Из двух конкурентов, претендующих на мировое господство, Беркли безоговорочно выбрал бога, олицетворяющего духовную субстанцию. Для этого Беркли пришлось изменить и номинализму, и феноменализму, которые помогли ему разделаться с материальной субстанцией. Путь к богу проложила пассивность и принудительность «идей», поскольку материя, не будучи «идеей», была все же признана столь же пассивной, как и «идеи», и потому не могла быть их причиной. К тому же, будучи нематериальными, идеи, по уверению Беркли, не могли быть следствием материальных причин. Отличие «реальных» идей от воображаемых исключило и конечные духи,
Трудно сказать, кто кого спасает: бог — Беркли от солипсизма или Беркли — бога от небытия. Перед нами яркий пример взаимопомощи. Бог был нужен Беркли для самосохранения его философской системы не менее, чем Беркли был нужен богу, атакуемому маловерами. Больше того, поскольку солипсизм исключает бытие бога вне и независимо от моего сознания, сам господь бог кровно заинтересован в спасении Беркли от солипсизма. «Гиперфеноменализм» Беркли, как определяет его философское учение Фрейзер (38, стр. 136), совпадает, таким образом, с доказательством бытия божия.
Как и Фома Аквинский, Беркли убежден в возможности и необходимости рационального доказательства бытия бога. Хотя претензия на рациональное познание божественных ипостасей нелепа и это должно быть только делом веры (8, I, стр. 73), но «можно ясно доказать бытие бога, и это составляет собственный предмет человеческого разума» (8, III, стр. 327). Как и Фома, Беркли отклоняет «антологическое доказательство» Ансельма Кентерберийского. Он принимает «телеологическое доказательство», опирающееся на целесообразное устройство Вселенной: «Как удачно распределены стихии! Какое разнообразие и какая целесообразность в мельчайших творениях природы!.. Как целесообразно расположены все вещи и с точки зрения их собственных целей, и поскольку они составляют дополняющие друг друга части целого!» (11, стр. 58). По обыкновению, телеологическое доказательство приводит к теодицее — богооправданию. «Даже излишества, дефекты и противоположные качества способствуют красоте и гармонии мира»,— твердит Беркли (8, V, стр. 124). И здесь он не оригинален, идя проторенным Лейбницем путем, беспощадно осмеянным Вольтером в «Кандиде».
Но в центре берклианского «доказательства» не это. Усилия его сосредоточены на «космологическом доказательстве», разработанном им в своеобразной форме, придавшей этому «доказательству» теоретико-познавательную окраску.
Отвергнутое впоследствии Юмом понятие объективной причинности играет в теологии Беркли первостепенную роль. Речь идет не о первопричине, а о причинной зависимости вообще. Поскольку «несравненно большая часть воспринимаемых нами идей или ощущений не произведены человеческими волями и не зависят от них, есть, следовательно, некоторый другой дух, производящий их» (9, стр. 174), поэтому «каждое мое ощущение» возникает «извне, т. е. независимо от моей воли, доказывает бытие бога... т. е. непротяженного, бестелесного духа, всеведущего, всемогущего и т. д.» (8, I, стр. 100), ибо ранее было «доказано», что причиной идеи может быть только духовное начало. Альфред Айер с последовательно феноменалистической позиции возражает Беркли: «Если гипотезу, что наши идеи причинены материей, следует отбросить, так как она недоступна верификации, то так же следует поступить с гипотезой, что они причинены богом» (28, стр. 20). Но у Беркли готово контрвозражение: материя как возможная причина исключается, поскольку она пассивна, и только дух является деятельным началом, как нам известно из его «понятия». Тем самым опровержение материализма неизбежно влечет за собой опровержение атеизма. Если «нет материальных предметов, или материального субстрата, то материя не может быть использована для объяснения естественного порядка» (50, стр. 120). В таком случае «дикие фантазии Ванини, Гоббса и Спинозы — словом, воя система атеизма не опрокидывается ли целиком простым соображением о противоречии, которое заключается в предположении, будто весь видимый мир или какая-либо его часть, хотя бы самая грубая и бесформенная, существует вне души?» (11, стр. 61).
Таким образом, Беркли приходит к
Бог, согласно Беркли, не является предметом непосредственного восприятия. Бог не есть идея среди идей. «Нелепо выводить бытие бога из его идеи. У нас нет идеи бога. Это невозможно» (8, I, стр. 94). «Я не могу телесными глазами созерцать незримого бога...» (8, III, стр. 147). Если бы Беркли вдумался в сказанное им и захотел сделать вытекающие отсюда выводы, он спросил бы себя: если все идеи в отличие от бога созерцаются телесными глазами, чего стоит мой аргумент, будто телесное не может вызывать духовное? Не рушится ли тем самым вся аргументация от причинности? Можно было бы возразить, что идеи порождаются не глазами, а посредством глаз; но он отверг уже сделанное ему возражение, что мы воспринимаем не ощущения, а посредством ощущений. В конце концов, глаза для него — тоже не что иное, как комплекс ощущений.
Итак, уверенность в бытии бога не есть прямое, непосредственное убеждение. «Я уверен, что бог существует, хотя я не воспринимаю его и не имею о нем никакой интуиции. Это утверждение не вызывает, однако, никаких трудностей» (8, I, стр. 97), поскольку достоверность может быть результатом не только непосредственного восприятия, но и логического вывода. «У меня, таким образом, не пассивное представление, а некоторого рода активный умственный образ божества... С помощью акта умозаключения я с необходимостью вывожу существование бога...» (11, стр. 86—87). Это умозаключение является умозаключением по аналогии: бог познается тем же путем и с такой же достоверностью, как познаются другие
Таким образом, познание бытия бога держится на том самом слабом звене, с помощью которого Беркли отмежевался от солипсизма и которое в свою очередь достигает цели лишь с помощью божьей: «Он один есть тот, кто... поддерживает общение между духами, дающее им возможность воспринимать существование друг друга» (9, стр. 175). Тем не менее, подобно тому как «ничто так не убеждает меня в существовании другого лица, как то, что он говорит со мной» (8, III, стр. 148), все мои идеи, весь воспринимаемый мной мир — это обращенный ко мне глас божий, с такой же достоверностью доказывающий бытие бесконечного духа, с какой человеческая речь убеждает нас в бытии других конечных духов. Такое «доказательство» по аналогии — другое отличие аргументации Беркли от традиционного «космологического доказательства», отличие, вытекающее из его исходной феноменологической концепции бытия.
Но сама эта концепция с восшествием на престол господа бога претерпевает существенную трансформацию. Если бытие не что иное, как бытие в восприятии, а бог не является «идеей», то бытие бога не есть «бытие» в берклианском смысле. Даже если «быть» не только «быть воспринимаемым», но и «быть воспринимающим», то и тогда бытие бога не есть «бытие» в берклианском смысле, так как бог «ничего не воспринимает чувствами, как это делаем мы» (11, стр. 98). Он не воспринимает существующие вещи, а творит их, создает «возможность» их восприятия, как и тех, кто способен их воспринимать. Мысль Беркли попадает в заколдованный круг: феноменализм служит трамплином к доказательству бытия бога, а доказательство это опровергает феноменалистическое понятие бытия. Бытие бога не есть, таким образом, ни percipi, ни percipere; его esse есть... existere: «бытие бога в его существовании» (29, стр. 74). За этой тавтологией обнаруживается раздвоение понятия бытия — неизбежный спутник внутренне противоречивого единства субъективного и объективного идеализма в системе Беркли.
Онтологическому тождеству бытия и мышления у Беркли сопутствует их гносеологическое тождество: идеи — не идеи вещей, а сами вещи. Он подвергает критике материалистическую теорию отражения, обвиняя в удвоении мира (см. 6, стр. 19) материалистов, признающих, что «наши идеи суть только образы и подобия... предметов, запечатленные последними в духе» (9, стр. 101). Беркли упрекает приверженцев этой теории в том, что она ведет к агностицизму и скептицизму.
Различение вещей и явлений, рассмотрение наших восприятий как знаков или образов, относящихся к
Но с критикой материалистической теории отражения у Беркли происходит то же самое, что и с его критикой материальной субстанции. Отвергнув инкриминируемое им материалистам «удвоение мира» на вещи и явления, он воскрешает это «удвоение» на идеалистической основе.
Уже в «Новой теории зрения» он пишет о зрительных образах (отличаемых им еще от осязательных) как
Этой «теории знаков» (doctrine of signs) Беркли придает исключительное значение в своей философской системе: «Я склонен думать, что учение о знаках имеет большую важность и всеобщее значение... Оно дает правильное и верное разрешение множества трудностей» (8, III, стр. 307). Но учение это, противопоставляемое материалистической теории отражения, приводит к «удвоению мира», которое Беркли осуждает. Если наши идеи «только
В окончательной форме берклианская теория знаков предстает перед нами как учение об «архетипах» и «эктипах». Отражаемой в наших восприятиях и понятиях объективной реальности противопоставляется «внешний архетип» —
Понимание самим Беркли размежевания двух лагерей в философии на основе диаметрально противоположного решения вопроса о первичности и вторичности выражено здесь с полной ясностью, и никакие потупи фальсифицировать этот неоспоримый факт не выдерживают критики. Философия Беркли не была ни последовательным
«Алсифрон, или Мелкий философ», написанный Беркли в Род-Айленде (по мнению Люса, единственный полезный результат его пребывания в Америке), имеет подзаголовок: «Апология христианской религии против так называемых свободомыслящих». Это — крупнейшая операция его крестового похода. Сражение разыгрывается на поле этической проблематики.
Одним из великих достижений прогрессивной философской мысли XVII—XVIII вв. была секуляризация морали, обоснование автономии нравственности, высвобождение морали из оков религиозной догматики и фидеизма, постановка этических проблем на твердую почву опытного и рационального познания. Эту тенденцию передовых мыслителей нового времени можно назвать линией Бейля[6], по имени философа, порвавшего узы, дотоле связывавшие нравственность с религией, и доказавшего, что
Цель сражения, предпринятого Беркли в «Алсифроне»,— дискредитация и осуждение этой линии, получившей распространение в среде английских мыслителей, опровержение тезиса о независимости морали от религии и веры в бога. Он стремится всячески опорочить любые этические учения, не опирающиеся на божественные заповеди и отвергающие религиозные санкции морали. Беркли не создал самостоятельной этической системы, намечавшейся им как вторая часть «Трактата», и все его устремления в «Алсифроне» сводятся к реабилитации христианской этики.
Книга написана в форме семи «платоновских» диалогов. Отдавая должное их большому литературному мастерству, нельзя сказать того же об их теоретической глубине. Теоретический уровень диалогов снижается не только вследствие несостоятельности защищаемых воззрений, но и в результате отсутствия серьезного проникновения в воззрения противников, взгляды которых представлены зачастую неаутентично, упрощенно, а то и преднамеренно гротескно.
Рассказ ведется от лица Диона, одного из гостей, собравшихся на ферме Ефранора, не принимающего участия в длившейся целую неделю дискуссии. Кроме соседей среди приезжих гостей два свободомыслящих философа: Алсифрон, олицетворяющий Шефтсбери, и Лисикл, представляющий Мандевиля, вокруг высказываний которых развертывается острая, горячая полемика. Позицию самого Беркли наиболее отчетливо выражает Критон, отнюдь не скрывающий своей ненависти и презрения к противникам. «...Новейшие свободомыслящие,— заявляет Беркли устами Ефранора,— это то же самое, что Цицерон называл мелкими (minute) философами, название как нельзя лучше им подходящее, поскольку они составляют секту, которая умаляет все наиболее ценные предметы, мысли, взгляды и надежды людей; все знание, все разумные понятия и теории они сводят к чувству; человеческую природу они ограничивают и низводят к узкому и низменному стандарту животной жизни и сулят нам лишь ничтожный отрезок времени вместо бессмертия» (8, III, стр. 46—47). Хозяин фермы прямо называет свободомыслящих философов «своего рода пиратами» (8, III. стр. 47).
Объектом берклианской критики служат два совершенно различных, даже диаметрально противоположных, этических учения. Но эти учения объединяет их иррелигиозность: это две версии секуляризованной, а потому нетерпимой для Беркли, этики. Вот почему он видит в них союзников, борющихся разным оружием. Среди нас, свободомыслящих, говорит Алсифрон, есть философы самого различного рода, но всех нас объединяет независимость от религии. Хотя мы придерживаемся различных положительных взглядов, «все мы находимся в согласии относительно определенных пунктов неверия, или негативных принципов» (8, III, стр. 116). Известно, что в своей прославленной «Басне о пчелах»
Мандевиль подвергает критике взгляды Шефтсбери, а последний в «Характеристиках» в свою очередь резко полемизирует
Шефтсбери открыто не выступал против религии. Он не высказывался не только в пользу атеизма, но и в пользу деизма (48, стр. 138—139). Беркли инсинуирует, когда приписывает Алсифрону открытую защиту последовательного атеизма и утверждение, что церковники — величайшие враги человечества, что вера в бога, бессмертие души и загробное воздаяние служат в руках правительства орудием усмирения и порабощения народа. Но, не выступая открыто против религии, Шефтсбери решительно отмежевывал от нее мораль. Нравственность естественного, а не сверхъестественного, чувственного, а не сверхчувственного происхождения. Она коренится в присущем природе человека врожденном чувстве. Альтруизм, общительность, доброжелательность — естественные потребности и влечения разумного существа. Вопреки Гоббсу, Шефтсбери утверждает, что человек по природе своей добр, и врожденное ему моральное чувство подобно эстетическому чувству делает для него добродетель источником наслаждения. Она оправдывает сама себя. Когда мотивом поступка служит не удовлетворение, доставляемое содеянным добром, а некий интерес, утилитарные побуждения, поступок теряет свое моральное существо.
Принцип врожденного нравственного чувства и сопровождающего его морального «вкуса» несовместим с мифом о грехопадении. Сближение нравственного с прекрасным делает неприемлемой церковную догму воздаяния. Продолжая линию Бейля, Шефтсбери твердо отстаивает убеждение, что нравственное достоинство и честь не нуждаются в религиозной санкции. Напротив, тот, кто выполняет нравственные заповеди из страха божьего или в расчете на милость господню и грядущую награду, изменяет подлинному моральному чувству.
Беркли ополчается против самодовлеющей этики Шефтсбери, настойчиво утверждая, что безбожие и нравственность несовместимы, что «там, где растет неверие, растут всякого рода коррупция и новые пороки» (8, III, стр. 139), что «совесть всегда предполагает бытие бога» (8, III, стр. 52). И в качестве главного свидетеля обвинения, как наглядный пример того, к чему приводит безбожная этика, как устрашающее пугало моральной деградации на сцену выводится Лисикл — Мандевиль.
Уроженец Голландии, из семьи французского происхождения, потомственный врач Бернар де Мандевиль (1670—1733) поселился в Англии. Его «Басня о пчелах», несмотря на осуждение в 1723 г. английским судом за безбожие и антигосударственность и (неосуществленный) приговор о предании французского перевода этой работы сожжению, получила самое широкое распространение и сенсационную известность далеко за пределами Англии, вызвав бурю восхищения, с одной стороны, бурю негодования—с другой. Мандевиль, по словам Маркса, был «честный человек и ясная голова» (1, стр. 629). Он поставил своей задачей дать «анатомию природы человека» (см. 48, гл. VI). Во введении к своему основному произведению он объясняет свой замысел: «Большинство писателей всегда твердят людям, какими они должны быть, но едва ли кому-либо приходит в голову рассказать им о том, каковы они есть на самом деле». Обрисовать моральный облик реального человека, каков он есть, без прикрас, во всей неприглядности — такова задача «Басни».
Мандевиль глубоко ненавидит лицемерие. Он срывает маску благочестия с ханжей. Его работа глубоко иронична. Это — жестокая сатира на современное ему капиталистическое общество. Парадоксальность лишь увеличивает разоблачительную силу нарисованной им картины, где пороки буржуазного мира представлены как присущие «природе человека». «Он доказывает, что в
Мандевилю чуждо прекраснодушие Шефтсбери, идеализация им человека. Его этика язвительна и беспощадна. «Басня» не назидательное чтение. Она не поучает, не проповедует. Это— увеличительное зеркало: люди, посмотрите на себя! Это, пожалуй, и несколько кривое зеркало, но оно обостряет отражаемую в нем реальную кривизну существующего строя и образующих его существ. Нет, вопреки Шефтсбери не добродетель, а порок является на деле движущей силой развития современного общества, доказывает Мандевиль. Мандевиль порой циничен, но цинизм его — противоядие лицемерию. Люди эгоистичны, самолюбивы, движимы личным интересом и стремлением к чувственным наслаждениям и к наживе как средству для их удовлетворения. Нравственность вовсе не врождена им. Она социального происхождения и используется господствующими классами в их корыстных интересах для обуздания естественных побуждений и влечений масс. Религия играет при этом далеко не последнюю роль. Церковное облачение морали лишь усугубляет ханжество.
Беркли ничего не понял в концепции Мандевиля. Не понял потому, что не хотел понять. Мандевиль для него — чудовищное порождение безбожия, преступный проповедник порока. «...Наши мелкие философы действуют в противовес тому, что делают все другие мудрые и мыслящие люди; их цель и задача — искоренить из человеческого разума основы всего великого и доброго, сокрушить всякий порядок в гражданской жизни, подорвать основания нравственности... низвести человеческий род до уровня диких зверей» (8, III, стр. 54).
Вот как выглядит credo Мандевиля в изложении Беркли: «Нет бога или провидения; человек подобен гибнущим зверям: его счастье,— как и их,— в подчинении животным инстинктам, влечениям и страстям; все укоры совести и чувства вины — предрассудки и ошибки воспитания; религия — государственная хитрость (trick); порок — общественное благо; душа человека телесна и рассеивается, подобно дыму и пламени; человек — машина, функционирующая по законам движения...» (8, III, стр. 107). Разве автор «Басни» не старается убедить нас в том, что пьянство и распутство есть благо, так как увеличивает доходы государства и служит источником экономического процветания? Разве не утверждает он, что даже сожжение Лондона пошло бы на пользу индустриальному развитию и оживлению коммерции? Свободомыслящие, заключает Беркли устами Критона, — коварные искусители, демоны, обольщающие свободой и счастьем. Берегитесь так называемого свободомыслия! Оно чрезвычайно возросло за последние годы, неся обществу разложение и гибель. «Оставьте нас в покое!» — обращается он к Лисиклу. «Устройте колонию атеистов где-нибудь в Мономотапе и посмотрите, как она процветает, прежде чем вы вернетесь с вашими идеями домой... А пока, господа, полагающие, что не на что надеяться и нечего бояться в загробном мире, что совесть — жупел, что узы государства и скрепы общества — гнилье, которое следует отбросить и превратить в ничто... пока будьте любезны оставить эти возвышенные открытия для себя самих; предоставьте нам, нашим женам и детям, нашим слугам и соседям оставаться в той вере и при том образе мыслей, которые установлены законами нашей страны. Совершенно серьезно, я хотел бы, чтобы вы проделывали свои эксперименты среди готтентотов или турок» (8, III, стр. 102).
Этот вопль не остался безответным. Вслед за выходом в свет «Алсифрона», в том же 1732 г., Мандевиль, за год до своей смерти, откликнулся на него своим, по-видимому, последним произведением — «Письмом к Диону».
Ответ, данный Беркли дерзким, нанесшим в «Басне о пчелах» звонкую пощечину господствующему общественному мнению Мандевилем, отличается сдержанностью и корректностью. Он не наступает, а обороняется, оправдывается тем, что его либо вовсе не читали, либо превратно истолковали, основываясь на широко распространенных ложных слухах о порочности его произведений. Мои принципы, заверяет он, решительно отличаются от того, что критики свободомыслия приписывают Лисиклу. На самом деле он не поощряет, а изобличает пороки современного ему общества. Если бы его и Шефтсбери взгляды были такими, какими они представлены в образах Лисикла и Алсифрона, было бы неоправданным, что собрание почтенных и здравомыслящих людей целую неделю возится с такими негодяями и чудовищами, вместо того чтобы попросту выгнать их из своей среды. Заявляя, что его взгляды «совершенно отличны от взглядов лорда Шефтсбери» (47, стр. 47), Мандевиль оговаривает, что, несмотря на это, Шефтсбери все же не заслуживает и десятой доли того презрения, которое высказывает по отношению к нему Беркли.
Лозунг Мандевиля «private vices — public benefits» (частные пороки — общественное благо) не проповедь аморализма, а констатация его в реально существующем обществе. Он выражает не должное, а сущее. «То, что я называю пороками, это общепринятые (fashionable) нормы поведения, нравы века. Хотя я продемонстрировал путь к светскому процветанию, я без колебаний предпочел путь, ведущий к добродетели» (47, стр. 31). Он приводит слова Бейля: «Les utilites du vice n’empechent pas qu’il ne soit mauvaise (польза, приносимая пороком, не устраняет того, что он является злом)». Видя, что движущей силой развития современного ему общества служат пороки, а отнюдь не добродетели, Мандевиль сформулировал этическую теорию, которая была честным, откровенным теоретическим выражением существующей практики. Обнажив во всей ее уродливой неприглядности лицемерную сущность господствующей морали, он вызвал всеобщее негодование не столько мнимой проповедью аморализма, сколько своим изобличением ханжества, обычно прикрываемого религиозным морализированием.
Мотивы Пьера Бейля явно звучат в рассуждениях Мандевиля о том, что нравственность определяется не религиозными верованиями, а социальным строем, законами, политикой правителей. В отношении нравственного совершенства «у христианина нет преимущества перед магометанином или язычником» (47, стр. 62). И при всей своей неприязни к католицизму Мандевиль не признает, что Реформация послужила поворотным пунктом в прогрессе нравственности (47, стр. 67). «Религия — религией, а торговля — торговлей»,— бросает он англиканским ханжам.
Тысячу раз прав был Маркс, утверждая, что «Мандевиль был, разумеется, бесконечно смелее и честнее проникнутых филистерским духом апологетов буржуазного общества» (2, стр. 395). Именно поэтому он и подвергся осуждению и ненависти этих апологетов, в том числе и епископа Клойнского.
Возглас Критона: предоставьте нам и нашим слугам остаться при том образе мыслей, который установлен нашими законами, как нельзя лучше выражает консервативную сущность мировоззрения Беркли и его этических принципов. «В морали,— возвещает он,— вечные правила поведения являются такой же неизменной универсальной истиной, как и геометрические положения. Ничто в них не зависит об обстоятельств или условий, будучи истинным всегда и везде, безо всяких ограничений или исключений» (8, VI, стр. 53). Мимолетным радостям и преходящему счастью земного бытия он противопоставляет вечное потустороннее блаженство. Еще в юношеских философских тетрадях он писал: «Тот, кто действует, не стремясь к достижению вечного счастья, должен быть неверующим, по крайней мере не быть уверенным в грядущем „суде“» (8, I, стр. 93).
Этические выступления Беркли, направленные против приверженцев автономной морали, не вносят ничего нового в историю этических учений. Если о его гносеологических построениях мы говорили как о своего рода новаторстве (с отрицательным знаком), то этические его рассуждения лишены всякого теоретического интереса. В них нет ничего, кроме воинствующего обскурантизма.
Глава VII.
Критика берклианства справа и слева
Философия Беркли подвергалась самой ожесточенной критике с разных позиций, сначала современными философами, а затем на протяжении всей последующей истории философии. Сам Беркли изображал себя непоколебимым рыцарем, атакуемым со всех сторон. «Выглядит так,— писал он,— будто человек твердо стоит на том же месте, в то время как его противники выбирают и изменяют его положение, его добрую волю и свободу идти своим путем, и нападают на него со всех сторон и на разные лады, с близкого и с далекого расстояния, пешими или верхом на конях, легко- и тяжеловооруженными, врукопашную или тяжелым оружием» (8, III, стр. 321). Причем одни противники обвиняли его именно в том, в отсутствии чего упрекали другие. А лидер нынешних апологетов берклианства профессор Люс обвиняет всех критиков Беркли подряд, как справа, так и слева, в том, что объектом их критики было не подлинное учение Беркли, а «карикатуры и извращения» берклианства.
Мы познакомились выше с тем, как церковные ортодоксы восприняли попытку Беркли реформировать методы философской борьбы против атеизма. Консервативных теологов привело в бешенство новаторство ирландского философа.
Даже леди Персиваль поразило расхождение Беркли с библейским мифом о сотворении мира (см. стр. 201). Но нет никакой необходимости верить в библейский миф, чтобы признать существование мира до появления человека. И перед Беркли стояла двойная задача: не только убедить своих противников в совместимости его учения с библейской догмой, но и (что было гораздо труднее) со здравым смыслом, а тем более с научными воззрениями. Иезуитские патеры выступали единым фронтом с англиканскими теологами: Турнемин и Дефонтен — с дублинскими епископами Кингом и Брауном. Об оценке ими взглядов Беркли можно судить по словам епископа Уорбертонского о том, что это «самые жалкие, низкопробные и ничтожные из всех софизмов» (цит. по 29, стр. 63).
Шотландские философы, в свою очередь претендовавшие на то, что религиозная вера и здравый смысл тождественны, с нескрываемой яростью набросились на Беркли. Рид, Битти, Освальд осыпали его насмешками. «Скандальным абсурдом» называл принципы Беркли Джеймс Битти. «Нет такого вымысла в персидских сказках,— писал он,— в который я мог бы поверить с такой же легкостью. Ни одно глупейшее измышление самого ничтожного суеверия, которое когда-либо опозорило человеческую природу, не было более противным здравому смыслу и более чуждым любому принципу человеческой природы». Что значит, язвил он, «сломать шею»? «Моя шея, сэр, может быть идеей для вас, но для меня это реальность, притом весьма существенная». Негодование шотландцев понятно: утверждая, что вера в бытие бога столь же надежно покоится на здравом смысле, как и вера в бытие материального мира, они не могли терпеть имматериализма Беркли. Они не могли примириться поэтому и с утверждением Беркли, будто его точка зрения совпадает со «здравым смыслом».
Перед нами явление, кажущееся парадоксальным: ревнители религии подвергают Беркли критике
Коренная противоположность идеалистической критики Беркли справа и его материалистической критики слева состоит в том, что те, кто критиковал его в пределах идеалистического лагеря, признавая реальность телесного мира, считали его вторичным, производным по отношению к духовному миру, существование которого они не только признавали объективным и независимым от материи, но и первичным, основоположным. В одном случае материя утверждалась во славу божию, в другом — именем антирелигиозного научного познания мира таким, каков он есть в действительности. Не следует забывать, что критика справа была критикой рационалистически закамуфлированной аргументации Беркли с позиции прямолинейного фидеизма. Для шотландской школы здравый смысл и вера идентичны.
Любопытен эпизод, вошедший в историю философии под названием «аргумент Джонсона». Доктор Джонсон в беседе с Бозуэлом о философии Беркли во время прогулки, толкнув пинком ноги придорожный камень, воскликнул: «Вот чем я его (Беркли) опровергаю!» По поводу этого эпизода Люс с негодованием и презрением замечает: «Доктора Джонсоны всех времен пинают ногой свой камень и опровергают своего Беркли» (46, стр. 304).
Это опровержение ногой, а не головой заслуживает, однако, внимания. Ведь по сути дела здесь делается попытка опровергнуть ложные теоретические построения практикой, показать, что дела не соответствуют словам, поведение противоречит рассуждениям. Шотландец Томас Рид возражал Беркли таким же образом: «Решившись не доверять своим чувствам, я разбиваю себе голову о столб, попавшийся мне на пути, я попадаю в грязную лужу, и после двадцати таких мудрых и осмысленных поступков меня хватают и сажают в сумасшедший дом» (51а, IV, § 20). Обратите внимание на то, что Рид упрекает Беркли в недоверии к непосредственным
Следует напомнить, что подобная критика феноменализма применялась не только со стороны приверженцев иных форм идеализма, но — за сто лет до Джонсона и Рида — также и со стороны материалистов. Так, французский материалист XVII в. Пьер Гассенди, считая неоправданным картезианское методическое сомнение в существовании внешнего мира, писал в своих возражениях Декарту: «...если ты все еще не веришь, что существуют Земля, небо и звезды, то, скажи на милость, каким образом ты ходишь по земле? Почему ты подымаешь глаза, чтобы наблюдать Солнце? Зачем ты приближаешься к огню, чтобы чувствовать тепло? Почему ты садишься за стол и ешь, чтобы утолить голод? Почему делаешь движения языком, чтобы разговаривать, или рукой, чтобы написать нам все это... И так как на самом деле ты не сомневаешься, что указанные вещи существуют вне тебя, то будем рассуждать серьезно и добросовестно и называть вещи своими именами...» (15а, стр. 426). «Ходишь», «подымаешь глаза», «делаешь движения языком... или рукой» — все это практические действия, которые Гассенди приводит в опровержение идеалистических спекуляций. Тем не менее Гассенди, как и все домарксовские материалисты, был
В чем же различие между таким методом опровержения идеалистического сенсуализма и диалектико-материалистическим учением о критерии практики?
За много веков до Джонсона применялся его метод опровержения. Ленин в своих «Философских тетрадях» приводит выписку из гегелевских «Лекций по истории философии» об историческом анекдоте, как Диоген — киник опровергал ходьбой объективную реальность движения. Гегель пишет: «Но анекдот продолжают еще и так: когда один ученик был удовлетворен этим опровержением, Диоген стал его бить палкой на том основании, что, так как учитель спорил с основаниями, то он и возражения ему должен был представить также основательные. Поэтому не следует удовлетворяться чувственной достоверностью, а необходимо понимать» (цит. по 7, стр. 230). Приведя эту выписку из Гегеля, Ленин замечает: «Недурно!»
Дело в том, что марксистское понимание практики как критерия истины не является ни сенсуалистическим, ни тем более (как у Рида) фидеистическим. В диалектическом материализме практика не отождествляется с непосредственным чувственным созерцанием или со «здравым смыслом»; и хотя она и предполагает эмпирическое восприятие, но не исчерпывается им. Практика не просто пассивное отражение, а изменение, преобразование действительности, в результате активного воздействия на мир. Она предполагает как чувственную, так и рациональную форму отражения в их диалектическом единстве, и вместе с тем она есть нечто большее: управление объективной реальностью по ее собственным, познанным нами законам.
Когда английский материалист XVIII в. Пристли подвергает критике опровержение Ридом Беркли, он улавливает тот же порок этой критики, который отметил Гегель в анекдоте о Диогене — пренебрежение рациональной аргументацией. «Кроме
Напомним, что «аргумент Джонсона» применялся и в нашем веке во внутренней полемике в идеалистическом лагере. Я имею в виду, как английский неореалист Джордж Мур в своем получившем широкую известность «Опровержении идеализма» опровергал то, что он называет «идеализмом» (т. е. откровенный субъективный идеализм). Разница в том, что Мур действовал при этом не ногой, а рукой. И о нем можно сказать то же, что Пристли говорил о Риде: и его «опровержение идеализма» ближе к Беркли, чем к Локку.
Первой вдумчивой критикой берклианства, хотя и не выходящей за пределы идеалистического лагеря, была, по-видимому, работа Эндрью Бакстера «Исследование о природе человеческой души», первое издание которой вышло анонимно в 1733 г. Одна из глав этой работы названа: «Схема декана Беркли против существования материи и материального мира, по рассмотрении оказавшаяся неубедительной». Бакстер повторяет здесь обычное обвинение Беркли в иллюзионизме: «Невозможно, чтобы человек серьезно был убежден в том, что у него нет ни родины, ни родителей, ни даже материального тела, что он не ест, не пьет и не обитает в доме, что все эти вещи — одни иллюзии, не имеющие существования помимо воображения». Но Бакстер не довольствуется этим аргументом, который берклианский ортодокс Люс называет «глупым». Если бы Беркли был до конца последовательным в выводах, вытекающих из его посылок, этот довод попадал бы в цель. И Бакстер вскрывает внутреннюю противоречивость берклианства, с логической неизбежностью влекущую за собой его самоопровержение: если бы отрицание Беркли материальной субстанции было обоснованным, то тем самым были бы подорваны самые основы его доказательств бытия бога. «Словом, все его построение покоится на предположении реальности того, что он намеревается опровергнуть... Человек с такими убеждениями, чтобы не опровергать себя самого, никогда не должен раскрывать рта...» (цит. по 29, стр. 65, 68). Критика Бакстера остается в рамках идеализма и религии, но она улавливает несостоятельность попытки Беркли обосновать объективно-идеалистические принципы с помощью субъективистского феноменализма.
Философия Беркли, ставившая своей задачей ниспровержение материализма и атеизма, естественно, встретила отпор со стороны враждебного идеализму и религии философского лагеря. Английские, французские и американские материалисты XVII—XVIII вв. неоднократно выступали с ее опровержением. При этом нет ничего удивительного в том, что, поскольку прямые атаки на материализм Беркли вел оружием идеалистического сенсуализма, контратаки материалистов направлены были главным образом на эту сторону его философии.
Мы упоминали уже о полемике Пристли с Ридом. Пристли поставил себе задачу показать, что с позиции шотландской школы нельзя дать сколько-нибудь убедительной критики берклианства и что при всей недоброжелательности Рида к Беркли, тот и другой — одного поля ягоды. С полемикой против Беркли другого современного ему материалиста, Бернарда де Мандевиля, мы уже познакомились.
С присущим им остроумием и язвительностью отзывались о берклианстве французские материалисты XVIII столетия. «Что сказать о философе вроде Беркли, — писал Гольбах,— который старается доказать нам, будто все в этом мире есть лишь иллюзия и химера, будто весь мир существует лишь в нас самих и в нашем воображении, и который при помощи софизмов, неразрешимых для всех сторонников духовности души, делает проблематичным существование всех вещей?» (17, стр. 184—185). И вслед за этим выпадом против Беркли Гольбах привлекает внимание к вопросу, который является одним из фатальных для берклианства,— к вопросу о критерии объективной истины. «Но если человек,— продолжает Гольбах,— видит все в самом себе или в боге... откуда же взялось так много ложных идей и заблуждений человеческого духа?» (17, стр. 185).
Дидро, говоря о системе взглядов, изложенной «с полной откровенностью и ясностью в трех диалогах доктора Беркли, епископа Клойнского», сравнил ее с «припадком бреда, когда чувствующий инструмент вообразил, что он единственный инструмент в мире, и что вся мировая гармония происходит в нем» (18, I, стр. 28, 150)[8]. При этом для Дидро была уже ясна противоположность двух видов сенсуализма: идеалистического и материалистического. «Не занятно ли,— замечает он,— было бы увидеть, как схватятся между собой два противника, оружие которых так сходно?» (18, I, стр. 29). Речь идет о Беркли и Кондильяке.
Вместе с тем французские материалисты осознавали трудности, возникающие при опровержении феноменализма с их созерцательной позиции. «...Самая сумасбродная из всех систем (система Беркли) оказалась самой трудной для опровержения», — писал Гольбах (17, стр. 185). «Это — странная система...— вторил ему Дидро, — которую, к стыду человеческого ума и философии, труднее всего опровергнуть, хотя она и является самой абсурдной из всех систем» (18, I, стр. 28). Будучи метафизическими материалистами, они не могли еще сказать последнего слова в полемике с идеализмом.
Мы отметили уже возражения американского материалиста Кедвалладера Колдена против учения Беркли о причинности. Эти возражения попадают в самую сердцевину имматериализма Беркли, поскольку отрицание активности материи является одним из главных его доводов против материалистического понимания
Особое место в истории критики берклианства занимают Юм и Кант. Давид Юм развивает в своей критике мысль, зароненную Бакстером, но развивает ее в ином направлении. Нельзя однозначно определить его критику как критику справа или слева — она имеет две стороны[9]. С одной стороны Юм последовательно продолжает феноменалистическую линию берклианского имматериализма. В этом смысле он более последовательный берклианец, чем сам «великий философ» из колледжа Троицы (25, I, стр. 106). Но негативный субъективизм перерастает у Юма в субъективизм позитивный, и тем самым берклианская критика материальной субстанции оборачивается также антиберклианской критикой духовной субстанции. Развивая аргументы Беркли, Юм отвергает его учение о конечных духах и о бесконечном духе — о душе и о боге. Основанные на этом антирелигиозные произведения Юма с их острым скептицизмом по отношению к религиозной вере движут мысль в направлении, диаметрально противоположном тому, куда направлял ее Беркли.
По-другому, но также двойственна критика берклианского феноменализма основоположником немецкого классического идеализма. Кантовское «Опровержение идеализма» во втором издании «Критики чистого разума» — это критика берклианского идеалистического монизма с дуалистической позиции. Для Канта идеализм Беркли — «догматический», «мистический и мечтательный» (19, III, стр. 286). При всей своей непознаваемости вещи в себе, аффицирующие нашу чувственность, преграждают путь к феноменализму. Отвергая с помощью рационалистических доводов сенсуалистическую односторонность Беркли, Кант в то же время сближается с высказываниями французских материалистов, когда пишет, что «нельзя не признать скандалом для философии и общечеловеческого разума необходимость принимать лишь на
На противоречивость берклианства обращает внимание и Гегель. С одной стороны, «это идеализм, для которого исчезает всякая внешняя реальность», а с другой — Беркли «не берет идеализм в этом субъективном смысле... Непоследовательность в этой системе должен был взять на себя опять-таки бог, он играет роль стока; ему предоставляется разрешение противоречия» (16, стр. 370, 373).
Критика берклианства, хотя она и велась справа и слева, как впоследствии и критика кантианства, тем не менее существенно отличается от последней. Критика Канта была вызвана непоследовательностью его идеализма, наличием в ней потенциально-материалистического элемента («вещи в себе»). Беркли нельзя было обвинить ни в том, ни в другом.
Его подвергали критике либо с позиции схоластического догматизма, либо за непоследовательность
Особое место в развитии критики берклианства слева занимает классическая работа В. И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Ленин не ставил себе задачу исторического исследования учения дублинского идеалиста и его места в эволюции философской мысли. Актуальная задача, поставленная Лениным, состояла в разоблачении вошедших в то время в моду философских течений — махизма, эмпириокритицизма, имманентизма, эмпириомонизма. Течения эти, претендовавшие на «нейтральную» линию в философии, на словах возносящуюся и над материализмом, и над идеализмом, на деле вели активную борьбу против высшей, диалектической формы материализма. Ленин неопровержимо доказал, что «новейшие» махисты не привели против материалистов «буквально ни единого довода, которого бы не было у епископа Беркли» (6, стр. 31). Различие между ними и Беркли заключалось в том, что, в то время как последний «откровенничал насчет тенденций своей философии», махисты и родственные им философские школы облекают имматериализм Беркли «в гораздо более хитрую и запутанную „новой“ терминологией форму» (6, стр. 20). Вот почему Ленин счел необходимым, прежде чем перейти к критике махизма, дать «историческую справку» об основоположениях учения Беркли, демонстрируя самую суть философии его махистских преемников, старающихся «„замести следы“ своего родства с Беркли» (6, стр. 31). При этом «махисты неверно представляют и отношение Маха к Беркли и сущность философской линии Беркли» (6, стр. 14). Ленин приводит «как курьез» попытку русского махиста Валентинова (впоследствии белого эмигранта) воспользоваться разнородностью идеалистических ингредиентов берклианства, для того чтобы скрыть философское происхождение махизма. «...Когда, говоря о Махе, — цитирует Ленин Валентинова,— кивают на Берклея, мы спрашиваем, о каком Берклее идет речь? О Берклее ли, традиционно считающемся... за солипсиста, о Берклее ли, защищающем непосредственное присутствие и провидение божества? Вообще говоря (?), о Берклее ли, как философствующем епископе, сокрушающем атеизм, или о Берклее, как вдумчивом аналитике?» (цит. по 6, стр. 31—32). Как будто то и другое не переплетено неразрывно в системе Беркли, служа единой цели, единому предназначению! Внутренней противоречивостью берклианства Валентинов хотел замаскировать единство идеалистического направления его воззрений, полную противоположность всех элементов его системы материалистическому лагерю в философии. Эта противоположность двух основных линий в философии, со всей определенностью сформулированная Лениным, проводится Беркли со всей «прямотой, ясностью и отчетливостью» (6, стр. 17).
Поскольку основной задачей Ленина было разоблачение эмпириокритицизма, тянувшего философию назад к Беркли, внимание его было сосредоточено на субъективно-идеалистической линии берклианства. То, что Ленин оставляет в стороне объективно-идеалистическую линию, вовсе не значит, что он ее не видел. Ленин специально оговаривает, что, допуская другие
Марксистское размежевание двух основных направлений в философии служит Ленину надежным ориентиром в различении того, за кого выдают себя философы и кем они являются в действительности. Преодоление марксизмом созерцательности прежнего материализма дает ему возможность в борьбе против феноменализма перейти от веры во внешний мир, покоящейся на «здравом смысле», к доказательству, обоснованному всей рационально осмысленной общественной практикой человечества. Развитие Лениным материалистической теории отражения на основе диалектического метода позволило ему противопоставить односторонности сенсуализма диалектическое единство эмпирического и рационального познания как двух взаимосвязанных форм отражения. Диалектико-материалистическая теория познания, свободная от пассивно созерцательного подхода к субъекту познания и в полной маре учитывающая активное взаимодействие объекта и субъекта в познавательном процессе, дала несокрушимое опровержение субъективно-идеалистической аргументации против философского материализма.
Глава VIII.
Вторжение в науку
Профессор Джессоп говорит о Беркли как об «уме, открытом для новой науки» (58, стр. 99). Речь идет о науке, фундамент которой был заложен Галилеем и которая достигла своего кульминационного пункта в учениях Ньютона, Бойля, Торричелли, о науке, герольдом которой в Англии был Бэкон Веруламский. В годы Беркли она пустила глубокие корни в общественном сознании. Да, ум Беркли был «открыт» для новой науки. Он не отвергал ее. Он старательно изучал научные достижения, уделив им большое место в своих произведениях. Корпускулярная теория, ньютоновская физика, исчисление бесконечно малых составляют предмет его пристального внимания. Какую цель преследовал он при этом? Уже в своем философском дневнике Беркли дает себе ясный ответ на этот вопрос: «Моя цель не в том, чтобы всецело направить метафизику по схоластическому пути, а в том, чтобы в известной мере приспособить ее к наукам...» (8, I, стр. 27). Но процесс этот был двусторонним: приспособление идеалистической философии к науке осуществлялось путем приспособления науки к этой философии — путем идеалистического истолкования научных принципов и выводов. Без такой философской переработки задача была невыполнимой, поскольку новая наука по самому существу своему была стихийно-материалистической, обоснованием и конкретизацией механического материализма.
Если на том низком уровне, на котором наука находилась в XIII в., Фома Аквинский в своем «aggiornamento» мог ограничиться приспособлением к теологии перипатетической философии, во времена Беркли необходимо уже было вовлечь в теологическую орбиту не только метафизику, но и физику, приспособить знание к вере, вырвать из рук безбожников не только философию, но и опытное естествознание. Беркли не довольствовался «двойственной истиной». Его не удовлетворяло «мирное сосуществование» науки и религии. Понимая неизбежность и непреодолимость научного познания, несовместимого со схоластическим догматизмом, он стремился управиться с наукой таким же образом, каким он управлялся в философии с номинализмом и сенсуализмом, обратив их из противников в союзников.
«Хотя сам Ньютон не был неверующим, ньютоновская система оказала могучее влияние на тех, кто рассматривал Вселенную просто как гигантскую машину, и Беркли был поэтому озабочен тем, чтобы подорвать авторитет Ньютона... Атакуя идеи Ньютона, он не возвращался к традиционному образу мыслей (теологическому, аристотелевскому и даже картезианскому), и в этом сила и непреходящий интерес его атаки. Враждебный „свободомыслию“ как маске религиозного неверия, он был блестящим адвокатом свободомыслия в философии» (30, стр. 37). Заключение профессора Уитроу, которому принадлежат приведенные слова о свободомыслии Беркли, показалось бы несомненным с позиции современных Беркли догматиков, но оно решительно опровергается нетерпимостью самого Беркли к инакомыслящим философам. Да иначе и быть не могло: борьба за и против религии велась на философском поле битвы. Усилия Беркли
Отношение Беркли к науке двойственное. Он старается по возможности дать желательную философскую «интерпретацию» научным открытиям, так как «очень скептически относился к метафизическому облачению, в котором физики привыкли представлять свои работы» (27, стр. 9). Там же, где эти открытия не «укладываются» в его интерпретацию, он их отвергает. Идеалистическая переработка перемежается с критикой. Уже в подзаголовке «Трактата» ставится задача «исследования главных причин заблуждения и трудностей наук». Этой задаче посвящен ряд его работ.
В центре внимания Беркли — учение Ньютона, овладевшее умами современников. Он подвергает его острой идеалистической критике и старается показать, «как реальное содержание ньютоновских „Принципов“... может быть сохранено без вторжения таких метафизических понятий, как причина, бессмысленных понятий, как материальная субстанция, или логических противоречий, как бесконечно-малые» (50, стр. 144). А так как «природа не терпит пустоты», он внедряет в физику и математику иные метафизические понятия, противоположные материалистическим. То же относится и к другим научным проблемам, находящимся в сфере интересов Беркли. В конце концов, замечает по этому поводу один из его новейших комментаторов, «является ли атомистическая теория материализмом, зависит от того, как ее интерпретируют в свете того или иного мировоззрения» (58, стр. 57).
Одна из основных научных категорий, претерпевающих чудотворные метаморфозы в голове Беркли,— причинность. Он категорически отрицает какую бы то ни было физическую причинную обусловленность. Материя, будучи измышлением, не может быть источником какого-либо действия. Даже если бы она существовала, она не могла бы им быть, так как активным началом может быть только дух. Стало быть, никакое изменение не может быть результатом действия материальной силы. Одно тело не может передавать движение другому, стимулировать движение. Картезианский закон сохранения материи и движения теряет всякий смысл. Этому вопросу посвящен специальный трактат Беркли, написанный за шесть лет до смерти Ньютона. Само понятие физической «силы», столь широко применяемое Ньютоном, лишается смысла. Сила тяготения, сила инерции — не более, как фикции, тени схоластических «скрытых качеств». Словом, физика не имеет дела ни с какими действующими причинами. Причинное объяснение явлений не может быть делом физики, оно недоступно ей именно потому, что она физика.
Если действующей причиной, как утверждает Беркли, может быть только духовное начало, а по отношению к «идеям», отождествляемым с реальными вещами,— божественный дух, то всякое объяснение хода вещей лежит по ту сторону физики. Воля божья — единственная причина, дающая единственное объяснение. Отвергая ньютоновские «силы», Беркли утверждает божественную волю как единственную реальную силу. Он не допускает даже схоластического толкования физических причин как «вторичных причин», как орудия божественной воли: «В моем учении нет никакого средостения между богом и природой, никаких вторичных причин» (8, I, стр. 61). «Употребление безжизненного, недеятельного орудия несовместимо с бесконечным совершенством бога» (11, стр. 69). Как всем известно, мир был создан богом безо всяких орудий производства.
Тем самым дезавуируется и кардинальное понятие физической закономерности. Законы природы не имманентны ей, а трансцендентны. Природе не присуще движение, «подобное ходу часов или самодвижению машины без непосредственного воздействия руки мастера» (8, V, стр. 112). Природа есть результат воли божьей. Ее закономерность не что иное, как «порядок, установленный свободной божественной волей» (8, I, стр. 95). В конечном счете закономерность — проявление не необходимости, а свободы. И хотя Беркли избегает апелляции к чудесам, закономерность, как он ее понимает, становится непрерывным чудотворчеством.
Но если, по определению Беркли, законами природы называются те «твердые правила и определенные методы, коими дух, от которого мы зависим, порождает или возбуждает в нас идеи ощущений» (9, стр. 81), то в таком случае то, что физики называют законами природы, лишено всякого объяснительного характера, связанного с пониманием причинной зависимости. Это — чистое описание, но отнюдь не объяснение явлений. Физика незаконно выдает описание за объяснение, доступное лишь теологически ориентированной метафизике. «Почему?»—граница естествознания. Лозунг «физика, берегись метафизики» находит полное оправдание по отношению к метафизике Беркли.
Большой интерес представляют операции, проделанные Беркли над категориями «пространство» и «время». Дематериализация природы влечет за собой не только отрицание особой протяженной субстанции (вопреки Декарту), но и отрицание атрибутивности протяжения (вопреки Спинозе). Протяжение (и неотделимое от него понятие пространства) сохраняет только идеальное существование. Однако, «несмотря на то что протяжение существует только в духе, оно не является все же свойством духа, который может существовать без протяжения, тогда как последнее не может существовать вне духа» (8, I, стр. 103—104). Не будучи атрибутом материи, протяжение не является, таким образом, и атрибутом духа. Пространство не является также идеей — для этого оно слишком абстрактно. Идея «чистого пространства» представляется Беркли «превышающей его способность» (разумения), «как идея, наиболее отвлеченная» (9, стр. 149). Пространственная определенность, для Беркли, есть не что иное, как понятие, выражающее сосуществование идей.
«Великая опасность признания протяженности, существующей вне духа, заключается в том, что если она такова, то было бы необходимым признать ее бесконечной, неподвижной, вечной и т. п., что сделало бы бога протяженным (что я считаю опасным) или потребовало бы допущения вечного, неизменного, бесконечного, несотворенного бытия, кроме бога» (8, I, стр. 36). В этом случае, как и во всех других, Беркли измеряет физические явления теологической меркой. Он вступает при этом в явный конфликт с ньютоновским понятием абсолютного пространства.
В письме к Джонсону от 24 марта 1730 г. Беркли, перечисляя свои разногласия с Ньютоном, этим «необыкновенным человеком», указывает, как на одно из них, то, что «сэр Исаак Ньютон допускает абсолютное пространство, отличное от относительного и производного по отношению к нему». А в своем трактате «О движении» он доказывал, что, отвергая абсолютное пространство, мы лишь отбрасываем пустые, ничего не означающие слова (8, IV, стр. 45).
Здесь мы сталкиваемся с любопытным явлением, неоднократно повторявшимся впоследствии в истории философии: подвергая научную теорию критике справа, с антинаучных позиций и по чуждым науке мотивам, мыслитель иной раз улавливает при этом несовершенство научных представлений, игравших выдающуюся прогрессивную роль на данной ступени развития научной мысли, но оказавшихся ограниченными на последующих ступенях развития. Критика Беркли ньютоновской концепции абсолютного, пустого пространства, независимого от материи и движения, велась не ради диалектического преодоления метафизической ограниченности, а ради идеалистического отрицания объективности пространства, во имя божественной монополии на бесконечность и непротяженность. Вот она гегелевская «хитрость истории», благодаря которой «добрыми намерениями ад вымощен», а злые порой прокладывают дорогу в «рай».
Сказанное о пространстве в полной мере относится и к движению как механическому перемещению. В признании помимо относительного движения движения абсолютного Беркли усматривает второе свое расхождение с Ньютоном. «Я должен сознаться,— пишет он,— что не нахожу, будто движение может быть иным, кроме
В этом сделанном Беркли (вслед за Лейбницем, но, по-видимому, независимо от него) предвосхищении будущего науки в то же время in nuce заложена уже проблема, поныне характерная для борьбы физического идеализма против научного материализма,— проблема соотношения релятивности и объективности, с кристальной ясностью решенная Лениным. Догадка о релятивности фундаментальных механических понятий уже у Беркли связана не с диалектической критикой метафизических абсолютов, а с идеалистическим релятивизмом. «Относительное движение есть то, которое воспринимается в ощущении»,— заявляет Беркли (9, стр. 146). Он считает недопустимой
Времени у Беркли присущи те же черты, которые характерны для пространства и движения, та же субъективно определяемая релятивность. «Время есть ничто, если отвлечь от него последовательность идей в нашем духе» (9, стр. 133). «Последовательность идей... — пишет он Джонсону, — для меня
Большое внимание Беркли уделяет проблеме пространственно-временной прерывности и непрерывности, подвергая учение о бесконечной делимости резкой критике с позиции идеалистического сенсуализма. Это также одно из отмеченных им расхождений
В конце концов, за всеми разногласиями с Ньютоном кроется одно—«он допускает также вмешивающиеся сюда материальные тела» (8, II, стр. 292). «Ничто не может быть для меня яснее того,— пишет Беркли,— что рассматриваемые протяжения суть не что иное, как мои собственные идеи; и не менее ясно, что я не могу разложить какую-либо из своих идей на бесконечное число других идей, т. е. что они не делимы до бесконечности» (9, стр. 157). То, чего нельзя видеть, того не может и быть. «Нет такой вещи, как десятитысячная часть дюйма, но есть десятитысячная часть мили или диаметра земли...» (9, стр. 160). Это утверждение, вызывающее невольно улыбку в век электронных микроскопов, неубедительно, даже с точки зрения самого Беркли: ведь десятитысячная часть дюйма не бесконечно, а конечно-малая величина. Этот довод бьет мимо цели. Скорость света, недоступная непосредственному чувственному восприятию, также конечная величина. Суть вопроса не в определении порога восприятия конечных величин, а в реальности величин, недоступных чувственному восприятию, как таковому. Суть вопроса также и в возможности познания диалектического единства прерывности и непрерывности, единства, непостижимого для Беркли и в равной мере недоступного эмпирии.
Здесь критика физических категорий перерастает у Беркли в критику математики как рационального познания.
Уже в своем философском дневнике Беркли не раз выражает презрение к математическому рационализму. «Могу ли я позволить себе объявить хваленую математическую acribeia (точность, совершенство), эту любимицу эпохи, пустяком?» (8, I, стр. 39). Сравнивая математиков со схоластами, он усматривает их различие в том, что схоласты поглощены важными, серьезными предметами, но пользуются при этом негодными методами суждения, тогда как математики с большим совершенством рассуждают о никчемных предметах (8, I, стр. 52). Никогда, по мнению Беркли, ни один подлинный гений не был великим математиком. Бывают математики, обладающие хорошими способностями, но они—самые несчастные. «Если бы они не были математиками, то не были бы ни к чему пригодны: они принадлежали бы к тем глупцам, которые не знают, как им применить свои способности» (8, I, стр. 44). Не правда ли, это звучит как чудовищный обскурантизм человека, претендующего на обновление философии в век расцветающей механики и математики?
Здесь со всей наглядностью предстают перед нами плоды берклианского сенсуализма и номинализма. Математики — это для Беркли «безумцы», берущиеся «судить об ощущениях без своих ощущений» (8, I, стр. 44). Математики, негодует Беркли, глубокомысленно рассуждают о нечувственных, стало быть нереальных, предметах: о линиях, имеющих лишь одно измерение, о точках, не имеющих ни одного, они даже придумали исчисление бесконечно-малых, таких «фикций», как флюксии,— «не то ничто, не то нечто» (8, I, стр. 47). Бесконечно-малые — предмет насмешек Беркли: «Это — не то конечные величины, не то бесконечно-малые величины, не то ничто. Не следовало ли бы назвать их духами исчезнувших величин?» (8, IV, стр. 89). «Задумались ли когда-нибудь те математики, которые взывают против мистерий, над своими собственными принципами?» (8, IV, стр. 102).
Беркли непрестанно твердит о том, что нельзя рассуждать о вещах, не опирающихся на «идеи», на чувственные восприятия. Математики, с его точки зрения, глубоко погружены в заблуждения людей, оперирующих отвлеченными общими идеями. Ни точки, ни линии, ни углы, ни числа, ни тем более бесконечно малые не являются идеями и, стало быть, не имеют реального существования в природе. Математика не есть поэтому наука о реальном, т. е. конкретном, чувственном мире. В абстрактности не ее сила, а ее бессилие. Она не способствует проникновению в природу вещей, а уводит от нее. Нет ничего более чуждого Беркли, чем мысль о диалектической функции научной абстракции, способствующей углублению нашего познания.
Объекты математики не реальные вещи. Все ее понятия не специфическая форма отражения действительности, а система совершенно произвольных, искусственно созданных духом условных знаков, символов. «Удалите из арифметики и алгебры знаки и спросите, что остается?» (8, I, стр. 93). Основное заблуждение математиков в том, что имена (nomina) выдаются ими за идеи. И то, «что признается за отвлеченные идеи и теоремы относительно чисел, в действительности не относится ни к какому предмету... за исключением лишь названий и цифр» (9, стр. 155-156).
Неприязнь Беркли к «пустым абстракциям» математиков, упорные нападки на великое научное открытие Лейбница и Ньютона отчетливо показывают, насколько чужд ему весь дух тогдашней науки. Выступая против рассуждений современных ему математиков, Беркли надеялся разделаться с пустыми формулами, употребляемыми «механическими и геометрическими философами» (50, стр. 88). А поскольку механический материализм был тогда единственной формой материализма, полемические стрелы, пущенные в механицизм, были тем самым стрелами, нацеленными в материализм вообще.
Метафизический материализм был в XVIII в. единственно возможной формой подлинно научного миропонимания, адекватным философским выражением научной мысли своего времени. При всей относительности истин механицизма, он был не только неминуемой ступенью в историческом развитии познания мира, но и стимулятором научного прогресса. От стихийно-материалистической диалектики античной мысли к высшей форме диалектического синтеза путь пролегал через механистический анализ. «Анатомия» мироздания предшествовала его «физиологии», изучение «скелета» — познанию «организма». Нельзя было постичь Вселенную в ее движении, не остановившись, чтоб разглядеть ее строение, ее механизм. Механистический материализм был не философским заблуждением, а плодотворной исторической необходимостью. Прежде чем изжить себя, он совершил великое историческое дело.
Берклианская критика механистического материализма при всей ее кажущейся
«Не будем слишком быстро осуждать Беркли за неприятие им научных новшеств, — предлагает Леруа. — Его, пожалуй, скорее можно было бы обвинить в упорном стремлении сохранять всегда непосредственную близость к конкретному» (42, стр. 98). Ведь Беркли якобы «заново открыл природу во всем ее разнообразии, полноте и целесообразности» (27, стр. 10). Не был ли он предтечей того «умного идеализма», который век спустя расчистил почву для высшей формы материализма? Не был ли его антимеханицизм предшественником диалектического идеализма? Враждебными глазами всматриваясь в материализм, каким он был тогда, Беркли уловил историческую ограниченность присущей ему формы и использовал ее, разумеется, не для преодоления ограниченности данной формы материализма, а для наступления на материализм, как таковой. Серости, бесцветности, однообразию механистической картины мира он противопоставил многоцветный, качественно многообразный, пестрый мир, каким он дан в чувственном восприятии объективной реальности, какой она предстала в механицизме, — феноменальный калейдоскоп ощущений. Материя, как ее понимали тогдашние материалисты, — это для
Беркли прямая противоположность «реальному» чувственному миру. «С одной стороны, качественные ощущения, подобные пестрой картине, а с другой — количественные и механические данные... якобы соответствующие реальностям, недоступным никакому восприятию. Последние и есть материальные вещи — одним словом, материя» (44, стр. 147). Для Беркли «реальный» мир — это мир цветов, звуков, вкусов, тепла и холода, а не бесчувственный мир чисел и протяжения, это не «материальный» мир абстракций, а мир «идей» — конкретных, непосредственных чувственных ощущений. Сведя «первичные качества» ко «вторичным», признав их не менее релятивными и субъективными, Беркли впал в противоположную механицизму метафизическую односторонность — отверг количество во имя качества, точно так же, как, придерживаясь номинализма, он отверг общее во имя единичного.