— Соблюдение порядка для меня первое дело. Коли ежели нет у меня секретаря, то пусть дщерь наша единоутробная докладывает. Впрочем, к пасхе будет у нас и секретарь. Найму какого-нибудь пропойного подешевле.
В прихожей звонок. Входит гость в порыжелом сюртуке и тащит за собой за руки семи-восьмилетнего мальчика в розовой ситцевой рубашке. Гость отыскивает в углу образ, крестится на него и, обращаясь к хозяевам, говорит:
— С новым годом, Артамон Иваныч! С новым годом, Аграфена Спиридоновна! С новым годом, Глафира Артамоновна! Желаю вам счастия и всех благ, больших и маленьких!
— А! Купоросов! Живая душа на костылях! И с сыном! Вот, братец, не обанкроться ты три года назад, вышла бы у тебя новая фирма: Купоросов и сын. А теперь уже нельзя для несостоятельного, потому за эту музыку сейчас за хвост да палкой. Будет у тебя конура твоей собственности с тремя банками ваксы продажной, так и ту кредиторы отымут. Ну, желаю тебе всех блох больших и маленьких! Благ тебе желать нечего.
— Шутить изволите, Артамон Иваныч! Шутники вы, право! — говорит гость и щелкает сынишку в загривок. — Ну, ну! Начинай же!
На глазах ребенка слезы. Нижняя губа у него трясется. Отец отходит в сторону и показывает ему кулак. Тот, дрожа всем телом, начинает читать заученные стихи:
— Довольно, довольно! Я и так дам целковый. Просекаешь ребенка-то? — обращается он к отцу.
— Зачем его сечь-с? Он и так у нас умный. Поцелуй, Ванюшка, ручку у папеньки крестного.
Ребенок тянется к руке. Купец дает ему рубль и со вздохом прибавляет:
— Рука дающего да не оскудеет! О господи! Так не просекаешь? А следовало бы. Младенцам эта самая наука никогда не вредит. Только нужно правило просекания знать. Первое дело поймай его за ухо, потом ущеми между колен и дери по мягким местам неустанно. Купоросов, водку пьешь?
— Употребляем-с, коли ежели во благовремении.
— А пополам с горчицей выпьешь?
— Зачем же такая издевка над нашим бедствием?
— Чудак ты! Ведь я тебе благодетель. Ну разве можешь ты мне в моих блезирах препятствовать? Выпей с горчицей — три рубля дам. Ведь тебе на бедность годится.
— Делать нечего, извольте наливать.
Хозяин чокается с ним и говорит:
— Видишь, каши тебе почет. Именитый купец, изукрашенный медалями, обласканный двумя генералами, и вдруг с тобой, прогорелым, за панибрата пьет и даже чокается! Вот тебе три целковых. Ну, желаешь ты теперь получить старый сюртук с моего плеча? Коли желаешь, то потешь нас с женой и изобрази нам аспида и василиска! Проползи по горнице на брюхе из одного угла в другой, только с рычанием, иже льву подобно.
— Артамон Иваныч, при младенце-то неловко будет! Каков пример, коли ежели вдруг отец его законный и в змеином образе…
— Жаль. А сюртук, брат, почти новенький. Ну, убери сына в другую комнату, а сам ползи. Видишь, какой я сговорчивый.
— В таком разе, пожалуй! Ванечка, уйди в ту комнату!
— Ну, полно Артамон Иваныч! Полно! Что тебе за охота издеваться над Купоросовым! — заступается за гостя хозяйка. — Не надо, Купоросов не надо, мы тебе и так сюртук отдадим, да там у нас есть еще и стеариновые огарки для тебя.
В дверях появляется мальчик.
— Парильщики из Туляковых бань пришли и сторожа от Владимирской…
— Зови! Ну, Аграфена Спиридоновна, уж ты там как хочешь, а этих виночерпиев я накачаю во все свое удовольствие и бороться их заставлю.
— Папенька, не водите их сюда. Они тулупами всю залу провоняют, — говорит дочь.
— Вишь, неженка! Отец себе тулупами да полушубками состояние составил, а она их боится. Ну, ладно, ладно. Пусть они в столовой подождут. Купоросов, следуй за мной по пятам, яко паж, и будь хранителем полуведерной бутыли.
Хозяин и гость уходят в столовую. Оттуда слышатся восклицания: «С новым годом! С новым счастьем!» [3]
НА ПОХОРОНАХ
Похороны. Из подъезда выносят гроб. Стоя в глубоком снегу и подобрав полы траурных кафтанов, поют певчие. Искривив нижнюю челюсть и уйдя подбородком в воротник, хрипят басы; заигрывая друг с другом, визжат дисканты и альты и фальшивят. Регент, сохраняя строй, ловит левой рукой одного из мальчишек за вихор, а правой старается долбануть в темя камертоном другого. Толпа народа.
— Позвольте узнать, это купца хоронят? — спрашивают две салопницы.
— Нет, не купца, — мрачно отвечает шуба.
— Стало быть чиновника, но ведь тогда треуголка и шпага на гробе полагается… Кто же он по своему званию?
— Актер[4]. Можете продолжать свой путь. Здесь вам денежной милости не очистится.
— Актер! Ах, боже мой! Поди ведь и чертей играл? Раскаялся перед смертью в своем актерстве-то? Ведь ежели духовное, например, Юдифь, главу отсекающая, Соломон, пасть львиную раздирающий, а то нынче больше насчет передразнивания… Вымажут лицо зеленой краской…
— Пороки карал-с, пороки… С богом! Не проедайтесь!
— Деточки остались?.. Ах, господин, какие вы неразговорчивые! Супруга есть? Может, ветошь какую после покойника раздавать будут? Нам бы что-нибудь старенькое на помин души… Вы не пожертвуете ли, господин, хоть малость во спасение безвременной кончины? В таком звании нужно сугубое поминовение. Порок пороком, но прежде всего не осуждай, не осужден и будеши… Аще же…
— Где тут городовой?
Шуба начинает смотреть по сторонам. Салопницы скрываются. Стоят двое в скунсовых шубах. Из разговора можно понять, что один писатель, а другой — актер.
— Однако пора и в редакцию, — говорит писатель. — Вот, подумаешь, судьба-то! — язвительно замечает он. — Хорошие актеры умирают, а дрянь остается.
Актера передергивает.
— Да ведь у писателей то же самое, — отвечает он.
Процессия тронулась. Тронулись и провожающие. Вспоминают покойника.
— Солянку рыбную любил. И знаете, что ему нравилось в солянке? Завиток у тешки… Ах, господи! Такой могучий человек, жизненный, и вдруг… Скоренько, скоренько!
— Все там будем, иде же несть разовых и бенефиса!
— В котором году у нас было наводнение-то? Еще лабаз у купца Кумина залило…
— А что?
— Нет, я так, к слову… А большой у него репертуар был. Кому-то перейдут его роли?
— Половину Нильский за себя возьмет, а другую половину на меньшую братию…
Сзади пробирается отрепанная личность. Лицо опухши. Запах винного перегара. Брюки с бахромой, «пальтичко ветреного характера» и фуражка с надломленным козырьком.
— Дозвольте на помин души отставной козы барабанщику… — сипит он. — Келькшоз… даже ниже гривенника. Когда-то купеческим сыном и сам на лихачах разъезжал… Стерлядь а ля рюс, кнутом прохожего по роже, холодная шипучка гран медаль и в ресторане посудный бой по купеческому чину… Когда-то, сидя в первом ряду кресел, казнился на Любима Торцова[5], а теперь сам Любим Торцов. «Пей под ножом Прокопа Ляпунова!»[6] Дозвольте, благородные лорды, пятачок! Не на хлеб прошу, но на выпивку, и в том каюсь.
— Да он презабавный! Это преоригинально! — говорит кто-то. Оборванцу суют в руки пятачки.
— Покровителем талантов состоял. Артисту на бильярде даже и сотенную проиграть не жалел, — продолжает он. — Бюве, манже — первое дело. Сам хотел идти в актеры, а попал послушником в Валаам, но по несправедливости судеб вновь изругнут с острова на материк к подножию красавицы Невы. Купца Апельсинова знаете? Свершил у него заем в тысячу рублей, а в две вексель выдал, и с этого пошло. Кругом запутал. И диво бы деньги дал, а то вместо денег товаром всучил: «Вот, говорит, тебе десять контрабасов, можешь продать и деньги выручить». Продал на Апраксиной их за две с половиной радужных и сих средств хватило только на пикник для Сюзеты. Лошадям головы шампанским мыл. Се тре жоли, а на утро опять яко благ, яко наг, яко нет ничего. Снова к Апельсинову. «Денег, говорит, нет, а вот сто тысяч часовых стекол — те же деньги, любой часовой мастер возьмет». Беру. На следующий месяц вместо денег полторы тысячи коробок сардинок!
Оборванец становится в позу и восклицает: «О, кровопийца Апельсинов! Смерть нечестивцу!»
— Однако, любезный, вы уж надоели, — замечают ему.
— Надоел-с? Пардон! Сейчас мы отогреем бренное тело. Мерси, мерси, — расшаркивается он и скрывается в трактирную дверь с изображением расписных чайников. [7]
ПО ОБЕЩАНИЮ
Мелочная лавочка, как она быть должна, с ее обычной, всем известной обстановкой. За стойкой рыжебородый приказчик в серебряной часовой цепочке через шею и несколько подручных мальчишек в тулупах. Идет «отпущение» товаров. На деревянном ларе около выручки сидит лакей с папироской в зубах. В одном углу сморщенная старушонка в капоре и полинялом салопе тыкает пальцем в кадушку с маслом и лижет его, пробуя масло; в другом — мастеровой в тиковом халате и с ремешком на голове покупает вареную треску. Входит кухарка, озирается по сторонам и грызет подсолнухи.
— Отпустите полсальной свечки, — говорит она.
— Хорошо, извольте-с, — отвечает приказчик. — Куда вам такая большая партия этого самого товара потребовалась? — спрашивает он. — Петли у дверей смазывать, что ли?
— Нет, нос у хозяйки. Такое повреждение получила, что ужасти подобно! Даже хрящ с места сдвинул; ну а она сегодня вечером на именины сбирается, так думает, нельзя ли салом смазать, чтобы уж не очень были царапины-то заметны.
— От «самого»?
— Конечно, от мужа. Нешто посторонний человек станет женщину бить?
— Видно, вчера опять Карс брал?[8] — допытывается приказчик.
— Не вчера, а сегодня. Вчера он в Киев на богомолье отправился, а сегодня по утру и избил ее.
— То есть как это: вчера на богомолье, а сегодня избил? Нешто с дороги можно? Ведь она дома.
— И она дома, и он дома. У нас нешто на богомолье ходят как у людей? У нас иначе, у нас дома ходят в Киев по комнатам.
Приказчик выражает полнейшее недоумение. К разговору начинают прислушиваться лакей и остальные покупатели.
— Была это у него, значит, в лавке неугасимая обещальная лампадка, — продолжает кухарка, — ну, он и совершил великий грех забыл ее затеплить, а теперь и кается. «На мне, говорит, родительская анафема сидит, так надо ее снять добродетелью» Вот теперь и снимает: узнал, сколько верст отсюда до Киева, да и отмеривает их, по горнице ходя. Дойдет до тысячи шагов и отметит их по костяшкам на счетах. Тут уж у него в гостиной на столе и счеты лавочные лежат. «Петербург, говорит, мне оставить нельзя, потому приказчики без меня лавку разворуют, а здесь я по десяти верст в день киевского богомолья отмериваю, значит сподвижничаю, да к тому же и лавку свою соблюдаю и людей в воровской грех не ввожу».
— Мудрено что-то! — разводит руками приказчик.
— Да уж так мудрено, что мы с диву- дивуемся, да поди ж ты говори с ним, — отвечает кухарка. — И в это время как только ему что поперек скажешь, сейчас он четки в сторону и за полено хватается. Вчера десять верст отмерил, а сегодня на пятой версте жена ему поперечила, он и давай ее таскать.
— Истинно премудрость! И слыхом не слыхали про такое хождение. Так как же он ее избил-то? Ведь странным есть предписано в кротости себя соблюдать? — снова задает вопрос приказчик.
— Известно, пьяный. А пьянству что?..
— Как, и пьет?
— Не то чтоб в лежку пил, а крепко зашибает, хотя и на ногах тверд. «В дороге, говорит, и монашествующим есть разрешение вина для подкрепления сил».
— Ай да сподвижник! — восклицает кто-то.
— Теперича ходит, ходит по комнатам, устанет и сделает привал. А привал в спальне, и тут у него водка поставлена. Да уж очень зачастил что-то сегодня приваливать-то — ну и вышла карусель: потому с утра, и главное он постится, не токма что рыбы, а даже с маслом и горячей пищи не вкушает. Известно, от этого он отощавши, ну на него и действует.
— Горячей пищи не вкушает, а водку трескает. Ай да странник! — дивится приказчик.
— Водка, — говорит, — постная, хлебная, она из ржаных зерен гонится.
— Чудно! Когда же он таким порядком дойдет до Киева?
— К рождеству дойдет. Пудовую свечку поставит, — поясняет кухарка. — Да еще что: по дороге хочет в Новгород свернуть. В Новгороде-то, по нашему расчету, он в будущую среду будет. Давай, Митрич, скорей сальную-то свечку, — обращается к приказчику кухарка. — Мы без него и помажемся. Он теперь в лавку уехал, там воюет.
— Сейчас, сейчас, только уж ты попроси у него, чтоб он мне из Киева ладонку привез.
— Привезет, как же… Держи карман! Нет он теперь алчнее Кащея бессмертного. Стала я вчера ему постель в столовой из сена стлать. Ну, у нас своего сена нет, я и купила у полковницкого кучера, так зачем на пятиалтынный купила, а не на пятачок. Ругательски изругал.
— Значит он у вас уж и спит по-походному?
— Совсем по-походному, как, значит, странники в пути. Даже и камни под сено подкладывает, ну, а под голову котомку. Ведь он с котомкой за плечами у нас по горницам-то шагает… И палка у него в руках дорожная.
— Ну, на камнях-то ему после двухспального пуховика небольно мягко спать… Поди ворочается, ворочается, — замечает сидящий около выручки лакей.
— Куда! Как в воду опущенный спал. Ведь пьяному-то все равно: он так и на каменной мостовой выспится, а тут все-таки сено. Так вчера всю ночь насвистывал и храпел, что на меня даже ужас напал. Думала, уж не домовые ли на чердаке возятся.
— Пожалуйте полсальной свечечки. Желаю вашей хозяйке от повреждений исправиться, — говорит приказчик, подавая кухарке сверток. — Вот, брат, Алексей Филатыч, дела-то какие бывают, — обращается он к лакею. [9]
ДОМОВЛАДЕЛЕЦ
Купец Ельников купил старый запущенный дом и решился ремонтировать его, для чего нужно было осмотреть квартиры. Также хотелось ему ознакомиться с жильцами. Как для того, так и для другого он начал делать визиты по квартирам. Ему сопутствовал старший дворник.
В один прекрасный день они позвонились у дверей квартиры четвертого этажа. Отворила горничная.
— Умница, доложите барыне, что, мол, новый хозяин дома желает осмотреть квартиру, — отнесся к горничной дворник, но купец перебил его.
— Какой тут доклад! В свой дом, да еще с докладом! Мы не господа, — сказал он и влез в квартиру. — Почем помещение-то ходит и кто его снимает? — послышались вопросы.
— Криникина, трое детей у ней. Пятьсот сорок платит, — отвечал дворник.
— Ну, шестьсот смело можно взять. Что за счет пятьсот сорок! Ни куль, ни рогожа.
Купец вошел в гостиную и стал озираться.
— Вишь ты! Диваны турецкие развели, а божие милосердие без серебряного оклада в углу висит, — кивнул он в угол и полез в другую комнату, дверь в которую была притворена,
— Куда вы! Куда вы! — замахала на него руками нянька. — Здесь ребенок спит, разбудить можете.
— Так что ж из этого? Не укусим твоего ребенка. А ежели проснется, то невелика важность.
— Софья Павловна, пожалуйте сюда! — позвала нянька, — Что это за безобразие! Они лезут насильно.