Как потом оказалось, Юрьев ловко руководил обыском, останавливая внимание чекистов на неважных вещах и талантливо оперировал с кой-какими компрометирующими нас документами, засунув их в газеты, лежавшие тут же. У меня были отобраны кинжал и какие-то письма и на них была выдана расписка, которые так щедро раздают чекисты, причем получать потом вещи по этим распискам никогда не удается.
Наконец, в 11 часов утра, обыск был кончен и в 12 часов дня я, в первый раз, вошел в тюрьму.
Это была моя первая тюрьма, и тогда мне и в голову не приходило, что она только начало моего долгого скитания по тюрьмам. Мне все казалось, что это только недоразумение, которое быстро рассеется. Как часто потом видел я в своих тюрьмах таких «новичков», которые так же думали, и, как часто, мне приходилось наблюдать их разочарование.
Тюрьма была низенькая, маленькая, старенькая. Над зданием возвышался купол и крест тюремной церкви.
Кругом шла маленькая стена. За ней снаружи стоял домик начальника тюрьмы, окруженный толстыми липами.
Камера, куда меня ввели, была большая комната с обыкновенными окнами за решеткой, с истертым полом, совершенно голая и какая-то пустая, необитаемая.
Посреди нее стоял массивный стол и две скамейки.
Войдя туда, я увидел, что здесь весь наш город. Бывшие офицеры, судьи, два нотариуса, торговцы, два доктора с сыновьями студентами и Юрьев. Странно было видеть этих людей с интеллигентными лицами, в прежней одежде, лежащими и сидящими в разных позах на полу...
Я поцеловался с Юрьевым и он мне рассказал все что произошло в мое отсутствие.
Оказывается, что в одни сутки арестовали всех офицеров, буржуазию и «аристократию». Обвинения всем были предъявлены разные: с буржуазии просто требовали денег. Одного из судей обвиняли в том, что он, срывая колосья на полях, воровал у крестьян хлеб. Нотариусов прижимали, требуя от них, чтобы они рассказали о коммерческих делах буржуазии...
Наше дело, а в частности Юрьева, было чрезвычайно глупо, но вместе с тем серьезно. У него якобы был найден «манифест» Ленина, в котором высмеивалась большевицкая идеология. Ему предъявили обвинение в агитации и пропаганде против Советской власти.
Манифест был у него найден, переписанный на машинке в трех экземплярах. Искали машинку, на которой он был размножен и тем хотели открыть его сообщников. Очевидно и я попал как сообщник этого преступления. Обвинение было глупо, но не так смотрели на дело наши следователи. Юрьеву на допросе прямо заявили, что его преступление настолько важно, что местные власти не могут взять на себя решение его участи и должны отправить его в Петроград. Это была какая-то странная, сумбурная и перепуганная психология людей совершенно неуверенных ни в своей силе, ни в своей власти.
Уклад тюремной жизни, как мне потом в том пришлось убедиться, здесь был сравнительно мягкий. Начальник тюрьмы относился к арестованным не плохо. Спали мы на полу, но с одеялами и подушками из дому. В маленьком городишке у всех сохранились еще запасы продуктов и поэтому мы могли жить «передачами с воли». Казенный паек был очень плох.
В то время в России начинался голод и на воле уже выдавали одну восьмушку фунта хлеба. Как же могли кормить в тюрьме?
В 6 часов утра нам давали кипяток и маленький ломтик хлеба, в 12 часов приносили большие тазы, деревянные ложки, а затем приходили кашевары с котлом и тазы наполнялись мутной водой, которая пахла воблой. Единственное качество этого «супа» то, что он был горяч; и после обеда опять поили кипятком. В 5 часов дня та же картина что и за обедом, только вода становилась еще светлее. Затем опять кипяток.
Я видел мелких уголовников, сидевших на этом казенном пайке в продолжении двух месяцев. Они уже начинали пухнуть от голода.
В это время нас еще водили в маленькую тюремную церковь. Вся обстановка, страдающие, молящиеся люди и сама молитва успокаивали и поднимали хорошее в человеке. Кроме того хотя и издали, но мы соприкасались с внешним миром... В церковь допускались посторонние.
Непривычно было по началу положение арестанта. Часто являлось желание встать, пойти куда-то, что-то сделать, вообще проявить инициативу... и тут стукало в голову — ты в тюрьме.
Время проводили в разговорах, играли в самодельные шахматы и шашки. В нашей камере не чувствовалось подавленности. Большинство обвиняемых никакой особой вины за собой не имело и в этой маленькой захолустной тюрьме красоты большевицкого террора еще не казались нам такими ужасными.
Кое-кого иногда допрашивали, но с разбором дел чекисты не торопились. Раза два Юрьева водили на допрос. Допытывали у него, где он достал манифест и как он его распространял, считая факт распространения манифеста доказанным.
Откровенно говоря, я до сих пор не понимаю, как попал к нам этот дурацкий «манифест». Наверное кто-нибудь дал его Юрьеву прочитать и тот забыл его уничтожить. Наконец, на третьем допросе, Юрьеву заявили, что дело его разберут в Петрограде и его переведут туда.
К этому времени Юрьев заболел. На скачках у него была сломана нога и она неправильно срослась, причиняя ему время от времени большие боли. Как раз в это время он очень страдал. Не желая с ним расставаться и в таком его положении отпускать...
... {страницы 15-16 отсутствуют в оригинале!}...
...гу поставленные, немного косящие во внутрь глаза. Вид кретина. Никогда нельзя сказать чем чекист был до революции.
Сами они об этом не говорят, а если и говорят, то врут, а догадаться трудно. И кажется, что он так и родился чекистом.
В течение получаса на нас никто не обращал внимания.
Дело обычное, — привели арестованных.
На столах были разбросаны трофеи последних дел: груды денег, кучи писем, фотографические карточки, бутылки с вином и оружие, — главным образом шашки...
Около них вертелось несколько вычурно-одетых развязных «сотрудников» и две-три «сотрудницы» из типа часто встречавшегося на скэтингах и в кабаках. Не тех милых гуляк-товарищей, которые от души пользовались жизнью, а таких, единственная цель которых была положить себе в чулок.
Наконец двое чекистов подошли к нам и начали обыскивать. На этот раз от нас ничего не отобрали... Затем один из обыскивающих предложил нам идти за ним и нас повели по коридорам. «Совсем как гостиница», — подумал я, когда мы остановились перед № 96.
Камера, в которую нас ввели, была общая. Сажени три в ширину и столько же в длину. Одно окно во двор. Помещалось в ней около 50 человек. Теснота, духота и вонь.
На койках, которыми она была сплошь заставлена, сидело по два, по три человека. Большая часть людей, чтобы дышать воздухом, стояла около открытого окна.
Элемент был самый разнообразный, — присяжный поверенный, офицеры, директор банка, доктор, партия клубных игроков и т.п.
Нельзя было не обратить внимания на двух арестованных калек, военных инвалидов. На двоих у них было две ноги и четыре костыля. Работать они, конечно, не могли и занялись, «мешочничеством», т. е. возили муку из деревни в Петроград.
Их арестовали за спекуляцию и уже несколько месяцев этих несчастных калек мотали по тюрьмам.
Среди арестованных, я встретил двух знакомых офицеров: Экеспарэ и Кн. Туманова. Они объяснили нам, что нужно записаться у старосты камеры и подвели нас к отдельной койке со столиком.
На койке сидел высокий красивый старик, который очень ласково и любезно обратился к нам, спросил наши фамилии, записал их, предложил нам посидеть у него и начал расспрашивать за что мы арестованы. — Мы рассказали.
К нам подсели Экеспарэ и Туманов и мне сразу показалось странным, что они, состоя в какой-то организации, слишком откровенно рассказывали про нее в присутствии этого старика. Они даже советовались с ним, как им отвечать на допросе.
Почему-то мне этот старик не понравился и я держался с ним очень сдержанно. Поговорив с нами, наш староста указал нам койку, которую нам можно занять. Мы расположились на ней, подошли другие арестованные и начался обычный тюремный разговор. Когда? За что? Какое обвинение? И, вместе с тем, рассказы о себе.
Впоследствии я привык к этим рассказам. Почти всегда повторяется одно и тоже. Взяли неизвестно за что, держат уже несколько месяцев без допроса и т.д.
День прошел спокойно. Днем «Гороховая» спит, живет ночью.
Арестованные по очереди спали на койках. Кое кого, не более двух-трех вызвали на допрос. К вечеру настроение изменилось. Начались допросы. Арестованных вызывали одного за другим. Возвращались бледные, с испуганными лицами. Угроза смерти стояла перед ними.
Экеспарэ и Туманова допрашивали чуть ли не в десятый раз. Они вернулись и, опять, рассказали старосте подробности допроса. Оказалось, что их организация раскрыта и от них требуют, чтобы они сообщили все подробности. Мне опять стала непонятна такая откровенность. Старик скоро вышел в канцелярию со списком заключенных. Я не мог удержаться, чтобы не высказать Экеспарэ моих опасений.
«Что вы!» — ответил он мне, — «это милейший человек, профессор, его нельзя подозревать ни в чем. Он сидит здесь уже три месяца, и так как его дело разбирается и он привлечен по какому-то пустяку, то он пользуется привилегиями».
Допросы шли всю ночь. Все время гремел замок. Люди соскакивали с коек, ждали своей фамилии и опять томились в ожидании.
Только к утру камера успокоилась и можно было задремать.
За ночь привели еще человек двадцать новых арестованных. В камере совершенно не хватало места. Через того же старосту мы узнали, что к вечеру будет разгрузка: допрошенных арестованных переведут в другие тюрьмы.
Действительно, часов в 6 вечера, дверь в камеру растворилась шире обыкновенного и вошел комендант Гороховой, знаменитый палач Эйдук. Одет он был в офицерский китель, красные штаны и почему-то сапоги со шпорами. Начался вызов арестованных для отправки. Он прочитал список, отправляемых на Шпалерную, затем в Петропавловскую крепость, Дерябинскую тюрьму и прибавил, что все отправляемые должны быть, через пять минут, готовы со своими вещами.
Пришел конвой, принял арестованных и в камере стало свободнее.
С вечера камеру опять охватило беспокойство и жуткое чувство.
К ночи привели арестованных. Я ждал допроса, но нас не вызывали. Долго я сидел в этот вечер с Экеспарэ и Тумановым. Экеспарэ был спортсмен. Мы говорили о скачках, об общих знакомых, но чаще всего разговор переходило к их делу. Он мне рассказал о том, что состоит в организации, которая поддерживается иностранцами — англичанами и что он верит в успех. «Если мы не свалим большевиков изнутри» — говорил он, — «англичане придут на помощь извне».
«Наша организация расшифрована, но есть другие, и мы все-таки победим», — утверждал он.
Допрашивали его, по его словам, чрезвычайно любезно: папиросы, мягкое кресло, завтрак, ужин, — все было к его услугам.
Осведомленность у них большая. Сам он ничего не выдал но подтверждал то, что они уже знали. Им в глаза обругал большевиков и коммунизм, заявляя, что будет с ними бороться. Несмотря на это, ему все время гарантировали жизнь. Не знаю, сознавал ли он опасность, или верил чекистским обещаниям, но во всяком случае, держал он себя молодцом.
С князем Тумановым была несколько иная картина. Ему навалили кучу обвинений. — Сношения с иностранцами, организация вооруженного восстания и т.п. Допрашивали его грубо, все время угрожали расстрелом, предлагая сознаться в действиях, которых он не совершал. Его совершенно запутали и он нервничал. Большей частью свою виновность он отрицал. Не знаю, был ли он вообще виновен в чем-нибудь серьезном. Он был совсем мальчик.
Часа в два ночи я лег на койку.
Не успел я заснуть, как вновь раздался грохот открываемой двери и в камере появился Эйдук. На этот раз вызывали на расстрел.
Это был первый вызов на смерть, при котором мне пришлось присутствовать.
Сердце у меня заледенело.
В камере стояла тишина. При грохоте замка люди, как всегда, приподнялись и, увидев Эйдука, замерли в напряженных позах. Большинство были бледные и дрожали мелкой дрожью. Некоторые, чтобы отвлечь мысль и не поддаться панике, нервно перебирали свои вещи.
Сам Эйдук был настроен торжественно. Громко, растягивая слова, он назвал фамилию Экеспарэ, Туманова, еще троих и прибавил, чтобы выходили с вещами.
Сомнения не могло быть... Экеспарэ был спокоен. Туманов волновался, но сдерживался. Мне кажется, что в них все-таки теплилась надежда. Слегка дрожащими руками, увязывали они свои вещи. Я им помогал. Затем мы простились за руку и они вышли...
В дому повешенного не говорят про веревку. В камере стояла гробовая тишина, люди опустились на койки и затихли.
Вдруг, внизу на дворе раздался крик, но сейчас же зашумел мотор автомобиля...
Он работал, но со двора не вышел. Вероятно казнь совершилась здесь же в подвале, новым в истории мирa способом, — выстрелом в затылок впереди идущему смертнику.
Заснуть в эту ночь никто из арестованных не мог...
Так прошло еще пять тяжелых дней в ожидании... днем было сравнительно легко, но эти вечерние часы ожидания, вызовы, после которых люди возвращались разбитыми нравственно и физически или вовсе не возвращались, эти ночи, прерываемые шумом заведенного мотора, визиты самодовольного палача Эйдука, — все это действовало тяжело и не оставляло много надежд.
Ровно через неделю после нашего поступления на Гороховую, часов в 5 вечера, Эйдук прочел наши фамилии и объявил, что нас переводят в Дерябинскую тюрьму.
Нагруженные вещами, окруженные конвоем, мы потянулись на край города.
Дерябинская тюрьма, когда-то казармы морского дисциплинарного батальона, потом морская тюрьма, — одно время долго пустовала, но с начала террора она была переполнена арестованными.
Стоит эта тюрьма на самом краю Васильевского острова, в Гавани, на самом взморье. Конец был изрядный и, после долгого сидения в душном помещении, при отсутствии моциона, прогулка эта была не из приятных.
Условия жизни были здесь значительно лучше. Камеры были громадные, человек на двести, было много коек, и даже попадались ночные столики. Люди, побывавшие в Петропавловской крепости, утверждали, что режим нашей тюрьмы нельзя было сравнить с «Петропавловкой».
Камеры запирались только на ночь. Днем мы могли ходить из одной камеры в другую. Надзирателей и охраны мы почти не видали. Нас выводили на работы, но они были легкие, во дворе самой тюрьмы,
Не было здесь таких жутких вечеров и ночей, и мы с Юрьевым могли хотя бы выспаться.
Тюремный паек был тот же, что в Сольцах и на Гороховой. Не то суп, не то грязная вода от мытой посуды... Я сам видел, как люди, сидевшие на одном только пайке, рылись в помойных ямах, вытаскивали оттуда селедочная головки и, тут же съедали их.
Всех арестованных было, вероятно, тысяч около двух.
В той камере, где я сидел, преобладающим элементом были морские офицеры, обвиняемые в контрреволюционном заговоре. Затем было много арестованных самого разнообразного состава, привлеченных по делу Канегиссера, убившего Урицкого. По этому делу хватали кого попало. Был арестован доктор Грузенберг за то, что у него нашли адрес знакомого Канегиссера, член английского клуба за то, что после убийства на лестницу клуба вбежал Канегиссер. Среди арестованных здесь были Н. Н. Кутлер, Каменка, доктор Ковалевский, Ген. Поливанов.
Хотя режим был не тяжелый, но угнетала неизвестность положения.
Расстрелов в самой тюрьме не было, — приговоренных увозили на Гороховую. Случалось это здесь не так часто.
Впрочем был случай, когда по ошибке расстреляли невинного вместо виновного однофамильца, которого выпустили на волю.
Но что значила одна ошибка в страшном сведении счетов большевицкой бухгалтерии. Кровь Урицкого взывала к мести и был ли убит один или два десятка лишних офицеров или буржуев, это уже не имело никакого значения для господ положения.
Тяжелое, угнетающее впечатление произвело на всех нас известие об офицерах, которых посадили на барку и утопили между Кронштадтом и Петроградом.
Мы все считались «заложниками» и наши фамилии были напечатаны в газетах. Заложниками кого? — хотелось спросить.
Просто мы были тем пушечным мясом, тем стадом беззащитных людей, смерть которых могла бы подействовать на всякого, кто бы хотел пойти по стопам Канегиссера и убийцы Володарского.
Мы думали о бегстве и, как я себе представляю, побег можно было устроить, но я все-таки немного верил в какую-то законность и мне казалось, что настанет время, когда наше дело разберут и отпустят. Как тогда я был еще наивен!
В тюрьмах всегда жили, живут и будут жить разными несбыточными надеждами на освобождение. Такова тюремная психология.
Мне недавно пришлось говорить с дореволюционным политическим заключенным, и он мне сказал, что и в прежнее время заключенные поддерживали себя в тюрьмах надеждами на амнистию и на досрочные освобождения. Он мне рассказал о своем товарище, твердо надеявшемся на какую-то амнистию. За день до возможного ее объявления, его товарищ заявил, что завтра он будет свободен или умрет. На другой день, не получив амнистии, он удушил себя.
Надеждами на амнистию живут и теперь.
Вначале Сов. власть их щедро давала. Для заключенных требовались конвой, помещение и хотя бы немного пищи. Всего этого не хватало. Хотя все внимание большевиков было обращено на организацию Ч.К. и ее учреждений, хотя и были открыты все уцелевшие тюрьмы, все-таки разруха, царствовавшая тогда под их неумелым руководством, не давала им возможности содержать столько арестованных, сколько бы им хотелось. Поэтому решали вопрос проще, расстрел или свобода.
В тот год очень надеялись на октябрьскую амнистию. Я держал пари, что по ней выпустят не боле 10% Дерябинской тюрьмы, мой противник надеялся на 50 процентов. Из нашей камеры, в которой было свыше 200 человек в этот день выпустили троих. Да и то, вероятнее всего, что это освобождение состоялось не в силу амнистии, а произошло обычным порядком.
Легче всего было освободиться за деньги.
Брали нелегально, брали и легально. Ч.К. брала официально. Следователи брали неофициально. Брали, — и выпускали. Брали, — и не выпускали. Грабеж шел страшный.