— Да как бы я его выловил, на болоте-то сидя? Нет, плот другие негры нашли — его на излучине к коряге прибило, − ну и спрятали его на ручье, под ивами, а после такой гвалт подняли, никак решить не могли, чей он, что я очень скоро о нем прослышал и угомонил их, сказав, что принадлежит он вовсе не им, а нам с тобой — вы что, говорю, хотите присвоить собственность молодого белого джентльмена, чтобы с вас потом шкуру за это спустили? А после раздал им по десять центов, ну, они страх какие довольные остались, жалели только, что плоты не часто приплывают, а то бы они, глядишь, совсем разбогатели. Они хорошие люди, голубчик, негры-то эти, если мне чего требуется, так дважды их об этом просить не приходится. И Джек тоже негр хороший — и умный.
— Что верно, то верно. Он ведь даже не сказал мне, что ты здесь, просто привел сюда, чтобы гадюк показать. А если чего случится, так его дело сторона. Скажет, что никогда не видел нас вместе, — и не соврет.
Про следующий день мне особо распространяться не хочется. Так что я, пожалуй, коротко все расскажу. Проснулся я на рассвете, собрался перевернуться на другой бок и дальше спать, но вдруг заметил, до чего в доме тихо — точно в нем и нет ни души. Прежде такого не бывало. Потом смотрю — а Бака-то и вправду нет. Ну, тут уж я встал, спустился вниз — никого, дом стоит тихий как мышь. И во дворе то же самое. Я и думаю — что бы это такое значило? Дошел я до поленницы, вижу, у нее Джек сидит, и спрашиваю:
— Что происходит?
А он отвечает:
— Вы разве не знаете, марса Джош?
— Нет, — говорю, — не знаю.
— Ну, так у нас же мисс София сбежала! Честное слово. Ночью, а в котором часу, никому не известно, и сбежала она, чтобы выйти за молодого Гарни Шепердсона, — так, по крайности, говорят. Семья обнаружила это с полчаса назад — может, малость раньше, — и ей же ей, времени наши хозяева терять не стали. Такой суматохи с ружьями и лошадьми мы
— И Бак меня даже не разбудил!
— Понятное дело, не разбудил! Не хотели они вас в это впутывать. Марса Бак, когда ружье заряжал, кричал, что теперь-то уж он непременно какого-нибудь Шепердсона ухлопает, не сойти ему с этого места! Ну, их там, наверное, много соберется, значит, хоть одного да ухлопает, если случай подвернется.
Я что было сил побежал по дороге, которая вела к реке. И скоро услышал далеко в стороне от нее стрельбу. А как завидел впереди дровяной склад и поленницу, стоявшие рядом с пароходной пристанью, то свернул под деревья, в заросли, нашел там подходящее место, в которое пули не залетали, залез на развилку тополя, и стал смотреть. Перед тополем, немного вбок от него, стоял штабель дров фута в четыре вышиной, я поначалу думал за ним спрятаться, да, слава те господи, передумал.
По открытому полю перед складом носились четверо, не то пятеро верховых, — они вопили, ругались и пытались подстрелить двух ребят, укрывшихся за поленницей, да ничего у них не получалось. Каждый раз, как один из них подлетал поближе к реке, чтобы подобраться к поленнице сбоку, из-за нее тут же стреляли. Мальчики сидели за ней спиной к спине, прикрывая друг друга с обеих ее сторон.
В конце концов, мужчины гарцевать и орать перестали, а поскакали прямиком к складу, и тогда один из мальчиков встал, оперся, чтобы прицелиться, локтем о полено и вышиб одного нападавшего из седла. Все остальные спешились, подхватили раненного и потащили его к складу, а мальчики в тот же миг припустились бежать. Они пробежали половину пути до моего дерева, только тогда те мужчины их и заметили. А как заметили, попрыгали в седла и погнались за беглецами. Нагонять-то они их нагоняли, да без толку, слишком большая у мальчиков фора была. Добежали они до штабеля перед моим тополем и нырнули за него — и опять у них перед всадниками преимущество появилось. Одним из мальчиков оказался Бак, другой был и не мальчик вовсе, а тощий юноша лет девятнадцати.
Мужчины погалопировали немного вокруг, а после ускакали куда-то. Как только они скрылись из глаз, я окликнул Бака, назвался. Он сначала не понял, что мой голос с дерева доносится. Ужас как удивился. И попросил меня смотреть во все глаза и, если мужчины опять появятся, крикнуть ему; сказал, что они наверняка какую-то пакость задумали и долго их ждать не придется. Очень мне захотелось убраться подальше от этого места, но слезать с дерева я не стал. А Бак заплакал, начал сыпать проклятиями, кричал, что он и его кузен Джо (так звали юношу) еще посчитаются с Шепердсонами за этот день. Сказал, что его отец и братья убиты и двое-трое врагов тоже. Сказал, что Шепердсоны устроили засаду, что отцу и братьям следовало дождаться родичей, — Шепердсонов оказалось слишком много. Я спросил, что стало с молодым Гарни и мисс Софией. Бак ответил, что они переправились через реку и скрылись. Меня это обрадовало, а его, похоже, радовало не очень, уж больно он ругал себя за то, что не убил тогда Гарни, что промахнулся, — я таких слов и не слышал прежде.
И вдруг — бах! ба-бах! — из трех или четырех ружей, — те мужчины прокрались лесом и вышли на нас сзади, оставив где-то лошадей! Ребята помчались к реке — оба уже ранены были — бросились в воду, поплыли, а мужчины бегали по берегу, стреляли в них и кричали: «Смерть им! Смерть!». Меня затошнило, да так, что я чуть с дерева не слетел. В общем,
На дереве я просидел, пока смеркаться не начало, все боялся слезть. Временами из леса доносились выстрелы, а два раза я видел, как мимо лесного склада проскакивали вооруженные всадники, стало быть, напасть эта еще продолжалась. На душе у меня было худо, я решил, что к дому Гранджерфордов и близко больше не подойду, потому как виноват-то во всем я. Я уж понял теперь — в том клочке бумаги сказано было, что мисс София должна встретиться где-то с Гарни в половине третьего и сбежать с ним, и если бы я рассказал ее отцу и об этом клочке, и о том, как она странно себя вела, так ее бы, наверное, посадили под замок, и никакого этого кошмара не было бы.
Ну, а когда я спустился с дерева, то прокрался к реке, и увидел в воде рядом с берегом два тела, и вытянул оба на берег, а после прикрыл их лица и поскорее убрался оттуда. Прикрывая лицо Бака, я даже заплакал, он же такой был добрый со мной.
Почти уж стемнело. Дом я обошел стороной, двинулся лесом к болоту. На островке Джима не оказалось, и я торопливо побрел к ручью, протолкался сквозь ивы, думая, что вот сейчас запрыгну на плот и уберусь от этих жутких мест как можно дальше. А плота-то и нету! Господи-боже, до чего ж я перепугался! Целую минуту дышать вообще не мог. А потом как заору. И футах в двадцати пяти от меня раздался голос:
— Боже милостивый! Это ты, голубчик? Не шуми так.
Это сказал Джим — и слаще голоса я отроду не слышал. Я побежал по берегу, забрался на плот, Джим обхватил меня, прижал к себе — уж так-то он мне обрадовался. И говорит:
— Благослови тебя Бог, сынок, а я решил, что ты опять помер. Сюда Джек приходил, говорит, он так понимает, что тебя застрелили, потому как домой ты не вернулся, вот я и вывел плот к устью ручья, чтобы уплыть, как только Джек еще раз придет и скажет, что тебя точно убили. Господи, до чего ж я рад, что ты вернулся, голубчик.
А я говорю:
— Ну и ладно, и хорошо, меня они не отыщут, решат, что я убит, а труп мой по реке уплыл, — там на берегу найдется кое-что способное навести их на эту мысль, — поэтому давай не будем время терять, Джим, поплыли отсюда, да поскорее.
Мне полегчало, только когда наш плот выбрался на середину Миссисипи и спустился мили на две. Мы зажгли сигнальный фонарь и решили, что снова свободны и ничего нам не грозит. У меня со вчерашнего дня крошки во рту не было, поэтому Джим накормил меня кукурузными хлебцами, пахтой, да еще и свининой с капустой и зелеными овощами, — а если ее правильно приготовить, так вкуснее ничего на свете не сыщешь, — и пока я уплетал ужин, мы разговаривали, и так нам хорошо было. Я был страшно доволен, что убрался подальше от кровной вражды, а Джим, — что ему на болоте больше куковать не придется. И мы пришли с ним к выводу, что, в конце концов, лучше плота дома не сыскать. В других-то местах и люди все время толкутся, и воздуху не хватает — то ли дело плот. На плоту ты завсегда свободен, на нем в любое время и легко, и уютно.
Глава XIX
На плот вступают герцог и дофин
Прошли два не то три дня и столько же ночей; наверное, правильнее было бы сказать «проплыли», до того приятно, спокойно и мирно миновали они. А время мы проводили вот как. Река в тех местах разлилась уже до ширины неохватной, доходившей местами до полутора миль; мы плыли ночами, а с наступлением дня останавливались и укрывались: как только ночь подходила к концу, мы прерывали плавание и привязывали плот — почти всегда на тихой воде, у нижнего края намывного острова, — нарезали тополевых и ивовых веток и заваливали ими плот. А после ставили закидушки. Сами же лезли в воду, купались, чтобы освежиться и охладиться; потом садились на мелководье, где вода нам примерно по колено была и смотрели, как приходит день. Нигде ни звука — полная тишь, как будто весь мир спит, ну, может, бычья лягушка поревет иногда. Первым, что мы начинали различать, глядя на реку, была тусклая такая линия — лес на другом берегу; и ничего больше разглядеть было нельзя; затем в небе появлялось бледное пятно, оно понемногу разрасталось, и река становилась видной все дальше, уже не черная, а серая, с далеко-далеко плывущими по ней черными пятнышками — торговыми барками и тому подобным, и с длинными черными прочерками, это уж были плоты; иногда до нас доносился скрип весел или неразборчивые голоса — так все было тихо и так далеко разлетались звуки; и понемногу мы начинали видеть на воде струистые полоски и понимали, что там быстрое течение омывает корягу, оттого эти полоски и возникают; а вскоре становились видными и завитки поднимавшегося над водой тумана, небо на востоке краснело, река тоже, и уже вырисовался на опушке дальнего леса дощатый сарай — лесной склад и, скорее всего, построенный тяп-ляп: с такими щелями в стенах, что сквозь них кое-где и собака проскочит; потом задувал легкий ветерок, он прилетал с того берега и овевал нас, прохладный, свежий и так сладко пахнувший лесом и цветами; хотя иногда и не ими, потому что тамошние люди выбрасывали на берег дохлую рыбу, щук или еще кого, а от нее такой тухлятиной разило — жуть кромешная; ну и наконец, наступал день, и все улыбалось под солнцем, и принимались разливаться певчие птицы!
Теперь тонкий дымок никто бы уже не заметил, поэтому мы снимали с донок улов и готовили себе горячий завтрак. А после снова смотрели на пустынную реку, и так нам было покойно да лениво, что понемногу нас одолевал сон. Время от времени, мы просыпались, оглядывали реку, пытаясь понять, что нас разбудило, и может быть, видели пароход, который поднимался, пыхтя, вверх по течению, так близко к другому берегу, что ничего о нем сказать было нельзя, ну, разве что, где у него колеса прилажены — на корме или по бортам; а после него целый час ничего не было ни слышно, ни видно, кроме гладкой пустой воды — пустыня да и только. Потом появлялся скользящий по ней плот, тоже далекий-далекий, и порой какой-нибудь юнга колол на нем дрова, на плотах этим почти всегда юнги занимаются; мы видели проблеск летевшего вниз топора, но ни звука не слышали, потом топор поднимался снова, и только когда он уже оказывался над самой головой дровосека, до нас долетало «
— Ну уж нет, дух не стал бы говорить: «Чтоб его черти забодали, этот туман!».
При наступлении ночи мы отплывали, а выйдя на середину реки, предоставляли плот самому себе, пусть плывет по течению, раскуривали трубки, сидели, болтая ногами в воде, толковали о разных разностях, и всегда оставались голыми, днем и ночью, если, конечно, комары позволяли, — новая одежда, которую я получил от родителей Бака, была слишком добротной, чтобы оказаться еще и удобной, да я и вообще до одежды не великий охотник, ну ее совсем.
Иногда мы на долгий срок оставались на реке совсем одни. Далеко за водой различались берега и острова, ну, может искорка какая мелькнет — свеча в окне домишки; а временами и на воде огоньки появлялись — это уж, сами понимаете, был плот либо барка; и с какого-нибудь из этих судов вдруг долетало пение или звуки скрипки. Жизнь на плоту — лучше не бывает. Небо висело над нами, все в звездах, а мы лежали на спинах, смотрели на них и пытались решить, были ль они сотворены или сами собой народились, — я рассудил так: уж больно долгое время ушло бы на то, чтобы
Раз или два за ночь мы видели проходившие мимо нас в темноте пароходы, и время от времени из их труб вырывалась целая вселенная искр, дождем осыпавших воду, очень это было красиво; а после пароход уходил за изгиб реки, огни его мерцали и гасли, пыхтенье стихало и на реку снова опускался покой, и в конце концов, немалое время спустя, поднятые пароходом волны добирались до нас и покачивали плот, а после даже и не знаю, как долго, ничего слышно не было — разве что лягушки иногда квакали.
После полуночи жившие у реки люди укладывались спать, и берега на два, на три часа становились совсем черными — никаких больше огоньков в окнах. Эти огоньки были у нас завместо часов — появление первого из них означало, что близится утро, и мы сразу начинали искать место, в котором можно остановиться и плот привязать.
Как-то поутру, перед самой зарей, мне подвернулся ничейный челнок, и я переплыл на нем быстрину, — там до берега и было-то всего ярдов двести, — и поднялся примерно на милю по речушке, окруженной кипарисовым лесом, думал, может, ягод удастся набрать. А когда проходил место, в котором ее пересекал коровий брод, смотрю, по ведущей к нему тропе бегут во всю прыть двое мужчин. Я уж подумал, что мне каюк, потому что, увидев, как кто-то за кем-то гонится, первым делом решал: за
— Нет, погодите. Собак и лошадей покамест не слыхать; вы успеете пройти по кустам немного вверх, а после входите в воду, спускайтесь сюда, тогда в челнок и сядете — этак вы хотя бы собак со следа собьете.
Они так и сделали, и как только уселись в челнок, я понесся к нашему островку, а минут через пять-десять мы услышали вдалеке лай собак и людской крик. Мы слышали, как погоня приближается к речке, но видеть ее не видели; потом она, вроде как, остановилась, и некоторое время топталась на месте; мы уплывали все дальше и дальше и вскоре слышать ее перестали, а ко времени, когда за нашей спиной осталась целая миля леса и мы вышли на большую реку, все уже стихло, и мы подплыли к нашему с Джимом острову и спрятались среди тополей. В общем, спаслись.
Одному из этих двоих было лет семьдесят, если не больше, — лысый, с совсем седыми бакенбардами. Лысину его прикрывала поношенная фетровая шляпа с широкими полями, грудь — синяя, засаленная шерстяная рубашка, а ноги — драные, тоже синие холщовые штаны, заправленные в сапоги и державшиеся на домашней вязки подтяжках — хотя нет, подтяжка была одна. Через руку его был перекинут старый синего холста фрак с потертыми медными пуговицами, и каждый из мужчин тащил по большому, туго набитому ковровому саквояжу самого жалкого вида.
Второй, тридцатилетний примерно, тоже одет был не ахти как. После завтрака мы прилегли на травку, разговорились, и первым делом выяснилось, что друг друга эти двое не знают
— Как вы нажили неприятности? — спрашивает лысый у тридцатилетнего.
— Да, видите ли, я продавал тут средство от винного камня — камень-то оно с зубов сводит, но, как правило, вместе с эмалью, — и задержался на день дольше, чем следовало, а когда все-таки улизнул, столкнулся на тропе за городом с вами, и вы сказали, что за вами гонятся и попросили помочь вам выпутаться из передряги. Я ответил, что и сам жду беды и готов удирать вместе с вами. Вот и вся моя история, — а какова ваша?
— А я с неделю проповедовал в этом городишке трезвость, и здешние женщины, молодые и старые, полюбили меня, как родного, потому что я ух какого жару пьяницам задавал; поверите ли, по пять-шесть долларов за вечер заколачивал — десять центов с головы, детям и неграм вход бесплатный — и должен вам сказать, бизнес мой процветал, однако вчера вечером кто-то пустил слушок, будто я и сам не дурак нализаться втихаря. Утром меня разбудил один негр и сказал, что здешний народ понемногу собирается с лошадьми и собаками и скоро уж весь соберется, и у меня осталось примерно полчаса, потому что, если они меня изловят, то вываляют в смоле и перьях и прокатят на шесте, это как пить дать. Ну, завтрака я дожидаться не стал — аппетита не было.
— А знаете, старина, — говорит молодой, — я так понимаю, мы могли бы объединить наши усилия, как вы на этот счет?
— Ничего не имею против. Вы, собственно, чем на хлеб зарабатываете — по преимуществу?
— Вообще-то я вольный печатник; кое-что смыслю в патентованных лекарствах; играю на театре — трагик, знаете ли; демонстрирую, если подворачивается случай, чудеса месмеризма и френологии; преподаю — для разнообразия — пение и географию; иногда лекции читаю; короче говоря, берусь за все, что в руки идет, — лишь бы это не работа была. А вы чем промышляете?
— В свое время, отдал много сил медицине. Лучше всего у меня получалось целительство посредством наложения рук, оно от всего помогало — и от рака, и от паралича, и от прочего; ну, еще я отлично предсказываю будущее, то есть, при наличии помощника, который собирает для меня необходимые сведения. А кроме того, читаю проповеди, провожу молитвенные собрания и обращаю желающих в христианство.
Некоторое время все молчали, а потом молодой человек тяжко вздохнул и говорит:
— Увы!
— Чего это вы увыкать надумали? — спрашивает лысый.
— Подумать только, какую жизнь мне приходится вести, в каком низком обществе вращаться.
И он вытер тряпицей уголок глаза.
— Ишь ты, поди ж ты, — чем это не угодило вам наше общество? — спрашивает лысый, да обиженно так, свысока.
— Да, для меня довольно и
— Да плевать я хотел на ваше разбитое сердце, — говорит лысый, — что вы нам тычете в нос ваше бедное разбитое сердце?
— О нет, не сделали, я знаю. И не виню вас, джентльмены. Я сам низвел себя на дно — низвел своими руками. И страдаю я по заслугам — о да, по заслугам, — а потому и не жалуюсь.
— Откуда это вы себя низвели, хотелось бы знать? Откуда?
— Ах, вы все равно не поверите, никто мне не верит… оставим это… оно не стоит внимания. Тайна моего рождения…
— Тайна вашего рождения! Вы что, хотите сказать…
— Джентльмены, — торжественно говорит молодой, — я открою вам эту тайну, ибо вижу, что вам ее можно доверить. По праву рождения я герцог!
Джим так глаза и вытаращил, да и я, наверное, тоже. А лысый говорит:
— Да ну вас! Вы что, серьезно?
— Серьезно. Мой прадед, старший сын герцога Бриджуотерского, в конце прошлого столетия сбежал в эту страну, чтобы подышать неразбавленным воздухом свободы. Здесь он женился и умер, оставив сына, а примерно в то же время умер и его отец. Второй сын покойного герцога присвоил себе и титулы, и владения — настоящий же герцог, тогда еще младенец, остался в пренебрежении. Я — прямой потомок этого младенца, истинный герцог Бриджуотерский, и вот я, всеми покинутый, лишенный высокого сана, гонимый людьми, презираемый холодным миром, оборванный, изнуренный, с разбитым сердцем, пал настолько, что вынужден странствовать на плоту в компании уголовных преступников!
Очень нам с Джимом жалко его стало. Мы попытались утешить его, однако он сказал, что утешать его без толку, потому как он безутешен; впрочем, если мы почтим в нем герцога, то это будет для него благом, которое превыше всех прочих; а мы сказали, что почтим, конечно, пусть только он объяснит нам как. Он и объяснил: разговаривая с ним, мы должны кланяться и говорить «ваша милость», или «сударь мой», или «ваше лордство» — а впрочем, он не возражает и против того, чтобы его именовали попросту: «Бриджуотер», поскольку это, сказал он, титул, а не фамилия; а еще, один из нас должен прислуживать ему за столом, ну и всякие его распоряжения исполнять.
Ладно, ничего тут трудного не было, так мы делать и стали. Во время обеда Джим стоял за его спиной, прислуживал, и говорил: «Желает ли ваша милость вон того или вот этого?» — ну и так далее, и сразу видно было, что герцогу это сильно нравится.
Зато старик приуныл — не говорил ни слова, только смотрел с недовольством, как мы вокруг герцога увиваемся. Походило на то, что у него какая-то мысль вызревает. И точно — ближе к вечеру он вдруг говорит:
— Послушайте, Билжуотер, — говорит, — мне вас страх как жаль, но вы не единственный, с кем приключились такие неприятности.
— Вот как?
— Нет, не единственный. Не одного вас низвергли с самых высот нехорошие люди.
— Увы!
— Нет, не одного, и тайна рождения тоже имеется не только у вас.
И, вы не поверите, он заплакал.
— Погодите! О чем это вы?
— Могу ли я верить вам, Билжуотер? — говорит, продолжая рыдать, старик.
— До горестной кончины! — герцог сжал руку старика и спрашивает: — Так какая у вас там тайна: говорите!
— Знайте же, Билжуотер, что я — покойный дофин!
На сей раз, глаза у нас с Джимом аж на лоб повылезали, можете не сомневаться. А герцог и говорит:
— Кто-кто?
— Да, друг мой, это святая правда — в сей миг ваш взор устремлен на несчастного, запропавшего дофина — Луя Семнадцатого, сына Луя Шестнадцатого и Мэрии Антонетты.
— Вы? В вашем-то возрасте? Ну уж нет! Назвались бы, если вам охота, покойным Карлом Великим, вам же лет шестьсот, если не семьсот, да и то еще самое малое.
— Это все горести, Билжуотер, горести состарили меня, горести наградили меня этими сединами и преждевременной плешью. Да, джентльмены, перед вами — облаченный в синюю дерюгу, обнищавший, скитающийся, изгнанный, растоптанный и страдающий истинный король Франции!
Тут он опять заплакал-зарыдал, — мы с Джимом прямо не знали, что делать, так нам его жалко было, — ну и гордились, конечно, и радовались, что попали в такую компанию. Так что, мы принялись обхаживать его, — как перед тем герцога, — постарались утешить. Однако король сказал, что утешить его невозможно, вот когда он помрет и распростится с этим миром, тогда и утешится, хотя, говорит, иногда ему становится лучше и вообще как-то по себе, если люди относятся к нему так, как он того заслуживает, — ну, там, встают перед ним, прежде, чем слово сказать, на колени и называют его не иначе как «ваше величество», и за столом ждут, пока он все блюда не перепробует, а там уж и сами лопать начинают, и не садятся в его присутствии, покамест он им того не дозволит. Ну, мы с Джимом стали его величать, делать для него то, другое и третье, и не садились, пока он не скажет, что можно. Ему от этого шибко лучше стало — он повеселел, размяк. Зато герцог на него, похоже, разобиделся, герцогу такой поворот событий совсем не по вкусу пришелся, однако король обошелся с ним по-дружески, сказал, что
— Послушайте, Билжуотер, нам на этом плоту еще эвона сколько плыть, так чего ж мы друг на друга зубы точить будем? Кому от этого лучше-то станет? Я же не виноват, что родился не герцогом, и вы не виноваты, что не королем родились — ну так и нечего нам об этом печалиться. Лови удачу, где ловится — такой у меня девиз. Разве плохо, что мы с вами сюда попали? — еды навалом, живем без забот, — так дайте мне вашу руку, герцог, и пускай все мы будем друзьями.
Герцог так и сделал, и мы с Джимом обрадовались. Понимаете, от этого все вроде как уладилось, ну и слава богу, потому что всякие распри на плоту это же последнее дело, на плоту ведь что прежде всего требуется? — чтобы все были довольны, чувствовали себя в своей тарелке и ни на кого не злобились.
Я-то довольно быстро понял, что никакие эти вруны не короли и не герцоги, а просто пустозвоны и мошенники последнего разбора. Но ничего им про это не сказал, ни разу — так оно лучше всего, тогда и свар никаких не будет, и неприятностей. Хотят они, чтобы мы называли их королем да герцогом, ну и на здоровье, я не против, главное, чтобы в дому тихо было, — я и Джиму ничего говорить не стал — зачем? Если я и получил от папаши какую науку, так сводилась она к тому, что с людьми вроде него самое правильное не спорить — пусть себе вытворяют, что хотят.
Глава XX
Что учинили наши аристократы в Парквилле
Наконец, взялись они и за нас, вопросы начали задавать: очень им хотелось узнать, почему это мы и плот укрываем, и сами днем прячемся вместо того, чтобы плыть — уж не беглый ли Джим? А я говорю:
— Господи-боже! Да разве беглый негр побежал бы
Они согласились: нет, на юг не побежал бы. Нужно было придумать для них какое-то объяснение, ну я и начал:
— Наша семья в Миссури жила, в Пайке, там я и родился, а родные мои почти все перемерли, только и остались что я, да папа, да братик Айк. И папа решил бросить те места, спуститься вниз и поселиться у дяди Бена, у которого свой домик около реки, милях в четырех ниже Орлеана. Однако папа был бедный, еще и долгов понаделал, и когда он по ним расплатился, у нас осталось всего-навсего шестнадцать долларов да наш негр, Джим. На такие деньги четырнадцать сотен миль не проплывешь, ни на палубе, ни еще как. Но только, когда паводок начался, папе удача улыбнулась — он вот этот плот в реке выловил, и мы сообразили, что сможем на нем до Орлеана спуститься. Правда, удача ему улыбалась недолго, потому как однажды ночью столкнулись мы с пароходом, и тот отломал у нашего плота нос, а мы все попрыгали за борт и нырнули, чтобы под колесо не попасть. Я и Джим, мы-то вынырнули, ну а папа пьяненький был, а брату моему, Айку, только-только четыре года стукнуло, ну оба они на дне и остались. Вот, а в следующую пару дней нам просто проходу не давали, то и дело подплывали в лодках люди и пытались отнять у меня Джима, говорили, что он, наверное, беглый. Ну мы и перестали днем на реке показываться, ночью-то к нам цепляться некому.
Герцог говорит:
— Ладно, дайте мне время, а уж я соображу, как нам устроиться, чтобы можно было и днем плыть, если охота придет. Обдумаю это дело как следует и разработаю план, который все уладит. А сегодня на острове посидим, потому что проплывать мимо здешнего городишки при свете дня — это, знаете ли, здоровью вредить.
Ближе к ночи небеса затянуло тучами и стал собираться дождь: по краю неба то и дело полыхали зарницы, листья на деревьях затрепетали, — ясно было, что гроза надвигается не шуточная. Так что герцог с королем залезли на плот, чтобы осмотреть наш шалаш, выяснить, какие там постели. Я-то спал на соломенном тюфяке, а вот у Джима постель была похуже — тюфяк, набитый обвертками кукурузных початков, а в таком непременно кукурузные кочерыжки попадаются, и они впиваются человеку в бока, а стоит ему повернуться, обвертки шуршат, точно он по груде сухой листвы катается, — шум стоит такой, что человеку заснуть ну никак не возможно. Ну и вот, герцог решил, что он на моем тюфяке спать будет, однако король с ним не согласился. Говорит:
— По моим понятиям, различие наших санов предполагает, что спать на кукурузном тюфяке мне не к лицу. Его надлежит занять вашей милости.
Мы с Джимом испугались, думаем, сейчас они переругаются, и потому сильно обрадовались, когда герцог сказал:
— Такова моя участь — быть втоптанным в грязь железной пятой тирании. Несчастья сломили мой высокий некогда дух. Я уступаю вам, я покоряюсь — такова, повторяю, участь моя. Я одинок в этом мире, страдание мой удел, и я готов сносить его.
Как только стемнело, мы отплыли. Король велел нам держаться середины реки и не зажигать огня, пока мы не уйдем от городка подальше вниз. Скоро показалась горстка огней — городок, понятное дело, — мы прошли примерно в полумиле от него. Спустившись на три четверти мили, мы вывесили сигнальный фонарь, а около десяти началась гроза — ветер, гром, молнии, все, как полагается, — и король приказал нам нести вахту, пока погода не наладится, а сам заполз вместе с герцогом в шалаш и спать завалился. Моя вахта начиналась после двенадцати, однако я не стал бы спать, даже если б моя постель осталась свободной, потому как такие бури не каждый день случаются и даже не раз в неделю, что нет, то нет. Господи, как же выл тогда ветер! И через каждую секунду-другую ослепительный свет обливал беляки на полмили вокруг, и мы различали посеревший от дождя остров и деревья, мотавшиеся на ветру; а после —
Я уже говорил, моя вахта приходилась на середину ночи, но меня к тому времени до того в сон клонить стало, что Джим вызвался отстоять первую ее половину, — на Джима в таких делах всегда положиться можно было. Я заполз в шалаш, однако король с герцогом до того там раскорячились, что мне пристроиться было негде, ну я и лег снаружи — дождь меня не пугал, он же теплый был, а волны шли уже не такие высокие. Правда, около двух они опять разгулялись, и Джим даже хотел разбудить меня, но передумал, решив, что они все-таки ничего мне не сделают. Вот тут он ошибся, — очень скоро накатил самый настоящий вал и смыл меня за борт. Джим чуть не помер со смеху. Я, кстати сказать, другого такого смешливого негра отродясь не встречал.
Я встал на вахту, а Джим улегся да тут же и захрапел, а там и гроза понемногу стихла и, как только показался первый домишко, в котором уже зажгли свет, я разбудил Джима, и мы завели плот в укромное место, чтобы переждать там день.
После завтрака король вытащил колоду старых, дрянненьких карт и они с герцогом уселись играть в «семь очков», по пять центов за кон. Однако вскоре карты им надоели, и они решили «разработать план кампании», как это у них называлось. Герцог порылся в своем саквояже, вытащил стопку печатных афишек и начал зачитывать их вслух. В одной говорилось, что «Прославленный доктор Арман де Монтаблан из Парижа» прочтет в таком-то месте «лекцию о френологической науке», такого-то (пробел) числа, такого-то (пробел) месяца, вход десять центов; а также «за двадцать пять центов начертит каждому желающему схему его натуры». Герцог сказал, что это он и есть, прославленный доктор. Еще одна афишка обращала его во «всемирно известного шекспировского трагика, Гаррика Младшего, из театра Друри-Лейн, Лондон». В других он носил другие имена и совершал всякие другие чудеса, например, отыскивал воду и золото с помощью «волшебной лозы», «снимал заклятия ведьм» и прочее. В конце концов, он и говорит:
— Однако ближе всего мне муза театра. Вы когда-нибудь выходили на сцену, а, величество?
— Нет, — отвечает король.
— Ну, ничего, скоро выйдете, ваше павшее величество, и трех дней не пройдет, — говорит герцог. — В первом же городке, какой нам подвернется, мы снимем зал и покажем поединок на мечах из «Ричарда Третьего» и сцену у балкона из «Ромео и Джульетты». Как вам такая мысль?