И сейчас, верно, дурь. Верно, молния. Только почему и когда ударил разряд, непонятно. Не в ответ же на поступки, придавать значение которым — всё равно что сочинять несбыточное. Ну, пожалел телевизионщик, помог на подъёме. Попадись другая, и ей бы помог. Ну, снимал на телевизор — потому что запомнил, когда помог. Такая им понадобилась — распатланная. Спросил, как ей шлось: очень голос был обволакивающий, это подкупило? Но их, наверное, учат говорить такими голосами, чтоб ты сразу вся распахнулась. Это же для публики. От девчонки одно и требовалось: «Ох, тяжко», и — как у них? — стоп мотор.
Пошёл провожать к автобусу. Она сказала, что ей надо ещё в палатку. Он — что подождёт. Она — что она долго. Он — что всё равно подождёт.
Нарочно не спешила. Без спроса хапнула из Антонидиной сумки косметичку, старательно навела марафет, распустила по плечам волосы: чем другим, а ими, огненными, тщеславилась, товарки завидовали густой блестящей меди. Возилась, а сама думала: ушёл, и бог с ним. А он не ушёл. Нёс за ней лыжи. Полуэктова высунулась из автобуса: «Заснула там, что ль?» — и осеклась. Молча, бережно приняла у него Томкино имущество, Томку же он поддержал под локоть — воспитанный. «Счастливо, Тамарочка!»
И всё. Даже не спросил, в каком номере живёт.
Но, может, то и пронзило, что не спросил? Может, неосознанно ждала, что станет он набиваться на дальнейшее. Мерила на свой аршин? Вот же Антонидушка присоветовала «подшустрить».
А он — ни слова. Только глядел вслед автобусу, долго глядел, рукавицей махал. Снежинки ложились на чёрную чёлку, так бы и погладила. Внешность, конечно, впечатляет. Не смазливенький какой-нибудь; настоящий мужчина, ладонь — лопата, не скажешь, что интеллигент, умственного труда человек. Глаза смотрят и вроде зовут…
Такую истому навеяли на неё эти мысли, что совсем упарилась под душем, сомлела. Хорошо, явились нижнереченские, злые от того, что в командном зачёте проиграли среднереченским, и в два счёта вытурили её из душевой.
В ресторане за ужином Томка забилась в уголок, чтобы, если придёт, не больно-то лезть ему на глаза. «Подумает, навязываюсь, а если сам заметит, то и хорошо». Но он не появился, и Томка с ходу, бурно и пламенно, принялась по нему скучать.
Две тысячи двести четырнадцать лыжников, конькобежцев, фигуристов и хоккеистов, проснувшись в то утро, не увидели за окнами ничего, кроме сплошной пелены тумана, услышали же редкий и мерный стук капели по карнизам, обругали погоду, а также главную судейскую коллегию, естественно, виноватую в этом безобразии.
Заместитель главного судьи неимоверным усилием воли заставил себя вылезти из-под одеяла и приступить к зарядке. Приседая с воздетыми руками, наклоняясь в тщетных попытках дотянуться кончиками пальцев до носков босых ног — варикозных, глядеть тошно, — он по привычке мысленно распределял по степени важности предстоящие заботы.
Первая — наиважнейшая: посещение биатлонного стрельбища, где намечалась сегодня гонка, хотя, шут её знает, состоится ли, если на дворе такая муть. Однако ехать надлежало, поскольку председатель комитета физкультуры, прилетевший вчера в столицу спартакиады и объехавший все базы, обнаружил, что на стрельбище мишени заедает, линия огня в буграх и колдобинах. Слова не проронил председатель. Но на лице, непроницаемом, точно забрало, старый служака прочёл гнев. А по тому, что набрякли углы рта, безгубого, словно хирургический шов, усмотрел: гнев большой.
Конечно, гнев проистекал и от бессилия: все знали — председатель прилетел прощаться. Без малого двадцать лет длилось его пребывание на посту, куда рекомендовали его Сталину Маленков и Каганович, одного уж нет, другие далече, да и всё правительство новое, руководители Тяжмаша, Легмаша, финансов, вершители военных и дипломатических дел, один физкультурный вождь засиделся. Потому ли, что участок его — не первостепенной важности, или потому, что ещё не нашёлся на это кресло деятель, более симпатичный новому хозяину. Но близок был час, «вертушка» онемела, да и сам он всё чаще полёживал в «кремлёвке».
Мало кто знал его так близко, как нынешний профессор, после фронта призванный в помощники. На его главах редела и индевела председательская шевелюра. Мало кто видел председателя в кабинете после бессонной ночи, проведённой в думах, в ожидании, и уж никто — в то страшное утро. Весна, в раскрытую форточку уползают табачные нити — верно, опять две коробки «Казбека» с вечера, — а снаружи слышится безмятежное треньканье. Там — напротив и наискосок — музыкальное училище. На столе, в корзине под столом, вороха исчёрканных бумаг, испещрённых цифрами. Председателю, помощник знает, сегодня в Кремле надлежит ответить, ручается ли он за победу на международных Олимпийских играх — первых, в которых распорядился участвовать товарищ Сталин. Помощнику не положено задавать вопросы. Помощнику не следует видеть того, что он видит, — бороздок от глаз к подбородку на мучнисто-белом лице. Помощник, отведя глаза в сторону, бесшумно кладёт на стол красную сафьяновую папку с тиснением сусального золота: «На подпись». И на цыпочках удаляется. «Посиди», — это не приказ, а просьба. И нежданное, единственное за время службы, за всю страду, откровенное: «Звонил Лаврентий Павлович. Пошутил: „Смотри, — говорит, — физкультурный бог, не ошибись. А то поедешь у нас налаживать физкультуру на Колыму“».
Уходит председатель — эпоха уходит. Нашли молодого шустрика — это в комитете каждая секретарша знает. Какая же стальная воля нужна, какое же чувство долга и ответственности, чтобы не запереться на даче, не залечь в «кремлёвку», но примчаться напоследок, орлиным взором окинуть свой верный станок, подвинтить ослабевшие гайки!
И стыдно до боли, когда напоследок так гнусно усмехнулась судьба.
Ехали вчера на стрельбище. Дорога узкая, в одну колею, обочина — снег глубокий, нетронутый, чистое поле. Целая кавалькада шла и чёрная «Волга» в голове. Впереди застрял грязный грузовик: шофёр торчит с головой в раззявленном капоте, только портки засаленные видны. Не разминуться. «Карбюратор, ядрёна шишка», — орёт. Высыпала служивая братия. Вышел председатель. Молча оценил ситуацию. Процедил: «В кювет его». И прытко кинулась орава исполнять единственно возможное оперативное указание. Хоть и хорохорился, метушился шофёр, заходился криком: «Ответите», вопил про комбикорм, грозил, дурачок, пожаловаться директору совхоза, даже мутузил по спинам. Однако, получив отпор со стороны энергичного руководителя делегации Московской области Сычёва, харкнул, плюхнулся в снег возле опрокинутого драндулета.
Проехали. Подкатили к базе. Путь был долог, председатель же немолод, и, выйдя из машины, избрал он направление движения, по-человечески понятное — к дощатому аккуратному скворечнику с недвусмысленным «М» на дверке. Уже и за ручку взялся. Но дураков не жнут, но сеют — сами родятся. В напряжённую эту минуту строевым шагом устремился к начальству бодрый верзила, прижав перчатку к смушковой полковничьей «трубе»: «Товарищ председатель Комитета по физкультуре и спорту при Совете Министров СССР, докладывает главный судья соревнований!» Всё как есть доложил. И председатель вытерпел, хоть было невтерпёж — черты недвижны, но коленки жалко подрагивали. Свита едва подавляла ухмылки.
А когда старик — не по возрасту, нет, по лицу, которой к концу дурацкого рапорта вдоль и поперёк пошло морщинами-трещинами, — впал в сортир и хлопнул дверью, сопровождающие разразились реготом. Беззастенчивым.
…Заместитель главного судьи зачерпнул ложечкой из заботливо положенной женою в чемодан баночки питьевую соду. Изжога донимала не на шутку. Запил водою из-под крана. Оделся, вбил ноги в резиновые сапоги, спустился в холл. Там было пусто, у подъезда ждала машина. Хорошо, что прислали «газик», а не «Волгу»: возле самых ступеней растеклась лужа, такая необъятная, что противоположный край её был сокрыт туманом. Рассеется — не рассеется, ехать — не ехать?..
Натан Григорьевич Берковский провёл бессонную ночь. Мучительно хотелось курить. От вредной привычки он отказался в мае сорок пятого — раздавил окурок о колонну рейхстага. И лишь два-три раза с тех пор горькие события побуждали его нарушить зарок. Одно такое событие произошло вчера вечером, и в номере, где он жил на пару с Сельчуком, несдержанность, нервность, желчность, которые осуждал в себе, толкали доспорить, доказать.
— Вы, надеюсь, имеете представление о наскальной живописи?
— Не хватайте со стола газету.
— Это вчерашняя.
— Я ещё не всё прочёл.
— Взгляните, прошу вас! Вот как это примерно изображали неандертальцы. Мамонт. Охотники. Окружают и разят наповал.
— Ну и что?
— А то, что они верили — будет так, как изображено. А что не изображено, того не может и быть. До вас дошёл мой намёк?
— Я хочу спать.
— А я хочу знать, — бурлил Берковский, — в этом вашем спорте, что, для победы годятся любые методы?.. Вот монтажный стол, вот корзина, чик-чик, и что мы в неё выкинули, того не было? Я хочу понять, кому нужны эти герои, если они липовые? Стране? Стране они не нужны!
— Не вам решать, что нужно стране. Очень много разговариваете. Знаете, до чего так можно договориться?
— Будьте спокойны, знаю! Могу рассказать.
— Не интересуюсь.
— Нет, вы послушайте. Возможно, вам это всё-таки пойдёт на пользу, хотя вряд ли. Когда боролись с космополитизмом, моего друга выгоняли со студии. На собрании он был почти в обмороке. И никто не подал ему воды! Я бросился к нему из зала, в президиуме сказали: «Вот и товарищ Берковский просит слова», и я сказал: «Прошу». Я сказал им, что в сорок первом году мой друг, он тоже оператор, вынес меня раненого, а потом вернулся под бомбы и вынес мою камеру.
— И довод подействовал?
— Нет! Я поплёлся на место, как побитая собака. Я сидел и думал: вот висят на сцене портреты. В том числе одного космополита с большой бородой.
— Это кого же?
— Представьте, Карла Маркса.
Сельчук подумал: к чему спорить с сумасшедшим, но губы сами собой процедили:
— Говорите, да не заговаривайтесь. Маркс основал Интернационал, а интернационализм противостоит космополитизму.
— Интернационализм, чтоб вы знали, есть единство не только идей, но и национальных культур, вам повезло не изучать латынь — ну конечно, мёртвый язык, как и древнегреческий, а если бы вы его знали, то знали бы, что космополитизм — всемирное единство. Между прочим, моего друга клеймили и как антипатриота. Так кто считал антипатриотом Карла Маркса? Бисмарк? А Ленина? Милюков?
— Интересно, вы это там тоже говорили?
— Перед моими глазами стояли жена и дети.
— Значит, уже не Карл Маркс?
— Да, вы по-своему правы, но вы безжалостно правы!
— Кто-то недавно утверждал, что правда только одна. Кстати, вас тогда тоже выперли из ЦСДФ?
— Меня выперли позже. Оказалось, что я агент ужасной организации «Джойнт» и американского империализма. Не боитесь жить рядом с агентом?
— Мне смешно. Всё, концерт окончен.
Сельчук выключил свет, и Берковский продолжил монолог мысленно, лёг — и довёл себя до бессонницы.
Ни свет ни заря он вышел из гостиницы, надеясь — наверняка тщетно, — что в такую рань открыт хоть какой-нибудь табачный киоск. Посередине лужи, а лучше сказать, пруда, торчал замызганный «газик» с пропуском на ветровом стекле, перечёркнутым косой красной надписью «Главная судейская коллегия». А на пороге возвышался монументоподобный мужчина одних с ним лет — в тёплой спортивной куртке с капюшоном и каракулевой ушанке, надетой как прямо тиара — так носят шапки бывшие военные и ответработники. Натан Григорьевич деликатно спросил:
— Ради бога, извините, у вас случайно не найдётся закурить?
— Извините, бросил. Сергей, — окликнул мужчина шофёра, — папиросы есть?
Папирос не оказалось.
— Поедем поищем. — Гостеприимным жестом мужчина указал на свой «лимузин», затем глянул на Берковского: — Ба, да как же вы в таких роскошных бурках преодолеете водную преграду?
— Охота пуще неволи.
— Нет уж, ноги промочить я вам не позволю. А ну, как говорится, гоп, ку́ме, ко мне на закорки.
— Помилуйте, это совершенно неудобно.
— Совершенно удобно, и прошу не ломаться.
Новый знакомец сгрёб оператора в охапку и зашагал в своих мокроступах по щиколотку в воде. Машина, тронувшись, извергла из-под колёс фонтаны.
В кабине разговорились. Повспоминали, какой, бывало, на фронте приходилось курить горлодёр. Был такой табак — филичёвый: крупно нарубленный, с корешками и сучками. Высадишь самокрутку, продерёт до кишок, и снова жизнь тебе улыбается.
— А сейчас нахмурилась? Съёмка срывается, товарищ оператор? Ничего — синоптики вот-вот сулят антициклон, резкое похолодание.
Столь приятен показался Натану Григорьевичу товарищ, ровесник, хлебнувший фронтового лиха, что оператор поделился с ним своими злоключениями. Тот сказал, что спортсменка, несомненно, заслуживала наказания, но, сколь это ни грустно и ни стыдно, скорее всего бы дело замяли.
— И не такое заминаем, между нами говоря.
Киоск отыскали с трудом — тускло-жёлтое пятно в тумане. Продавщица дремала, провалясь с головой в доху, и насилу поняла, чего домогается неурочный куряка. Просьба о махорке поразила её, и, шлёпая по лужам с пачкой «Беломора» в кармане, Натан Григорьевич слышал за спиной сиплое со сна предложение рулить прямиком в дурдом.
Сельчук за столом писал письма домой.
— В номере не дымить, — не оборачиваясь, предупредил сварливо.
Натан Григорьевич заперся в совмещённом санузле, присел на край ванны. Папироса была тугая, отсыревшая. Первая затяжка рашпилем прошлась по горлу — отвык; после новых чадных входов возникло подобие смутных галлюцинаций. Вился ролик плёнки, мелькали кадрики: пионеры в белых рубашках и галстуках, отдающие салют, выкликавшие нежными, округлыми ртами — тысячи «о»; они же в заношенных пальтишках, из которых едва ли не по локоть выглядывают покрытые цыпками руки, поодиночке выходят в круг и молотком разбивают глиняные копилки, высыпают копейки, гривенники, пятиалтынные — взносы на танк «Пионер Страны Советов»; они же убирают картошку, сгибаясь под тяжестью мешков. Белокурые, чернокудрые, русые шевелюры падают лохмами на пол, парикмахер трудится, не щадя машинки, студенты-добровольцы готовятся к отправке на фронт; спотыкаясь, бегут в атаку, размахивают противотанковыми поллитровками с бензином, округлены безусые юношеские губы — десятки вдохновенных «о». Наконец, совсем недавнее — набирают ход пассажирские вагоны, в окнах мелькают кепки и косынки, кумачовые лозунги. «Комсомол, тебя ждёт целина!» Сотни километров отснятой им киноплёнки, целлулоидный забор, за которым он, в общем, довольно безбедно жил, без излишних размышлений фиксируя приходящее, уходящее. «Он — это они, — думал Берковский о Сельчуке. — Он — это они. Нам бывало — хуже, кажется, некуда, но им хуже, чем нам. Мы, гаммельнские флейтисты, вели их за собою и сами не знали куда. Мы всё-таки полакомились виноградом — те, кто уцелел. У них же — оскомина».
— Дверь плотней прикройте! — крикнул Сельчук. — Воняет табачищем!
Натан Григорьевич покорно скомкал папиросу, бросил в унитаз и попытался развеять дым ладонями.
«Милый папа! — писал Вадим Сельчук. — Мои дела идут хорошо, в группе я пользуюсь уважением, работы много, устаю, но ты всегда меня учил беззаветно отдаваться работе. Я здоров, но беспокоюсь о твоём здоровье: постарайся регулярно принимать всё, что тебе прописано, а не другое, очень тебя прошу». Девушке он писал: «С каждым днём я люблю тебя всё больше, я на расстоянии чувствую, что ты в меня веришь, и эта вера помогает мне в тяжёлых испытаниях здесь. Благодаря твоей вере я добьюсь всех намеченных целей и сделаю тебя счастливой».
В то же утро вышел в сквер перед гостиницей Иван Одинцов — проверить погоду. Туман редел, снег осел, был ноздреват и тёмен, ветви деревьев мокры, в ягодах измороси. Но Иван чуял, что и погода, подобно спортсмену, проходит «мёртвую точку»: к вечеру и ночи непременно переломит на мороз.
Вернулся в холл. Здесь было хоть и людно, но тихо. Понуро сидели сосредоточенные биатлонисты. Им предстояло бежать двадцать километров с карабинами за плечами, подсумками на ремнях, сбавляя четырежды ход там, где белым табуном паслась берёзовая роща, ограждавшая от ветра стрельбище. Загодя утихомиривать дыхание, чтобы не похаживал ствол, не елозила мушка, ловя чёрные концентрические круги мишени. Предстояло, коль стрельба лёжа, плашмя моститься на снег, дырявить локтями в насте точки упора; если же стоя — вдавливать в бруствер лыжи. От всего в мире отрешаться, «обрабатывая спуск». И тотчас, узнав от судьи, попал ли ты в яблочко, скосил или вообще промазал, забывать радость или огорчение, второпях вздевать ремни, хватать торчащие палки, спешить на следующий круг, думать только о беге. Нервная предстояла работа. И в холле сидели они и стояли, тихие, как перед атакой.
Иван пожал руку чемпиону мира Володе Палагину.
— Автобусов не подали, не видал? — спросил Володя.
— Нет вроде.
— На стрельбище, бают, туман — глаз выколи. Не знай — ждать, не знай нет — спать идти.
Покрутил в задумчивости дульную защёлку и вдруг разулыбался:
— Письмо из дома получил. У меньшего пацана пятый зубок прорезался.
— У тебя трое их?
— Хэх, — сконфуженно махнул рукой Володя. — Четверо.
— Ты, однако, молодец!
— Дурацкое дело нехитрое, — сказал скромно Володя. — Клавдия моя — вот она молодец. Какие мы, Ваня, мужья, сам посуди. Орден получал — ей бы, думаю, орден.
«На всё мне фарт, — подумал про себя Иван, — только не на жену».
— Меньшому моему одиннадцать месяцев, — продолжал меж тем Палагин, обрадованный, что нашёл слушателя. — Ходить не желает, а на карачках чешет — ты не поверишь: ураган. Книжка есть такая — «Маугли», я старшим своим двойняшкам в отпуске читал. И удивлялся, как это может быть, чтобы маленький пацан… там, видишь ли, какое дело, его волки скрали, и он живёт в стае с волчатами. Как же, думаю, он на четырёх, заметь, точках, всё равно что они, с ними по лесу шастает? А теперь понаблюдал — поверил. Невозможно шустрый таракан.
— Долго мы с тобой скрипеть-то ещё будем? — спросил Иван.
— Видать, уже недолго.
— Должностишку-то себе в округе приискал?
Володя был, как и Иван, армеец, по званию капитан.
— Где там! Тренировать пойду.
— Что так? Вы ведь, вятские, ребята хватские.
— Ага: семеро одного не боимся. Не тянет, Ваня, бумажки перебирать. Запятые ставить не мастак. Нет, брат, наберу деревенских мальцов, свою гвардию поставлю на лыжонки и зафитилим в леса. Милое дело!
— Может, ты и прав, — сказал Иван. — Может, и я домой подамся. Открою спортивную школу в Усть-Язьве…
— Это где такое?
— Вот-те на, — с показным удивлением пробасил Иван. — Усть-Язьву он не знает. Мировой центр. Районного значения. На реке Язьве, притоке Вишеры. Северный Вишерский Урал — отсюда рукой подать, километров тыщу. Ладно, Вова, ни пуха. Бей в туман, как в молоко, авось сметану собьёшь.
И пошёл к себе, вспоминая, с какой ласковой тоской говорил Володя о своей пацанве. Многие спортсмены рано женятся — оттого, что опостылели сборы. Всё хочется своё завести гнездо. Хотя какое там гнездо — кочевье! А настругаешь детишек — пуще мука. Особенно если старый мужик, за тридцать. У кого ещё так-то? Разве что у моряков в дальних рейсах. Много ли Сашке перепадает от отца тепла?
Заскочил как-то в Москву — именно заскочил, с самолёта на самолёт, из Златоуста в Закопане. С баулом, с лыжами. На углу в ларьке бубликами торговали, купил мальчонке парочку. Нелька, как всегда, без понятия: «Нашёл чем порадовать, они чёрствые». А Саша — он на высоком детском стульчике сидел — вцепился в сухой этот бублик, мусолит его двумя нижними, двумя верхними. Стал Ивана бубликом по руке гладить. Потом — дети они и есть дети: по полу его катал, по стене лупил и снова в рот. Нелька, дура, отобрала — мол, грязный. Сашка не заплакал, только удивился сильно.
Дома, в деревне, в детстве были у них раздоры по части соли. Дед мало солил, а бабка — щедро. Дед ей: «Гляди, недосол на столе, а пересол — он вот где, на спине» — и тюкнет легонько, для примера. Бабка намостырилась в каше, общей миске, отделять ложкой свой сектор и солить вдвое гуще. «Голова садова, — ворчал дед, — от тебя же растекается».