Кроме этих несбыточных надежд на амнистию, были надежды и другие.
Нам казалось, что не может быть, чтобы англичане, видя как изнывают под гнетом большевизма люди, бывшие их верными союзниками и составлявшие лучшую часть России, не пришли бы им на помощь.
Но очевидно у англичан была другая точка зрения, и я не дошел во понимания ее. Мне кажется, что покойный Леонид Андреев не дал ничего реальнее и сильнее своего бессмертного сигнала тонувшего корабля «S. О. S.».
Так как делать было почти совершенно нечего, то весь день проходил в разговорах и хождении из одной камеры в другую. Вставая утром, — ждали обеда, после обеда — ужина, потом поверка и спать. Обыкновенно вечером перед поверкой один из сидевших с нами священников, а их было довольно много, читал молитвы. Все пели хором.
По субботам служили всенощную.
Моряки говорят: «Кто в море не бывал, тот Богу не молился».
Я думаю, что многие, посидевшие в тюрьмах, то же скажут о молитве в заключении. Недаром церковь вместе с «плавающими» поминает и «плененных».
Как-то на молитве некий Крутиков, арестованный за бандитизм (просто за грабительство), начал говорить о «глупости молитвы».
Я приказал ему замолчать. Юрьев поддержал меня.
На другой день Крутиков отправился к коменданту. Что он говорил там, я не знаю, но явился комендант, вызвал Юрьева и приказал ему отправиться в карцер.
Юрьев начал возражать, я хотел заступиться за него и тоже ввязался в разговор. Видимо интересы бандита были ближе коменданту и он отправил нас обоих в карцер...
Это было маленькое, совершенно темное, сырое и холодное помещение и сутки, которые мы там провели, были действительно очень тяжелы.
За то время, которое я провел в Дерябинской тюрьме, через тюрьму прошло множество народу.
Раза два в неделю приводились новые партии арестованных. В октябре к нам привели партию из Петропавловской крепости. Крепость была совершенно очищена от арестованных. Они рассказывали о тамошних ужасных условиях жизни. Спали они на голом полу, в такой тесноте, что лежали друг на друге. Все они были во вшах. Пища им выдавалась два раза в неделю. Обращение конвоя было самое грубое. Эти арестованные резко выделялись среди сравнительно чистых Дерябинских обывателей.
Иногда, очень редко, появлялся комендант со списком отпускаемых на свободу и все жадно слушали в надежде услышать свое имя...
Чаще вызывали на допрос — на Гороховую... Мы уже больше трех месяцев сидели без допроса. В ноябре мы услышали наши фамилии.
Вновь потянулись мы по линиям Васильевского острова, по Набережной, через Николаевский мост мимо памятника Петра Великого и Исаакиевского собора на Гороховую, и, снова, знакомая камера № 96.
Там ничего не изменилось, только вместо любезного старика провокатора — старосты, сидел очень приветливый молодой человек.
Мы познакомились. Молодой человек оказался эс-эром Д-м. Он зарегистрировал нас и стал любезно интересоваться нашим делом.
Вспомнив о ненужной откровенности Экеспарэ и Кн. Туманова, мы на этот раз были еще сдержаннее, чем с любезным стариком, и оказались совершенно правы.
Очень скоро, во время его отсутствия, другие арестованные предупредили нас, что и этот староста провокатор. В дальнейшем держали мы себя с ним корректно и даже предупредительно, но ни в какие разговоры не пускались.
Среди заключенных, совершенно неожиданно, мы увидели наше начальство — коменданта Дерябинской тюрьмы Неведомского.
Еще только две недели тому назад, он ходил по тюрьме и грозно кричал на выглядывающих в окна арестованных:
«От окон!.. Стрелять буду!..»
Он проворовался и сидел здесь, голодный и жалкий. Увидав у нас еду, он, с улыбками и ужимками, подошел к нам и попросил есть. Мы не отказали.
Разговаривать и сводить с ним счеты мне было просто противно.
За эти дни, которые мне пришлось просидеть на Гороховой, я был свидетелем наивной веры в советскую законность.
Для того, чтобы войти в нашу камеру, нужно было пройти маленький коридорчик, ведущий в уборную и на лестницу, по которой приводят арестованных. Как-то вечером, мы стояли в коридоре и разговаривали. Дверь открылась и к нам ввели чисто одетого, средних лет, мужчину.
Войдя, он поклонился нам и, не снимая котелка, встал у стенки. Мы продолжали разговаривать. Так прошло минут двадцать. Видя, что это совсем еще нестрелянный воробей, я подошел к нему и предложил ему пройти в камеру и зарегистрироваться у старосты.
«Нет, благодарствуйте», — ответил он, — «я сейчас был у следователя и он сказал, что я здесь по недоразумению, он обещал, что мое дело сейчас разберут и я сейчас же буду отпущен».
Я его спросил, в чем его дело. Он ответил, что его фамилия Схефальс и что он, владелец торгового дома Эсдерс и Схефальс, часа два тому назад направляясь к своей дочери, живущей на Гороховой, поднимался по лестнице ее дома. В это время, из одной квартиры, спускалась засада, которая его схватила и привела сюда. Схефальс был совершенно уверен, что будет немедленно освобожден.
За три месяца я уже наслышался много таких рассказов и, зная, что такое на языке Чека — «присядьте, ваше дело сейчас разберут», я рассмеялся и посоветовал ему все-таки зарегистрироваться и позаботиться получением кусочка койки. Он опять поблагодарил, но предпочел стоять.
Я ушел в камеру, пробыл там часа полтора и вернулся в коридор. Схефальс все еще стоял. Мы разговорились и я предложил ему пари на одну селедку, что пока его дело будут разбирать, он «присядет» не меньше, как на месяц и, кроме того, за освобождение ему придется заплатить большую сумму.
На самом деле он, ни в чем не повинный, «присел» на четыре месяца и Чека буквально вывернула ему карманы.
Старожилы Гороховой рассказали мне еще более трагикомический случай:
Арестовали купца. Пришли к нему на квартиру, обыскали, предъявили ордер на арест, окружили конвоем и повели. У него жил племянник, парень лет 20-ти. Увидев, что дядюшку арестовывают, он решил не оставлять его, узнать куда поведут и отправился за ними. Они идут по городу, выходят на Гороховую, он — идет следом. Входят в ворота, — входит и он. Поднимаются по лестнице, он идет. Открывают дверь в камеру, вводят дядюшку, — и он. Камера запирается и проскальзывает этот; дядюшка с племянником остаются вместе. Провели первую ночь, думают дело разберут и племянника выпустят. Просидели так день и ночь. Еще сутки. — Никакого движения. Тогда начали советоваться, как быть. Рассказали арестантам, — было много смеху, но надо было как-нибудь выкручиваться. Через старосту доложили коменданту. Через несколько суток комендант пожаловал в камеру. Племянник просит его выслушать.
Комендант снизошел и племянник рассказал ему такую историю: шел он по Гороховой, захотелось ему оправиться... — видит открытые ворота, он и зашел... заблудился и попал в камеру...
Говорят, что выслушав этот рассказ, комендант заревел от оскорбленного самолюбия:
«Как? Весь Петроград, вся Россия, весь мир знает Гороховую 2! А ты, сукин сын, зашел сюда оправиться!..»
Не знаю, чем руководствовался, в данном случае, комендант но племянника, как рассказывают, выпустили.
Первый допрос
Мы с Юрьевым ждали допроса. Днем спали на одной, грязной, вшивой, с клопами койке. Ночью бодрствовали. Было душно, воняло немытыми телами, ватер-клозетом.
Разница с Дерябинской тюрьмой была громадная. Там не было этой напряженности нервов, которая создавалась здесь под влиянием постоянной близкой угрозы смерти, не было этого беспокойства за завтрашний день.
Приблизительно через неделю, часа в 4 утра, вызвали на допрос Юрьева. Приготовился и я.
Его допрашивали около полутора часов. Наконец он вернулся и, наскоро, боясь, что меня сейчас же вызовут, передал мне суть допроса.
Допрашивал его следователь Юдин. По отзывам опытных арестантов, это был один из милостивых следователей.
Сперва — общий допрос, затем — глупейшие обвинения в сношении с иностранцами. Он долго допытывался на какие средства Юрьев жил, и, наконец, перешел на тему о коммунистическом юмористическом манифесте Ленина. Откуда он у него, что он с ним делал, где его распространял, где он его напечатал? Вообще манифест этот дал основание Юдину состряпать обвинение Юрьева в контрреволюционной пропаганде.
Не прошло и десяти минут, как вызвали меня. Большой ошибкой следователя было дать нам десять минут свидания между допросами. Я узнал сущность ответов Юрьева и смог приготовиться сам. В то время все тонкости приемов судебного следствия были еще неизвестны совершенно неопытным «следователям». Впрочем, сейчас, в большинстве случаев, следствие ведется теми же грубыми, — первобытными приемами. — Играют человеческой жизнью и получают какие им нужно показания.
Первое, что чувствует арестованный человек, — это обостренное состояние неизвестности. Все мы ходим под Богом, но особенно остро это чувствуется в советской России вообще, а в тюрьмах в особенности. При каждом аресте перед вами два выхода, — или выпуск на свободу или смертная казнь. Чем дольше продолжается это состояние, тем острее, тем резче отзывается оно на психике человека. Это большевики учли и пользуются этим способом для наблюдения над сознанием человека в первую очередь. Они затягивают судебное следствие все время держа человека под угрозой смерти, расшатывая его нервы и заставляя его давать такие показания, каких они сами хотят.
Действовать на психологию преступника рекомендовалось всеми юридическими авторитетами, но бесконечно угнетать душу человека угрозой смерти, это прием новый, отвратительный, но характерный для большевиков.
Однако люди привыкают и сживаются даже с мыслью о близкой смерти, а потому большевики не ограничиваются только этим могучим способом воздействия, а пользуются и другими, быть может даже более ужасными. Они медленно приближают к своей жертве смерть, якобы не насильственную и не предвиденную, и ставят арестованного в такие условия, что он постепенно, но неминуемо идет к могиле.
Постоянное голодание, холод, отсутствие самой необходимой одежды, белья, мыла, непосильная борьба со вшами тоже не плохие инструменты для подавления и угнетения человеческой психологии и порабощения последних остатков его воли.
Но все эти способы бледнеют перед самым любимым большевицким приемом, перед ударом по самому дорогому для человека, — чувству любви к семье.
Они разлучают человека с семьей, лишают семью работника и кормильца, и еще семью же заставляют изыскивать способы для прокормления арестованного, а если и этого покажется мало, то арестовывают жен, детей и стариков. Этот последний прием выдерживают уже не многие...
Итак, через десять минут после возвращения Юрьева, за мной пришел красноармеец с винтовкой и маленькой бумажкой, ордером на вызов к следователю. В то время вся П. Ч.К. размещалась на Гороховой только в одном здании бывшего Петроградского Градоначальства, теперь же оно занимает целый квартал, — дома №№ 2, 4, 6 и еще другие дома. Всякое дело при хорошей постановке, в результате всегда расширяется и развивается... Шли мы с конвоиром какими-то коридорами, спускались и поднимались по лестницам, прошли мимо кухни.
Помню как там, несмотря на ранний, собственно, ночной час, кипела жизнь, сновали кухарки типа проституток и готовились котлеты с морковкой. Наконец красноармеец привел меня в камеру следователя.
Это была маленькая комната со стенами, завешанными какими-то картами. Посередине стоял стол. На столе кабинетная лампа с рефлектором, направленным на стул, стоящий у стола.
Развалившись в кресле, вытянув ноги, засунув руки в карманы, сидел следователь.
На допросе у Юдина я, в первый раз, имел возможность наблюдать обычный прием советских следователей: — при начале допроса нахамить и смутить допрашиваемого. Не меняя позы, он как бы гипнотизировал меня своим пристальным, глупым взором. Вначале я, действительно, почувствовал какую-то неловкость, но потом мне сделалось сразу смешно от его идиотского взгляда и глупой физиономии. Я понял, что стул предназначен для меня, подошел и сел на него.
Юдин сразу переменил позу, резким движением открыл ящик стола, выхватил оттуда наган, направил его на меня и, продолжая смотреть на меня, спросил:
— Вы понимаете, что вам угрожает?
— Нет.
— Вы знаете, в чем вы обвиняетесь?
— Нет.
— Ах, он не знает?! — обратился он, к стоявшему тут же, моему конвоиру.
Все это вступление дало мне понять, что меня берут на «хомут», т. е. на испуг, что он не знает в чем меня обвинять.
— Так вы не хотите сознаться? Тем хуже для вас. Расстрел вам обеспечен.
Мне делалось смешно от этого приема, но, вместе с тем, я совершенно не был уверен в том, что, не имея никаких доказательств моей виновности, он меня все-таки не расстреляет.
В то время, дело было поставлено так: следователь допрашивал, делал свое заключение, сам предлагал ту или иную меру наказания и посылал результаты своей «работы» на утверждение президиума Ч.К. Само собой разумеется, что вторая инстанция, была только формальностью. Президиум, заваленный массой дел, не рассматривая, утверждал заключение следователя и людей выводили в расход.
Я сразу же начал отвечать односложно и наружно никак не реагировал на его выходки. Видя, что этот прием на меня не действует, он положил наган на стол и, продолжая делать злобные гримасы, взял бумагу и начал допрос:
Имя, отчество, фамилия, год рождения, отец, мать, место рождения, образование, полк, война... Покуда шло гладко и я ему отвечал правду, но когда дошло до моей службы в Туземной («дикой») дивизии, то я начал отделываться общими фразами о том, что я, числясь по Гвардейской кавалерии, был адъютантом у Х. и это — прошло. Тут я понял, что он ничего не знает и, уже совершенно твердо, начал давать ему те показания, которые хотел. Во время этого допроса и во время всех моих последующих допросов, я всегда придерживался правды, чтобы самому не запутаться. Не думая о том, что мне предстоит еще много допросов, я сразу тогда уловил верный тон разговора с этими господами, — держаться правды и останавливать внимание своего противника на мелочах, не сознаваться в них и «выматывать» самого следователя. В первом же случае это мне удалось.
Не было сказано ни слова о моем участии в «союзе», о Корниловском выступлении и защите Зимнего Дворца.
Не имея возможности, из моих показаний, склеить какое-нибудь конкретное обвинение, он начал играть на удачу и обвинять меня в сношениях с иностранцами. Затем, в сношениях с заграницей и т.д., но скоро он оставил это и перешел, как и в допросе Юрьева, к юмористическому манифесту Ленина. Он громко негодовал, ерошил волосы, кричал, что он, как коммунист, не потерпит издевательства над великим вождем и т.д.
В результате нашего словопрения, я вышел победителем. Ему не удалось сделать из меня опасного преступника и я оказался только рядовым контрреволюционным офицером.
Целых три дня, после нашего допроса, просидели мы с Юрьевым на Гороховой, пребывая в неизвестности относительно окончательного решения нашего дела.
— Расстреляют или выпустят?.
По здравой логике, по всему ходу дела, должны были выпустить. После допроса долго не сидели. Тюрьмы были переполнены подследственными. Ссылка, концентрационные лагери и принудительные работы только что начали входить в моду. В тюрьмах все время приходилось освобождать места для новых партий, а потому для старых сидельцев было только два выхода, — на волю или на тот свет.
Но нас почему-то опять перевели в Дерябинскую тюрьму. Шансы на расстрел как будто бы и уменьшились, но новая неизвестность и неопределенность нашей будущей судьбы продолжала давить. К тому же голод начал давать себя чувствовать и передачи наши уменьшились. Уже остро хотелось хлеба и сахару.
Приближалась зима, в камерах становилось холодно, но тюрьма не отапливалась и заключенным предстояли еще новые мучения от холода. Но и с этой мучительной жизнью мы начали свыкаться, призрак смерти как бы отдалился от нас и, казалось, что нам уже не грозят опасные перемены.
Однако путешествия мои по тюрьмам тогда только что начинались и, в середине ноября, комендант тюрьмы, в числе других фамилий, вызвал по списку и мою: «Бессонов... С вещами выходи». Фамилии Юрьева в списке не было.
Вот опять случай, когда Советская власть еще раз показала отсутствие какой-либо системы, смысла, логики и последовательности в своих поступках и действиях.
В тот же день вечером, как я потом узнал, Юрьева выпустили на свободу...
Почему? Отчего? Чем это объяснить?.. Я до сих пор не знаю.
Юрьев помог мне уложить вещи, донес их до ворот и мы простились.
Потом, много времени спустя, когда мы вновь встретились, то признались друг другу, что одна и та же мысль была у нас обоих, когда мы прощались.
Меня ведут на расстрел. Но ни тот ни другой ничем, ни одним словом, ни одним намеком не показали этого...
Собралось нас тогда во двор человек 20. Конвой окружил нас, и мы вышли на улицу за ворота тюрьмы. От конвоиров удалось узнать, что нас ведут в бывшую военную тюрьму на Нижегородской улице на Песках. Пришлось идти с одного края города на другой. С Гавани на Пески.
Новая тюрьма мне понравилась. Она состояла из ряда отдельных камер. Было особенно приятно, после четырехмесячного пребывания на людях, в толпе, — очутиться одному. Кругом не было, ставшего уже привычным, галдежа и шума.
Но полное одиночество, — вообще тяжелое наказание. Одно из самых важных условий «хорошей», — если так можно выразиться — жизни в тюрьме, это возможность общения с другими заключенными. Поэтому первой мыслью опытного арестанта является вопрос: где уборная? Если уборная тут же в камере — тюрьма строгая, и общение с другими арестованными в такой тюрьме значительно затруднено, если же уборная общая, в коридоре, — при умении можно было видеться с кем угодно.
В военной тюрьме на Нижегородской улице условия оказались исключительно благоприятными. Уборные были в камерах, но двери в камеры были открыты весь день. Не запрещалось видеться с товарищами по заключению, говорить с ними, ходить к соседям. Такое положение дел, конечно, казалось нам идеальным. Перед нашим приходом эту новую, для нас, тюрьму только что очистили т.е. часть ее обитателей отпустили на волю, а часть, кажется человек 120, расстреляли.
Компания у нас подобралась симпатичная: моряки, несколько крупных коммерсантов, несколько агентов уголовного розыска царского времени, «саботировавших» Советскую власть и группа анархистов, удивлявших всех своей эксцентричной наружностью, дикими выходками и... полным непониманием исповедуемой ими же идеологии.
В военной тюрьме мы зажили хорошо. Пока расстрелами не пахло, и, потому, нервы наши поуспокоились.
Жить было бы совсем хорошо, если бы не постоянные днем и ночью, мучения голода и холода. Тюрьму, конечно, не топили. Впиться в краюху хлеба зубами, чувствовать ее на своих губах, — для многих из нас сделалось предметом самой упорной мечты.
Но нам предстоял новый этап.
В неизвестном направлении