— Ты опять за свое?! Все надеешься одурачить меня, старая ведьма? — Те немногие картины детства, что храню я в своей памяти, до сих пор еще живо стоят у меня перед глазами. Вот милая, приветливая женщина, которая ухаживала за мной, о, я вижу ее, как сейчас! У нее было полное, румяное лицо, сияющие добротой глаза, прекрасные темно-каштановые волосы, изящные руки, ей было лет тридцать, не более, — а ты? Древняя старуха, тебе уже, верно, лет девяносто!
— О святые угодники! — рыдая, прервала его старуха. — О, как сделать так, чтобы мой Тонино поверил своей верной Маргарете!
— Маргарете? — пробормотал Антонио. — Маргарете? — Это имя услаждает мой слух, как некогда знакомая, но давно забытая музыка. — Но этого не может быть, не может быть!
— Да, ты не ошибся, — продолжала старуха уже спокойнее; не подымая глаз, она чертила палкой на земле какие-то узоры, — тот высокий красивый мужчина, который носил тебя на руках, ласкал и кормил леденцами, — то был действительно твой отец, Антонио! Да, тот язык, на котором мы все говорили, — это прекрасный и благозвучный немецкий язык. Твой отец был богатый и почтенный купец из Аугсбурга. Его красивая молодая жена умерла при твоем рождении. От горя он не находил себе места, он не мог оставаться там, где похоронена была его возлюбленная супруга, и потому перебрался сюда, в Венецию, и взял с собою меня, твою кормилицу, твою няню. В ту ночь твой отец стал жертвой неумолимой злой судьбы, которая угрожала и тебе. Мне удалось тебя спасти. Потом один благородный венецианец взял тебя на воспитание. Лишенная всех средств существования, я поневоле должна была остаться в Венеции. Отец мой, военный лекарь, о котором поговаривали, что он-де на досуге занимается запретными науками, с детских лет посвятил меня в тайны целительных сил природы. От него научилась я особому искусству, бродя по лесам и лугам, отыскивать места, где произрастают целебные травы и невзрачные, но полезные мхи, определять час, когда их нужно собирать, научилась добывать целебные соки и готовить из них разные снадобья. Однако вдобавок к этому искусству у меня обнаружился особый дар, которым наделили меня небеса в неисповедимости своего промысла. Словно в далеком туманном зеркале провижу я часто будущие события, и тогда почти помимо моей воли неведомая сила, противостоять которой я не могу, побуждает меня высказывать увиденное, да еще такими словами, которые часто непонятны и мне самой. И вот когда я, одинокая, всем миром покинутая, вынуждена была остаться в Венеции, я решила воспользоваться своим умением врачевать и этим заработать себе на жизнь. Я исцеляла тяжелейшие недуги в самое короткое время. Вдобавок ко всему само мое появление благотворно действовало на больных, и часто легкого прикосновения моей руки было достаточно, чтобы ускорить кризис, и больному становилось легче. Поэтому не было ничего удивительного в том, что слава обо мне скоро распространилась по всему городу и деньги сами собой потекли ко мне. И тут зависть обуяла врачей — тех шарлатанов, что на площади Сан-Марко, на Риальто и на Цекке продают свои пилюли и микстуры и отравляют ими больных, вместо того чтобы исцелять. Я, мол, заключила сделку с гнусным сатаной — вот какой слух распустили они, и нашлись суеверные люди, которые им поверили. Вскоре меня схватили, и я предстала перед святой инквизицией. О мой Тонино, каким чудовищным пыткам подвергали они меня, стараясь вырвать признание в мерзком сговоре. Я выдержала все. Волосы мои поблекли, тело иссохло и превратилось в мумию, ноги и руки отнялись. Но оставалась еще одна, самая ужасающая пытка, хитроумнейшая из выдумок духа ада — она-то и выманила у меня признание, при воспоминании о котором я до сих пор содрогаюсь. Мне был уготован костер, но именно тогда землетрясение поколебало толстые стены дворцов и городской тюрьмы; двери подземной темницы, в которой я была заточена, распахнулись сами собой, и я, себя не помня, едва выкарабкалась из-под груды мусора и обломков, словно из глубокой могилы. Ах, Тонино, ты назвал меня, помнится, древней старухой, а ведь мне еще только пятьдесят. Костлявое, тощее тело, обезображенное лицо, эти ноги, которые почти не ходят, — нет, не в возрасте дело, — только невероятные, чудовищные истязания могли за несколько месяцев превратить цветущую женщину в развалину. А отвратительное хихиканье и хохот — следы той последней пытки, при воспоминании о которой у меня еще до сих пор волосы встают дыбом и все мое естество пылает, словно заключенное в раскаленный панцирь, — и с тех самых пор этот недуг постоянно одолевает меня подобно неукротимому припадку. Не отворачивайся же больше от меня с содроганием, мой Тонино! Ах, твое сердце давно подсказывало тебе правду, и быть может, сам того не ведая, ты хранил в своей душе воспоминание обо мне, о своей няне, которая вскормила тебя.
— Поверь, — проговорил Антонио в смущении, — сердцем-то я чувствую, что ты не лжешь. Но скажи, кто был мой отец? Как его звали? Что за злая судьба погубила его в ту ужасную ночь? Кто тот человек, который взял меня на воспитание? И какое событие так потрясло меня, что до сих пор оно подобно могучим чарам чужого, незнакомого мира неодолимо владеет всем моим существом, заставляя мысли мои бурлить подобно морским волнам во мраке ночи. Вот что я хочу узнать, и если ты поведаешь мне об этом, раскроешь тайну, непостижимым, загадочным образом вошедшую в мою жизнь, — тогда я поверю тебе!
— Тонино, — со вздохом отвечала старуха, — ради твоего же блага я должна хранить тайну, но скоро, очень скоро придет время, и ты все узнаешь. — Помни: Фонтего, Фонтего — держись подальше от Фонтего!
— О боже! — в гневе воскликнул Антонио. — Твои темные речи тебе уже не помогут, тебе не соблазнить меня своими дьявольскими чарами. Душа моя истерзана, либо ты сейчас же мне все расскажешь, либо…
— Молчи, ни слова больше! — прервала его старуха. — Оставь угрозы — разве перед тобою не твоя верная няня, твоя кормилица?!
Не желая больше слушать старухины речи, Антонио вскочил и бросился прочь от старухи. Издалека он еще крикнул ей:
— А новый плащ ты получишь, и денег сколько пожелаешь — в придачу!
Поистине странное зрелище являл собою престарелый дож Марино Фальери рядом со своей юной супругой. Он, коренастый и еще довольно крепкий, но убеленный сединой, с бесчисленными морщинами на красноватом, загорелом лице, шествует под руку со своей юной супругой, стараясь держаться прямо, что стоило ему немалых усилий; она — сама грация, в чертах ее прекрасного лица запечатлелась кроткая ангельская доброта, неотразимое очарование таится в робком, исполенном смутной тревоги взоре, печать величия и достоинства лежит на открытом лилейно-белом лице, обрамленном темными локонами, нежная улыбка озаряет его, — смиренно склонив свою милую головку, идет она, легко неся свое стройное тело, и кажется, будто ноги ее вовсе не касаются земли, — чудесное видение, словно сошедшее с небес. Да что там говорить, вы ведь и сами видели не раз такие ангельские лица на полотнах старых мастеров, уж они-то умели воплотить их неземную прелесть и очарование.
Такова была Аннунциата. И конечно же не было ничего удивительного в том, что каждый, кто видел ее, испытывал удивление и восторг, и каждый пылкий юноша в синьории воспламенялся неукротимым чувством — смерив старца насмешливым взглядом, приносил он в своем сердце клятву — стать Марсом — победителем этого Вулкана[20]. Поэтому Аннунциата вскоре оказалась окружена толпою поклониников, чьи льстивые, исполненные соблазна речи она выслушивала кротко и приветливо, не придавая им особого значения. Ее ангельски невинная душа воспринимала союз с престарелым царственным супругом не иначе как обязанность чтить своего высокого господина и служить ему с беспрекословной преданностью верной служанки. Он был с нею приветлив и даже нежен, он прижимал ее к своей холодной, как лед, груди, называя ее своей милой, он осыпал ее всеми драгоценностями, какие только бывают на свете, — чего ей еще желать, чего требовать от него? При таком отношении к супружеству у нее не могло зародиться и мысли о неверности старику; все, что находилось вне узкого круга представлений об этом союзе, было для нее неведомой страной, запретные границы которой скрывались в туманном мраке, — кроткое дитя не видело ее и не подозревало о ней. Вот почему все притязания поклонников были бесплодны.
Но ни в одном из них прекрасная догаресса не пробудила столь неистового любовного жара, как в Микаэле Стено. Несмотря на молодость, он занимал важную высокую должность в Совете Сорока. Итак, он был знатен, да к тому же хорош собою, и это придавало ему уверенность в победе. Он не боялся старого Марино Фальери, ведь после женитьбы его и вправду, казалось, оставили припадки внезапного, клокочущего гнева и грубое, неукротимое буйство. Он сидел бок о бок с прекрасной Аннунциатой, в богатых одеждах, разряженный в пух и прах, сияя улыбкой, и ласковый взор его серых глаз, то и дело застилавшийся старческой слезой, как бы вопрошал собравшихся, может ли кто-нибудь еще похвастаться такой супругой. Властный, грубый тон, каким он обыкновенно разговаривал прежде, сменился воркующим лепетом; каждого старик именовал милейшим и удовлетворял самые невероятные прошения. Кто бы узнал сейчас в этом разнеженном влюбленном старике прежнего Фальери, который в день праздника тела Христова, вспылив, ударил по лицу самого епископа, — того Фальери, который победил отважного Морбассана. Это расслабленное состояние Фальери, которое день ото дня становилось все более явственным, воспламеняло Микаэле Стено к самым буйным выходкам. Аннунциата не понимала, чего, собственно, хочет от нее Микаэле, неотступно преследуя ее, то бросая на нее пылкие взоры, то донимая дерзкими речами. Однако ничто не могло поколебать ее спокойствия и приветливости, — но именно безнадежность, которую внушало ему это чистое существо, с неизменной доброжелательностью относившееся ко всем, приводила его в отчаяние. Тогда он решил заманить ее в ловушку. Ему удалось завести любовные шашни с самой преданной служанкой Аннунциаты; она довольно скоро сдалась и стала пускать его к себе ночью. Итак, он считал, что путь к неоскверненным доныне покоям Аннунциаты ему открыт, но силы небесные воспротивились этому и обратили вероломное коварство на голову бесстыдного злодея.
Случилось так, что однажды ночью дож, только что получивший дурные вести о неудаче, постигшей Николо Пизани в сражении с Дориа при Портелонго, лишившись сна, в сильной тревоге и волнении прогуливался по галереям дворца. Тут ему почудилась тень, которая, выскользнув из покоев Аннунциаты, пробиралась к лестнице. Он поспешил за ней — и обнаружил Микаэле Стено, — тот возвращался от своей возлюбленной. Ужасное подозрение пронзило душу Фальери, с диким криком: «Аннунциата!»— бросился он к Стено, выхватывая на ходу кинжал. Но Стено, который оказался гораздо более сильным и ловким, нежели Фальери, увернулся и подлым ударом кулака свалил его на пол, а затем, с громким хохотом, выкрикивая: «Аннунциата! Аннунциата!»— бросился вниз по лестнице. Старик с трудом поднялся и, раздираемый муками ада, стал ощупью пробираться в спальню Аннунциаты. Ни звука — тихо, как в могиле. Он постучался, незнакомая служанка — не та, которая обычно спала в покоях Аннунциаты, отворила ему.
— Что угодно моему любезному супругу в столь необычно поздний час? — спокойным ангельским голосом проговорила, выходя, Аннунциата, успевшая тем временем набросить легкое ночное платье. Старик вперил в нее свой взор и, воздев к небу руки, воскликнул:
— Нет, не может быть, не может быть!
— Чего не может быть, мой вельможный господин? — спросила Аннунциата, вконец обескураженная его странно торжественным тоном.
Но Фальери, оставив ее слова без ответа, обратился к служанке:
— Почему ты здесь? Где Луиджа?
— Ах, — отвечала бедняжка, — Луиджа уговорила меня поменяться с ней на эту ночь, она ночует сегодня в первой комнате, той, что прямо у лестницы.
— Ты говоришь — у лестницы? — обрадованно воскликнул Фальери и быстрым шагом поспешил туда.
Луиджа, в одной рубашке, услышав громкий стук, отперла дверь и, едва увидев раскрасневшееся от гнева лицо и сверкающие глаза своего господина, упала на колени и поведала о своем позоре, красноречивым свидетельством коего была и пара изящных мужских перчаток, забытых на мягком сиденье кресла; запах амбры, исходящий от них, выдавал щегольские замашки их владельца. До крайности возмущенный неслыханной дерзостью Стено, дож отправил ему на следующее утро суровое предписание, согласно которому ему запрещалось под страхом изгнания из города появляться вблизи герцогского дворца и в его окрестностях и показываться на глаза дожу и его супруге. Микаэле Стено пришел в неописуемую ярость, оттого что провалился его блестящир! замысел и позорное изгнание лишит его возможности находиться подле своего кумира. Обреченный теперь лишь издали наблюдать, как неизменно приветливо и кротко беседует Аннунциата с другими юношами синьории, снедаемый завистью и неистовой страстью, Стено додумался до злобного измышления, будто супруга дожа отвергает его лишь потому, что его опередили другие более удачливые счастливцы, и у него хватило наглости говорить об этом на всех углах. Может статься, старый Фальери прослышал об этих бесстыдных наветах, или же события той ночи показались ему предостережением судьбы, а может быть, при всей вере в благочестие жены, ему ясно представилось, сколь неестественен их союз, — так или иначе, он сделался мрачен и угрюм, дьявольская ревность невыносимо терзала его, он велел запереть Аннунциату во внутренних покоях герцогского дворца, и ни одна душа больше не могла ее увидеть.
Бодоери храбро вступился за свою внучатую племянницу и осмелился попенять старому Фальери на эти строгости, но тот и слышать не хотел о смягчении принятых мер. Все это случилось незадолго до праздника Giovedi grasso[21]. Согласно обычаю, на нарядных празднествах, которые устраиваются в этот день на площади Сан-Марко, супруга дожа восседает рядом с ним на особом троне с балдахином, который устанавливают в галерее напротив этой небольшой площади. Бодоери напомнил ему об этом, сказав, что будет очень глупо с его стороны, если он, вопреки всем обычаям и традициям, не удостоит Аннунциату такой чести и что его болезненная ревность неизбежно вызовет толки, пересуды и насмешки, да еще какие.
— Неужели ты думаешь, — отвечал престарелый Фальери, честолюбие которого было сильно задето, — что я, старый, слабоумный глупец, опасаюсь выставить напоказ драгоценнейшее из своих сокровищ в страхе перед воровской рукою, которую я не смогу остановить своим добрым мечом? — Нет, старина, ты заблуждаешься, завтра я пройду рука об руку с Аннунциатой во главе нарядной праздничной процессии через площадь Сан-Марко, чтобы народ лицезрел свою догарессу, несравненную супругу своего повелителя, и в день праздника Giovedi grasso она примет букет цветов из рук отважного гребца, который взлетит к ней по воздуху.
Произнося эти слова, дож подразумевал один старинный обычай. Дело в том, что в день праздника Giovedi grasso для народа устраивается необычная забава: какой-нибудь смельчак вызывается подняться по канатам, которые тянутся из моря и закреплены на верхушке башни собора Святого Марка, в специальном устройстве в виде маленькой лодочки — сначала лодочка поднимается наверх, а потом от башни смельчак стрелой летит вниз как раз к тому месту, где восседает дож со своею супругой; далее традиция предписывает вручить букет цветов догарессе или самому дожу в том случае, если он не женат.
На следующий день дож сделал все как обещал. Аннунциата должна была облачиться в самые роскошные наряды, и в окружении синьории, сопровождаемый пажами и свитой, Фальери прошествовал через площадь Сан-Марко, запруженную народом. Толпа напирала, люди готовы были затолкать друг друга насмерть, чтобы только увидеть прекрасную Аннунциату, и тот, кому удавалось взглянуть на нее, мог подумать, что узрел рай небесный и что прекраснейший из ангелов явился ему в сиянии и славе. — Но таковы уж венецианцы: вперемешку с бурными излияниями безумного восторга то здесь, то там раздавались стишки и куплеты, которые довольно грубо задевали Фальери и его молодую жену. Но Фальери, казалось, ничего не замечал и забыл о всякой ревности, несмотря на то что повсюду видел он страстные взоры, которые с явным вожделением были направлены на его прекрасную супругу; сияя от распиравшего его удовольствия, шагал он со всей торжественностью, рука об руку с Аннунциатой. Перед главным порталом дворца оруженосцы с трудом разогнали толпу, так что, когда дож и его супруга вошли внутрь, лишь кое-где можно было видеть отдельные группы богато одетых горожан, которых все же пришлось допустить даже во внутренний двор. И вот в тот самый момент, когда супруга дожа появилась во дворе, некий юноша, стоявший вместе с другими людьми у колоннады, с громким возгласом: «О боже милостивый!»— упал бездыханный на холодные мраморные плиты. Все бросились к нему и окружили умершего, так что Аннунциате он был не виден, но как только юноша упал, грудь ее внезапно словно пронзило кинжалом, она побледнела, пошатнулась, и лишь флаконы с нюхательной солью, услужливо протянутые подоспевшими вовремя дамами, спасли ее от глубокого обморока. Старый Фальери, напуганный и подавленный этим происшествием, мысленно проклинал на чем свет стоит несчастного юношу. Увидев Аннунциату, ее безжизненно склоненную головку, ее прикрытые, глаза, он собрался с силами, поднял ее на руки и понес свою раненую голубку вверх по лестнице, во внутренние покои дворца.
Во внутренний двор, где и без того было довольно людно, прибывали все новые и новые зеваки. И вот на глазах у изумленной толпы разыгралась загадочная и удивительная сцена. Вокруг безжизненного тела юноши хлопотали какие-то люди, нужно было вынести тело усопшего с площади (в том, что он мертв, уже никто не сомневался), и в это самое время в толпе раздался чей-то истошный вопль, и старая безобразная, оборванная нищенка, яростно работая локтями, протиснулась сквозь толпу зевак: ковыляя, она приблизилась вплотную к бездыханному юноше и воскликнула:
— Эй, оставьте его, не трогайте! Вот олухи! Ничего не понимают! Ведь он же вовсе не умер!
С этими словами она опустилась подле юноши, осторожно приподняла его голову, так, чтобы он мог лежать у нее на коленях как на подушке, и принялась его тихонько поглаживать, легко касаясь пальцами лба и висков, и приговаривать, называя его ласково по имени. И было в этих двух фигурах поразительное несоответствие, которое бросалось в глаза: уродливая, отталкивающая физиономия старухи, искаженная безобразными судорожными гримасами, и дивно прекрасный лик юноши с мягкими спокойными чертами, казалось, будто он только уснул вечным сном; грязные отрепья нищенки, свисающие лохмотьями, и совсем рядом — богатые, нарядные одежды юноши; тонкие, костлявые руки с дряблой кожей — гадко было видеть, как дрожат ее пальцы, вот они коснулись высокого лба, вот дотронулись до груди, действительно, зрелище это у всякого вызвало бы внутреннее содрогание и ужас. Ведь и вправду, глядя на это, можно было вообразить, будто сама смерть с гнусной ухмылкой заключила в свои объятия этого прекрасного юношу. Во всяком случае, словно почуяв неладное, люди, что стояли вокруг, начали потихоньку расходиться, и лишь очень немногие остались наблюдать до конца эту сцену, они-то и помогли старухе дотащить беднягу до большого канала; к этому моменту юноша уже очнулся и, глубоко вздохнув, открыл глаза; его перенесли в гондолу, каковая и доставила обоих, старуху и юношу, к дому, в котором, по словам нищенки, и жил этот несчастный.
Вы, вероятно, догадываетесь, что юноша, о котором шла речь, был не кто иной, как Антонио, а старуха — та самая нищенка с паперти францисканской церкви, которая утверждала, будто она его нянька. Когда Антонио уже совершенно оправился и пришел в чувство, он увидел перед собою старуху, которая сидела подле него, держа в руках чашу с каким-то подкрепляющим снадобьем; обратив на нее сумрачный, тяжелый взгляд и неотрывно глядя ей прямо в глаза, он глухо сказал, с трудом подбирая слова:
— Это ты, Маргарета? Как хорошо! Где мне найти еще такую верную помощницу! Ты уж прости меня, матушка, неразумного да немощного несмысленыша, который на миг посмел усомниться в твоих давешних словах. Теперь я не сомневаюсь, ты действительно та самая Маргарета, что выкормила меня, что ходила за мной, я ведь это знал всегда, но какой-то злой дух помутил мой рассудок. Твой образ всегда был со мною. Теперь я понял — это была именно ты. Разве не говорил я тебе, что у меня такое чувство, будто душа моя скована какими-то колдовскими чарами, которые безраздельно владеют всем моим существом? Эти чары, рожденные мраком, обрушиваются как удар грома, словно нарочно стараясь лишить меня невыразимого блаженства. Но теперь мне все известно! Я все знаю! Разве не Бертуччо Неноло заменил мне отца? Не он ли воспитывал меня в своем загородном доме в Тревизо?
— Да, да, именно так, — откликнулась старуха, — он самый, Бертуччо Неноло, отважный мореход, которого поглотила морская пучина, когда он уже готовился увенчать свою голову лаврами за доблестные подвиги.
— Не перебивай меня, — продолжал Антонио. — Хорошо мне жилось у Бертуччо Неноло. Я носил красивые, нарядные платья, ел всегда вдоволь; и если я хорошо справлялся со своими обязанностями — не забывал прочитать положенные три молитвы, мне дозволялось гулять, бродить по лесам и лугам, везде, где мне только заблагорассудится. Прямо за домом начинался темный сосновый бор, навевающий прохладу, напоенный тысячью разнообразных ароматов и наполненный пением птиц. И вот однажды — дело происходило вечером, солнце уже клонилось к закату — я, утомленный дневной беготней, прилег отдохнуть под высоким раскидистым деревом. Я лежал и смотрел в синее небо, вскоре глаза у меня сами собою сомкнулись — то ли от усталости, то ли от пряного запаха трав, которые цвели пышным цветом вокруг, — словом, меня охватила легкая дремота, и очнулся я от какого-то шороха, словно что-то упало прямо рядом со мною. Я вскочил в ту же минуту и увидел перед собою девочку, ее ангельское личико сияло небесной красотою, грациозно склонив головку, она глядела на меня с невыразимым очарованием.
— Милый мальчик, — сказала она певучим голоском, — ты так сладко здесь спал, а ведь ты был на волосок от гибели; злая смерть подобралась к тебе совсем близко.
Я осмотрелся и увидел рядом с собою небольшую черную змейку с раздробленной головой — это девочка, увидев, что змея уже приготовилась вонзить в меня свои ядовитые зубы, ударила ее крепкой веткой орехового дерева. Меня охватил священный трепет — конечно же я слышал немало историй о том, что ангелы нисходят с небес на землю и являются людям, чтобы спасти их в минуту опасности от злого врага. Я опустился на колени и готов был молиться этому ангелу.
— О, я знаю, ты ангел света, ниспосланный мне самим Господом Богом, чтобы уберечь меня от смерти.
Услышав мои слова, это небесное создание протянуло ко мне руки и прошептало чуть слышно:
— Ах, милый мальчик, я не ангел, а просто девочка, обыкновенный ребенок, такой же, как и ты!
Яркий румянец заиграл у нее на щеках. И тогда священный трепет сменился неизъяснимым восторгом, который жарким пламенем опалил все мое существо. Я поднялся, наши руки сплелись в пылком объятии, и губы слились в безмолвном поцелуе — мы рыдали и плакали от какой-то сладкой, томительной, несказанной тоски, что охватила наши сердца! В этот миг мы услышали чей-то голос, который доносился откуда-то издалека:
— Аннунциата! Аннунциата!
— Мне уже пора, мой милый друг, это мама зовет, — так прошептала девочка, и невыразимая боль пронзила меня.
— Ах, как я люблю тебя, — повторял я сквозь рыдания, чувствуя на своих щеках горячие, обжигающие слезы, что струились из глаз девочки.
— Я люблю тебя всей душой, милый мальчик! — воскликнула она, крепко целуя меня на прощанье.
— Аннунциата! — снова послышалось из-за леса, и в то же мгновение девочка скрылась за деревьями.
— Вот видишь, Маргарета, именно тогда в моем сердце зажглась та искра любви, которая продолжает гореть во мне, вспыхивая то и дело ярким пламенем! Несколько дней спустя после этого случая меня выгнали из дому. Я не мог говорить ни о чем другом, кроме как о явившемся мне ангеле, чей нежный голос мне чудился повсюду — и в шепоте деревьев, и в журчанье ручейков, и в таинственном шуме морского прибоя. Я прожужжал все уши старику — помнишь, я рассказывал, его еще прозвали Папаша Сизый Нос, — и он объяснил мне, что девочка, по всей вероятности, дочка Неноло — Аннунциата, которая гостила здесь вместе со своей матерью и уехала на следующий же день. — О, матушка моя Маргарета! Святые небеса! Аннунциата, та самая Аннунциата, она-то и стала супругою дожа!
С этими словами Антонио, не в силах скрыть невыразимую боль, упал на подушки, содрогаясь от неудержимых рыданий.
— Тонино, мой мальчик, — молвила старуха. — Не печалься! Возьми себя в руки, будь мужественным и попробуй побороть эти страдания, на которые так глупо обрекаешь себя. Разве ж это дело, сразу впадать в отчаянье от любовных мук? Для кого же, как не для влюбленного, сияет золотой цветок надежды?! Ведь кто знает, что готовит нам грядущий день, и, может статься, сон еще станет явью. Ведь даже воздушные замки порой обретают на земле вполне зримые очертания. Послушай, Тонино, по-твоему, мои слова мало чего стоят, но чует мое сердце, ох, чует, да и по другим знакам выходит, что все переменится, я вижу, как ослепительное знамя любви поднимается над морем и радостно плещется на ветру. Терпение, сынок, только терпение! — так пыталась старуха утешить бедного Антонио, и действительно ее слова звучали как нежнейшая музыка и потому юноша не отпускал ее от себя ни на минуту.
Так нищенка с паперти францисканской церкви превратилась в почтенную хозяйку синьора Антонио, которая, нарядившись подобающим образом, каждое утро отправлялась на рыночную площадь за покупками для своего господина.
И вот настал день Giovedi grasso: на этот раз праздник был задуман с особой пышностью. Посреди небольшой площади Сан-Марко был сооружен высокий помост, предназначенный для особого, никогда доселе не виданного фейерверка, который взялся устроить некий грек, владеющий в совершенстве этим сложным искусством. Когда наступил вечер, на галерею вышел сам дож в сопровождении своей красавицы жены; сияя от переполнявшего его счастья, наслаждаясь блеском собственного величия, старик Фальери с довольной миной посматривал по сторонам, явно желая прочесть в глазах своих подданных выражение восторга и восхищения. Дож уже собрался было изойти на трон, но в этот самый момент приметил Микаэле Стено, который как ни в чем не бывало стоял тут же на галерее, да еще в таком месте, откуда он сам мог беспрепятственно смотреть на догарессу, не теряя ее из виду, но и она, в свою очередь, не могла бы не заметить его. Разгоряченный обуявшим его гневом и бешеной ревностью, Фальери приказал громовым голосом немедля вывести Стено с галереи. Микаэле Стено готов был уже кинуться па старого дожа с кулаками, но в это время подоспела стража и заставила его покинуть галерею, на что он, хотя и повиновался приказу, разразился безудержными проклятьями, грозя жестоко отомстить, после чего удалился, скрежеща зубами от ярости.
Тем временем толпа оттеснила Антонио, и он, едва оправившийся от удара, поразившего его при виде возлюбленной, побрел одинокий и всеми покинутый по пустынному морскому берегу, и его истерзанное сердце разрывалось на части от нестерпимых мук. Он уже подумывал о том, не лучше ли будет просто броситься в ледяные волны, что потушат пожар сердца, чем умирать медленной смертью от безысходных страданий. Еще немного, и он бы кинулся в море, но в ту минуту, когда, готовый к прыжку, спустился уже на последнюю ступеньку лестницы, что вела к воде, кто-то окликнул с лодки, как раз проплывавшей мимо:
— Эй! Добрый вечер, синьор Антонио!
В отблесках света дворцовых огней Антонио узнал весельчака Пьетро, одного из своих прежних товарищей; теперь же он, нарядно одетый, стоял в лодке: на голове — лихо заломленный берет, украшенный блестками и перьями, новенькая куртка полосатой ткани, расшитая яркими лентами, в руке он держал огромный букет красивых душистых цветов.
— Добрый вечер, Пьетро! — отвечал Антонио. — Что за важную птицу ты собираешься катать по морю, я смотрю, ты вырядился прямо как на бал.
— Еще лучше, синьор Антонио! — воскликнул Пьетро и при этом подпрыгнул от радости так, что лодка сильно закачалась. — Дело в том, что сегодня я намерен заработать целых три цехина, я должен добраться до самой верхушки башни Святого Марка, а потом — вниз и преподнести этот букет прекрасной догарессе.
— Уж не собираешься ли ты, приятель, взяться за тот самый трюк, на котором так легко свернуть себе шею? — спросил Антонио.
— Это правда, шею тут свернуть себе немудрено, да еще сегодня придумали новую затею — лететь придется прямо через огонь, — отвечал ему Пьетро, и по всему было видно, что ему как-то не по себе. — Правда, грек утверждает, — продолжал он, — что бояться нечего, это совсем не опасно, от такого огня ничего загореться не может, но — чем черт не шутит!
Антонио тем временем спустился к нему в лодку и только тогда заметил, что Пьетро стоит перед каким-то механизмом, держась за канат, конец которого уходил куда-то под воду. Другие канаты, посредством которых машина приводится в движение, терялись где-то в темноте.
— Послушай, Пьетро! — молвил Антонио, немного помолчав. — Послушай, приятель! Если бы тебе сегодня представилась возможность заработать десять цехинов, не рискуя своей молодой жизнью, ты бы согласился?
— А то нет, — расхохотался во все горло Пьетро.
— Ну, что ж, — продолжал Антонио, — вот тебе десять цехинов, давай поменяемся платьями, и я пойду вместо тебя. Сделай одолжение, любезный друг!
Взяв деньги, Пьетро как будто прикинул их вес на ладони и, поразмыслив немного, стоит ли соглашаться, сказал на это:
— Вы очень добры ко мне, синьор Антонио, называя меня, бедолагу, своим приятелем, да к тому же еще и щедры безмерно! Ради денег я бы, пожалуй, согласился, но ведь за то, чтобы преподнести красавице букет и услышать ее прелестный голосок, чего только не сделаешь, можно и жизнью рискнуть. Ну, да ладно. Вам уж уступлю, будь по-вашему!
Они быстро скинули одежды, и едва Антонио успел нарядиться, как Пьетро закричал: «Скорее в машину, уже подали знак!»
И в тот же миг море озарилось светом тысячи огоньков, что взметнулись в воздух, и грохот праздничной пальбы прокатился по всему побережью. Словно вихрь пронесся Антонио по воздуху прямо сквозь огонь праздничного фейерверка — все новые и новые ракеты разрывались в небе и гасли с легким шипением — мгновение, и вот он уже опустился на галерею прямо перед супругою дожа. — Она поднялась и ступила к нему навстречу; она была так близко, что он почувствовал ее дыхание; он протянул ей букет, но в этот самый момент невыразимого, почти неземного счастья жгучая боль безнадежной любви будто раскаленной иглой пронзила его сердце. Не помня себя, охваченный каким-то безумием, в котором слились воедино страстное желание, восторг упоения и невыразимая душевная мука, он припал к руке красавицы и, запечатлев пылкий поцелуй, воскликнул голосом, срывающимся от безутешной скорби:
— Аннунциата!
Но вот уже снова заработал механизм, и неведомая сила, будто послушный исполнитель веления самой судьбы, подхватила юношу и унесла прочь от любимой; обессиленный и измученный, очнулся он на руках своего приятеля Пьетро, который поджидал его в лодке на том же месте, где они расстались.
Тем временем толпа на галерее пришла в какое-то волнение и смятение: на троне, где восседал дож, кто-то прикрепил записку с непристойными стишками, написанными на том венецианском наречии[22], которым обыкновенно пользуются простолюдины:
Старик Фальери вскочил вне себя от бешенства и поклялся, что жесточайшим образом покарает того безобразника, кто совершил сей дерзкий поступок. Он обвел собравшихся грозным взором и тут заметил на площади подле галереи Микаэле Стено, который преспокойно стоял, не скрываясь, в ярком свете многочисленных огней, освещавших площадь. Не медля ни секунды, дож велел своим стражникам схватить и доставить к нему виновника учиненного безобразия. Все были необычайно возмущены таким приказанием дожа, ибо он, поддавшись охватившему его гневу, нанес оскорбление не только синьории, которая почувствовала себя ущемленной в своих правах, но и народу, не желавшему портить себе праздник из-за такого пустяка. Все члены синьории покинули свои места, остался только Марино Бодоери, который тут же бросился останавливать прохожих и разъяснять — дескать, главе государства было нанесено тяжкое оскорбление, и виноват в этом не кто иной, как Микаэле Стено, — так старик Бодоери старался обратить на него весь народный гнев, спасая тем самым положение.
Фальери и впрямь не ошибся, именно Микаэле Стено, позорно изгнанный в начале праздника с галереи, сбегал домой, где сочинил те издевательские стишки, и, когда все внимание было обращено на фейерверк, он тихонько подкрался к трону дожа и, прикрепив листок, удалился, никем не замеченный. Коварный Стено верно рассчитал удар — его стишки чувствительнейшим образом задевали обоих супругов, ибо были глубоко оскорбительны как для дожа, так и для его жены.
Микаэле Стено без лишних препирательств, нимало не смущаясь, признался в содеянном, но обвинил во всем дожа, который, мол, первым нанес ему сильнейшее оскорбление. Синьория давно уже была недовольна своим правителем, который, вместо того чтобы оправдать надежды и чаяния подданных, ежедневно и ежечасно доказывал своими поступками, что воинственный и гневливый дух, живущий в холодном сердце дряхлеющего старика, подобен всего лишь фейерверку, который с оглушительным шумом и треском взрывается, не причинив никакого вреда, рассыпается черными, мертвыми хлопьями и бесследно исчезает. К тому же его женитьба на молоденькой красавице (ведь всем было известно, что союз этот был заключен сразу же после избрания его дожем), его бешеная ревность, все это разом изменило к нему отношение — в глазах многих из воина-победителя старик Фальери превратился в обыкновенного vecchio Pantalone[23].
Все перечисленные обстоятельства привели к тому, что синьория, лелея коварные планы отмщения, склонялась скорее к тому, чтобы оправдать Микаэле Стено, нежели оскорбленного до глубины души правителя. Совет Десяти[24] передал дело в Совет Сорока[25], куда между прочим входил и сам Стено. Микаэле Стено и без того уже изрядно натерпелся, и потому ссылка на месяц будет достаточной мерой наказания за содеянное — таково было вынесенное заключение, чрезвычайно разозлившее старика Фальери, и так уже сердитого на синьорию, которая, вместо того чтобы защищать главу государства, позволила себе вынести приговор, более подходивший к мелким проступкам, нежели к тяжким преступлениям, каковое было совершено по отношению к нему.
В жизни часто бывает, что влюбленному достаточно одного-единственного лучика счастья, озаряющего мягким золотым сиянием все его существо, чтобы, отрешившись от земных радостей, погрузиться в сладостные мечтания и надолго забыть обо всем на свете; так и Антонио никак не мог прийти в себя после того, как пережил мгновение невыразимого восторга, и сердце его сжималось от томительной тоски. Старуха выбранила его порядком за отчаянную выходку, и еще несколько дней не могла успокоиться — нее ворчала, приговаривала, дескать, к чему эти ненужные затеи. Но вот однажды все переменилось: она пришла домой, подпрыгивая и пританцовывая, почти забыв про свою клюку. Такое уже случалось с ней, и всякий раз казалось, будто, ведет ее какая-то неведомая сила. Она вся сотрясалась от смеха; не обращая внимания на вопросы, которыми засыпал ее Антонио, она развела в камине небольшой огонь, поставила на него чугунную плошку и, прибавляя из разных склянок по щепотке неведомых трав, принялась варить какую-то мазь; после чего она переложила снадобье в маленькую баночку и заковыляла прочь, продолжая громко хихикать и хохотать. Лишь поздним вечером старуха вернулась домой; кряхтя и кашляя, она с неимоверным трудом уселась в кресло и только тогда, будто почувствовав необычайное облегчение после напряженных трудов, наконец вымолвила:
— Тонино, сыночек мой, ну-ка угадай, где я была? Откуда я пришла? Ну-ка попробуй! Ну? Откуда?
Антонио глядел на нее во все глаза, и в душе его шевельнулось предчувствие.
— Да, да, — проскрипела хихикая старуха, — от милой голубки, красавицы Аннунциаты!
— Что ты такое плетешь, старая! Не морочь мне голову! — закричал Антонио.
— Ну зачем же так, — продолжала старуха, — я ведь только о тебе и думаю! Сегодня утром я как раз отправилась на рынок, тот, что на площади Сан-Марко, посмотреть, не попадутся ли хорошие фрукты, а повсюду только и разговоров, что о несчастье, которое приключилось с супругою дожа. Я все хотела выспросить — у одного, другого, никто ничего толком не знает, только один парень — здоровенный такой краснорожий верзила — стоял, подпирая колонну, и от скуки жевал лимон. Так вот, он-то и объяснил мне.
— Да, чего там, право, — говорит, — пошалил слегка скорпиончик, решил испробовать свои молодые зубки, да и хватил маленько мизинчик, вот и попало немножко чего-то в кровь, теперь уж мой хозяин, синьор Джованни Баседжо, разберется что к чему, он сейчас как раз наверху, уж он-то оттяпает и пальчик, и нежную ручку в придачу.
Только парень молвил это, как наверху послышался страшный шум и крик и какой-то синьор, ну прямо этакая крошка, кубарем скатился по лестнице, — видно, дали ему пинка хорошего, вот и полетел он как мячик прямо под ноги прохожим, истошно вопя и причитая. Вокруг собрался народ, хохот стоял неимоверный — уж больно весело было смотреть, как старается изо всех сил этот карлик, потешно болтает ножками, безуспешно пытаясь подняться. Но тут подскочил к нему тот краснорожий парень, его слуга, сгреб в охапку своего докторишку, который продолжал голосить во всю глотку, взвалил его на плечи и помчался со всех ног прямо к пристани, там спрыгнул в лодку и был таков. Я сразу же смекнула, в чем тут дело, — это, верно, дож, увидев, как синьор Баседжо подступил с острым ножом к прелестной ручке догарессы, велел вытолкать взашей злополучного лекаря. Но это еще не все — я тут же сообразила, что делать, и вмиг помчалась домой, приготовила мазь и сейчас же обратно, во дворец; и вот стою я на ступеньках широченной лестницы, держу мою баночку в руке, а в это самое время вниз спускается старик Фальери, приметил меня да как набросится на меня с кулаками, что тебе, мол, здесь надо, мерзкая старуха?! Ну, а я — присела почти до самой земли, едва на ногах удержалась — и сказала ему, что, дескать, есть у меня лекарство одно, от которого его жена вмиг поправится. Как услышал это старый дож, уставился на меня так дико страшным взором и все поглаживал свою седую бороду, будто размышляя, как быть, а потом, ни слова не говоря, схватил меня и потащил чуть не волоком наверх, так и тащил до самых покоев догарессы, я уж совсем из сил выбилась, а на самом пороге едва не растянулась. Тонино, ты не поверишь мне — тут я увидела ее. Бедная девочка! Мертвенно-бледная, она лежала, откинувшись на высоких подушках, вздыхая и слегка постанывая от боли, побелевшие губы ее шептали: «Ах, я чувствую, как яд растекается по моим жилам!» Но я тут же принялась за дело, сняла этот дурацкий пластырь глупого докторишки. О! Силы небесные! Прелестная маленькая ручка — что сталось с ней? — кроваво-красная, вся опухла и затекла! Но ничего, ничего, я помазала своей мазью, и сразу же жар унялся и боль приутихла. «О, как приятно, как приятно», — прошептала наша голубка. Услышав это, Фальери пришел в необычайное волнение и воскликнул: «Даю тысячу цехинов, старуха, если сможешь спасти мою супругу». С этими словами он вышел из комнаты. Три часа кряду просидела я там, не отпуская маленькую ручку, все гладила ее, успокаивала боль, так что не коре моя красавица погрузилась в легкую дрему. Когда же она очнулась, то боли как не бывало. Я наложила свежую повязку, а она смотрела на меня сияющим взором, исполненным радости. И тогда я сказала: «Вот так, любезная догаресса, ведь и вы однажды спасли одного мальчика.
Помните, он спал, и ядовитая змея подобралась к нему совсем близко, еще секунда, и она бы ужалила его, но вы убили ту гадюку!» Тонино! Видел бы ты, как изменилась она в лице — будто скользнул луч вечерней зари и бледные щеки зарделись румянцем, а в глазах заплясали веселые огоньки. «Да, да, женщина, ты права, — сказала она, — я была тогда совсем еще девочкой, это было в имении моего отца… Ах, и мальчик — такой милый, благородный, — о, как вспомню о нем, так кажется мне, будто не было в моей жизни минуты счастливее той!» Ну и тут я все выложила — рассказала о том, что ты в Венеции, и что ты до сих пор сохранил в своем сердце восторги сладостного чувства, которое зародилось тогда, и что ты только для того, чтобы один-единственный раз заглянуть в лучезарные глаза своего ангела-спасителя, отважился совершить тот опасный трюк, и что это ты преподнес ей букет на празднике Giovedi grasso! Ах, Тонино, Тонино, тут она вскричала, охваченная необычайным волнением: «Да, я почувствовала это, почувствовала, когда он прижал мою руку к своим губам, когда произнес мое имя — и ведь не знала я тогда, отчего это так странно стало у меня на душе — то ли боль стеснила сердце, то ли радость. Приведи его ко мне — сюда, ко мне, того чудесного мальчика».
При этих словах Антонио бросился на колени и закричал, будто в беспамятстве:
— Владыка небесный! Только теперь не дай мне погибнуть, пусть минет меня чаша неумолимой судьбы — только не сейчас, дай мне увидеть ее, дай прижать к своей груди!
Он требовал, чтобы старуха тут же, на следующий день, отвела его во дворец, но та ни за что не соглашалась, поскольку старик Фальери имел обыкновение чуть что не каждый час навещать свою больную супругу.
Прошло несколько дней, и молодая догаресса уже почти оправилась благодаря стараниям старухи, но за все это время так и не представилось случая провести Тонино во дворец. Старуха как могла сдерживала нетерпение юноши, она не уставала повторять ему слово в слово свою беседу с догарессой, когда они говорили о нем, о Тонино, которого когда-то спасла маленькая Аннунциата и которую он так страстно любит. Антонио, терзаемый любовными муками и невыразимой тоской, бесцельно кружил по городу, и ноги сами собою приводили его снова и снова к герцогскому дворцу. За дворцом, на той стороне канала, высилось здание городской тюрьмы; у моста через этот канал стоял Пьетро, опершись на изящное весло, расписанное яркими красками; внизу на воде покачивалась привязанная к столбу гондола, которая была хоть и невелика, но верх имела весьма изящный, с цветной резьбой, венецианский флаг украшал эту красивую лодку, которая почти ни в чем не уступала настоящему бученторо. Пьетро радостно закричал:
— Эй, синьор Антонио, приветствую вас сердечно! Ваши цехины принесли мне счастье!
Антонио, погруженный в свои мысли, рассеянно спросил, что же это за счастье свалилось на него, и узнал, что Пьетро каждый вечер катает на своей гондоле ни больше ни меньше, как самого дожа и его супругу, которых он доставляет в Джудекку, где неподалеку от Сан-Джорджо Маджоре расположен уютный загородный домик, принадлежащий дожу. В изумлении Антонио уставился на Пьетро, а потом выпалил:
— Слушай, дружище! Хочешь снова заработать десять цехинов или даже больше? Уступи мне свое место на один вечер!
Пьетро возразил, что, пожалуй, из этого ничего не выйдет, ведь дож его уже знает и доверяется только ему. Но невыносимые любовные терзания словно лишили Антонио рассудка, и он с дикой яростью обрушился на бедного Пьетро, угрожая ему, что прыгнет в воду, когда тот отчалит, и просто стащит его с лодки; увидев, что Антонио будто не в себе и полон решимости, Пьетро со смехом сказал:
— Ох, синьор Антонио, видать, крепко приворожили вас глазки догарессы!
Так Пьетро согласился взять Антонио с собою в качестве помощника, ведь вдвоем и грести будет легче, и у Фальери не будет повода ворчать, ведь ему, как ни греби, все недоволен, все кажется, что слишком медленно. Антонио в тот же миг умчался прочь, отыскал где-то старую одежду гондольера, разукрасил себя до неузнаваемости, нацепил усы и бороду и едва успел вернуться к мосту как раз в тот момент, когда дож и его супруга, оба в богатых, нарядных сверкающих одеждах, спускались вниз по лестнице.
— Что это за человек? — сердито спросил старый дож, и только искренние заверения Пьетро, который клялся и божился, что ему, дескать, сегодня просто необходим помощник, убедили наконец разгневанного старца, и он милостиво дозволил Антонио сопровождать его в пути.
В жизни нередко бывает так, что именно в моменты наивысшего блаженства человек находит в себе силы, будто черпая их в своем безмерном счастье, и сдерживает, повинуясь мгновению, страстные порывы мятежного сердца, не давая вырваться наружу языкам пламени, что опаляют душу. Так и Антонио, превозмогая себя, сумел скрыть свои истинные чувства, хотя его возлюбленная Аннунциата и находилась совсем рядом, так что даже порою он чувствовал легкое прикосновение краешка ее платья, но он усердно налегал на весла, лишь изредка отваживаясь незаметно взглянуть на предмет своей страсти.
Старик Фальери был необычайно доволен, улыбка не сходила с его лица, со сладкою ухмылкой он то поглаживал изящные белые ручки красавицы догарессы, то норовил покрепче обнять ее. Вскоре они вышли в открытое море, вдали как на ладони лежала площадь Сан-Марко, и Венеция предстала перед ними во всем своем великолепии, поражая горделивыми башнями и величественными дворцами. Окинув взором раскинувшиеся просторы, Фальери приосанился и молвил:
— Ах, дорогая! Разве не чудесно скользить вот так, по морю, когда подле тебя твой господин, который обручен с самой морской стихией? — Да, да, не удивляйся, но пусть не пробуждает в тебе ревность та, что покорно несет нас по волнам. Прислушайся, как сладок морской плеск, в нем нежные слова любви, которые стихия нашептывает тихо своему супругу, своему повелителю. — Да, дорогая, погляди, ты носишь на своей руке кольцо, подаренное мною, но и она — хранит во глубине морской, у сердца своего, венчальное кольцо, которое я когда-то бросил ей.
— Ах, мой повелитель, — отвечала Аннунциата, — как может быть тебе супругою эта холодная пучина, мне даже жутко думать о том, что судьба связала тебя с коварною и гордою стихией!
Старик Фальери затрясся от смеха.
— Ну, ну, не надо бояться, голубушка моя, — сказал он на это, — уж конечно же куда как приятнее, когда тебя ласкают такие хорошенькие теплые ручки, чем обниматься с холодной как лед женушкой! Но ведь скажи, что хорошо вот так кататься по морю с самим владыкою морским!
И в тот самый момент, когда дож вымолвил это, откуда-то издалека донеслась нежная сладкозвучная мелодия. Звуки музыки становились все ближе и ближе, как будто их несли сами волны морские, и вскоре уже отчетливо был слышен мягкий мужской голос, который пел такую песню: