Игорь Павлович Смирнов
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Владимиру Георгиевичу Сорокину
О предпосылках психоисторического подхода к культуре
«I hope you realize that Freud is a very sick man»
Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это
И психическое, и логическое, и культурно-историческое равным образом сводятся к понятию
Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Для этого нам пришлось пересмотреть определения некоторых традиционных категорий психоанализа — таких, как Trieb, травма, симптом, инфантильная сексуальность, патология и пр. Убежденность в том, что аффект иррационален, позволяет большинству психоаналитиков игнорировать логику. Нет учения внутренне более противоречивого, чем психоаналитический дискурс. Строя нашу психо-логику, нам хотелось избавить его от непоследовательности! Аффект — не что иное, как консеквент, чей антецедент субъект не успел или не смог отрефлексировать. Становясь эмоциональными, мы
Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Если бы, у отдельной личности не было истории становления, истории не было бы и у того, что создается личностями, — у культуры. Будучи субституцией, психизм формируется ступенчато, стадиально. Замещая то, что нам непосредственно дано, он замещает и себя, когда делается данностью. Стадиальность в психическом развитии ребенка означает, что процесс замещения
Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский. Эта попытка может остаться незамеченной, т. к. предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму. Психология интеллекта, как она сложилась в 1920–30-е гг., — дальний, неявный фон наших соображений. Язык Фрейда и его последователей, в каких бы грехах мы ни обвиняли этот способ рассуждения о психике, имеет для нас то преимущество, что именно здесь психология встретилась с историей, взятой стадиально (ср. об историзме психоанализа: «…psychoanalytic theory itself is historical. In contrast to other types of psychology, psychoanalysis employs a historical method and characteristically historical concepts in the study of human behavior»[1]).
Психоистория превратилась в последнее время в развитую науку. В том виде, в каком существует психоистория, она не устраивает нас. Один из пионеров психоисторических исследований, Ллойд Де Мос, объясняет историю (например, войны) желанием индивида вернуться в материнское лоно (= испытать новое рождение как смерть)[2]. Думать, что история порождается тягой к пребыванию в не-истории (в материнском лоне), — впадать в очевидное противоречие. Не менее противоречив Л. Де Мос и тогда, когда он ставит исторические сдвиги в причинную зависимость от изменения отношения матери к ребенку[3]. Следствие здесь выдается за причину. Преобразование статуса ребенка в семье есть результат культурно-исторического процесса, а не его основание. Появление нового типа матери подразумевает, что на командные позиции в культуре претендует новый психотип, чьи установки придают неизвестное прежде ценностное содержание всем сферам культурной деятельности, в том числе и воспитанию детей. Между тем изучение истории как победы одного психотипа над другим Л. Де Мос объявляет: делом будущего. Для нас это будущее наступило.
Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии (ср. главы о тоталитаризме). Членение истории культуры на эпохи уже предпринималось учеными, склонными к психоанализу. Так, X. Бройер построил трехфазовую психоисторическую модель, которая имела целью психологизировать «феодальную», «буржуазную» и «позднебуржуазную» стадии культурной эволюции. Энергия, обусловливающая эту психическую динамику, состоит, согласно X. Бройеру, в преодолении анальности оральностью[4]. Ниже мы покажем, сколь распространенными были анальные мотивы в литературе XX в. (в «позднебуржуазном» творчестве, если прибегнуть к неприемлемому для нас марксистскому жаргону). Но дело даже не в этом. Теоретические аргументы должны опровергаться теоретически же. Триадическая модель (наследующая христианской эсхатологии, которая — в лице Иоахима из Фиори — подразделяла историю на царства Отца, Сына и Духа Святого) недостаточно сильна, чтобы объяснить все многообразие диахронических систем. Триады хватает для того, чтобы говорить всего только о
Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.). Во всех этих случаях мы старались связать индивидуальное становление с коллективным. Следует предупредить читателя, что объем охваченного нами материала неодинаков применительно к перечисленным только что эпохам: порой мы ограничивались разбором творчества отдельного, достаточно репрезентативного для своего времени, писателя (так, к романтизму мы подходим, занимаясь прежде всего лирикой Пушкина и добавляя сюда раннюю прозу Гоголя), чаще же мы давали общую картину того или иного периода (это особенно касается эстетико-идеологических систем исторического авангарда и тоталитаризма).
Ничто не запечатлевает в себе психику с той же отчетливостью, как литература (искусство). В литературе воображение (психизм) не считается с эмпирикой, историзируя ее. Искусство — локомотив истории. Постмодернизм выдвинул тезис о том, что психоанализ Фрейда был заражен литературностью (Е. Старобиньский[5]). Т. е. фикциональностью. Правильно было бы, однако, сказать, что исследовательским материалом Фрейда являлось воображаемое, конституирующее психизм и позволяющее каждому из нас
Для М. М. Бахтина фрейдизм был ошибкой врача (ср. сталинское недоверие к врачебному искусству):
Фрейдовский механизм, в своей первой формации, — метафорическое, драматизированное и лишь сдобренное научными терминами выражение возни врача с истериком, кончающейся практической победой врача <…> Сам язык предоставляет нам для высказывания внутренних переживаний только метафоры <…> Здесь позже всего могут восторжествовать объективные методы познания[6].
Для нас фрейдизм есть свидетельство
Как выявляется психоисторическая основа литературного текста? Раз в нем манифестируется характер, захватывающий господствующее положение в культуре, исключающий другие психотипы, следовательно, психоистория в ее литературоведческом (культурологическом) приложении обязана сконцентрироваться на том, каким отношением автор текста связывает субъекта с объектом, — на форме утверждаемой в сочинении власти, на особенности проводимой в нем идеи обладания (или не-обладания). Для одного авторского характера субъект превращается в свою противоположность, когда он домогается объекта (таков романтизм), для другого — субъект аналогичен всем остальным в своей связи с объектом (таков реализм), для третьего — субъект не способен найти объект (таков символизм), для четвертого — субъектное предполагает негацию объектного (таков исторический авангард), для пятого (и это — тоталитарный характер сталинской и гитлеровской эпохи) — субъект отыскивает свой объект в процессе самоотрицания, для шестого — субъект и объект эквивалентны, что составляет логическое содержание нашей современности. Мы не старались подробно проследить историю изучения каждого из характеров, о которых заходит речь в нашей работе, но все же читатель сможет получить представление о некоторых идеях характерологии в их историческом развитии.
Многие части этой книги появились (начиная с 1979 г.) в виде отдельных статей, опубликованных в журналах («Wiener Slawistischer Almanach», «Russian Literature», «Russian Language Journal», «Studia russica budapestinensia», «Schreibheft») и в коллективных трудах («Chlebnikov 1885–1985», hrsg. von J. Holthusen, J. R. Döring-Smirnov, W. Roschmal, P. Stobbe, München 1986; «The Slavic Literatures and Modernism», ed. by N. A. Nilsson, Stockholm 1986; «Histoire de la littérature russe. Le XXe siècle**. La Révolution et les années vingt». Ouvrage dirigé par E. Etkind, G. Nivat, I. Serman, V. Strada, Paris 1988; «Ideology in Russian Literature», ed. by R. Freeborn and J. Grayson, London 1990; «Semantic Analysis of Literary Texts. To Honour Jan van der Eng on the Occasion of his 65th Birthday», ed. by E. De Haard, Th. Langerak, W. G. Weststeijn, Amsterdam e. a. 1990; «Modelle des literarischen Strukturwandels», hrsg. von M. Titzmann, Tübingen 1991).
Эта книга не была бы написана, если бы автор не пользовался поддержкой Иоганны Ренаты Деринг-Смирновой, переходившей в ненавязчивое соавторство. Когда мы думали о возможном читателе нашей работы, он представлялся нам в образе А. М. Пятигорского. Владимир Туровский трижды спас компьютерный набор книги от исчезновения: спасибо, Володя!
A. Романтизм, или кастрационный комплекс
«…das <…> Kastratenjahrhundert…»
I. «Тоска обманчивых желаний». Иррефлексивность в лирике Пушкина
1.1.1. Понятие кастрационного комплекса прошло в своем развитии, начиная с трудов Фрейда, несколько этапов.
В статье «Über infantile Sexualtheorien» (1908) Фрейд обратил внимание на то, что дети игнорируют различие полов[7]. На этой эмпирической основе он сформулировал положение о том, что ребенок представляет себе penis как отделяемую часть тела. По ходу наблюдения ребенок обнаруживает, что penis не составляет общего достояния всех человеческих существ:
Der Penismangel wird als Ergebnis einer Kastration erfaßt und das Kind steht nun vor der Aufgabe, sich mit der Beziehung der Kastration zu seiner eigenen Person auseinanderzusetzen[8].
Свое дальнейшее подкрепление страх кастрации находит на Эдиповой фазе психогенеза, когда ребенок опасается быть наказанным за то, что покушается на место, занятое одним из его родителей.
1.1.2. Фрейд оставил без сколько-нибудь удовлетворительного ответа вопрос о том, почему, собственно, ребенок, открывая отсутствие/присутствие penis’a у противоположного пола, испытывает в обязательном порядке
…I <…> single out as the primitive castration the withdrawal of the mother’s nipple from the infant who is not fully satisfied. The fact that this may happen at each nursing and is a constant fact at the weaning accounts for the universal occurence of the castration complex[9].
Позднее, в разделе D1.I.1, мы будем подробно говорить о конце симбиоза. Пока же заметим, что отрыв от груди требует от ребенка быть самостоятельным, тогда как кастрационная тревога представляет собой, противоположным образом, страх ребенка не быть самим собой. Выведение кастрационного комплекса из постсимбиотических эмоций ребенка — явная натяжка.
Еще более странной выглядит идея Ф. Александера, который привязывал кастрационный страх к травме рождения:
Als die allerfrüheste affektive Grundlage der Kastrationserwartung könnte man die Geburt auffassen, welche den Verlust des mütterlichen Körpers darstellt, ferner den Verlust der Eihäute bedeutet[10].
Вопреки Ф. Александеру, не мать является частью новорожденного, но наоборот: ребенок парциален относительно материнского лона. Со своей стороны, носитель кастрационного страха боится потерять именно часть (собственного) тела.
1.1.3. Иначе, чем А. Штерке, но почти в то же время, что и он, попыталась усовершенствовать решение Фрейдом кастрационной проблемы К. Хорней в статье «Zur Genese des weiblichen Kastrationskomplexes» (1923). К. Хорней была обеспокоена субъективизмом фрейдовских соображений, который вырастал, по ее словам, из «мужского нарциссизма»[11]. Как хорошо известно, Фрейд приписал кастрационным фантазиям у мальчиков и девочек разные значения: если мальчик боится потерять penis, то девочка жаждет обладать мужским половым органом (Penisneid). Женщина тем самым помещается Фрейдом уже с младенчества в положение существа, обреченного имитировать мужчину и испытывать недостаточность не личную, но половую, общеженскую.
Смысл контртеории, выдвинутой К. Хорней, в следующем. Терпя крах в своих эдипальных претензиях, дети компенсируют неудачу, постигшую их в конкуренции с родителями одинакового с ними пола, за счет того, что идентифицируют себя с родителями противоположного пола. Так происходит вхождение ребенка в кастрационную фазу психической эволюции. Девочки и мальчики в равном порядке отвергают свои половые роли, чтобы отождествить себя, соответственно, с отцами и матерями. Penisneid не делает девочку качественно отличной от мальчика:
…die Kastrationsangst des männlichen Neurotikers <…> entspricht <…> genau dem Penisverlangen des weiblichen Neurotikers[12]
Можно понять протест К. Хорней против маскулинизированной точки зрения Фрейда[13]. Но трудно согласиться с главными позитивными высказываниями этой исследовательницы. Если мальчик хочет идентифицировать себя с матерью, он не должен был бы бояться утраты своей половой принадлежности. По меньшей мере в приложении к детям мужского пола теория К. Хорней несуразна, что делает и все это построение неубедительным. Источник кастрационного комплекса следует искать не там, где его думала найти К. Хорней.
1.1.4. Наиболее существенный вклад в теорию кастрационного комплекса после А. Штерке и К. Хорней внес Ж. Лакан. Фрейд не только не задался вопросом об источнике кастрационного страха, но и не объяснил, каким образом именно penis — задолго до того, как он обретает способность выполнять половую функцию, — делается более, чем просто эрогенной зоной, а именно: тем местом, где локализуется
Le phallus est le signifiant privilégié de sette marque où la part du logos se conjoint à l’avènement du désir[16].
1.1.5. Постструктурализм (постмодернизм) поставил под сомнение универсальность кастрационного комплекса. Так, например, Ж. Делез и Ф. Гаттари историзируют этот комплекс, рассматривая его как следствие преходящей социальной организации, зиждущейся на «деспотизме», исповедующей «идеологию нехватки» и навязывающей кастрационный страх лицам, которые принадлежат к подчиненным группам[17].
1.2.1. Учение Фрейда о всеобщей значимости кастрационного комплекса действительно выглядит крайне сомнительным.
Прежде всего, остается неясным, каким путем дети, наблюдающие отсутствие/присутствие penis’a у противоположного пола, приходят к одинаковому во всех случаях выводу об отторгаемости мужского полового органа. Почему бы мальчику, обнаруживающему, что у его сестры или матери нет penis’a, не вообразить себе, что подобного рода «дефицит» характеризует только данного индивида? Фрейд описывает инфантильные сексуальные идеи так, как если бы у детей существовал consensus, бытующий на самом деле лишь в обществе взрослых.
Кроме того, методологически уязвима попытка Фрейда универсализовать детский опыт. Мы принципиально не в состоянии утверждать, все или не все дети в возрасте от двух до пяти лет наблюдают телесное устройство противоположного пола (а тем более — матери: теория Ж. Лакана — совершенная конструкция, под которую не подведен фундамент).
Из критики в адрес Фрейда еще не вытекает, что нам следует объявить всезначимость кастрационного комплекса недействительной в духе постструктуралистов и феминистского психоанализа, рисующего страх кастрации в виде явления, типичного только для «фаллоцентрической», маскулинизированной культуры.
Кастрационный комплекс предполагает, что подчиненный ему субъект ощущает одновременно как причастность, так и непричастность к своему полу. Субъект тождествен и нетождествен себе, т. е. иррефлексивен, говоря на языке логики. Кастрационный страх позволяет нам выработать одну из фундаментальных логических категорий — идею иррефлексивности. Именно поэтому мы обязаны признать кастрационную фазу в развитии ребенка обязательной ступенью на пути восхождения к тому, что свойственно всем людям, — к нашей способности проводить простейшие умственные операции. Помехи, нарушающие развитие кастрационных фантазий, создают патологию (= нежелание индивида меняться во времени, осуществляя самоотрицание), которая и в этом, и в других случаях есть не что иное, как пато-логика.
Фрейд ошибался, думая, что всеобщая фантазия детей может быть следствием производимых ими наблюдений. Переосмысляя Фрейда, нужно понять кастрационный комплекс как
1.2.2. Было бы естественно предположить, что в эволюции ребенка неизбежно наступает такой момент, когда он конституирует себя именно как
Ребенок опознает свою инфантильность после совершаемой им на эдипальной фазе попытки идентифицировать себя с одним из родителей, отвергнуть свой статус младшего в семье (а не свою половую идентичность, как предполагала К. Хорней). Кастрационный комплекс следует за Эдиповым. Именно так и расположил Фрейд обе стадии в статье «Der Untergang des Ödipuskomplexes» (1924). Приурочивание начала кастрационного страха к более раннему детству, производившееся Фрейдом и другими авторами, смазывает специфику разных фаз в становлении детской психики. Существенная сторона эдипального поведения — это намерение ребенка вести себя так, как если бы ему была дана порождающая мощь его родителей. О том, почему он отрекается от этого намерения, и о том, как формируется кастрационный страх, речь пойдет в B.I.1, где мы подробно обсудим проблему эдипальности. Сейчас мы скажем только, что ребенок, воздерживающийся от инцестуозности, исправляет тем самым ошибочное самоотождествление. Инцест, вообще говоря, табуизируется ради того, чтобы создать условия, при которых субъект был бы в состоянии адекватно идентифицировать себя.
Поскольку ребенок на кастрационной стадии рассматривает свой половой признак сразу и как присутствующий и как отсутствующий, постольку телесный носитель этого признака (безразлично, penis или vagina) оказывается в инфантильном восприятии существующим-в-исчезновении: отделяемым от тела и ведущим самостоятельную жизнь. (Ребенку, таким образом, вовсе не обязательно заниматься наблюдениями, чтобы представить себе половые органы в виде отторгаемых). Автономизируясь, penis и vagina становятся субститутами тела во всем его объеме, Другим тела-местом, где тело ищет себе другое тело, локусом желания. В то же время гипостазирование половых органов придает им универсально-символическую функцию, делает их, замещающих все тело, знаками
То обстоятельство, что кастрационный комплекс запускает в ход механизм символизации, хорошо объясняет, почему сублимированность, как об этом писал Фрейд (впрочем, под другим, чем наш, углом зрения), составляет одну из отличительных черт постэдипального ребенка. Если всё может быть охвачено одним знаком (каковым выступают гениталии), то мир превращается в универсум значений, дематериализуется, одухотворяется. Ребенок, достигающий кастрационной фазы, пансемантичен. Его интересы всецело расположены по ту сторону видимого, непосредственно ощущаемого: он доискивается до причин, связь фактов важнее для него, чем они сами, он сосредоточен на том, что может только мыслиться, он жаждет объяснений — образованности.
Итак, ребенок воспринимает себя кастрированным в силу того, что он мыслит себя ребенком. Понятно, что эта ситуация не зависит от типа семьи, в которой воспитывается ребенок, и тем самым от диахронического или регионального типа культуры.
1.3.1. Пока мы вели речь о примарном кастрационном комплексе, Фрейд и его последователи, например, Ф. Маретт[18], думали, что кастрационная фиксация, определяющая формирование кастрационного характера в зрелом возрасте, связана со страхом, который ребенок испытывает, когда ему угрожает наказание за мастурбацию. Однако чрезвычайная распространенность запрета на автоэротизм в историческом времени и культурном пространстве делает маловероятным предположение о том, что преследование мастурбации может быть достаточным условием для того, чтобы создать особый характер (в противном случае кастрационная фиксация была бы свойственна большей части человечества). Кастрационный характер исследован в гораздо меньшей степени, нежели такие психотипы, как садистский, мазохистский, нарциссистский, параноидальный или истерический.
1.3.2. Суть секундарного кастрационного комплекса в том, что субъект относится к своей половой принадлежности (мужской или женской) как к непостоянному признаку, который может быть потерян.
Это самовосприятие вызывается, по-видимому, самыми разными обстоятельствами. Скажем, тем, что мальчик вынужден иметь дело с таким отцом, чьим главенствующим качеством является скупость. В этом положении ребенок ощущает себя как недополучившего от отца то, что ему требовалось, и прежде всего мужскую половую идентичность. Она есть в качестве биологической данности, но ее нет в качестве данности психической. Страх потерять половую идентичность делается фактором, генерирующим личность ребенка. В зрелом возрасте сын скупого отца может стать особо расточительным в своей сексуальной жизни, дабы то и дело доказывать себе свою включенность в мужской мир. Именно таким был отец Пушкина.
Этого мало. Стоит обратить внимание на еще одну деталь из биографии Пушкина. Рассердясь на малолетнего сына, мать Пушкина не разговаривала с ним в течение почти года. Эта травмирующая ребенка ситуация[19] должна была принудить его к тому, чтобы ассоциировать наказание с лишением контакта с противоположным полом. Какой бы ни была кара, она тем самым становилась кастрацией. Вторичный кастрационный комплекс был заложен в характер Пушкина с обеих родительских сторон.
1.3.3. Раз примарный кастрационный страх универсален, переживается в определенное время детства каждым человеком, значит, он способен найти воплощение в литературном тексте в любую эпоху. Кастрационная проблематика развертывается в европейской культуре начиная с мифа об оскоплении Кроносом Урана и вплоть до искусства XX в. (ср. хотя бы раненного в пах героя в романе Хемингуэя «The Sun Also Rises»)[20].
Вместе с тем в истории европейской культуры есть период, когда кастрационный комплекс проявил себя не просто в отдельных текстах, но во всей культурной жизни. Мы считаем, что культура конца XVIII — первых трех десятилетий XIX вв., условно называемая романтизмом, была создана личностями, фиксированными на кастрационном страхе, пережившими по тем или иным причинам его вторичную актуализацию[21].
Мы не ставим себе задачи доказать этот, конечно же, раздражающе широковещательный тезис. Однако мы будем анализировать тексты Пушкина (и позднее — Гоголя) так, чтобы стало ясно, что объяснительный подход к ним открывается лишь при учете высказанного предположения. Мы ограничимся в основном лирикой Пушкина, взяв из нее к тому же только те тексты, которые трактуют любовь и креативность. Цель этой главы — продемонстрировать на выборочном, но все же достаточно показательном, жанровом и тематическом материале те приемы психосемантического исследования, которые были бы применимы ко всем пушкинским жанрам и темам. Кастрационная символика, вообще говоря, обильно присутствующая в лирике Пушкина, остается на периферии наших разборов.
2.1. Рассматривая любовную лирику Пушкина, легко заметить, что одним из главных ее мотивов служит мотив препятствия, возникающего в сексуальных отношениях. Такими помехами выступают обычно:
— разъединенность партнеров
: «И, хоть по уши влюбленный, Но с тобою разлученный, Всей надежды я лишен» («К Наталье» (I, 7[22]); то же — в стихотворениях «К Наташе», «К ней» и в др);
лирического субъекта resp. героини: «Уж я не тот любовник страстный <…> Моя весна и лето красно Навек прошли, пропал и след» («Старик», II-1, 14); «Печально младость улетит, Услышу старости угрозы, Но я, любовью позабыт, Моей любви забуду ль слезы!» («Элегия» = «Счастлив, кто в страсти сам себе…», I, 208); «Когда мы клонимся к закату, Оставим юный пыл страстей…» («Кокетке», II-1, 224);—
старение
: «…Потемнеют взоры ясны, И не стукнется Эрот У могильных уж ворот!» («Опытность», I, 53); «Покину скоро я друзей, И жизни горестной моей Никто следов уж не приметит» («Я видел смерть…», I, 216); «Увы, зачем она блистает Минутной, нежной красотой? Она приметно увядает Во цвете юности живой…» (II-1, 143)[23];—
приближение смерти
: «Хлоя — другу изменила!.. Я для милой… уж не мил!..» («Блаженство» (I, 55); ср. еще: «Измены», «Прелестнице», «Черная шаль» и мн. др.);—
измена
: «И каждый раз в унылом сердце множит Все горести несчастливой любви» («Желание», I, 218); «Летите прочь, воспоминанья! Засни, несчастная любовь!» («Месяц», I, 209);—
неконкретизированная неудача
: «Не сожигай души моей, Огонь мучительных желаний» («Элегия» = «Я думал, что любовь погасла навсегда…», I, 211); «Напрасны хитрые старанья: В порочном сердце жизни нет… Невольный хлад негодованья Тебе мой роковой ответ» («Прелестнице», II-1, 71); «И сердцу, полному мечтою, „Аминь, аминь, рассыпься!“ говорю» («Когда бывало в старину…», III-1, 53); «Я вас бежал, питомцы наслаждений <…> И вы, наперсницы порочных заблуждений <…> забыты мной…» («Погасло дневное светило…», II-1, 147);—
избегание опасной страсти, аскеза
—
неволя
: «В неволе скучной увядает Едва развитый жизни цвет…» («Наслажденье», I, 222);
: «Хладно руку пожимаешь, Хладен взор твоих очей… <…> Вечно ль мертвого супруга Из могилы вызывать?» («К молодой вдове», I, 241);—
власть мертвого над живым
: «Кто раз любил <отметим здесь иррефлексивную омонимию: „раз любил“ и „разлюбил“. — —
преходящий характер страсти
: «Хоть я грустно очарован Вашей девственной красой <…> Но колен моих пред вами Преклонить я не посмел…» («Подъезжая под Ижоры…», III-1, 151);—
робость
, встречного желания: «В дверь стучим — но в сотый раз Слышим твой коварный шопот <…> И насмешливый отказ» («Ольга, крестница Киприды…» (II-1, 79); ср. также: «Платоническая любовь», «Все кончено: меж нами связи нет» и др.; ср. еще сюжет поэмы «Граф Нулин», героиня которой как будто соблазняет заезжего щеголя, но для того только, чтобы в решительный эротический момент оттолкнуть его от себя);—
отсутствие ответного чувства
, разрушающее данную[24]: «Я таял; но среди неверной темноты Другие милые мне виделись черты, И весь я полон был таинственной печали…» («Дорида», II-1, 82);—
воспоминание о другой любви
: «Я пережил свои желанья, Я разлюбил свои мечты…» (II-1, 165);—
общее разочарование
, внушающее страх партнеру: «Ты мне верна: зачем же любишь ты Всегда пугать мое воображенье? <…> И всех дарит надеждою пустой Твой чудный взор…» («Простишь ли мне ревнивые мечты?..», II-1, 300);—
кокетство возлюбленной
, вторгающееся в любовное чувство: «Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою» («На холмах Грузии лежит ночная мгла…», III-1, 158); «Когда б не смутное влеченье Чего-то жаждущей души <…> Всё б эти ножки целовал» (III-1, 316);—
неопределенное томление
: «Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем» (III-1, 188)[25].—
добровольный отказ от любовного притязания
2.2.1. Идеальное любовное состояние достижимо, по Пушкину, прежде всего как игра воображения: «Увы! я счастлив был во сне…» («Послание к Юдину», I, 173)[26]. Вариант этой темы находим в «Признании», где от возлюбленной требуется, чтобы она хотя бы притворилась разделяющей чувства лирического субъекта: «Быть может, за грехи мои <характерное кастрационное чувство вины! —
2.2.2. В других случаях позитивное освещение любви сопровождается воспоминаниями о кризисе, который она некогда претерпела: «Ты ль предо мною, Делия моя! Разлучен с тобою — Сколько плакал я!» («Делия», I, 273); «С дарами юности мой гений отлетал <…> Но вдруг <…> Зажглась в увядшем сердце младость…» («К ней» = «В печальной праздности я лиру забывал…», II-1, 44); «И я забыл твой голос нежный <…> Душе настало пробужденье, И вот опять явилась ты…» («Я помню чудное мгновенье…», II-1, 406). Любовь отчуждаема от субъекта, но, отсутствуя, она, по кастрационной логике, должна и присутствовать — вновь появляться.
2.2.3. Дефект может быть привнесен в любовную историю и иначе: так, в стихотворении «Мой друг, забыты мной следы минувших лет…» победоносная любовь представлена в виде последней, непрочной, чреватой страхом (то же — у других поэтов романтической эпохи, например, у Тютчева): «…И ты моей любви… быть может, ужаснешься. Быть может, навсегда… Нет, милая моя, Лишиться я боюсь последних наслаждений» (II-1, 209).
2.2.4. Ничем не омраченную позитивность Пушкин атрибутирует ожиданию назначенного полового акта, предвкушению обговоренной встречи с возлюбленной, т. е. моменту самого последнего препятствия на пути к беспрепятственному осуществлению любви: «…я весь горю желаньем, Спеши, о Делия! свиданьем, Спеши в объятия мои» («К Делии», I, 272).
2.2.5. Нехватка любовного темперамента оценивается выше, чем избыток сексуальной энергии; Пушкин возводит эту нехватку в условие, без которого не было бы подлинного наслаждения: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем <…> О, как милее вы, смиренница моя! <…> Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна <…> И оживляешься потом всё боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле!» (III-1, 213).
2.2.6. Изнеможение от любви, сексуальная опустошенность составляют для Пушкина предмет описания, равноценный половому акту: «Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина. Склонись ко мне главою нежной, И да почию безмятежный…» («В крови горит огонь желанья…», II-1, 442).