— Господа, чем могу удивить я вас? — усмехнулся Ротшильд. — Вы пробыли в тропиках десятилетия, вы испытали столько трудностей и приключений, испытаний судьбы, в то время как я путешествовал с определенным комфортом, а открытий сделал гораздо меньше, чем вы?
— Наверное, вы преувеличиваете наши заслуги, сэр, — усмехнулся Рассел.
Лорд Ротшильд на секунду задумался.
— Я в самом деле заинтересую вас своим рассказом, господа?
Мы согласно кивнули, потому что послушать барона было в самом деле интересно, к тому же повествовать сами о чем-то мы оба вряд ли могли, — так устали сегодня после целого дня утомительных блужданий по карьерам. Так уж получается, что окаменелости иногда находишь буквально кучами, а иногда можно долбить сланцы хоть целыми днями — ничего путного не попадается, работаешь, как рудокоп, пальцы натружены, плечи ноют, лицо иссечено осколками камня, и ничего нет. Однажды я даже повредил себе глаз, когда ударом молотка по известняку наткнулся на обсидиановую прослойку.
— Может быть, рассказать вам, господа, как я добывал в Западной Африке Папилио Антимахус и Папилио Залмоксис?
— Пожалуйста, барон. Нам с Генри так хочется побывать вместе с вами в Африке. Ведь мы столько мечтали об экспедиции туда, но что поделаешь, уже поздно. Годы! — он лукаво поглядел на меня и барона из-под очков. «Годы». Я знал, что Рассел умеет притворяться. Он сохранил могучее здоровье, не чета мне, и оставалось только ему завидовать.
— Может быть, это случайность, господа, — продолжал барон Ротшильд, — но так уж получилось, что господин Бейтс исследовал Амазонку, вы, господин Рассел, Малайский архипелаг, а я — Индию и Африку. Не правда ли, удивительно? Втроем мы охватили наиболее интересные регионы, где встречаются самые редкие и удивительные представители чешуекрылых. Вы знаете, господа, что фауна дневных бабочек Африки странным образом значительно уступает фауне Южной Америки, а тем более юго-восточной Азии и Новой Гвинее. Свойство ли это гигантского сухого материка (на мой взгляд, вся Африка со временем обратится в сплошную Сахару. Это ужасно, однако факты налицо!), или мы имеем дело с неопознанными обстоятельствами, но ведь и дождевые тропические леса этого континента значительно уступают Амазонии и Зондским островам. Может быть, именно потому крупнейших дневных бабочек Африки можно пересчитать по пальцам, и все они принадлежат к семейству парусников[6]. Это Папилио Лейкотения из Уганды, Папилио Хорнимана из Кении, Папилио менестреус и Папилио гесперус из Камеруна. Вот, пожалуй, и все крупнейшие парусники из восьмидесяти с лишним видов, какие мы знаем оттуда, не считая, разумеется, резко отличного от всех огромного и голубого Папилио залмоксис[7]. Он напоминает мне американских морфо. И уж, конечно, гиганта среди парусников и вообще всех дневных бабочек мира Папилио антимахуса[8], несравненного и не похожего на других африканских папилионид. Ведь, согласитесь, господа, у бабочки этой нет хвостиков, формой тела она напоминает чудовищную американскую геликониду (к счастью, не пахучую, ведь от геликонид их клопиная вонь слышна до десятка метров, представляете, если бы так благоухал антимахус, его невозможно было бы иметь в коллекции. Впрочем, запахи бабочек — темное дело, еще никем не распутанное. Ведь есть, и вы знаете, бабочки необычайно приятно благоухающие, как, например, бабочки бутанитис! Вернусь, однако, к антимахусу. Может быть, вам известно, что я первый нашел, если не открыл его самку, ибо она была неизвестна в коллекциях.
Еще в первой экспедиции в Африку мне доставил ее один из туземцев, и с тех пор самку антимахуса никто не мог найти. Скажу, что и антимахус-самец далеко не такая простая находка, а тем более — поимка. Он держится в таких высоких труднодоступных лесах, что обнаружить его часто не удается, и если видишь где-то в разреженных местах, на опушках, он и тут летает вдоль и возле вершин, присаживается там да иногда, как птица, мелькает высоко над лесной дорогой. И это все. Поймать его внизу, да еще на лету — абсурд. Он летает стремительнее любого бражника, но гораздо красивее, ибо бражники порхают, а он реет и планирует, будто ласточка. Один раз во время дождевого периода в Конго я видел антимахуса совершенно потрясающей величины — не менее фута[9], и поднялся он (честное слово, господа, я вздрогнул, как если бы вылетел бекас!) из травяной заросли, хорошо помню, что там торчали из травы бородавчатые листья гастерий с длинными колокольчатыми цветоносами. Антимахус вылетел, как птица, а я успел лишь открыть рот от изумления. Повадки этой бабочки сбивают меня с толку. Не правда ли, что окраской он отчасти похож на наших английских перламутровок или шашечниц? Но это, конечно, ни в какое сравнение по величине. Шашечница, увеличенная в десять раз! А вообще, господа, вы не думали, что антимахус, да и залмоксис, родственники зондских орнитоптер? Или, может быть, их древние прародители?
— Такая мысль, барон, приходила мне, — сказал Расселено только по поводу голубого Папилио Залмоксис. Телом он очень похож на орнитоптер, окраской несколько напоминает замечательного Улисса[10] из Северной Австралии, а также напоминает и американских морфо. Впрочем, по-моему, морфо напоминают и желтые африканские Папилио Нобилис? Вы этого не находите? А ты, Генри?
Я сказал, что разделяю мнение барона о том, что Папилио Антимахус действительно исключительная и совсем не похожая на других африканских парусников бабочка. Громадная величина, крылья, особенно верхние, узкие и округло вытянутые, ржаво-рыжая окраска, в то время как большинство папилионид Африки окрашены в черные с белым, черные с голубым, коричневые с белым или белокрапчатым тона. А форма, действительно, как у амазонских геликонид. А что, если этот парусник с его могучими крыльями перемахнул Атлантику и здесь, в условиях Западной Африки, изменился в сторону еще большего увеличения?
— Или обратный вариант, перелетел из Африки в Амазонию и дал начало бесчисленным амазонским геликонидам? — засмеялся Ротшильд.
— А я все-таки думаю, господа, что антимахус остаток древних фаун, более богатых, — сказал Ротшильд. — Ах, господа, почему так коротка даже самая долгая жизнь, если она — какой-то миг в сравнении с геологическими периодами. Что там жизнь, история — тоже миг. Я с трепетом представляю, какие великие леса одевали Землю до оледенения, какие виды животных, растений были! А бабочки?
— Но многие считают, что бабочки как раз новейшая в эволюционном отношении ветвь насекомых. Может быть, это «люди» из мира энтомологии, — возразил Ротшильд.
— Я бы охотно согласился с Вами, господин барон, если б не считал, что «люди» в этом мире насекомых скорее всего термиты, пчелы, муравьи. А бабочки и жуки — эквивалент зверей и птиц, — не принял довод Рассел.
— Возможно, возможно, господин Рассел, тем более, что бабочки напоминают мне еще более прекрасный мир женщин, — усмехнулся Ротшильд.
— Вот здесь я соглашусь с бароном! — воскликнул я.
— Да. Да, конечно. Ты, Генри, просто старый греховодник. — сказал Рассел, — И к тому же на своей Амазонке слишком много насмотрелся на индейских «ню». Среди них, особенно девочек, встречаются прехорошенькие. Иные — чудо сексуальности.
— Наверное, господа, мы выпили слишком много этого превосходного эля, — все так же улыбаясь, продолжал барон, — раз нас потянуло на сравнения с прекрасным полом. Но, если позволите, я продолжу об антимахусе и самке этого великана среди бабочек. Антимахус, после его открытия португальцами в единственном экземпляре, лет семьдесят не попадал к европейским коллекционерам. Он исчез, но затем был заново открыт и даже с несколькими подвидами. Бабочка изменчива по окраске, тону, точно так же, как перламутровки или шашечницы, ведь они бывают окрашены от желтой охры до густо-серой! Может быть, это связано с сезонным диморфизмом? Не утверждаю, но знаю точно, что в засушливый период самцы антимахусов мельче, тогда как в дождевой несравненно крупнее. И это как будто свойство всех парусников. Того громадного антимахуса я спугнул в конце периода дождей… Ах, господа! — воскликнул Ротшильд. — Да ведь я только сейчас догадался в чем дело! Парусник спускался в траву — пить! Там же росли гастерии, а у них в пазухах листьев была вода! Ах я болван! Тогда я ломал голову, зачем такая бабочка сидела в бурьяне? Как все просто и гениально! Антимахус лучше нас с вами знал, где найти воду. Для всех африканских животных, кажется, это проблема. Но когда же я доберусь до рассказа о самках антимахуса! Так вот, если самца раздобыть сложно, однако все-таки надежда есть, когда он опускается в полдень к берегам ручьев, и к тому же бабочка, видимо, не любит сильный зной, его можно подстеречь и накрыть. Но самки в этих местах не встречаются — одни самцы. Самка антимахуса много мельче самца, почти вполовину, — опять загадка — ведь у парусников обычно все наоборот: самцы мельче, самки крупнее и часто иначе окрашены. Самка антимахуса точно копирует рисунок крыльев самца, лишь несколько тускнее — это я знал по единственному ее экземпляру. Она тоже, и еще более, напоминает невзрачную американскую геликониду. Словом, я всюду искал эту из редкостей редкость — и ничего не находил. Впрочем, кому я это доказываю? Вы, господа, не хуже меня знаете, что значит ловля редких булавоусых. Даже у нас, в Англии. Годы и годы проходят впустую, хотя, бывало, я обнаруживал редкость в самом неподходящем месте, где-нибудь на окне вокзала, возле грязной лужи, у водопоя коров, в дилижансе или в спальне.
— Вы абсолютно правы, барон, — заметил Рассел. — В последний момент нашего отъезда с Новой Гвинеи на остров Серам мы грузились на голландский парусник, и великолепнейшая орнитоптера Александра, вся сияющая зеленым шелком и переливающаяся, как фея, села на корзины с фруктами, а у меня не было не только рампетки, но даже шляпы, чтоб попытаться ее накрыть. Подразнив меня, остолбенело стоявшего, своими нарядами, она вспорхнула, сделала плавный круг и улетела на берег в лес так же неторопливо и величаво, как подобает принцессе. Вам никогда не приходило в голову, господа, что у собирателя насекомых сачок должен быть всегда при себе и наготове, даже если идешь в паб[11] или на свидание?
Я хмыкнул, потому что Ротшильд высказал мою сокровенную мысль, о которой я всегда помалкивал, чтоб не считаться круглым идиотом.
— Да, господин Рассел, — продолжал барон, — сколько раз я ловил себя на этом досадном промахе! Редкость — вот она! Перед тобой, а ты безоружен! В таких случаях у меня никогда не было сачка. Впоследствии я заказал складную рампетку, которую годами таскал с собой, но — вот диво! Ни разу не воспользовался ею. Редкости хранит или Бог, или Дьявол. Но доскажу о самках антимахуса… Я все-таки добыл их четыре штуки… Я искал самок антимахуса в тех же местах, где ловил самцов и где встречал их летающими. Я уже сказал, что ловил антимахусов у ручьев, у рек. Для этого надо было вставать затемно. Светает в Африке удивительно быстро. И вот, пока я шел со слугами на свою охоту, рассвет настигал нас. Мы двигались вдоль речных зарослей, очень внимательно вглядываясь в стволы и ветви. Антимахусы летают только тогда, когда отойдет роса, и предпочтительно в ясную погоду. Влага отяжеляет их огромные крылья. В пасмурную погоду они сидят неподвижно, крылья держат сложенными, и заметить их почти невозможно. Как только появляется солнце, антимахус расширяет их, он как бы сушит крылья, вбирая солнечное тепло. Эту особенность я приметил впервые, когда обнаружил антимахуса, сидящего на голом стволе виниой пальмы. Он торчал, как странный сучок, и потому привлек мое внимание. Откуда на гладком, а точнее, рогово-кольчатом стволе (у этой пальмы ствол словно состоит из костяных колец), мог взяться сучок? Я понял, что передо мной гигантская бабочка. Может быть, он еще напоминал темный косой парус. А когда всходит солнце, бабочки еще виднее, ибо полураскрытые крылья с рыжими и коричневыми разводами бросаются в глаза. Тут дай бог не промахнуться! Улетает этот бесхвостиковый фрачник, как молния. В сетке бьется, как зверь. Антимахус очень силен. Это удивительно могучая бабочка. Но вот так добывая самца за самцом, я уже склонен был думать, что бабочки эти размножаются каким-то таинственным способом или они гермафродиты? Во всяком случае в Конго я самок антимахуса не обнаружил, но зато собрал великолепную коллекцию африканских парусников. Из 80 африканских папилио в Конго представлено свыше половины[12]. Правда, и область эта огромна, никаких сил не хватит исследовать ее даже громадными экспедициями: леса, и притом непроходимые, особенно близ Конго, чудовищные болота, где чуть ли не до сих пор водятся динозавры и летающие ящеры, жуткие пространства топей между притоками, куда доступ лишь некоторым видам болотных антилоп, бегемотам, голенастым птицам и хищникам, и помимо всего этого в восточной части Конго великолепные саванны, горы, вулканы. Невероятное изобилие копытных, зебры, носороги, слоны. Господи, это земля обетованная для всех охотников! Но больше всего здесь поживы для энтомолога. Я поймал здесь много экземпляров великолепного желтого Папилио Нобилис, самка которого и крупнее, и прекраснее самца, и Папилио Фюллеборни с двумя желтыми молниями на крыльях, и черных с белыми перевязями Папилио Джексона, Папилио Зенобия, Папилио Хорнимана, Папилио Лейкотения — третью по величине дневную бабочку Африки. Мои экскурсии были исключительны удачны, я пережил глубокое наслаждение от всех этих находок, но самок антимахуса не нашел. Случай помог мне. В конце дождевого сезона я перебрался из леса в саванну. Кстати, в Африке дождевой период вовсе не сплошные ливни. Дождь идет через два-три дня. В остальное время стоит дикая влажная жара, и все живое, кроме человека, радуется ей, поет, стрекочет, размножается. Лягушки и жабы благоденствуют, рыбы в реке, по-моему, тоже. Плеск, шум, кваканье, какие-то невнятные бормотанья и стоны. Иногда над поверхностью высыпает целая стая сверкающих голубых или серебряных рыбешек и за ней выпрыгивает этакое страшилище — рыба, метра в два, с оскаленной пастью! Я уехал из дождевого леса в саванну, но это была не настоящая саванна, та, что с баобабами, зонтичными акациями и слоновой травой, а как бы изреженный лес, перемеженный пустошами, острова леса среди равнины, где паслись стада жвачных и негритянский большерогий скот. Здесь была пропасть термитников, подчас огромных, как одинокие скалы, и крепких, как обожженная глина. Они торчали всюду, как замки гномов, а в их прочной поверхности были пещерки, где жили забавные земляные совы, Иногда эти совы атаковывали меня, когда я подходил слишком близко. Термитники я находил и разрушенные, развороченные, как ломом. Работа слонов?
— Это, несомненно, трубкозубы[13], — заметил Рассел.
— Или, скорее, работа панголинов[14]. Оки бродят по ночам и своими огромными когтями могут разрыть любой термитник.
— А я думал, что это носороги, — сказал Ротшильд. — Но как бы там ни было, господа, носорогов в этой области водилось много. Я видел их издали, потому что близко они не подпускают, носорог удивительно чуткая животина. Подобраться к нему просто невозможно. Он великолепно чует, еще лучше слышит и к тому же по хребту у него всегда бегают волоклюи, подобие скворцов, и тотчас предупреждают эту махину об опасности. Носорог, по-моему, и видит неплохо. Мы просто считаем его глаза маленькими по сравнению с его гигантской тушей. В чем угодно он престранная животика, например, ходит оправляться в одно и то же место. И не скоро его меняет. В саванне стоят конусы сухого помета, который, кстати, кишит навозниками, афодиями, хрущами и даже рогачами. Именно жуки привлекали мое внимание к этим кладовым органики. Ибо здесь были крупные и даже очень красивые и редкие экземпляры. Жесткокрылых в саванне, на мой взгляд, больше, чем в лесу, и легче искать. Я находил тут таких великолепных скарабеев, копров, златок, что моим сборам позавидовал бы самый взыскательный коллекционер. Но самое поразительное — на одном из таких конусов, довольно свежих, — я обнаружил сидящих бабочек и среди них драгоценного антимахуса-самку. Она была непотертая, свежая, будто только что вышедшая из куколки! Вы можете представить, господа, с каким трепетом я начал к ней подкрадываться! Я был уже близко, но осторожная бабочка вспорхнула и улетела. Господи! Я думал, что лишусь чувств. Но, памятуя, что многие бабочки оседло держатся на одном месте, я на другое же утро не преминул вернуться сюда. И на этой носорожьей куче я поймал сначала одну, а затем и вторую самку Папилио Антимахус! — барон обвел нас улыбчиво-торжествующим взглядом. Вся спесь словно слетела с него, а выступил натуралист, такой же, как мы, готовый переносить любые опасности, лишь бы найти желанное.
— Но как же эти бабочки спариваются, если вы, сэр, встречали их только раздельно, — спросил Рассел.
— Это загадка, — ответил Ротшильд. — Возможно, у них есть какие-то сезоны размножения. Перелеты. Иначе зачем у самца такие длинные могучие крылья? Возможно, самки в определенный период выделяют пахучие вещества, которые самцы воспринимают за сотни и даже тысячи миль! Это невероятно, однако каких чудес нет в природе. В общем, загадка остается. А то, что я ловил бабочек на носорожьем помете, скорее правило, чем исключение. Я замечал, что даже самые прекрасные парусники… Да вот, например, чтоб синий громадный Залмок-сис, Папилио Залмоксис, вторая по величине дневная бабочка Африки, не раз попадался мне на навозе, оставленном самыми разными обитателями джунглей. Но Папилио Залмоксис не редкость, и поймать его гораздо проще, чем антимахуса.
— Да. Все-таки это чудесные бабочки, — восхищенно проговорил Рассел. — Диво Африки.
— Бабочки чудесные, — подтвердил барон. — И музей Конго в Тервюрене буквально выпросил у меня экземпляр самки антимахуса и двух самцов. Я вынужден был уступить — все-таки бельгийский музей не частное собрание. Бабочек этих должны видеть все любители природы.
ВОСПОМИНАНИЕ, КОТОРОЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ПРЕДПОСЛЕДНИМ, НО ПО СВЯЗИ С ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВОЙ ПЕРЕДВИНУЛОСЬ НА ЭТО МЕСТО:
Музей Конго
Я был в этом музее — теперь он носит название: «Музей Африки». В 1978 году осенью мы с женой путешествовали по Бенилюксу[15]. И после поездки в музей Ватерлоо оказались на пути в Брюссель. Тервюрен же едва ли не предместье Брюсселя, но по бельгийским расстояниям считается самостоятельным городом. Музей Африки, может быть, не единственная достопримечательность, какой славен зеленый парковый уютно-тихий городок. Здесь обитель состоятельных чиновников, богатых рантье и тех счастливых буржуа, что живут на покое с молодыми, сытыми и свежими экономками и служанками. Здесь, кажется, сама природа настроилась на размеренную беспечность. Многовековые дубы, платаны, каштаны не ведают здесь счета времени. Мелкие ручьи и речки текут под их хранящей сенью. В речках водится пятнистая форель. Ее удят рыболовы в спортивных кепках с длинным козырьком, сидящие к тому же на удобном пластиковом складном стуле, с телескопическим удилищем из дакрона и неспешно выбирающие изощренные приманки — блёсны из словно бы коллекций сокровищ, серебром и золотом отсвечивающих из пластиковых наборов. И может быть, во всей маленькой Бельгии не найдется еще столь спокойного ухоженного угла, разве что в лесистых Арденнах — «Бельгийской Сибири», где сейчас начали строить целые районы исключительно красивых разнообразных вилл.
Тервюрен встретил нас спокойным предосенним солнцем, матово отраженным листвой вековых лип и лосным глянцем резной дубовой зелени, где всегда как бы чудятся, присутствуют и лавры римских цезарей и античных поэтов. Ухоженное шоссе обступали зеленые стены парка, на словно бы специально выбранной для этого поляне, с левой стороны от шоссе и оказался длинный «Музей Африки», напротив его, у входа в парк, высился колоссальный бетонный слон, на спине которого как-то ненужно и мелко сидели фигурки негров с копьями. Монумент показался мне памятником даже не нынешней, а какой-то еще
Сам «Музей Африки» вещал нам о многом. Он ведь был
Всякий музей — памятник. Но этот был памятником не столько эпохи, сколько
Отягощенный этими раздумьями, и посылая проклятия своему донельзя капризному фотоаппарату «Зенит-снайпер», вдруг отказавшемуся снимать витрины и стенды, я прошел (прошли мы, так как я был с супругой) в залы, где фауна африканских четвероногих гигантов уже менялась, разбиваясь на более мелкие ручейки, какие мудрая наука биология наделила другими отраслевыми названиями: орнитология (птицы), герпетология (пресмыкающиеся и земноводные), ихтиология (рыбы), энтомология (насекомые). Здесь были собраны птицы всех африканских видов от страусов, громадных и словно доисторических, до птиц-секретарей, птиц-носорогов, рогатых воронов, аистов-марабу, орлов и грифов, попугаев, медоуказчиков, волоклювов, ярких ткачиков, райских «вдовушек», амадин и крохотных, сходных с американскими колибри, нектарниц. Были жуткой величины крокодилы, желтозубо ухмыляющиеся даже и тут, были змеи с глазами Клеопатр, человеконенавистниц и свирепых немезид. Были рыбы, своей клыкастостью и красотой доказывающие, что и подводный мир природы так же хищен и прекрасен, и были бабочки, бабочки, бабочки в застекленных ящиках по стенам. Бабочки и жуки. Они были самыми яркими клетками в экспозиции музея. И тут мой «Снайпер» вдруг прекратил забастовку, включился и, видимо, потрясенный цветной мозаикой, начал исправно снимать коробку за коробкой, все подряд, особенно благоговея перед бабочками семейства Папилио. Они же кавалеры, парусники, фрачники и ласточкохвосты. Я с наслаждением, иначе и не скажешь, заснял на цветную пленку «Орво» всех этих африканских фрачников и графиумов. Среди прочих многочисленных бабочек, довольно пестрых и крупных, они все равно гляделись рыцарями и кавалерами ордена «Золотого руна». Их цветные перевязи, голубые, красные и белые ленты наводили на такую мысль. Крупнее всех, конечно, был развернутый в размахе крыльев на четверть метра (где это еще бабочки измеряются в метрах!) рыжий Папилио Антимахус, дополненный менее взрачной, однако по-своему и по-женски, быть может, более нежной самкой. Разглядывая диковинных бабочек, было горько сознавать, что теперь антимахус исчез из многих африканских стран. Он сделался редкостью и там, где был более-менее обыкновенным.
Дома я тщательно проявил пленку и обнаружил — бабочки получились! Пусть не столь ярко, как могли бы стать, снятые профессионалом. Да и снимал ведь без вспышки. Пользоваться ею в музее запрещено. Но все-таки несмотря на несколько блеклую красоту, у меня было полное собрание африканских парусников. Вы поняли меня, ценители, любители, коллекционеры? Вы поняли меня, милые, чуткие люди, чудаки? Среди этого собрания дневных булавоусых Африки, в общем, уступающего по причудливости окрасок, величинам, формам и тому, что не хотелось бы обозначать избитым словом «волшебство», другим бабочкам других континентов и островов, были все-таки создания удивительные. Например, вот этот, второй по величине африканский парусник Папилио Залмоксис. Размах крыльев почти в две ладони! Крылья светятся голубым ледянистым мерцанием, наподобие бразильских морфо. Формой тела же Залмоксис похож на азиатских орнитоптер. И, возможно, бабочка эта, очень древняя, вещала еще о том времени, когда гигантский материк ПАНГЕЯ еще не делился на ГОНДВАНУ и ЛАВ-РАЗ ИЮ и громадные клинья материковых плит Южной Америки, Африки и Индии еще не начали свое кочевье, расходясь по глобусу Земного шара, рождая меж собой пространства нынешних океанов. Что за удивительное было время? До человека? Без человека? Или он незримо присутствовал и готовился к своему появлению еще в разнообразных ликах бесчисленных живых существ? Генетическая память, восходя к родству с ними, говорит мне, что Земля и тогда кипела жизнью. Может быть, бабочки были ее вершинами — ведь миром тогда владели насекомые: стрекозы с крыльями в полтора метра и многоножки длиной с корову! Не остаток ли тех времен этот голубой Папилио Залмоксис, как бы объединяющий бабочек Америки и Азии? А Папилио Антимахус? Теперь я знаю, премудрые систематики выделили обоих парусников в особые роды: Итерус и Друрия. Наверное, ученые правы, бабочки эти не вписываются в закономерность.
Но вот еще в моей фотоколлекции черно-кофейный с белым парусник Папилио Андрогеус, или змеек, как называют его в Африке. Он парит над вершинами высокого леса, как действительно бумажный китайский змей-дракончик, он качается, как некое странное видение. На его темных крыльях белыми пятнами — иероглифами природа запечатлела письмена, похожие на древнейшую арабскую вязь. Возможно, она сказала и больше, но кто прочтет ее письмена? Глядя на странный узор крыльев бабочки, я думал, что письменность изобрели не мы, и мы все еще не знаем точно, какие знаки рассказывают о прошлом, будущем и настоящем. Мы, премудрые, не знаем языков живущих с нами рядом существ, пусть это будут даже обычные всеми травимые тараканы. Мы не знаем ни
Мы до сих пор почти ГЛУБИННО ничего не знаем о природе и так напоминаем дикарей, что найдя на берегу океана, допустим, целехонький цветной телевизор, вытаскиваем из него кнопки, проводочки и лампы, чтобы сделать себе ожерелье.
Что сказала-зашифровала природа на крыльях антимахуса, залмоксиса, адрогеуса, многих других? Или вот еще этого пестрого глазчатого парусника, вся окраска которого и даже «глазки» на крыльях в тон и цвет сухости выгоревшей от зноя саванны, ее трав и чертополохов, мужественно сопротивляющихся африканскому ветру и африканскому зною?
Музей в Тервюрене и теперь наводит на многое. Он и сам-то еще как следует «не открыт». Среди его экспонатов и фондов, изучая их, с изумлением находят неизвестные науке виды. Как нашли, например, по его сборам неизвестную крупную птицу африканского павлина. Музей открыт, но он стал уже и археологией, и историей. Ведь даже Конго, «бельгийского Конго», как знал я его в детстве, давно нет, а есть республика Заир. Нет «колоний», нет захватчиков-завоевателей. И нет цветущей дикой природы. Все это на протяжении одной человеческой жизни. Не столетней. Вот ловлю себя опять на детских воспоминаниях. В Африке еще полно «белых пятен», где-то там в ней живет потерявшийся Ливингстон. И туда с целью найти и спасти Ливингстона одержимо шагает упрямый американец Стенли. Как давно это было! И как близко.
ВОСПОМИНАНИЕ ТРЕТЬЕ:
первая коллекция
Я вспомнил еще один из ранних моментов моей жизни, когда бабочки снова появились в ней, может быть, еще не так притягивая и маня, как было это позднее, но достаточно явственно. Тот волшебный, легко и быстро порхающий махаон уже родил у меня острое и жадное стремление к познанию мира. Мир, окружающий меня, еще ничем не огорчил мое детское сознание, и восприятие его рождало лишь новые радости и предвкушения. Тридцатые годы, кажется, не у одного меня были переполнены иллюзиями или даже повальным гипнозом ожидания близкого и абсолютного счастья. Впрочем, что такое — счастье? Не вся ли это наша жизнь в стремлении к познанию и обладанию? Как бы там ни было, мои иллюзии были и слишком велики, и слишком малы одновременно. С одной стороны, меня словно ждал весь огромный непознанный мир,
Стремление к познанию живого мира я утолял, расширяя свои поиски. Сначала это было крыльцо, за ним двор, казавшийся (в сравнении с крыльцом!) таким огромным, как мореплавателю не кажется, наверное, новый материк. В иные места этого двора я даже опасался забираться. Хорошо помню, что в центре двор был устлан сизым неровным камнем, о который не один раз я спотыкался и расшибал колени. Спотыкались и взрослые о торчащие неровные камни, но почему-то никому не приходило в голову их выровнять или убрать. Ближе к сараю, занимавшему двор с востока, росла оранжевая пупырчатая ромашка без лепестков, такая плотная, что, когда я валялся на ее прохладной упругой поверхности, она почти не мялась и тотчас возвращала себе свой довольный цветущий вид. Во всех остальных частях двор был гладко плотен и по нему хорошо бегалось и славно каталось на синем трехколесном велосипеде. Сарай в конце двора был долгое время заповедным местом. Туда не пускали. Он был огромен, угрюм, стар. Его строили в то доброе время, когда совсем небогатые горожане держали корову, а то и двух, пару лошадей, овец, кур, и потому сарай состоял из каретника, ну, видимо, для пролетки, телеги, называемого теперь исчезнувшим словом «завозня», бревенчатой конюшни и бревенчатого же помещения для коров, над всеми этими строениями возвышался сеновал на несколько возов зимнего сена, от сеновала отходил широкий навес на деревянных столбах, упертых в тесаный гранитный камень (чтобы не сгнили). Под крышей навеса примыкала к сеновалу еще галерея («отлом»), куда вела лестница с точеными перилами. Сарай стоял на фундаменте из дикого камня. Я что-то не помню, чтобы строили так сараи теперь. И, конечно, я начал осваивать это огромное строение вопреки всем наказам бабушки: «Не лазай на сеновал! Не ползай по «отлому». Не ходи в конюшню, домовой там», — осваивал под снисходительное молчание матери и мудрое невмешательство отца, который умел жить как-то особенно для себя — вроде бы и весь в заботах, а в то же время свободный и всем довольный. Довольство жизнью составляло главную черту его характера, и лишь частицу этого качества, наверное, усвоил или унаследовал я. Все сарайные помещения, что были открыты, я обследовал без труда, — забыл сказать еще, что под каретником — «завозней» находился глубокий подвал-«погреб», куда вела каменная лестница. Спускаться в погреб запрещалось настрого, именно потому я и побывал там, с великим опасением спустившись по холодным сырым ступеням, заглянул в комнату-подземелье, когда-то, верно, сухую, выложенную камнем, а к моменту моего боязливого появления уже залитую, полузатопленную почвенной водой, с нависшими с потолка гранитными плитами, иные были уже обрушены, лежали в воде. И только во всегда запертую часть амбара — прежний коровник, а впоследствии кладовку — никак не удавалось попасть. Ключи были у бабушки. Я знал, что в кладовке, по-бабушкиному «амбарушке», хранился разный хлам, вещи, вышедшие из употребления, но такие, что выбросить было жаль, и все ждал возможности побывать там. Наконец бабушке понадобилось что-то вроде керосиновой лампы, и тогда от меня уже не было возможности отвязаться. Дверь открылась. Я увидел темное пыльное помещение самого мрачного вида, все забитое хламом и ветошью, ящиками, бидонами, банками. Там стояла огромная, плетенная в виде сундука бельевая корзина, доверху заполненная старыми журналами и книгами (до нее я еще добрался позднее!). Самовары. Подсвечники. Лубе-нелые скорченные сапоги. Пудовые гири. Безмен. Весы с цинковыми чашками. Деревянная долбленная из целого дерева «сельница», фонарь «летучая мышь» на стене, с каким, наверное, ищут сокровища. И будто охраняя этот мир былых и спящих вещей, жутко возвышалась безголовым туловищем женская «фигура» — манекен на винтовой палке-подставке, на каких портные шьют и меряют дамское платье. Все это впоследствии были картины Сальвадора Дали.
Бабушка уже собиралась закрыть «амбарушку», когда я заметил стопу не то коротких толстых досок, не то книг или коробок и, вскарабкавшись на бельевую корзину, добрался до них. Приподняв верхнюю, я обнаружил — это коробка, притом необычно легкая. Кулаком сдвинул фланелевую пыль. Открылся кусок стекла, под ним желтое узорное крыло бабочки. Коллекция?
— Коллекция!! — закричал я, жадно стирая, размазывая жирный серо-коричневый слой.
Бабочка! Огромная, соломенно-палевая, с черным зубчатым рисунком, с голубовато-красными глазками — пятнами на хвостатых нижних крыльях была передо мной под освобожденной от пыли поверхностью стекла. МАХАОН! Я узнал его. Показалось даже — тот самый, что улетел когда-то от моего детского оранжевого сачка. Зачем же он томился здесь? Никому не нужный, забытый? Ведь даже отец никогда не вспоминал о судьбе этой его коллекции? И не удел ли это всех (хочу подчеркнуть — ВСЕХ!) собраний, коллекций, музейных сокровищ — заканчивать жизнь в плесневых подвалах, запасниках, кладовых, закрытых шкафах, когда уже не тешат они душу владельца и собирателей? Собирали все: короли, императоры, князья, художники (Рубенс собирал), купцы, мещане-фанатики. Пещера разбойников, открытая Али-бабой, — тоже была собранием. Но там были — золото, жемчуга, алмазы, серебро, оружие — вещи, долговременные и нетленные. А вот творения природы — оправданно ли собирание их? Надо ли? Сейчас рассуждаю так. Тогда думал иначе. Тогда схватив коробки (две были с бабочками, одна с жуками!), я помчался в дом, едва не приплясывая, весь во власти счастливой находки и в предвкушении полного владения ею. Коллекция бабочек! Моя!
Я опять вспомнил рассказы отца о том далеком дачном лете и купцах Чуваковых, братьях Самойловых, учивших его собирать коллекции и собиравших, как он узнал, еще цветы, камни, жуков. Четыре гимназиста. У них, у каждого, была своя комната в красивом двухэтажном каменном доме с зеркальными
Когда отец показывал мне дом «инженера Самойлова», он всегда повторял с некоторой долей чего-то похожего на неприятную мне зависть, что братья жили вверху, в отдельных комнатах. Там и висели у них по стенам их коллекции. А внизу была столовая и комнаты прислуги. КОМНАТЫ ПРИСЛУГИ.
Почему найденная в амбаре коллекция так сразу напомнила мне об этом бывшем доме, бывшего инженера и его бывших детей-гимназистов — братьев Самойловых?
Бабушка помогла промыть и очистить стекла коробок, й я обнаружил внезапное удручившее меня обстоятельство. Красота бабочек оказалась уже линялой, траченной временем, жуками-точилыциками и, может быть, неумелым собирательством. Отец рассказывал, что расправлял бабочек простейшим способом, накалывая их в паз между бревнами этой веранды, где он жил и спал. Многие бабочки оказались полуразрушенными. Наколотые на толстые Швейные булавки, одни сохранили всего лишь верхнюю пару крыльев, другие из четырех крылышек — три, от иных же осталась лишь торчащая булавка с остатками иссохшего туловища, а остальное цветным хламом лежало на дне коробки. Может быть, так, обозревая коробки, я в первый раз понял, как хрупка и тленна красота. Любая красота! Замечу, что всякая она при сытом подробном пристрастном обследовании являет нам подобие разочарования.
Только две бабочки пострадали меньше, может быть, за счет своей величины или опять же своей исключительности: желтый махаон и другая, еще крупнее его. Она размещалась в самом центре коробки. Бабочка была белого, почтя прозрачного и просвечивавшего с перламутровым блеском тона, по которому были разбросаны черные и красные пятна, иные даже с ободками. Я чувствовал, что белая бабочка была вроде бы родственна махаону, но кроме величины, она ничем не походила на него. Она была в четыре раза больше любой бабочки-белянки. Такой летающей громадины я даже представить себе не мог. Но на вопрос: «Кто это?» не ответили ни бабушка, ни мать, ни отец. Вернувшись с работы, он обрадовался коллекциям (был ведь еще и ящик с жуками и примерно в том же плачевном состоянии). Но, посмотрев их вместе со мной и также отметив невосполнимые разрушения, отец лишь на секунду затуманился, а потом махнул, неисправимое жизнелюбие всегда брало в нем верх: «Что поделаешь? Время… Пойдем-ка обедать. Есть хочется». Про белую бабочку пояснил: «Я ее на дороге увидел. Гляжу — большущая бабочка! И воробей ее уже клюет. Может, он и сбил. Я к ней! Никогда таких не видывал. Не знаю, как называется. Редкая. Очень редкая… Обедать пойдем…»
Коллекцию я повесил на стену и первое время любовался ею. Бабочки были все-таки разные и красивые. Они напоминали цветы и превосходили их. Может быть, глядя на коллекцию, я невольно улавливал и впитывал эстетику природы, до которой мог пока подняться лишь интуитивно. Я понимал, быть может, что бабочки созданы для цветов, а цветы, видимо, для бабочек. Это единство разных живых существ было мне понятно. Однако я чувствовал, глядя на эти пестро разрисованные кусочки материи, и еще какую-то высшую их предназначенность. Какую? На вопрос этот младенческий разум не мог дать ответа. Впоследствии я узнал широко известное изречение одного из философов-модернистов, что искусство, как и красота, в своих высших формах должны обладать качеством
Но любоваться коллекцией на стене одновременно мешала и достаточная ободранность, и разрушенность ее экспонатов. Не долго думая, я снял ящики со стен, открыл, то есть отклеил стекло, и принялся удалять останки развалившихся бабочек. Наверное, этого не стоило делать, действовал я неумело, слишком грубо, а бабочки слишком пересохли, были так хрупки, что разваливались при одном прикосновении к булавкам. Не избежали такой участи ни махаон, ни неизвестная редкая бабочка, а все попытки склеить хрупкие крылышки конторским клеем — «гуммиарабиком», не привели ни к чему. Крылья крошились, туловища разваливались, усики отпадывали сами собой. В результате моих трудов от коллекции остались кучки цветной трухи и ржавых булавок. Отец снова, видя мои старания, почему-то не огорчился. Лишь велел бабушке снести ящики в амбар. Коллекция прекратила свое существование и, пожалуй, закономерно и с пользой. Не найди я ее среди пыли и хлама — она все равно погибла бы, доточенная жуками-точильщиками и каким-то подобием мелкой моли, какую с отвращением и содроганием я обнаружил во всех коробках. Коллекция дала мне первое ясно-наглядное представление о разнообразном мире живых существ. Позволила прикоснуться (в прямом смысле) к его редкостям и тайнам. Коллекция проявила (или выявила?) во мне столь нужную (или грешную?) страсть к собирательству и, значит, к познанию. А хрупко исчезнувшие бабочки оставили горестное сожаление исчезнувшей красоты. Красота же сама собой словно требует и ждет возрождения.
Я решил собирать
Все такие решения в детстве исполняются немедленно. И первых же бабочек я поймал на другой день шапкой на одуванчиках — видимо-невидимо, ярко-желто цвело их вдоль нашей ветхозаветной улицы, на пустыре за речкой и даже просто во дворе. Бабочки оказались, конечно же, обыкновенными крапивницами, но принесли все-таки начинающему коллекционеру достаточную радость. В том же амбаре я раздобыл застекленный ящик от иконы, куда и поместил свои первые находки. Не сомневаюсь, что божественное происхождение ящика не способствовало моим успехам коллекционера. Ловить бабочек шапкой-матроской было не лучшим делом, и я попросил маму сшить мне сачок, а отца изготовить обруч на палке. Родители с пониманием отнеслись к просьбе сына. Обруч был сделан, и палка нашлась, зато сачок за неимением марли (попробуйте, купите ее хоть где-нибудь и сейчас!) мать сшила мне из широких бинтов, и это изобретение я дарю всем желающим. Я очень сильно надеялся на сачок. С его помощью я рассчитывал основательно пополнить мою крапивницевую коллекцию новыми видами. Ловить сачком не в пример удобнее и даже радостнее, но результат был все тот же самый: к крапивницам добавились только белые капустницы. Я выходил на свою охоту за бабочками всякий погожий день и всякий день испытывал разочарование. Опять крапивницы, опять капустницы. Опять, опять, опять! Но помню и по сей день, как радовался, даже приплясывал, кричал, поймав уже более редкую, красно-малиновую с голубовато-синими крупными пятнами на крыльях. Отец, все-таки бывший для меня знатоком, определил ее как «павлиново перо». Еще одну пестренькую, скорее всего репейницу, знаток назвал «лесная бабочка». А дальше заколодило. Ничего нового в огороде и на пустыре не попадалось до самой осени, и постепенно я забросил сачок, к тому же приближалась осень, а с ней мое самое главное увлечение — певчие птицы — «птички». Коллекция в ящике от иконы куда-то девалась. Но испытав разочарование, я как-то и не вспоминал о ней. Откуда мне было знать, что в средней полосе России и на Урале, начиная с его полярных областей и до самого юга, водится всего-навсего около трехсот видов дневных бабочек, причем в эту цифру включаются и редчайшие, встречающиеся в таких удаленных местах, куда не сможешь добраться, кроме как с экспедицией, и уже никогда не увидишь ни в лесу, ни в поле, где-нибудь за городом. Бабочек ночных было (тогда «было», ибо фауна их, говоря языком научным, исчезает еще стремительней, пропорционально той массе огней и фонарей, которые теперь светят везде и на которых, повинуясь неясному еще инстинкту, летят эти насекомые, чтобы, обжигаясь, погибать. Исчезновение ночных бабочек никого не волнует и, как знать, не приведет ли оно также к полному оскудению природы Земли) гораздо больше, но их я почему-то боялся. Они и сейчас вызывают у меня рефлексное, что ли, отвращение своим дрожащим трепетаньем, и я их никогда не собирал, а поймав случайно в сачок, тотчас выпускал со всеми предосторожностями, вплоть до того, что бросал сачок открытым и, отбежав в сторону, смотрел, как мохнатое маленькое чудовище возмущенно выбирается из марли и неловко улетает. Ночные бабочки днем летают плохо. Дневных же бабочек, ярких, тоненьких и не страшных, нигде больше не было.
Отец на все спросы-расспросы отвечал, что бабочек «много в лесу» (а я держал в памяти ту цветущую шиповником и кипящую жизнью гору, на какую возил нас когда-то веселый дядя Вася), но выбраться в лес в те довоенные времена было нелегко. Не было электричек, не было загородных автобусов, вечно не было времени у отца, занятого даже по воскресеньям своими отчетами и балансами. Он был бухгалтером в большой конторе и на воскресенье, забрав портфель, постоянно уходил куда-то «работать», работал и вечерами, возвращаясь, когда я уже спал. Теперь я иногда думаю, что работа его была одной из форм обретения им той свободы, к какой стремился каждый настоящий мужчина. Как бы там ни было, отец иногда брал меня в лес по воскресеньям, мы ехали на трамвае на ближнюю окраину города в Пионерский поселок, где и теперь еще сохранился клочок суховерхого сосняка — обиталище ворон и где под горкой текла мелкая светлая речонка. Местность эта называлась «Основинские прудки», потому что тут некогда мыли золото. Шурфы и отвалы давно заросли, лес был еще зеленый, хотя и прохожий, и здесь я носился со своим бинтовомарлевым сачком за редкими пролетающими бабочками. К сожалению, «энтомофауна булавоусых чешуекрылых этого региона», — почему не сказать языком современным и наукообразным?! Хо-хо! — была предельно бедна и тут. Те же крапивницы, павлиново перо, оказавшиеся не такими уж редкими, да еще поймал я желтую бабочку лимонницу и одну-две рыжих лесных. Забегая вперед, скажу, что и эти редкие поездки «в лес» через год прекратила грянувшая война. Недостаток бабочек и сведений о них побудил меня искать сведения в книгах. Я читал скучные книги Брема (их было у нас всего две, из них о насекомых только одна, где бабочкам отводилось десятка три страниц и были две цветные вклейки, которые я испортил, переводя изображенных там тропических бабочек через копирку в свой альбом, хоть так пытаясь накормить желание голодного коллекционера). Читал еще более тоскливую книгу Фабра, про его пчел, муравьев и ос-феллоксер. Жизнь этих ос была мне совершенно не интересна, а Фабр показался просто сдвинутым чудаком.
Бабочек не было. Мечта затухала. Мечту надо хоть изредка кормить находками, хотя бы частичным исполнением желаний. Мечте, как костру, для горения нужно топливо. Один раз так и случилось. Во двор — помнится было это в августе — привезли и свалили воз сырых осиновых дров. Дрова для нашей семьи всегда были такой же мучительной проблемой, как, допустим, марля для сачка. То их нельзя было купить. «Нет на складе». То нельзя вывезти. Дрова есть, а нет машин, лошадей. То было некому их грузить. То разгружать. Подлая российская жизнь, мне кажется, в этих дровяных проблемах отражалась, как в увеличивающем зеркале. И все-таки отец как-то умудрялся «достать» эти самые дрова. Как-то «выписать», как-то «оформить вывозку», а дальше уж он всецело полагался на себя, и дровяной процесс из почти трагедии и драмы превращался в почти радостное и счастливо-комедийное действо. Дрова при моей помощи радостно пилили, благодушно, с покуриванием и рассказами о лесных походах и удачах (отец был завзятым охотником, и к тому же добычливым охотником) раскалывали, аккуратно складывали в длинную ровную поленницу.
На этот раз осины оказались очень сырыми — прямо с корня. На распилах сочились белым пахучим молочком, и вот что произошло на следующий день. Большие черные бабочки, бархатно блестящие, с белой и желтоватой каймой по краям стали прилетать в наш двор словно бы из ниоткуда. Таких бабочек (отец называл их траурницами) я видел за все детство одну-две, а тут были буквально десятки. Одни улетали, другие являлись снова. Вспомнив про заброшенный сачок, я тут же поймал их несколько штук. Но изобилие бабочек не прекращалось, и я понял, что их привлекает осиновый сок. Как проголодавшиеся или одержимые жаждой, они садились на распиленные чурбаки и пили его тонкими хоботками. Какое же надо было иметь чутье, чтобы примчаться сюда, в город, буквально за тридевять земель? Бабочки пили сок, словно бы хмелея, иных из них я мог взять руками за сложенные уголком крылья. Траурницы прилетали до тех пор, пока чурбаки не высохли под жарким августовским солнцем. И хотя они пополнили мою коллекцию, других видов бабочек на осиновые чурбаки не прилетало.
Я уже снова пригасил свой охотничий инстинкт, хотя, может быть, и ждал иногда явления новой бабочки. Но никого не было, и, помнится, в тот знойный полдень я не то чтобы загорал, а просто грелся на солнышке, раздумывал о близкой уже школе, осени, птичках, о чем-то таком думал всегда, как вдруг из-за нашего высокого забора с улицы спланировала громадная и великолепная белая бабочка. Увидев ее, я вскочил с бревен, вспоминая, где же сачок, и уже предвкушая: сейчас бабочка сядет на еще не расколотые чурбаки, я ее накрою, как ловил черных траурниц, очень просто. Поймаю и вечером покажу отцу! Она же была точно такая, как «редкая» белая из его коллекции. Но… как часто в жизни это «но»! Бабочка даже не присела на чурбаки. Сделав круг над двором, она мощным порхающим полетом облетела огород, не делая даже никаких попыток сесть, взнеслась в высоту и скрылась. Мой рассказ про гигантскую бабочку отец посчитал, кажется, обычным моим враньем, выдумываньем — не скрою, я был на него горазд, и то отец, то мать часто с сомнением, с улыбками глядели, когда я нес, так мне казалось, всегда правдивую сладкую безудержную чепуху. «Сочинял», — говорила бабушка.
Осенью я пошел в школу и возненавидел ее с первого тягостно-долгого и словно навсегда поработившего дня. Детство кончается, едва ты перешагнул школьный порог, а у детей ясельных, садиковых, по-моему, вовсе нет детства. Каждого Первого сентября и по сей день я испытываю, по-видимому, остаточные, рудиментарные, муки той порабощенности. Школа поглотила мое детство, мое главное счастье быть самим собой, мою свободу. Ее скучная обязательная тень заслонила мою самостоятельность. Как часто я, изгнанный из класса за непоседливость или посланный «за матерью» не помню за какие уж грехи, куксясь сидел на сентябрьском школьном крыльце, все же успевая проследить взглядом полет пролетающих мимо крапивниц и думая, какие счастливые! Ни тебе уроков, ни
Бабочки с островов Суматра и Борнео
Был ясный и уже вполне осенний день, когда мы с Альфредом, побродив по лугам и кустарниковым пустошам с вереском и дроком, взобрались на невысокий и достаточно крутой холм в окрестностях Годальминга. Мы запыхались и прилегли отдохнуть, старые ноги требовали этого. По обыкновению весь день мы провели в сборах насекомых. Меня занимали разные виды шмелей, среди которых я все хотел открыть новый, еще не известный науке вид, а Фред загорелся совсем необычной для него отраслью — сбором хищных мух-ктырей, которых в Англии, как оказалось, никто еще толком не изучал и не знал. Конечно, как всегда, мы искали и жуков, ловили бабочек, но Англия не богатая ими страна, и все, что нам попадалось, было давно известно, описано, имелось когда-то даже в наших юношеских коллекциях. Боюсь, что именно эта скудность родной фауны и флоры и толкала англичан путешествовать в дальние края. Мы с Альфредом были не исключением в этом стремлении. Англичанин по природе своей коллекционер. У него с пеленок словно страсть к поискам, находкам, открытиям. Для этого не обязательно родиться в замке лорда или имении эсквайра, достаточно быть просто типичным англичанином, чтоб собирать древности, старинные вещи, рыцарское оружие, всякую мелочь, хотя бы наперстки, пуговицы гвардейцев, подсвечники, я уж не говорю про увлечение нумизматикой и живой природой — у англичан здесь, наверное, нет соперников. Сорта роз, крокусов, тюльпанов, нарциссов и других садовых цветов и луковичных так же бесконечны, как и число их поклонников. А среди любителей окаменелостей, завзятых орнитологов и энтомологов я встречал и скромных служителей королевской почты, и трактирщиков, и банковских клерков, и еще бог знает кого. Ну, что заставляло, допустим, нас, двух стариков, побывавших тем более в самых дальних экзотических странах и, казалось бы, пресыщенных тамошней природой и ее дарами, бродить с рампетками по этим скудным местам, отворачивать камни, обследовать пни, а поймав какую-нибудь желтушку или медно-ямчатую жужелицу, оживленно обсуждать ее достоинства?
Мы лежали на теплом, нагретом осенним солнцем дерне и смотрели, как несколько бабочек-нимфалид порхали над вянущими кустиками крапивы, садились на уже полуоблетелый, покрытый скрученными треснувшими стручками и кое-где совсем пожелтелый дрок. Это были бабочки-репейцицы. не намного более редкие, чем обычная крапивница. Погревшись в полной неподвижности, они вдруг срывались и стремительно улетали, уносились в одном направлении на юго-запад. А, словно сменяя их, с другой стороны появлялись новые репейницы, опять садились на дрок или на еще довольно пышно цветущий сиреневый и белый тысячелистник.
— Удивительная бабочка! — сказал, следя за ними, Альфред. — Ты знаешь, Генри, я находил ее повсюду, куда бы ни приезжал. В Бразилии, в Пара, ты, наверное, помнишь, мы радостно удивлялись ей, как соотечественнице, она и там была многочисленна, как здесь. Я видел ее в Штатах, когда ездил туда с лекциями, мне говорили, что она есть в Мексике и в Африке. Даже самая обычная. Неужто в Новый свет ее завезли на кораблях? Но в Старом я встречал ее на Суматре, когда поднимался в горы на Яве и на Борнео[16]. Уверен — она есть в Австралии и на мысе Горн! Словом, всесветное распространение. Бабочка-космополит! Ты не думаешь, Генри, что она еще и перелетная, наподобие птиц? И сейчас мы, кажется, наблюдаем как раз ее осеннее передвижение.
— Пусть будет по-твоему, — сказал я, — но, думаю, что в Новый свет репейница перебралась самостоятельно. Через Атлантику она могла перелететь, используя цепь островов, теперь уже исчезнувших, как потонувшая Атлантида, и, кроме того, могла ведь распространиться через тундру. Чукотка. Аляска. А дальше благодатные места вплоть до мыса Горн. Эта шустрая бестия действительно сотни раз попадала мне в сачок на Амазонке, где я ее тотчас с досадой выпускал. Будь Антарктида чуть потеплей, она добралась бы и туда. Барон Ротшильд утверждал, что в Африке репейницы полным-полно, и они не отличаются в видовом отношении от английских. Но ты упомянул о Суматре и Борнео! Как я завидую, что ты побывал там!
— Да. Суматра это, пожалуй, самый дикий, малонаселенный из островов Зонда. Он так огромен, что даже не кажется островом, подобное же можно сказать о Борнео и Новой Гвинее. Нет сомнения, что первые две — части азиатского материка, гигантский мост суши, некогда тянувшийся, может быть, очень далеко в океан. Вокруг этих островов везде мелководье и такая бездна жизни. Все кипит! Раки, крабы, медузы, рыбы всех расцветок, кораллы, анемоны[17], моллюски. Моллюски, Генри, здесь бесподобны! Ты видел, конечно, мою коллекцию раковин. Я привозил несколько тысяч. Какие там встречаются гигантские тридакны[18], — не менее тысячи фунтов весом, а конусы — всех расцветок, вплоть до мраморной, например, Мармореус! Почти все конусы страшно ядовиты, и малайцы предупреждали меня об этом, когда я собирал раковины во время отлива. У конуса есть ядовитое щупальце, и он может ужалить не хуже кобры!
— Я слышал об этом.
— И тем не менее, раковины их — чудо расцветки! Я гонялся за ними повсюду, покупал на всех рынках, в лавчонках китайцев, где можно найти все, от эликсира жизни до приворотного зелья. У торговцев жемчугом и кораллами я раздобывал самые ценные конусы. У меня именно оттуда есть конус «Слава Индии»[19], правда, с меня содрали чудовищную цену. Но более всего острова богаты бабочками. На Суматре я не только пополнил собрание конусов, но добыл немалое количество никем еще не описанных бабочек-нимфалид. Если самыми крупными бабочками, типа орнитоптер, Суматра не богата, то нимфалид, белянок, сатиров на ней пропасть! Этот остров занимает первенство, по меньшей мере, во всей ЮгоВосточной Азии. Я знаю по твоим коллекциям, какое богатство ярких, пестрых многоцветных бабочек-нимфалид представлено в Бразилии и в Перу, а также знаю, что их много в Африке, в Камеруне, прекрасные нимфалиды есть на Новой Гвинее, но на Суматре водятся гиганты среди этих бабочек, каких нет нигде в Азии[20]. Так однажды ранним утром я, отправившись на свою обычную экскурсию по сбору животных, шел вдоль берега ручья — я люблю охотиться вдоль ручьев — всегда есть что-нибудь интересное — шел вдоль ручья и вдруг увидел планирующую над ним громадную коричневую бабочку с белым крапом на широких заостренных к верхушкам крыльев. Вначале я принял ее за самку какой-то орнитоптеры неизвестного вида, но затем (я поймал ее без труда, бабочка летала медленно), раскрыв сачок, понял, что передо мной гигантская нимфалида, и тоже никем еще не описанная! Ах, Генри, тебе ли не знать, какое счастье, до озноба прохватывает, когда в руках у тебя никому еще не ведомое животное! Ты чувствуешь себя чуть ли Не творцом его! Не из-за этого ли ощущения или состояния, не знаю как сказать, натуралисты едут на край света?
Я кивнул, потому что был абсолютно согласен, и чувство это, мало с чем сравнимое, было мне вполне известно.
— Впоследствии, — продолжал Рассел, — я ловил огромных сине-черных и коричневых с синим ширококрылых нимфалид и на Яве, и на Борнео. Да. У них были очень широкие крылья — бабочки выглядели в полете каким-то летающим четырехугольником! — со всеми переливами черного, фиолетово-синего и ясно голубого тона, к тому же переливающегося шелковистым блеском. Со сложенными крыльями они еще чем-то напоминали всем известных бабочек-каллим, листовидок с Цейлона и Западной Африки, лишь были много крупнее. Гораздо крупнее, Генри. Впоследствии, когда я внимательно изучил свои сборы на Суматре, я пришел к удивительному выводу, — тут Альфред засиял очками и очень убедительно сказал: — Генри! Они самые прямые родственники бразильских бабочек морфо! Да, друг мой, у тебя есть изумительная коллекция бразильских морфо, — может быть, лучшая в мире! Но возьми и сравни их с моими нимфалидами Суматры и Борнео и ты убедишься, что я прав. Они просто копируют этих прекрасных нимфалид Нового Света. Конечно, морфо с Амазонки величественнее, они крупнее и ярче, но все-таки в родстве, и тесном родстве, я убежден. Я ловил крупных суматранских нимфалид всегда рано утром или перед вечером. Днем они держатся в недоступной выси, в вершинах леса, в зарослях бамбука и совсем не видны. Некоторых из них я ловил на приманку из перебродившего малайского пива и раздавленных, портящихся на солнце плодов, главным образом, бананов. Бабочки прилетали на них, как лакомки на сыр-рокфор или пармезан. Да что там нимфалиды и сатиры! На гнилые плоды и на разную тухлятину ловятся даже парусники, даже самые величественные из них — орнитоптеры! Однажды, правда не на Суматре, а на Борнео, я увидел необычайное скопище прекрасных бабочек, которые порхали и перелетали вблизи помойной кучи, куда сваливали порченные плоды, фрукты, ягоды, тыквенные корки и разную дрянь с малайского рынка. Меж бабочками более менее обычных видов носились орнитоптеры с длинными черно-золотыми крыльями. Я поймал их несколько. Это была, Генрих, новая описанная мной орнитоптера Брука! Одна из самых прекрасных бабочек Малайского архипелага, если не всей Земли! Она просто несравненна! Ее верхние крылья по черному расшиты золотым шитьем, как придворный мундир камергера двора Ее величества! Когда я разглядывал эти золотые зубцы, я думал, что они вытканы рукой ВЕЛИКОГО ХУДОЖНИКА!
— Ты прав, Фред! Орнитоптера Брука — чудо природы! Когда я беру в руки коробку с этой бабочкой, мне приходит мысль, что никакие модницы еще не перещеголяли природу! Черно-зеленые с золотом ткани, копирующие хотя бы узор орнитоптеры, не соткала даже самая умелая рука. Кстати, бабочка выделяется еще и своей необычной формой! У нее такие странные узкие верхние крылья, словно у бражника!
— Да, орнитоптеру Брука[21] я ловил нечасто. Хотя теперь ее имеют многие коллекционеры по всему миру. Но тогда я всегда ловил только самцов, и мне даже была неизвестна ее самка, она, очевидно, гораздо более редкая и выглядит совсем иначе. А знаешь, друг мой, — продолжал он, — почему я так люблю Суматру? Она не перенаселена так, как соседняя Ява или более далекая Индия. В Индии леса уже поредели, поля теснят их. Все возделано. Рис. Рис. Ява — та вообще словно соткана из рисовых чеков, которые яванцы умудряются делать даже на склонах гор! Все это в дождевой период залито водой и выглядит, может быть, замечательно, однако природа, замененная творчеством человеческих рук, никогда не привлекала меня. На Яве я чувствовал себя тоскливо и неуютно, пока не забирался куда-нибудь подальше. Но мест таких там мало. Зато Суматра это действительно первозданная господняя Земля. Какие дебри! Какие леса! Горы! Я часто слышал и видел здесь слонов. На Суматре водится странный, словно бы очень примитивный подвид азиатского слона, маленький (конечно, относительно!), с четырехугольными небольшими ушами. На Суматре живут два вида лесных носорогов. Один из них двурогий! Я находил их следы, помет, слышал треск зарослей, где они бродили, и один раз видел самку с детенышем! Носороги здесь также мельче азиатских и выглядят допотопно. А еще на Суматре есть тигр, два вида леопардов, малайские медведи, олени, огромные лесные быки, — словом, весь набор крупных четвероногих. А мелких: куниц, белок, обезьян — обезьян особенно — полным полно. Гиббонов здесь видишь и слышишь постоянно, они орут и поют, как амазонские обезьяны-ревуны на раннем рассвете. Здесь есть чудные попугаи, кстати, опять напоминающие американских, есть чудовищные питоны и огромные кобры, хотя змей, в общем, меньше, чем в Индии. Есть и вообще какие-то удивительные существа. Кстати, у меня тут был забавный случай. Ночью я вышел из хижины с фонарем, намереваясь половить сатурний на ближней лесной опушке. Едва я отошел от деревни и погрузился в темноту — дорога шла среди бамбуковых зарослей и редких деревьев — мой фонарь вдруг высветил два гигантских глаза, круглых и буквально мечущих искры! Я остановился в растерянности. Кто же это? А существо с глазами-плошками вдруг прыгнуло мне навстречу большим прыжком. Со страху мне почудилось, что это прыгает лягушка величиной с зайца! Я едва не бросился бежать, но тут фонарь более четко высветил приблизившееся существо. Это был самый удивительный зверь здешних лесов — долгопят! Обычно этих ночных азиатских лемуров никогда не видишь днем. К тому ж$ они древесные животные и днем, наверное, спят или прячутся в дуплах. А ночью они охотятся, их невероятной величины глаза-плошки способны, вне сомнения, видеть лишь при свете звезд тропической, для нас непроглядной, ночи. И к тому же в лесу! Но что делал долгопят на земле? Он прыгнул еще раза два и полез вверх по какому-то стволу очень шустро. А с фонарем я нашел на тропе крылья очень крупной бабочки, очевидно, в погоне за ней он и свалился или спрыгнул на землю с дерева. Долгопятов население малайских кампонгов боится, как привидений! Этот зверь и в самом деле похож на привидение, бродящее по ночному лесу, а еще на чудо-человечка гомункулуса! На Суматре я собрал также хорошую коллекцию парусников, которых искал всюду, а ловил даже на редких и очень страшных с виду, вонючих, как падаль, цветах раффлезии. Здесь попадаются эти мясистые и словно бы сразу разлагающиеся розетки, попадаются не часто и только на звериных, слоновьих тропах. Растение ужасно смердит, — но зато, какой улов! Тут я ловил и жуков, и бабочек, и прямокрылых. Конечно, если считать строго, по количеству видов этот континент (вот видишь, невольно назвал Суматру континентом!). Этот конти… тьфу, черт, остров уступает Новой Гвинее, там бабочки многочисленнее и удивительнее, так же как жуки. Но зато Суматра кипит дикой нетронутой азиатской фауной, какую уж не встретишь ни в Индии, ни в Бирме, ни на Малакке. Тут словно все сошлось, как в ковчеге. Даже Борнео не сравнится. Вот, для примера, на Борнео почему-то нет тигра? А на Суматре он есть, хотя отличается от бенгальского подвида меньшей величиной. Да, Суматра, несомненный обломок Азии, так же как Борнео, Ява, Целебес. Но за Целебесом — стоп! Здесь проходит какая-то таинственная граница между малайской и австралийской фаунами по неширокому, но, кажется, очень глубокому проливу между островами[22]. Новая Гвинея за проливом несомненно обломок Австралии, так же, как и ряд малых островов. Но для меня, Генри, и сейчас загадка, почему фауны Малайских островов и Новой Гвинеи отличаются так резко. Ведь крупные четвероногие есть даже на Целебесе, не говоря уж про Яву, а на Новой Гвинее, такой огромной, нет никого. Ну, четвероногие пусть, им, предположим, не по силам преодолевать проливы. А птицы? Птицы Нозой Гвинеи и, скажем, Явы и Борнео — это совершенно разные миры, разные орнитофауны? Сходство с островами по ту и эту сторону узкого пролива только в флоре, да и в ней различий немало. Очень много «почему»?
— Не сдается ли тебе, Альфред, — заметил я, — что…
— Это было бы слишком фантастично, Генри. Слишком. Я допускаю поднятия и опущения морского дна, погружения суши, но чтобы континенты двигались? Слишком.
— Ничуть. Разве Англия всегда была островом?
— Думаю, что всегда.
— Тогда как появились на ней, скажем, олени?
— Завезены человеком, перешли по льду, или… Или был мост суши!
— Или… И что проще. Англия
— Чтобы приплыть, причалить к Америке? — усмехнулся Рассел.
— Вряд ли. Ведь Америка, наверное, тоже плывет, только дальше, в Тихий океан!
— Ты, Генри, всегда был фантазером.
— Зато ты, друг мой, всегда был законченным догматиком-консерватором. Я даже удивляюсь, что ты нашел общий язык с Чарльзом[23], что ты, как и он, открыл теорию изменчивости видов и эволюции, а вот в вопросе изменчивости лика Земли не хочешь пофантазировать. Все движется, Фред,
И мы двинулись в обратный путь к вилле Рассела. Спустились с холма, вышли на дорогу, прихотливо петляющую среди холмов, живых изгородей, уже убранных или, напротив, ярко зеленеющих озимой рожью полей, шли вдоль невысоких стенок древнего дикого камня, сложенных вдоль своих владений предками каких-то фермеров и землевладельцев, шли, пока не показались вдали верхушки дубов и тополей Годальминга и, наконец, ворота усадьбы Рассела. Здесь мы еще раз присели на скамью, где всегда любили отдыхать, прежде чем идти к дому.
Рассел был в благодушном настроении, и казалось, все еще раздумывает над моей, показавшейся ему, несомненно, вздорной, теорией. Я же по-прежнему обдумывал ее и почему-то представлял себе в уме карту Малайского архипелага вместе с вытянутым тонким полуостровом Малакка, длинной Суматрой, далеко вдающейся в океан Явой, почти причаленной к ней в виде длинной баржи, и странным Целебесом, похожим на какого-то морского паука. Выше мне грезился огромный Борнео, очертаниями напоминающий плоскую океанскую рыбу, и россыпь Филиппин, яснее говоривших, что это суша, погруженная в океан и выступившая из него горными хребтами, либо уже единый прежде остров, разорванный на клочки неведомыми, но могучими силами природы.
— Ну, а как показался тебе Борнео, в сравнении с Суматрой? — спросил я молчавшего Рассела. Может быть, он даже переживал наш невольно возникший спор.
— Борнео? — оживился Альфред. — Борнео — еще более материковая часть Азии. В том, что это Азия, я убеждался постоянно. Здесь множество животных точно таких же, как в Индии, Бирме и на Малакке. Живет орангутанг, как на Суматре, множество обезьян. Быки. Носороги. Слоны. Нет тигра? Это удивительно. Тигр есть даже на острове Бали, за Явой. Загадка, конечно, не простая. Но на Борнео много леопардов и, возможно, они просто вытеснили тигра? Впрочем, все не понять. Но на Борнео есть, например, удивительная носатая обезьяна. Нос у нее, как у старого английского пьяницы, большой и красный. Эта обезьяна живет в мангровых джунглях у побережья, в болотистых лесах — и, я видел сам! — великолепно плавает, в то время как другие обезьяны боятся воды. Носатая обезьяна кормится водяными растениями. Вообще же на Борнео очень много болот, воды, рек. Джунгли острова еще более непроходимы, чем на Суматре. И как следствие — множество лягушек, жаб, вообще земноводных и пресмыкающихся. Из них огромное число лазающих и древесных форм. Я жил там довольно оседло в доме с беленой верандой близ участка, где велась интенсивная разработка леса. Лес был изрежен просеками, вырубками, но именно по этой причине здесь было удобнее охотиться за насекомыми и вообще передвигаться. Ведь ты знаешь, друг мой, что такое тропический лес! Рабочие с лесоразработки узнав, что я собираю разных животных — я платил по одному центу за экземпляр, — несли мне жуков, ящериц, наземных моллюсков и тому подобное. И вот как-то пришел молодой китаец и принес большую древесную лягушку. Она ни в какое сравнение не шла с величиной наших квакш, была ярко-зеленая, с огромными черными глазами, желтым животом и большими черноватыми перепонками на передних и, особенно, задних лапах. Китаец утверждал, что лягушка летает. Точнее — планирует с дерева на дерево, как делают это встречающиеся на всех островах ящерицы — летучие драконы. Я думаю, китаец не обманывал. Сам я этого не видел. Но лягушка была действительно необычная и по форме, и по величине. На Борнео вообще полным-полно древесных, лазающих и прыгающих форм животных. Ящерицы, древесные змеи, улитки, лягушки, сходные с амазонскими, древесные жуки, сухопутные пиявки, лазающие формы пауков, и как будто даже скорпионов. Есть даже «летающая змея» — кротон. Эта плоская ядовитая тварь, расширяя свои ребра, может планировать с дерева на дерево. А летучие лисицы здесь особенно многочисленны и напоминают во время вечернего и утреннего лета стаи мелких чертей или птеродактилей. На Борнео может быть не так много крупных бабочек, как на Новой Гвинее, но насекомыми он кишит. Я собирал там великолепных навозников, златок, жуков-усачей, листоедов, хрущей. А рогачей мне приносили прямо-таки бесподобных! Я очень люблю рогачей — ты это знаешь, Генри! Так вот на Борнео я просто переживал лукуллов пир! Так много чудных жуков пополнилось в моих коллекциях! Жуки на этом острове часто подражают древесным наростам и корням, клопы — каким-то несъедобным плодам, цикады похожи на жуков. Есть даже рогатые цикады и рогатые пауки! На одной из вырубок я нашел экземпляр гигантского палочника — он был в длину больше фута! Настоящее чудовище — живой сучок, медленно шевелящий лапами-стеблями. А бабочки! Бабочки! Господи, сколько здесь их! Словом, Генри, Борнео — это некая гигантская оранжерея под открытым небом. И если б не лихорадки, и не пиявки, я жил бы там еще не один год. Возможностей для открытий натуралисту несть числа!
Ты представляешь, какое на этом острове разнообразие растений! Весь остров по сути — гигантский лес. И лес, который растет тут без изменений миллионы лет! У меня сердце сжималось, когда я видел эти лесоразработки. Какие сваливались гигантские деревья! Ведь вместе с ними гибли тысячи растений-эпифитов! Папоротников, плющей, орхидей и других лианоподобных, гнездящихся на сучьях и в развилках ветвей! Обилием видов папоротников на Суматре, Борнео и Яве я был просто потрясен! По виду они так разнообразны, что я не всякий раз мог признать в них папоротник. Представь, что папоротники есть не просто с перистыми, но с круглыми, овальными, волнистыми, ремневидными и фигурно вырезанными листьями! Есть множество ползущих и присасывающихся к стволам. Они тянут во все стороны мохнатые шнуровидные корни-стебли, усаженные ярко-зелеными красивыми листьями. Есть папоротники, похожие на рога лосей и оленей, снизу у стволов они имеют большие круглые листья, чем-то напоминающие шляпки губчатых грибов с испода. В эти листья-подпорки папоротник собирает лесной гумус, и за счет этого растение и живёт! С некоторых деревьев свешиваются гирлянды изящно расписанных кувшинчиков. Это также эпифитные растения непентесы с листьями наподобие фикусовых. А живые кувшины — привлечение для насекомых, которыми растение попросту говоря питается. Кувшины наполнены его «желудочным» соком. У разных видов — они разной величины от маленьких кружечек, до кувшинов, наверное, в кварту! И все это так изящно расписано зелеными, желтыми и бурыми красками! В болотах Борнео растут прекрасные орхидеи с пестрыми листьями, похожими на ювелирные изделия. Листья гемарий[24] отливают бронзой и золотом, листья макодесов9 серебряными жилками! Вообще оттенки драгоценных металлов свойственны здесь растениям в тенистых местах. Иные словно фосфоресцируют!
Возле той вырубки, которую я упомянул и где мы, я, Чарльз и Али[25], сначала жили в нанятой хижине с верандой, лес был изреженный. Охотиться за насекомыми было легко. Вдоль опушки постоянно носились крупные сине-черные, фиолетовые, желтые парусники разных видов. Но переловив их довольно много, мы решили забраться подальше в глушь. И несколько дней прожили в совершенно глухом девственном лесу, на горе, собирая наземных моллюсков, бабочек, папоротники и орхидеи. Только на этой горе, Генри, я собрал сорок видов одних папоротников! Столько нет их во всей Европе! А орхидеи! В болотах здесь растут великолепные целогины, на старых деревьях и упавших стволах громадные ванды! Целые россыпи и каскады плетей, покрытых пестрыми цветами!