и бросился на диванчик у раскрытого окна. Он просидел там довольно долго, высунув голову наружу, так как лицо его пылало словно в лихорадке. В голове теснились возбужденные мысли, а в душе рождались столь отрадные мечты, что он совершенно забыл о времени и лишь потом припомнил, как из сада напротив доносился до него запах жасмина да летучая мышь неторопливо кружила над лужайкой. Когда он очнулся, часы пробили три. Первый слабый отблеск зари едва заметно высветлил ночное небо, стали видны древние статуи на крышах колледжей, и серый свет проник в темный полумрак комнаты. Он блеснул на полированной поверхности футляра со скрипкой, на кувшине с водой и хлебом, который каждый вечер слуга, уходя, оставлял на столе. Джон отпил из кувшина и направился было в спальню, но внезапно вернулся. Он достал скрипку и, настроив ее, начал играть «Ареопагиту». В голове его была та пронзительная ясность, какая наступает с приближением рассвета у тех, кто всю ночь бодрствовал за чтением или в раздумьях, а брат переживал упоение первой любви со всей страстью впечатлительных натур. Никогда еще не играл он эту сюиту с таким вдохновением, и, казалось, даже без сопровождения фортепьяно мелодия звучала как-то иначе, обретала небывалую доселе, скрытую глубину. Когда началась гальярда, по обыкновению скрипнуло кресло, но Джон стоял спиной и даже не оглянулся на привычный звук. И лишь когда начался повтор темы, у него вдруг возникло новое отчетливое ощущение. У всех нас бывали моменты, когда вдруг чудится, что ты не один в комнате. Брат продолжал играть, но через несколько мгновений ощущение чужого присутствия сделалось столь сильным, что он оцепенел от страха и не смел оглянуться. Понемногу овладев собой, он, не отрывая смычка, повернулся в пол-оборота и посмотрел через плечо. Тусклый серый свет занимавшегося утра струился в комнату, придавая всем вещам странную прозрачность, словно набрасывал на них серебристо-перламутровую пелену. И в этом холодном, но уже ясном свете брат увидел в кресле мужскую фигуру.

Джон помертвел от ужаса и был неспособен разглядеть детали — черты лица, одежду, внешний облик. Его просто ошеломило сознание, что вместе с ним в закрытой комнате, где, кроме него, никого не могло быть, присутствовал кто-то еще. Первую минуту он еще надеялся, что мираж исчезнет, оказавшись всего лишь обманом его возбужденного воображения, но человек продолжал сидеть. Тогда брат опустил смычок, и, как он признавался мне впоследствии, чудовищный страх приковал его к месту. Я не берусь судить о природе того, что ему привиделось, было ли это наваждением или явью, — ты сам решишь, когда дойдешь до конца моего повествования. Полагаясь на наш несовершенный опыт, мы склонны приписывать подобные явления загадочной игре возбужденного ума. Однако нельзя отрицать, что в природе встречаются чудеса, перед которыми в растерянности отступает человеческий разум, и можно допустить, что в силу неких непостижимых причин, подвластных Провидению, душам, уже покинувшим этот мир, изредка дается позволение принимать ненадолго свою прежнюю телесную форму. Нам лучше воздерживаться от суждений на подобные темы, однако в данном случае невозможно объяснить все, что произошло потом, если не предположить, что взору моего брата предстал земной образ давно умершего человека. Как он рассказывал мне много времени спустя, пытаясь разобраться в своих тогдашних ощущениях, страх, сковавший его, мог объясняться двумя причинами. Во-первых, он почувствовал смятение, которым всегда сопровождается внезапный переворот в устоявшихся представлениях, внезапное отступление от привычного, любое неожиданное обстоятельство, выходящее за рамки нашего повседневного опыта. Я сама замечала, как угнетающе действует внезапная смерть, трагический случай или, как это было в недавнем прошлом, объявление войны на душевное состояние любого человека, если он не относится к особо стойким натурам или же ему небезразлично все на свете. Во-вторых, брата внезапно подавило ощущение своей ничтожности, разум его был парализован столь близким присутствием существа из другого мира. Перед лицом видения, хотя и облеченного в человеческую форму, но наделенного сверхъестественными качествами, недоступными смертным, он ощутил священный трепет и в то же время отвращение — так дикие звери, впервые столкнувшись с человеком, отступают в благоговейном страхе. Я убеждена, что пережитое потрясение оставило неизгладимый след в душе брата, он так никогда и не оправился от него.

После паузы, показавшейся Джону бесконечной, хотя длилась она всего лишь мгновение, он вновь устремил взор на того, кто сидел в плетеном кресле. Придя в себя после первого потрясения, брат смог наконец разглядеть своего гостя. Это был мужчина лет тридцати пяти, облик которого еще не утратил свежесть молодости. Удлиненный овал лица, каштановые волосы, зачесанные назад, и удивительно высокий лоб. Бледность была разлита во всех чертах его гладко выбритого лица, ни кровинки не было в нем. На красиво очерченных сжатых губах играла чуть заметная усмешка. Выражение лица невольно внушало неприязнь, и Джон сразу же почувствовал, что от гостя исходит что-то недоброе. Человек сидел, опустив глаза, подперев голову рукой, словно внимательно слушал. Весь его облик и даже одежда с такой яркостью запечатлелись в памяти у брата, что потом, стоило ему захотеть, и он сразу же вызывал их в своем воображении. Самое поразительное, что спустя некоторое время мы с ним получили неожиданное подтверждение достоверности увиденного. На мужчине был длинный зеленый камзол, отделанный золотым шитьем, белый шелковый жилет, расшитый бутонами роз, большой кружевной шейный платок, короткие до колен штаны из желтого шелка и такие же чулки. Черные кожаные башмаки украшали массивные серебряные пряжки. Весь его костюм полностью соответствовал моде столетней давности. Брат не сводил глаз с человека, а тот между тем поднялся, опершись на подлокотники кресла, и тотчас же раздался знакомый скрип. Взгляд брата невольно задержался на руках незнакомца — удивительно белых, с длинными тонкими пальцами музыканта. Роста он оказался довольно высокого. По-прежнему не поднимая глаз, он неспешно прошел вдоль книжного шкафа в дальний угол комнаты, и в то же мгновение исчез из виду. Не растворился постепенно, а именно исчез — точно свечу задули.

К этому времени комната наполнилась ясным светом летнего утра, и хотя видение продолжалось несколько минут, брат не сомневался, что тайна скрипящего кресла отныне раскрыта — только что он видел человека, который вот уже целый месяц каждый вечер приходил послушать гальярду. В полном смятении Джон подождал еще некоторое время, страшась возвращения призрака и вместе с тем желая его. Однако ничего не происходило, никто не появлялся, и брат не осмелился вновь вызвать видение, сыграв гальярду, которая притягивала его точно магнитом. Июньское солнце уже поднялось высоко, заливая землю ярким светом, за окном послышались шаги первых прохожих. Крики молочника и утренний шум оповещали о пробуждении мира. Миновал шестой час утра, когда Джон отправился в спальню и, бросившись на постель, забылся беспокойным сном.

Глава IV

Около восьми часов слуга разбудил Джона, и он тотчас же послал записку мистеру Гаскеллу, умоляя его прийти как можно скорее. Тот не замедлил откликнуться на просьбу друга, и брат еще не закончил завтракать, как появился мистер Гаскелл. Джон, с трудом преодолевая волнение, рассказал ему о том, что произошло минувшей ночью, ничего не утаив, и даже признался в своих чувствах к Констанции Темпл. Когда он описывал, как выглядел ночной гость, волнение его достигло предела, и голос едва повиновался ему.

Мистер Гаскелл выслушал друга с глубоким вниманием и не сразу прервал наступившее молчание. Наконец он сказал:

— Наверное, многие наши знакомые, выслушав твой рассказ, предпочли бы отнестись к нему с недоверием, даже если в глубине души думали бы иначе. Они воззвали бы к твоему здравому смыслу и, дабы успокоить тебя, попытались бы убедить, что все это галлюцинация, не более того, игра расстроенного воображения. Если бы ты не был влюблен и не промечтал всю ночь, не смыкая глаз, то не довел бы себя до крайней усталости и ничего бы тебе не померещилось. Я не стану прибегать к подобным доводам, поскольку не сомневаюсь, что каждый вечер, когда мы исполняли «Ареопагиту», у нас был внимательный слушатель, — я уверен в этом так же твердо, как в том, что в данную минуту мы находимся в этой комнате. В конце концов ты увидел его воочию — не знаю, на счастье или на беду.

— Такое вряд ли бывает к счастью, — заметил мой брат, — мне кажется, что пережитое потрясение не пройдет для меня бесследно.

— Вполне вероятно, — невозмутимо отозвался мистер Гаскелл. — Подобно тому, как на протяжении истории племени или рода формирование более высокой культуры и более совершенного интеллекта неизбежно ведет к ослаблению животной выносливости, свойственной дикарям, и гасит первобытную бездумную дерзость, так и любая встреча со сверхъестественным может дорого стоить человеку, и ему придется поплатиться своим физическим здоровьем. С первого вечера, когда мы услышали скрип кресла и возникло полное впечатление, что в него кто-то усаживался, я понял, что здесь действовали совсем иные силы, не те, что принято называть естественными, и совсем рядом с нами происходило нечто из ряда вон выходящее.

— Я не вполне тебя понимаю.

— Я хочу сказать, — продолжал мистер Гаскелл, — что этот человек, вернее тень, появлялся каждый вечер, но мы были неспособны увидеть его, ибо мозг наш, расслабленный и вялый, не воспринимал его. Вчера вечером под воздействием вдохновляющей силы любви и прекрасной музыки у тебя открылось своего рода шестое чувство, и благодаря ему ты узрел то, что прежде оставалось скрытым. Как мне представляется, в пробуждении этого шестого чувства музыке принадлежит решающая роль. Ныне мы стоим лишь на подступах к знаниям, которые позволят нам использовать искусство как величайшее средство облагораживания и просвещения человеческой природы. И музыка откроет нам путь к вершинам мысли. Признаюсь, я давно заметил, что моя голова работает с наибольшей отдачей, когда я слушаю хорошую музыку. Все поэты, да и многие прозаики подтвердят, что их посещает высшее вдохновение, и они с необычайной остротой воспринимают красоту и гармонию именно в те моменты, когда слушают музыку, созданную человеком, или иную — ту, что возникает из величественных звуков природы, например, рева бушующего океана или стонов ветра в вершинах елей. Бывало, мне нередко чудилось, что я уже на самом пороге какого-то высшего откровения, и рука невольно тянулась вперед, силясь приподнять завесу, но мне так и не привелось заглянуть за нее. Несомненно, вчера вечером это было дано тебе. Вероятно, находясь в состоянии необычайного душевного подъема, ты играл с неповторимой проникновенностью, и в какой-то момент на тебя снизошло озарение.

— Это правда, — признался Джон, — я еще никогда не чувствовал музыку так глубоко, как этой ночью.

— В том-то и дело, — откликнулся его друг. — Вероятно, мелодия гальярды играла вполне определенную роль в жизни человека, который привиделся тебе. Похоже, в ней заключена поистине роковая сила, если даже за чертой смерти она вызывает его из небытия. Не следует забывать, что воздействие музыки при всем его могуществе не всегда благотворно. Музыка может либо вознести нас над животными инстинктами, пагубной страстью к наживе в возвышенные сферы духа, либо возбудить низменные помыслы, чувственные страсти, все те пороки, которых истинный философ не только должен стыдиться и порицать, но и держать их в строгой узде. Недавно мне попалось замечательное стихотворение мистера Кебла,[5] в котором он уловил и очень точно выразил способность музыки воздействовать как на светлое, так и на темное начало в человеке.

Довольно, незнакомец, довольно колдовства, То хор пленительный сирен; Пусть смолкнет сладкий голос Дрожащих струн. Музыке неземная власть дана не для того, Чтобы соблазнами губить нас, Нет, как прометеев огонь с небес, Она очистит нас от скверны.[6]

— Прекрасно сказано, — заметил Джон, — но я не понимаю, какое это имеет отношение к нашей истории.

— Я почти уверен, — объяснил мистер Гаскелл, — что существует какая-то загадочная связь между гальярдой и твоим ночным гостем. Не исключено, что, когда он был человеком из плоти и крови, он очень любил ее. Могло статься, что он играл ее сам или слушал ее исполнение в некий критический момент своей жизни. Быть может, она всего лишь доставляла ему при жизни невинное наслаждение, однако характер самой музыки и то необъяснимое воздействие, которое она оказывает и на мое воображение, заставляет предполагать, что она сопряжена с трагическими обстоятельствами, при которых либо он совершил какое-то страшное преступление, либо его настиг злой рок, быть может, сама смерть. Вспомни, я говорил тебе, что мелодия гальярды вызывает в моем воображении одну и ту же сцену, среди итальянских участников которой выделяется один англичанин. Правда, его черты неизменно ускользали от моего мысленного взора, я не могу даже точно описать, как он был одет. Но теперь что-то подсказывает мне — это тот самый человек, который привиделся тебе. Нам не проникнуть в тайну его загробного существования. Но я не склонен полагать, что праведная душа может находиться под такой властью одной музыкальной мелодии, чтобы являться по ее зову, как собака на свист хозяина. Нет, тут скрыта какая-то страшная история, и мне кажется, мы можем попытаться по мере сил пролить на нее свет.

Брат согласился с ним, и мистер Гаскелл спросил:

— Скажи, Джонни, когда этот человек уходил, он направился к двери?

— Нет, в дальний угол комнаты, а когда миновал книжный шкаф, то исчез в мгновение ока.

Мистер Гаскелл подошел к книжному шкафу и посмотрел на названия книг, словно надеялся найти в них подсказку, которая навела бы его на след, но ничего не обнаружив, обратился к Джону:

— Сегодня наша последняя встреча перед каникулами, мы расстаемся на целых три месяца. Давай сейчас сыграем гальярду и посмотрим, что будет.

Брат пришел в ужас от подобного предложения, он не скрывал, что боялся вновь увидеть ночного гостя, всерьез опасаясь, что повторение подобных потрясений грозит расстроить его здоровье. Но мистер Гаскелл настаивал, уверяя, что теперь, когда они вдвоем, бояться нечего; напротив, это поможет его другу избавиться от страха, и повторил, что это последняя возможность, когда они могут разыграть сюиту перед долгой разлукой.

В конце концов брат сдался и взял скрипку. Мистер Гаскелл сел за фортепьяно. Джона охватило страшное волнение, и, когда началась гальярда, руки его дрожали так, что он едва справлялся со смычком. Мистер Гаскелл тоже явно нервничал и против обыкновения играл не очень чисто. Однако случилось невероятное — чары впервые утратили силу: не раздалось ни единого звука, и никто не появился. Друзья еще раз проиграли сюиту, однако с тем же результатом.

Оба были в недоумении и не находили объяснения такой перемене. Джон вначале с содроганием ждал появления призрака, а когда тот не явился, испытал едва ли не разочарование, — так уж устроен человек.

Молодые люди еще недолго побеседовали и вскоре простились. Наутро Джон уезжал в Уорт Малтраверз, а мистер Гаскелл в Лондон, откуда через несколько дней должен был отправиться домой в Уэстморленд.

Глава V

Летние каникулы Джон провел в Уорте Малтраверзе. Ему очень хотелось нанести визит в Ройстон, но миссис Темпл и Констанция уехали в Шотландию. Там тяжело заболела сестра миссис Темпл, и они находились при ней до самой ее кончины и лишь поздней осенью вернулись в Дербишир.

Джон и я росли вместе. Во время учебы в Итоне он всегда приезжал на каникулы в Уорт. После смерти нашей любимой матушки у нас не осталось никого, и мы еще сильнее привязались друг к другу. Даже когда брат поступил в Оксфорд и для него настал тот возраст, когда молодые люди стремятся в полной мере воспользоваться обретенной свободой, отправляются в путешествие или гостят у друзей на каникулах, Джона никогда не тянуло из дома, он был всей душой предан мне и нашему Уорту. Брат во всем доверял мне как другу, и у него никогда не было от меня тайн. Я не помню более светлой поры в нашей жизни, чем летние каникулы 1842 года. Во всяком случае, что касается меня, я могу это смело утверждать и думаю, Джон согласился бы со мной. Ибо разве могли мы знать, что легкое облачко, едва показавшееся на горизонте, вырастет в страшную тучу и тьма опустится на нас? Дни стояли безоблачные и жаркие, даже старожилы не помнили такого прекрасного лета, плоды и фрукты уродились в изобилии. Джон нанял небольшую яхту «Палестину» и поставил ее на нашем причале в Энкоуме. Мы много плавали на ней, побывали в Уэймуте, Лайм-Риджисе и в других знаменитых местах на южном побережье.

В то лето брат доверил мне две тайны — признался, что полюбил Констанцию Темпл, что не явилось для меня неожиданностью, и рассказал о призраке. Не могу передать, с каким ужасом я слушала эту историю. Все во мне восстало против зловещего загробного видения, грозящего омрачить нашу беззаботную жизнь, и сердце у меня сжалось от тяжких предчувствий. Появление призрака и вообще всякое общение с бестелесным духом всегда предвещает беду тому, кто видел его или с кем он говорил. У меня не возникло и тени сомнения в достоверности рассказанного братом — раз он утверждал, что видел призрак, значит, так оно и было. Они с мистером Гаскеллом дали друг другу слово никого не посвящать в эту тайну. Но, мне думается, молчание невероятно тяготило брата, и уже через неделю после приезда в усадьбу он не выдержал и открылся мне. Дорогой Эдвард, я хорошо помню тот печальный вечер, когда Джон решился поделиться со мной своей страшной тайной. Мы обедали вдвоем, без гостей, и я заметила, что весь вечер его снедала какая-то тревога. Приближалась прохладная ночь, с моря подул свежий ветерок. Взошла луна той прихотливо изломанной формы, какой она бывает на ущербе через день-два после полнолуния; от влажного воздуха вокруг нее возникло сияние, предвещавшее грозу. Мы вышли из столовой на небольшую террасу, обращенную в сторону Смедмура и Энкоума. Тусклая зелень кустов, тянувшихся сквозь балюстраду, была влажной от соленого дыхания моря. Из бухты доносился шум волн, гонимых западным ветром. Вскоре мне стало холодно, и я предложила вернуться в дом, где в бильярдной всегда, за исключением очень теплых ночей, топили камин. «Подожди, Софи, — сказал Джон, — мне нужно кое-что рассказать тебе». Мы направились к старому домику, где хранились лодки, и там я все узнала. Когда брат дошел до описания явившегося ему человека, я помертвела от ужаса и горя. Потрясенная услышанным, я забыла о времени, не замечала ночной прохлады, и только когда брат замолчал, почувствовала, как я замерзла.

— Вернемся в дом, Джон, — попросила я. — Здесь холодно, я продрогла до костей.

И все же молодости свойственно надеяться на лучшее и забывать о плохом. Прошла неделя, другая, и острота впечатления понемногу притупилась, померкла. Мы наслаждались радостями дивного лета, по-моему, их ведают лишь те, кому доводилось видеть синее море и ласковый прибой у белых скал Дорсета.

Ни за что на свете не хотела бы я услышать злосчастную гальярду, и хотя брат не раз обсуждал со мной это происшествие, он никогда не предлагал мне послушать ее. С его слов я знала, что ноты Грациани он привез с собой, не оставив их в Оксфорде, но не показал мне тетрадь, и я решила, что он сознательно держал ее под замком. Между тем Джон не оставлял музыкальных занятий, и по утрам, сидя на террасе с книгой или шитьем, я часто слышала, как он играл в библиотеке. Хотя он никогда не пытался мне описать, что представляла собой гальярда, я догадывалась, что он нередко исполнял ее. Однажды утром до моего слуха донеслась мелодия, написанная в необычно низком ключе, и у меня сразу же сжалось сердце. Сама не знаю почему, я поняла, что это и есть гальярда из «Ареопагиты». Джон использовал сурдинку и играл очень тихо, но я знала, что не ошиблась. В один ненастный октябрьский день, всего лишь за неделю до того срока, когда брат должен был вернуться в Оксфорд к началу осеннего триместра, он вошел в гостиную и предложил вместе помузицировать. Я с радостью согласилась. Хотя я и не блистала музыкальными талантами, но с огромным удовольствием играла на фортепьяно и ужасно гордилась всякий раз, когда брат просил меня аккомпанировать ему, несмотря на то, что мне было далеко до мастерства, с каким он владел скрипкой. Мы сыграли несколько вещей, и тут Джон взял продолговатую нотную тетрадь в белом кожаном переплете и, поставив ее на пюпитр, предложил исполнить сюиту Грациани. Я поняла, что речь шла об «Ареопагите», и стала умолять брата избавить меня от такого испытания. Однако он, слегка пожурив меня за глупые страхи, объяснил, что вот уже три месяца не слышал, как звучит это сочинение с аккомпанементом. Я видела, что ему очень хотелось сыграть сюиту, и, чтобы не обидеть любящего брата, который не заслуживал непослушания и вскоре должен был покинуть отчий дом, я в конце концов взяла себя в руки и согласилась. Но я так боялась, что случится нечто ужасное, что от страха почти не различала ноты. Однако волновалась я напрасно, ничего не происходило. Тогда я понемногу приободрилась и, отдавшись очарованию прекрасной музыки, закончила сюиту с легким сердцем. Боюсь, мое исполнение не доставило большого удовольствия брату. Он привык играть с мистером Гаскеллом, и, разумеется, я не только уступала ему в технике, но и плохо представляла себе, как исполнять basso continuo. На этом мы закончили музицировать, и Джон подошел к окну. Он стоял, глядя на море, и в это время среди серых облаков открылись просветы. За Портлендом садилось солнце, озарив небосклон ярким светом и посылая нам после долгого ненастья прощальный привет. Я взяла тетрадь с сюитами Грациани и, положив ее на колени, листала пожелтевшие, покрытые бурыми пятнами страницы. В тот момент, когда я закрыла тетрадь, яркий свет заходящего солнца проник в комнату и упал на герб, оттиснутый на переплете. Позолота уже почти стерлась, и при обычном освещении его было трудно заметить, но когда яркий луч высветил его, я узнала тот самый герб, который рисовался мистеру Гаскеллу изображенным на балконе для музыкантов в старинной бальной зале. Брат не раз описывал мне эту картину, возникшую в воображении его друга, и надо же было такому случиться, что я увидела перед собой тот же самый причудливый герб — на золотом поле щита голова херувима, трубящего в три лилии, как в фанфары. Сделав столь невероятное открытие, я вздохнула с огромным облегчением, поскольку оно хотя бы отчасти объясняло загадку. Несомненно, мистер Гаскелл однажды заметил этот герб на переплете и, сам того не сознавая, хранил его образ в памяти, но однажды он всплыл в его грезах. Я поспешила сказать об этом брату, он страшно заинтересовался и, внимательно рассмотрев герб, согласился, что моя версия вполне правдоподобна и позволяет в известной мере объяснить это удивительное совпадение. 12 октября Джон вернулся в Оксфорд.

Глава VI

Впоследствии брат признавался мне, что неоднократно за время каникул всерьез подумывал, не сменить ли ему комнаты. Это помогло бы забыть о призраке и не бояться, что он явится вновь. Джон мог поселиться в других комнатах в колледже или снять квартиру в городе, насколько мне известно, так нередко поступают выпускники, когда их пребывание в Оксфорде подходит к концу. Господи, если бы он так и сделал! Однако, проявив известную леность, — к сожалению, милый Эдвард, это наша фамильная черта, — брат предпочел не обременять себя лишними хлопотами, с которыми был бы сопряжен переезд, и к началу осеннего триместра вернулся в старые комнаты. Мне придется здесь прервать свое повествование и в нескольких словах описать гостиную твоего отца. Это необходимо, чтобы ты яснее представлял себе события, произошедшие вскорости. Небольшая гостиная считалась одной из лучших комнат в жилых помещениях колледжа Магдалины и от пола до потолка была обшита дубовыми панелями, скрытыми под многочисленными слоями краски. Два окна с удобными мягкими диванами в нишах выходили на Нью-Колледж-лейн. За окнами висели ящики с цветами, и летом они живописно смотрелись на фоне стены из серого растрескавшегося камня, радуя глаз прохожих. Напротив окон, вдоль всей противоположной стены, кто-то из старых жильцов давным-давно поставил книжный шкаф красного дерева высотой почти пять футов. Брату он очень нравился, это и вправду была прекрасная работа XVIII века. Джон был большой любитель книг, и великолепная библиотека в Уорте несомненно сформировала его вкусы и пристрастия. В Оксфорде Джон собирал книги, обращая особое внимание на издание, и приобрел немало превосходных образцов переплетного искусства, если не ошибаюсь, у Пейна и Фосса, знаменитых лондонских книготорговцев.

Осенний триместр близился к концу. Однажды брату понадобился том Платона, и, взяв книгу с полки, он, к своему удивлению, обнаружил, что она теплая, хотя дни стояли холодные. Внимательно осмотрев полку, он понял, в чем дело, — в стене проходила вытяжная труба дымохода и нагревала книги в шкафу. Брат прожил в этих комнатах почти три года, но не замечал этого раньше, поскольку редко пользовался книгами на дальних полках, дорожа ими скорее как образцами переплетного искусства. Такое открытие обеспокоило его, книгам полезен умеренно теплый воздух, а от постоянного нагрева могла покоробиться кожа и пострадать переплет. Как раз в это время у брата сидел мистер Гаскелл, это для него Джон полез за томом Платона. Он настоятельно посоветовал передвинуть шкаф и предложил поставить его к боковой стене комнаты, поменяв местами с фортепьяно. Осмотрев шкаф, друзья обнаружили, что его можно легко сдвинуть, так как по сути дела он представлял собой раму с книжными полками, а задником служила крашеная панель стены. Внимание мистера Гаскелла привлекла странная деталь: все полки были неподвижно закреплены, кроме одной, снабженной устройством, которое позволяло при желании изменить ее положение. Брат согласился, что перестановка действительно улучшит вид комнаты, и, главное, не будут страдать книги. Он, не откладывая, распорядился, чтобы столяр сделал все необходимое.

С началом учебного года друзья возобновили свои музыкальные занятия и часто исполняли «Ареопагиту» и другие сюиты Грациани. Однако сколько бы раз они ни играли гальярду, кресло больше не скрипело — и ничего необычного не происходило. Порою они даже готовы были усомниться, не изменила ли им память и не выдумали ли они то загадочное происшествие, столь взволновавшее их летом. Брат рассказал мистеру Гаскеллу о моем открытии, когда я увидела, что герб на переплете нотной тетради в точности совпал с тем, что привиделся ему изображенным на балконе для музыкантов. Мистер Гаскелл с готовностью признал, что действительно мог заметить его на тетради и забыть о нем, а потом память невольно подсказала его воображению. Он укорил Джона за то, что тот понапрасну смутил мой покой из-за такого, в сущности, пустяка, и даже любезно написал мне письмо, воздав должное моей наблюдательности, но постарался обратить в шутку всю эту историю.

Вечером 14 ноября друзья коротали время за беседой в гостиной у Джона. Утром шкаф водрузили на новое место, и мистера Гаскелла интересовало, как теперь смотрелись книги после перестановки. Он одобрительно отозвался о произведенных изменениях, и друзья долго сидели у камина, потягивая портвейн и лакомясь мушмулой со знаменитого дерева в нашей усадьбе. Затем они, как всегда, занялись музыкой и сыграли много разных вещей, в том числе и сюиту Грациани. Перед уходом мистер Гаскелл вновь уверил Джона, что гостиная несомненно выиграла от перестановки, и добавил:

— Изменился к лучшему не только внешний вид комнаты, но, как мне кажется, и ее акустика. Дубовые панели создают резонанс, и в стене возникает какой-то особый отзвук, словно кто-то вторит твоей скрипке. Сегодня, когда мы играли гальярду, мне почудилось, будто в соседней комнате исполняли ту же самую мелодию, только под сурдинку, — столь явственно отдавался звук в стене.

Вскоре после этого мистер Гаскелл удалился.

Джон уже начал раздеваться, собираясь лечь спать, но вернулся в гостиную, сел в плетеное кресло у камина и смотрел на горевшие поленья, мечтая о Констанции Темпл. Ночь выдалась очень холодная, в трубе завывал ветер, и тем приятнее было греться у очага. Глядя, как красноватые отблески огня пляшут на стене, Джон вдруг заметил, что картина, которую повесили там, где прежде стоял книжный шкаф, слегка накренилась. Он не мог смириться со столь неприятным для глаз зрелищем и тотчас же поднялся, чтобы поправить картину. Приблизившись к ней, он вспомнил, что как раз на этом самом месте четыре месяца назад исчезла таинственная тень человека, который на его глазах встал с плетеного кресла и прошествовал в этот угол комнаты. Брат невольно вздрогнул. Возможно, воспоминание об этом случае дало толчок его фантазии, но ему почудилось, что тихо-тихо, будто из далекого далека, зазвучала мелодия гальярды. Он просунул руку за картину, намереваясь вернуть ее на место, и вдруг почувствовал небольшой выступ на стене. Джон сдвинул картину в сторону и увидел, что рука его задела дверную петлю, почти незаметную под толстым слоем краски. Загоревшись любопытством, он взял со стола свечу и внимательно осмотрел стену. Над первой петлей немного повыше обнаружилась вторая, и стало ясно, что некогда эта панель служила дверцей шкафа. Джон рассказывал мне, что, когда он это понял, им овладело нетерпеливое желание открыть дверцу. Лихорадочное возбуждение вдруг охватило его, как бывает, когда нам кажется, что мы близки к удивительному открытию. Брат взял перочинный нож и принялся соскабливать краску там, где виднелась трещина; потом попытался открыть дверь, нажав на нее. Но от перочинного ножа было мало проку, и дело двигалось медленно. Возбуждение его достигло предела, его не покидало предчувствие, что за дверцей скрывалось нечто необычайное. Он поискал глазами какое-нибудь другое орудие, но, ничего не обнаружив, продолжал работать перочинным ножом и наконец настолько расширил трещину, что сумел засунуть в нее кочергу. Часы на башне Нью-Колледжа пробили час ночи в то самое мгновение, когда брат поднапрягся и дверца подалась. Она оказалась незапертой, только плотно прижатой к стене толстым слоем краски. Когда Джон медленно поворачивал дверцу на ржавых петлях, сердце его учащенно билось, дыхание перехватило, и в то же время он понимал, как нелепо его волнение и скорее всего в шкафу ничего нет. За дверцей обнаружилось небольшое, но вместительное углубление. С первого взгляда в тусклом свете свечи невозможно было увидеть ничего, кроме паутины и пыли. Глубоко разочарованный, Джон просунул руку в шкаф и невольно ахнул от неожиданности — там, где, казалось, была одна лишь пыль и тлен, рука наткнулась на что-то твердое. Чтобы лучше видеть, брат высоко поднял свечу, вытащил находку из шкафа и положил на стол между блюдом с мушмулой и графином. Предмет был завернут в странного вида черную ткань, облепленную паутиной, какая бывает на бутылках со старым вином. Он лежал на столе, покрытый толстым слоем пыли, точно саваном, и в его форме явственно угадывались очертания скрипки.

Глава VII

Непонятное смятение охватило Джона. Мне не раз случалось испытывать подобное волнение, когда, неожиданно получив важные известия, я не знала, чем они обернутся — радостью или горем. В глубине души ему казалось смешным, что он, как ребенок, разволновался из-за безделицы — старой скрипки в старом шкафу. Овладев собою, он с необыкновенной бережностью взял инструмент в руки, опасаясь, что от старости дерево стало хрупким или его тронула гниль. Тщательно сдул пыль, смахнул платком паутину, и изящный силуэт корпуса и завитка стал еще заметнее. Затаив дыхание, Джон извлек скрипку на свет и мог теперь оценить ее по достоинству. Насколько можно было судить при беглом взгляде, долгое пребывание в темном шкафу — а вековая пыль говорила о том, что инструмент пролежал здесь немало лет, — нисколько не повредило скрипке. Несомненно, этому способствовало то обстоятельство, что рядом в стене проходил дымоход и поэтому в шкафу поддерживалась постоянная температура. Как показал поверхностный осмотр, дерево не утратило звучности, но струны оборвались и свернулись беспорядочным клубком. Светло-красный корпус скрипки был покрыт лаком какого-то особого тона. Шейка казалась непривычно удлиненной, а нетрадиционный по форме завиток поражал благородством отделки.

Брат играл на скрипке работы Прессенды, подаренной ему в день пятнадцатилетия опекуном, мистером Торесби. Это был прекрасный инструмент, созданный в пору расцвета в творчестве мастера, и представлял собой копию скрипки Страдивари. Джон достал ее из футляра и положил обе скрипки рядом, чтобы сравнить их по размеру и форме. Хотя они явно были сделаны по одному образцу, превосходство старинной скрипки настолько бросилось в глаза, что у брата не возникло сомнений в исключительной ценности инструмента. Его особенно поразила необычайная красота лака, и хотя Джон никогда прежде не видел подлинной скрипки Страдивари, чем больше он вглядывался в свою находку, тем сильнее в нем крепла уверенность, что перед ним шедевр великого мастера. Он с удивлением обнаружил, что внутрь корпуса почти не проникла пыль. Достаточно было подуть через резонаторные отверстия, как на задней деке четко проступило клеймо. Придвинув поближе свечу, Джон приподнял скрипку, чтобы лучше его разглядеть. Сердце в нем взволнованно забилось, когда он прочел надпись: «Antonius Stradivarius Cremonensis faciebat, 1704». При иных, не столь удивительных обстоятельствах легко было усомниться в подлинности клейма, но он обнаружил скрипку в старом, всеми забытом шкафу, где она, судя по всему, пролежала не один десяток лет, и это меняло дело.

Джон тогда мало что знал о скрипках — это впоследствии он изучил их историю, а заодно с ним и я узнала много интересного. Потому он не мог определить по дате, обозначенной на инструменте, его ценность в сравнении с другими работами Страдивари. Однако хотя скрипка Прессенды считалась первоклассным инструментом, находка настолько превосходила ее как по исполнению, так и по лаку, что брат понял — в его руки попало поистине выдающееся творение мастера из Кремоны.

Внимательнейшим образом осмотрев каждую деталь, Джон окончательно, насколько позволяли его скромные познания, убедился, что каждая деталь в этом инструменте верх совершенства. Он зажег свечи в канделябре и как зачарованный сидел, держа скрипку на коленях, не в силах отвести от нее восхищенного взгляда. И лишь когда потух камин и холод пробрал его, он, очнувшись, увидел, что уже глубокая ночь. Тогда он отнес скрипку в спальню, запер ее в ящик и лег спать.

На следующее утро брат проснулся с радостным ощущением счастья и, еще не раскрывая глаз, вспомнил о своей находке, но тут же испугался, что необыкновенные достоинства скрипки просто пригрезились ему ночью, и поспешил достать инструмент, приготовившись в глубине души испытать разочарование. Но достаточно было одного взгляда, чтобы все опасения мгновенно развеялись. При свете дня безупречная красота скрипки не только не померкла, а предстала во всем своем блеске, и брат вновь убедился, что нашел сокровище.

Дорогой Эдвард, надеюсь, ты простишь меня, если я, ни в чем не отступая от истины, как того требует долг, ненароком брошу тень на твоего отца, сэра Джона Малтраверза. Не забывай, что Джон был моим дорогим единственным братом, и мне невыразимо тяжело вспоминать о его поступках, которые могут показаться недостойными джентльмена, каким несомненно был твой отец. Только предсмертная воля брата, незадолго до кончины завещавшего рассказать тебе эту историю, ничего не утаивая, не позволяет мне бросить перо. Будем же со смирением помнить, что один Бог всем судья, и не бедным смертным решать, хорошо или дурно поступают наши ближние, и будем честно исполнять то, что положено каждому долгом.

Твой отец скрыл от меня свою находку, и я узнала обо всем лишь много времени спустя.

Джон сказал слуге, что в стене за панелью обнаружил шкаф, разумеется, не упомянув, что в нем оказалось, и попросил привести в порядок поврежденную стену и сам шкаф, чтобы им можно было пользоваться. Брат еще сидел за поздним завтраком, когда пришел мистер Гаскелл, но, увы, и ему, самому близкому другу, он не доверил своей тайны. Разумеется, он показал шкаф и рассказал, как он его обнаружил, но промолчал о том, что там хранилось. Не знаю, какие мотивы побудили его так поступить, поскольку с мистером Гаскеллом как настоящие друзья они всегда делились всеми радостями и огорчениями. Внимательно осмотрев шкаф, мистер Гаскелл сказал:

— Теперь я понимаю, Джонни, почему одна полка книжного шкафа была сделана сдвижной. Кто-то из прежних жильцов явно использовал шкаф как тайник, замаскировав его снаружи книгами. Бог ведает, что здесь хранил этот человек и кем он был. Не удивлюсь, если это тот самый господин, который так часто приходил сюда послушать, как мы играем «Ареопагиту», и которого ты видел той июньской ночью. Посмотри, одну полку при необходимости можно было отодвинуть, и тогда открывался доступ к тайнику. Вероятно, этот человек уехал из Оксфорда и, скончавшись, унес в могилу свою тайну. Шли годы, панель много раз красили, и дверцу уже невозможно было заметить.

Вскоре мистер Гаскелл ушел, и брат остался наедине со своим нежданным сокровищем. Поразмыслив, он решил отвезти скрипку в Лондон и показать знатоку, чтобы удостовериться в ее подлинности и ценности. Брат был хорошо знаком с покойным мистером Джорджем Смартом, известным лондонским торговцем, — это у него мистер Торесби, наш опекун, приобрел скрипку, которую подарил Джону. Мистер Смарт не только торговал старинными инструментами, но и собирал скрипки Страдивари. Он считался в Европе одним из самых больших авторитетов в этой области и даже издал каталог, в котором описал все скрипки итальянского мастера. Именно ему брат решил показать свою находку. Он написал мистеру Смарту с просьбой принять его по важному делу. Затем отправился к своему наставнику и под каким-то предлогом попросил разрешения уехать в Лондон на следующий день. До самого вечера брат тщательно чистил скрипку и разглядывал ее. На следующий день со своей драгоценной ношей он появился в доме мистера Смарта на Бонд-стрит.

Мистер Смарт любезно встретил сэра Джона Малтраверза, спросил, чем может ему служить. Узнав, что его клиент хотел бы удостовериться в подлинности скрипки, он недоверчиво улыбнулся и провел посетителя в гостиную.

— Дорогой сэр Джон, — начал мистер Смарт, — надеюсь, вы не приобрели инструмент, подлинность которого сомнительна. Сейчас продают много хороших копий с инструментов известных мастеров, ставя на них поддельное клеймо. Если вы приобрели скрипку неизвестно у кого, то вероятность того, что она действительно подлинная, слишком мала. Через мои руки проходят сотни скрипок, но едва ли найдется одна из пятидесяти, о которой я мог бы сказать, что она соответствует своему клейму. Самое надежное, — добавил он внушительным тоном, — иметь дело с таким продавцом, который дорожит своей репутацией, и быть готовым заплатить высокую цену, но в пределах разумного.

Между тем брат распаковал скрипку и положил ее на стол. Когда он снял последний лист папиросной бумаги, с лица мистера Смарта исчезла снисходительная улыбка, все его черты выразили взволнованную заинтересованность. Взяв скрипку в руки, он принялся внимательно изучать ее, молча рассматривал со всех сторон, вглядываясь в каждую деталь, и даже взялся за увеличительное стекло. Когда он наконец заговорил, голос его выдавал волнение.

— Сэр Джон, я держал в руках почти все лучшие творения Страдивари и полагал, что мне знаком каждый достойный внимания инструмент, созданный в стенах его мастерской. Но я вынужден признать, что заблуждался. Прошу простить меня, что я усомнился в этом инструменте поначалу, когда вы сказали о цели своего визита. Эта скрипка сделана в период расцвета творчества великого мастера. Она, вне всяких сомнений, подлинна и в некоторых отношениях превосходит все известные мне скрипки Страдивари, даже знаменитого «Дельфина». Уверяю вас, это не подделка: любому знатоку достаточно взять ее в руки, чтобы у него тут же отпали малейшие сомнения.

Брата чрезвычайно обрадовали слова мистера Смарта, а тот между тем продолжал:

— Страдивари использовал лак такого глубокого красного тона именно в годы наивысшего творческого расцвета, после того, как отказался от желтого лака, рецепт которого получил у своего учителя Амати. Мне еще не приходилось видеть более плотное и блестящее лаковое покрытие. На задней деке сделано особое затемнение, похожее на потертость, оно призвано как бы придать инструменту возраст, мы называем его «сеткой». Кроме того, инкрустация просто поражает великолепием. Работа настолько тонкая, что рекомендую вам взглянуть через лупу.

Он еще долго продолжал в том же духе, находя все новые и новые поводы для восторгов.

Поначалу брат с тревогой ждал вопроса, откуда у него столь уникальный инструмент, но вскоре понял, что мистер Смарт все объяснил себе сам. Он знал, что недавно Джон вступил в права наследства, и, судя по всему, решил, что скрипка досталась ему вместе с остальной собственностью Уорта Малтраверза. Брат не стал разубеждать своего собеседника и ограничился объяснением, что обнаружил скрипку в старом шкафу, где, по всей видимости, она пролежала очень много лет.

— Неужели к столь великолепному инструменту не было приложено никакого свидетельства? — изумился мистер Смарт. — Надо думать, ваша семья владела им не один год. Вам известно, как он был приобретен?



Поделиться книгой:

На главную
Назад