«Меня ещё удерживает что-то…»
Меня ещё удерживает что-то, Ещё мне лгут младенческие сны, Ещё я с тайной грустью жду кого-то — В судьбу мою вдруг упадёт с луны. Такой (такая) ничего не спросит. Всё примет, всё поймёт и всё простит. Ещё грущу, когда звезда горит, И тлением меня пронзает осень. Но эти ежедневные потери! И боль, и стыд ничем не утолю. За то, что, в общем, ни во что не верю, И никого, должно быть, не люблю. 1934. «Я был плохим отцом, плохим супругом…»[9]
Я был плохим отцом, плохим супругом, Плохим товарищем, плохим бойцом. Обманывал испытанного друга, Лгал за глаза и льстил в лицо. И девушек доверчивых напрасной Влюбленностью я мучил вновь и вновь. Но вместо страсти сильной и прекрасной Унылой похотью мутилась кровь. Но, Боже мой, с какой последней жаждой Хотел я верности и чистоты, Предельной дружбы, братской теплоты, С надеждою встречался с каждым, с каждой. 1933. «Что же я тебе отвечу, милый?..»
Что же я тебе отвечу, милый? Скучно, по традиции, соврать. — В этот день холодный и унылый Я пойду соседа провожать. Жил да был сапожник в нашем доме. Молотком по коже колотил. За работой пел. За стойкой пил Жил и жил себе — вдруг взял, да помер. Омывают женщины его. Заколотят гроб. Сгниёт покойник. Милый мой, оставь меня в покое. — Больше я не знаю ничего. 1934. «Милый друг, какая это грусть…»
Милый друг, какая это грусть: Вечером, или точней, под вечер, Может быть, читая наизусть — Медленно, вполголоса — о встрече, Или о любви, твои стихи — У чугунной постоять ограды Оголённого большого сада. Ведь февраль, а вечера тихи. У зимы уже не много власти. В синем небе ранняя звезда. В синем небе сучья. Никогда Грусть такую не отдам за счастье. 1934. «Этими минутами оправдан…»
Этими минутами оправдан Весь наш горький и тревожный путь. Слепота моя, твоя неправда, Злоба, одиночество и жуть. Вот оно — теперь у нас во власти! Мы и догадаться не могли, Милый друг мой, о подобном счастье. В темноте и грусти долго шли. Как мы пробивались — дни и годы! — Сквозь отчаянье и пустоту. Нужно было в трудном переходе Защищать от жизни чистоту. Не из книг, и не из разговоров — Прожили мы подлинную жизнь. Вот теперь — сквозь пропасти и горы — Посмотри в себя, — и удивись. Но такие узнаёт минуты Только тот, кто через мир прошёл. Эти годы нас не дьявол путал, Это нас суровый ангел вёл. 1935. КНИГА «ПАРУС» (1973)
«Сквозь сеть дождя, туман и холод…»
Ирине Кнорринг
Сквозь сеть дождя, туман и холод Смотрю на призрачный Париж. Как я любил, когда был молод, Пейзаж неповторимых крыш. И этот сад у стен Сената, Где на заре парижских дней Лишь нищей юностью богаты, Бродили мы среди аллей. Здесь, в детском уголке вселенной, Среди людских шумливых дел, Всегда гоним струёю пенной, Бежал кораблик по воде. Как часто мы за ним следили И планы строили с тобой О наших странствиях, что были Упрямой общею мечтой. А наш мальчишка белокурый Здесь сделал первые шаги. Но в нашей жизни ветер хмурый Уж веял холодом могил. Здесь, у старинного фонтана, Шумели листья над тобой, Но ты из жизни слишком рано Была уведена судьбой. Тебя хранит твоё искусство, А память мне дарит во сне… Любимой и покорно-грустной Всю жизнь ты будешь сниться мне. «За расточительность в какой-то час…»[10]
За расточительность в какой-то час Мы платим поздней горькою заботой. Наш долг по беспощаднейшему счёту Жизнь одиночеством взимает с нас. Мучительный, счастливый плен Эрота Судьба нам предназначила в удел. Я каждый миг сносил, как пчёлы в соты — Чтоб мёд воспоминаний загустел. Со щедростью слепой и неразумной Развеяли мы счастье на ветру. И есть ли смысл в той полуправде умной, Что в поздний час пришлась нам ко двору? Памяти Ирины Кнорринг
Ничего не вернёшь, ничего не поправишь, Ничего не расскажешь и не объяснишь. Ни к чему болтовня о «сиянье и славе», Даже вовсе не где-то там… вовсе не спишь. Без следа. Без надежды на отклик и встречу. Только книги и вещи живое хранят. Эта рана — ее никогда не залечишь — Беззащитная голая совесть моя. И над жизнью твоей — так нелепо истлевшей, И над жизнью моей, уж не нашей весной, Веет ветер, с далёких морей залетевший… Плющ зелёный и розы на глине осевшей. Крест дубовый, сколоченный верной рукой[11]. В больнице
Белая косынка в коридоре, В тишине, склонилась над столом. Сумрак колыхающийся спорит С желтоватым световым пятном. Издалёка грохот нарастает. Прогремит и стихнет за окном. И грохочет в воздухе ночном. Поезд из Бретани! — Помнишь, море? Бешено летящее на мыс? В этом торжествующем просторе «На краю земли» стояли мы. Мы мечтали в будущем июне Снова слушать этот рёв и вой! Это… это было накануне Страшной катастрофы мировой! И теперь страна иная снится, Только к ней заказаны пути. Если б через горы и границы По снегу, пешком, босым дойти! Париж, 1941. «Вот нищий ждёт с протянутой рукою…»
Вот нищий ждёт с протянутой рукою, И нам при нём в довольстве жить нельзя. И век наш виснет тучей грозовою, Борясь, страдая, гневаясь, грозя. Не нам жалеть о гибнущем покое, — Покоя мы не знали никогда! Там, где случайно соберутся двое Во имя лучшего — спешим туда! С упрямою и твёрдою надеждой В неясную ещё мы смотрим даль. И ветер будущего, ветер свежий Летит в лицо, и прошлого не жаль. Так мы стоим с раскрытою душою, Приветствуя эпохи грозный бег. Лишь человеческою теплотою Мы озарили беспощадный век. «Беспредельно холодный простор…»
Беспредельно холодный простор Атлантического океана. Силуэт фиолетовых гор. Гаснет день по-осеннему рано. Запоздалые чайки спешат К берегам. Утихает природа. И огромный пылающий шар Опускается медленно в воду. Ла Рошель
«Порт Ла Рошель» — с ветрами спорит Века чугунная плита. Две белых башни, что на взморье Стоят на страже у порта. Здесь каждый дом и каждый камень И кровь, и беды затаил. Здесь мера — гугенота пламень В дубовый стол кинжал вонзил. — «Мы будем биться! Биться на смерть!» Рукой коснулся я стола. В дни исторических ненастий Безумцев храбрость не спасла. Развязный гид толпе туристов Безбожно врёт об именах Нотабилей или магистров, Чей здесь хранится бренный прах… И мы с тобой бродили тоже По этим улицам ночным. И ветры времени изгложут И наши тени, наши сны. А там, за каменной стеною, Шумит прибоем океан, Чудесной манит синевою, Виденьями далёких стран. Стоит овеянная былью, Легендами былых веков. И к ней летят цветные крылья Рыбачьих вольных парусов. «Шумит вода у мельницы высокой…»[12]
Шумит вода у мельницы высокой И лунный блик трепещет на волне. У омута высокая осока Под ветром слабо шелестит во сне. Германия. Вздымает замок древний Две каменные башни в высоту. И в лунном мареве стоит деревня, И мы стоим на каменном мосту. Течёт вода. Течёт вода под нами. Взволнованно растут из глубины И множатся с нелёгкими годами Виденья мира, беды, радость, сны. Кому понадобилось, чтобы снова Чужая юность мучила меня? И так томительно в лесу еловом Грибами пахло на исходе дня? Кому понадобилось, чтоб дрожала Горячая рука в моей руке, И чтобы ты, почти в бреду шептала Слова на чужеродном языке? Сен-Мало
Древний, изъеденный ветром гранит. Синь и воздушный простор океана. Крест одинокий над морем стоит — Мы на могиле Шатобриана. …Тяжко ложились на узкие плечи Гордость, тоска, одиночество, честь. С этого берега в пасмурный вечер Гнал его ветер, куда-то, бог весть… Ты мне сказала, прервавши молчанье: Все, кто нужду и беду испытал, Все, кто был послан судьбою в изгнанье, Все, кто скитанья судьбою избрал, Все, кто дорожною пылью дышали, Ставили парус, садились в седло, Все, кого солнце дорожное жгло, — Все эти люди нам братьями стали. Кто-то им щедрою мерою мерил, Каждого щедро бедой наградил… В спящей Флоренции Дант Алигьери Кутался в плащ и коня торопил… Ты оперлась на меня. Перед нами Вспугнутой птицы сверкнуло крыло. Дни эти стали сочтёнными днями В древнем разбойном гнезде Сен-Мало. Детство
Мать мне пела Лермонтова в детстве, О Ерошке рассказал Толстой. И сияло море по соседству С нашим домом, лес шумел большой. Чёрный сеттер, с верностью до гроба, Неизменно следовал у ног. В эти годы с ним мы были оба В полной власти странствий и дорог. И когда я взбрасывал на плечи Маленькое лёгкое ружьё — Нам обоим, радостно-беспечным, Счастьем раскрывалось бытиё. О суровый берег бились волны Колыбелью жизни предо мной. Океан вздымался, мощью полный, Полной увлекаемый луной. Мы сидели молча, в жизнь вникая, Белокурый мальчик с чёрным псом. А планета наша голубая Кренилась в пространстве мировом. Через отреченья и потери Верность своему крепим сильней. Так стихам и жизни буду верен С самых первых до последних дней. «Мы спасены от сна благополучья…»
Мы спасены от сна благополучья, И острый парус бедственной ладьи Царапает и разрывает тучи — Спасенье или гибель впереди? Но никогда с такой предельной силой Во мне не трепетало чувство «мы». Я знаю, это бедствия открыли Сердца и теплотой прожгли умы. «В простом кафе убогого селенья…»
Я любил речь простую и наивную, как на бумаге, так и в произношении.
Монтень.
В простом кафе убогого селенья, Потягивая терпкое вино, Мы долго говорили о Монтене. Был жаркий день, и я смотрел в окно. За ним на фоне горного ландшафта — Курчавый виноград, луга, леса, Извилистой дороги полоса — По ней к Дордони мы поедем завтра. Мишель Монтень здесь юношей безвестным Ел козий сыр, вино густое пил И перигорских девушек любил В краю лесном, весёлом и прелестном. Потом в Бордо советником на службе, С улыбкою скептической — que sais je? Он говорил о том, о сём, о дружбе… Вслух размышлял, а не учил невежд. Потом он много ездил по Европе, Покачиваясь медленно в седле. Вот так и мы с тобою жадно копим Сокровища, скитаясь по земле. А позже, мудрый муж в жабо, при шпаге — Лысеющая сильно голова — Любил, как в речи, так и на бумаге Простые и наивные слова. Остров Рэ[13]
Был остров Рэ пустынен и горяч. Индиго много, много яркой охры. Две девочки-подростка в красный мяч Играли на песке тугом и мокром. Отлив журчал, как тихий разговор, И на песке разбрасывал ракушки. А рядом — форт. Остались до сих пор Немецкие заржавленные пушки. По влажному упругому песку, Солёным ветром, морем, солнцем полный, Я шёл на дальний мыс, открытый волнам. Простор и даль меня всегда влекут. Ты долго взглядом пристальным следила За силуэтом, тающим вдали. Когда ж вернулся я — ты удивилась, Как резкий ветер кожу опалил. И ты, смеясь, сказала, что тебя Обуревают грешные желанья. У ног твоих в песок зарылся я В бездумном и блаженном созерцанье! ДУБРОВНИК
I. «На скалах белых и крутых…»
На скалах белых и крутых Цветут мимозы и шиповник. Пятнадцать башен боевых На стенах стерегут Дубровник. Отсюда даль лесных долин Видна мне. Сумрак и прохлада. Спускается с вечерним стадом К долине рослый славянин. А далматинские матросы Свернули смоляной канат. И медленно поплыл в закат Корабль большой и остроносый. И чайка на крыле скользит В адриатические воды. А в небе рвётся и летит Густой и чёрный дым свободы. II. «Синяя прорезь окна…»
Синяя прорезь окна — Монастырь святого Франциска. Смотрит на нас с полотна Средневековый епископ. В зарослях тёмных колонн Чьи-то согбенные плечи. У розоватых мадонн Плавятся жаркие свечи. Память камням отдана — На полустёртых плитах Гордые имена Нобилей именитых. Рядом идём по траве Вдоль колоннады длинной. В тёмно-зелёной листве Зреющие апельсины. И водоём из камней. В синем эмалевом глянце Тонут — полёт голубей И капюшон францисканца. Этакую тишину Кто же им дал в утешенье? Мы подошли к окну С башенной синей тенью. Там, за стеною, простор, Город и белые башни. Синяя линия гор, Рокот прибоя всегдашний. Готовясь в далёкий путь, Дымят пароходные трубы. Коснулась груди моей грудь И ты приблизила губы. Вместе следим без слов В солнечном озаренье Перистых облаков Медленное движенье. Албания
Суровых скал застывший строй. К подножью их взбежали ели. Рыжеет снег в тени ущелий — Там вечный холод и покой. Иду тропинкою кремнистой И буки шелестят листвой, Голубизной предельно чистой Апрель ликует подо мной. Гремят овчарки, надрываясь, Там пастухи стада пасут. И с дальними перекликаясь, Горланит звонко арнаут. Счастлив, кому судьба послала Такие бедствия и сны. Счастлив, кого она бросала В юдоль изгнанья и войны. Вне всяческих благополучий Не стал ли мир для нас светлей? Мы сами — проще и мудрей, А наша жизнь полней и лучше? «Сегодня месяц тонок и двурог…»
Сегодня месяц тонок и двурог. Ловец играет в чаще «Смерть оленя». Валторны звук прекрасен и высок Над позднею зарёй осенней. Ещё вчера дождём шумело лето. И вот ты рвёшь осенние цветы. Не притворяйся, друг, грустишь и ты О том, что не хватает в жизни этой Высокой нежности и теплоты. Медонский лес. «Помню всё — бережно складывал…»
Помню всё — бережно складывал На самое дно души — Запах крови, полей и ладана, Всё, что думал, верил, вершил. Ничего не забыл, не растратил — Дотащил к чужим берегам. Столько было рукопожатий, Поклонялся стольким богам. Эй, прохожий, может быть, нужно? Хочешь, весь этот хлам отдам? Только б стать опять неуклюжим И тоскующим по лесам. В блеске, в гуде парижских улиц Двадцативосьмилетний старик, Бледный, худой — сутулюсь В вечно поднятый воротник… Париж, 1928. Олеся
Вышла встретить путника к воротам, Взмыленную лошадь увела. А потом с улыбкой и охотой На столе вечерю собрала. Сразу же, как заглянул я в очи, Так тебя за плечи и обнял. И остался на три дня и ночи. На дворе в то время март стоял. Вечером на стол ложились карты. Оплыв ада сальная свеча. За окном украинского марта Чернота и звёзды по ночам. Короли, тузы, валеты, дамы О судьбе рассказывали мне. А забрезжит за оконной рамой — Мы раскидывались в жарком сне. Лучше сердца своего не трогай — Ненаглядного не уберечь! Нагадай мне дальнюю дорогу, Неожиданную радость встреч. 1928. ВЕСЕННЯЯ СВИРЕЛЬ[14] (из книги «Пять сюит»)
Тамо далече, Тамо у край мора Тамо е село мое, Тамо е любав моя, Тамo далече, Где цвеча нема край, Тамо е за мене среча, Тамо е за мене рай. Сербская песня
«В моей судьбе, обманчивой и зыбкой…»
В моей судьбе, обманчивой и зыбкой, Прекрасная славянская страна — Она в твоих глазах отражена — Мне просияла женскою улыбкой. И сколько б я не странствовал по свету, Храню ревниво памятью живой Виденья те И с ними образ твой. Ах, ими сердце навсегда задето! Черногория
Соперничают стройностью друг с другом Забытый минарет и тополя. И славянин своим взрывает плугом По горным склонам легшие поля. Шумит Морача в русле из гранита, И Зета мчится с гор навстречу ей. В прозрачном горном воздухе разлиты И синева, и блеск сухих камней. По склонам козы резвыми ногами Взбираются. Грохочет водопад. И ель цепляется за голый камень. В долинах зреет крупный виноград. И очень высоко в глубокой сини Парит орёл. И вдруг сверкнёт крылом. А римские развалины поныне Солдатам служат «боевым постом». У очага, где тихо пляшет пламя, Беседуют и табаком дымят. Над чёрными лесами и горами Спокойные созвездия горят. И, помнишь ли, Когда летели клином В Россию журавли и цвёл апрель, На той скале, что виснет над долиной, Мы слушали вечернюю свирель… «Идём опасной и кремнистой…»
Идём опасной и кремнистой Капризной горною тропой. Над скутарийской гладью чистой Динарских Альп хребет лесной. Смотри, Уже оделись буки Осенней красною листвой. Как смуглы от загара руки, Как чист и звонок голос твой. И выученные заранье На языке твоём родном Слова любви, слова признанья, Мы полным голосом поём. Счастливым отвечаешь смехом И тянешься несытым ртом. И смех твой повторяет эхо За лесом где-то, За хребтом. Мы поднимаемся всё выше. Там, где альпийские луга — Прямой струёй над острой крышей Синеет дым от очага. «Парит орёл в прозрачной синеве…»
Парит орёл в прозрачной синеве. Поток сияет нитью голубою. Как хорошо сидеть с тобой в траве, Знать, что тебе быть радостно со мною. Ты тёплой загорелою рукой Ромашку рвёшь, По лепесткам гадаешь, Хотя отлично без ромашки знаешь, Что я люблю и что любим тобой. Как хорошо бывает жить на свете, Как средь ненужных и полезных дел Мы бережём, внимательные дети, Сочувствие к орлу, цветам, воде И нашу близость к голубой планете. «Хребет“ Проклятье”…»
Хребет «Проклятье». Хижина простая Из грубых неотёсанных камней. Вода из скважины. И, извиваясь, Тропинка узкая сбегает к ней. Здесь сотни лет нетронутые буки Шумят, шумят… Им вторит шум воды. Здесь с карабином в тесной дружбе руки У мужей, крепнущих от дружбы и вражды. Здесь поступь важная Гружёной «мазги»[15] И цоканье подковы о гранит. И хищный профиль древнего пелазга[16]. (А пистолет за поясом торчит!) И сложенные рупором ладони — Албанца заунывный Долгий зов. Мохнатые ряды на диком склоне Гниющих, бурей сваленных стволов. Здесь женщина, Сама подобна лани, Мне приносила козье молоко. Беседы наши, тайные признанья… Ночной костёр был виден далеко. О, молодость! Награда иль возмездье? Но навсегда — дарованные мне Нависшие, ярчайшие созвездья, Над соснами в звенящей тишине. ЯГНЯТА
I. «Ты в весенний вечер принесла мне…»
Ты в весенний вечер принесла мне Двух прелестных маленьких ягнят. Мы сидели на горячем камне, Над Скадаром полыхал закат. По курчавой шелковистой шерсти Ласковая двигалась рука. Перед нами в каменном отверстье Скал, сверкая, пенилась река. — К осени, — сказала ты, — ягнята Вырастут, а буки облетят. И тогда из мирного Попрата Ты уедешь в дальние края. II. «Люляш чистил целый день винтовку…»
Люляш чистил целый день винтовку. Ночью он засядет у оград, Чтобы волк не утащил ягнят. Муж твой мрачен. Осторожней, Новка! И я видел, как сверкнул твой взгляд. Ты сказала: — Счастью нет преград! III. «Ты шла походкой быстрой над потоком…»
Ты шла походкой быстрой над потоком, Тропинкою кремнистою в горах. В той юбке черногорской, В той широкой, Что чёрной птицей реет на ветрах. Весной овец с тупыми бубенцами На пастбища альпийские гнала, Где над обрывом Солнечными днями Следили мы за реяньем орла, Где ночью голову мне на колени Склоняла. Тишина росла в горах. Моей страны чудесные виденья Вились и плыли в дыме от костра. Рассказам о неведомой России С какою жадностью внимала ты! И, может быть, Такой была впервые От счастья, Верности и теплоты. Мы в этих скалах били из винтовки, В соревновании дырявя цель. Для быстроногой черноглазой Новки Сиял её семнадцатый апрель… Но шли года. И мирный быт был скошен Смерчем войны и яростью врагов. Враги топтали кованой подошвой Простой уют славянских очагов. Не каждому дана судьба героя. Хоть трудно женщине оставить дом, Ушла ты партизанскою тропою, Три трудных года воевать с врагом. Судьбу твою запечатлел, запомнил: Двенадцать пуль В бестрепетную грудь! Там, в той заброшенной каменоломне, Где ты мне говорила: «Не забудь!» Черногория-Франция. ВЕЧЕРНИЙ СВЕТ[17] (из книги «Пять сюит»)
О, как на склоне наших лет Нежней мы любим и суеверней! Ф.Тютчев
…С неотвязными, воспоминаниями о тех страстях, которых,
мы слишком боялись, и соблазнах, которым мы не посмели уступить.
Уайльд. Портрет Дориана Грея.
1. «В этот зимний парижский, рождественский вечер…»
В этот зимний парижский, рождественский вечер, В общем, невероятно сложилась судьба. Я упорно не верил, но в памятной встрече Ты коснулась ладонью горячего лба. Помнишь, зимние голые ветви каштана Неотвязно метались в пятне фонаря. И в огромном окне, синевато-туманном, Над Парижем, над Сеной — вставала заря. Вопреки всяким смыслам и всем пересудам В наших жизнях, уверен, в твоей и моей, Небывалое это сиянье, покуда Будем жить, не померкнет над маревом дней. 1946, Париж. 2. «Так позднею осеннею грозою…»
Так позднею осеннею грозою Врываешься в глухую жизнь мою. С какою щедростью и простотою Ты бросила мне молодость свою. И среди образов любви нетленной Навстречу нам и как бы мне в ответ — Мне снится не троянская Елена, Не Беатриче и не Фиамет. Мне улыбается не Монна Лиза — Приходят, светлые в блаженном сне, Бессмертные любовники ко мне: Безумный Абеляр с безумной Элоизой! 1946. 3. «Острым пером на листе бумаги…»
Острым пером на листе бумаги Черчу твой профиль, радость моя. …Какой-то Рамзес лежит в саркофаге И ему не снятся чужие края. Я пишу о Рамзесе, потому что рядом Лежит раскрытый старый журнал. По странице феллах идёт за стадом, Несколько пальм и грязный канал… Если так дико разбросаны строки — Это значит, что в жизни моей, Что бы ни делал, во все мои сроки, Всегда мне снились паруса кораблей. Всегда мне снились далёкие страны, Морская синь, дорожная пыль, В горячей пустыне — путь каравана, В пустынной степи — белый ковыль. Ну, а теперь, ещё это значит, Что бы ни делал я, где бы ни был, То карандаш, то перо обозначат Профиль твой милый, что я полюбил. 4. «Светает. За распахнутым окном…»[18]
Светает. За распахнутым окном, Ещё неясный, синевеет город. Как мы бежим за счастьем напролом, Чтоб, может быть, его утратить скоро? В высокой человеческой судьбе Все неожиданно и всё чудесно! И этот ворох мыслей о тебе, И это платье, брошенное в кресло. Ты рядом дышишь ровно и тепло. Какая непомерная тревога Беречь тебя, пока не рассвело, От произвола дьявола и Бога. 5. «Мы шли с тобой по площади Пигали…»
Мы шли с тобой по площади Пигали. Монмартра шум ночной и суета. И в сочетанье смеха и печали — Порок, распутство, скука, нищета. Зашли в кафе. В стекле бокала Зеленоватого абсента муть… А у руки моей тепло дышала Твоя девичья маленькая грудь. И мне казалось — мы идём полями В предутренней, прохладной синеве, И жизнь нам улыбается цветами В росистой, свежей утренней траве. 6. «Может быть, что в суетной и трудной…»
Может быть, что в суетной и трудной Жизни вспомнишь, друг мой, невзначай, Зимний свет, такой скупой и скудный, Шумный город, чужеземный край. И такси по мокрому гудрону Торопливо-осторожный бег. Может быть, скользнув, тебя не тронут Эти дни, как прошлогодний снег? Нет! Мы вместе пронесли с тобою Эту радость наших зимних дней. Расскажи мне, нежностью какою Мне ответить юности твоей? Можно ли любить — совсем простые — Два-три слова, стихших на губах. Эти интонации грудные, Этот тихий свет в твоих глазах! Пусть, я знаю, за такие взоры, За желанье девичье любить, Пусть, я знаю, мне придётся скоро Бесконечной грустью заплатить. Всё равно, ты навсегда со мною — У моих стихов теперь в плену, Потому что нынешней зимою Пережил я лучшую весну. 7. «Всё было и всё забыто…»
Всё было и всё забыто — Ехидные пересуды, И взгляд чужой и несытый, И злобного хлама груды, Всё было и всё забыто… А радость осталась и память, О счастье живая память Трепещет, как жаркое пламя Над нашей судьбой, над нами. И поздние зори в Медоне В лесном непролазном раю. Венчали весенние кроны Прекрасную юность твою. ……………………………… Проходят безумства и страсти И тонут, как утренний дым. И всё-таки, скажешь: а счастье Ведь было! Твоим и моим. 1946–1947, Париж. «Вот так и жизнь…»
Вот так и жизнь, Суровая, Простая, Лишь озарённая сияньем слов, Как синий дым Восходит ввысь и тает В безмолвии осенних вечеров. «Трепещут тополя в осенней синеве…»
Трепещут тополя в осенней синеве. И облака — густые хлопья ваты — Медлительно идут, и тенью по траве Сбегают вниз по солнечному скату. Летят над сжатыми полями журавли И в небе крик протяжный и печальный. О чём кричат? — о днях первоначальных, О жизни, о судьбе, о людях, что ушли. «Во всём, во всём: “мне кажется”, “быть может”…»
Во всём, во всём: «мне кажется, «Быть может», Наш ум беднее нищенской сумы. Вот почему мы с каждым днём всё строже, Всё сдержаннее и грустнее мы. Ничтожна власть людских ключей и мер. Но этот путь — труднейший — слишком горек. Бесспорно — человеческое горе, Любовь бесспорна, И бесспорна смерть. «“Река времён”… сутулится Державин…»
«Река времён»… сутулится Державин, Седая наклонилась голова. И в пушкинской не потускнеют славе Пронзительные горькие слова. Что в долгой жизни сердце пережило, Всё, что вобрал и слухом и умом, Всё — в восемь строк. И свежие чернила Присыпал тонким золотым песком. «Вянут цветы. Осыпаются листья…»
Вянут цветы. Осыпаются листья. Но весна возвращается вновь. Только мне не уйти от мысли — Как лениво, почти без смысла Жизнь размотана и любовь. Под чужим, но под милым небом Крест обвит зелёным плющом. Оба мы — «не единым хлебом» По земле той бродили вдвоём. Тосковали всю жизнь по России. Пели песни. А жили совсем как-нибудь. Замыкается круг. И впервые Стало ясно: кончается путь. Ирине («В эти дни порывисто и скупо…»)
Война безжалостно и властно Их зачеркнула навсегда. Ю.С.