— Ну что же он может сделать, если он болен, прикован к постели и не в силах сдвинуться с места? Когда он взял меня, у него был самый лучший хедер в городе. Это все мое невезение! Из Америки дети не пишут из-за войны. Его старший сын, который живет здесь, умоляет: отец, переезжай ко мне, — но я его не пускаю. Я не хочу остаться одна.
— «Когда он взял меня!» — передразнивала маму тетя. — Берут прислугу. Ты относишься к себе так, словно ты и впрямь была прислугой. Ты должна говорить: «Когда я вышла за него замуж…»
По дороге домой мама просила меня:
— Ни в коем случае, Боже упаси, не рассказывай отцу, что говорила твоя тетя.
Потом дядя с тетей уехали к детям за границу, и маме стало не у кого работать. Тогда ей пришлось согласиться на то, чтобы отец жил у своего старшего сына в Шнипишках[44].
Мой единокровный брат Моисей был высоким молодым человеком с черной остроконечной бородкой. «Так когда-то выглядел твой отец, только его борода была еще чернее и гуще», — говорила мне мама. Но я слабо верил в это, потому что, сколько я помнил своего отца, он всегда был белым как молоко. Мой брат удачно женился. Тайбл, его жена, происходила из состоятельной семьи, она заикалась и очень стеснялась этого. Она была тихая, деликатная и всегда с искренним радушием принимала мою маму.
И все-таки мама чувствовала себя неуютно в роскошной квартире моего брата. Каждую субботу, когда мы шли туда вдвоем, она твердила мне, как я должен там себя вести. Я не должен бегать по комнатам, не то я что-нибудь разобью или поломаю. Я не должен слишком громко разговаривать и вообще лучше мне сидеть в комнате отца.
— Мне и так больно и горько оттого, что ты целую неделю без надзора.
От нашего переулка до Шнипишек надо было пройти полгорода. По дороге мама держала меня за руку и говорила:
— Мы должны благодарить и восхвалять Бога за то, что отец уже может слезть с кровати и встать на ноги. В войну он остался без хедера. Какой обыватель в такое время пошлет своего сына учиться? Самые состоятельные евреи голодали. Тогда твой отец пошел на улицу и стал уличным торговцем. Однажды он упал, и карета привезла его домой полупарализованным. Но ты этого не помнишь, ты был тогда совсем маленьким.
Мама не знает, что в мою память глубоко врезался тот летний вечер. Я играл на улице, а потом прибежал домой. У нашей квартиры толпились люди. Они смотрели на меня и шушукались. Я протиснулся внутрь и увидел, что отец сидит, опершись о спинку дивана и закинув голову. Его борода и ноги висят, как каменные. Вокруг хлопочут два человека в белых халатах, а мама заламывает руки. Затем двор и наша квартира опустели. Мама убежала куда-то за лекарствами, а я остался один с отцом в пустой полутемной квартире. Царила неуютная тишина, на меня напала дрожь. Я испуганно смотрел на неподвижные глаза отца, и в то же время меня манил его стоявший на столе ящик с товарами. Я никогда еще не видел таких блестящих ножниц, кожаных кошелечков, цепочек для часов, ножичков и бритвенных приборов. Я не мог оторвать взгляда от всех этих вещей, пока не услышал, как отец прохрипел:
— Стяни с меня гамаши.
Это случилось, когда я был совсем малышом, как и говорит моя мама. Но и сейчас, уже повзрослев, я смотрю по сторонам с мальчишеским восторгом, а мама торопит меня:
— Что ты застыл? Каждую субботу не можешь оторваться от этого окна!
Мы проходим мимо магазина, где продают птиц, и я останавливаюсь как вкопанный. В его открытой двери сидит хозяин. У него нет ног, он передвигается на костылях. Прямоугольная верхняя часть его тела стоит, как ящик. Лицо у него красивое, выбритое, улыбчивое, с густой чуприной. Когда мы идем мимо, он поднимает свои полтела на стоящий рядом стул, словно желая продемонстрировать мне, какие, несмотря на осутствие ног, он может проделывать трюки.
Первое время я боялся этого калеки, но неделя за неделей он узнавал меня и подмигивал. Я привык к этому и проникся доверием к его круглому свежему лицу с детской улыбкой.
В открытую дверь магазина я вижу чудо. Три четверти комнаты занимает большая проволочная клетка с голубями разных пород. В углах висят маленькие клеточки с пестрыми попугаями и канарейками. Комната полна воркования, чириканья и восторженных восклицаний глазеющих на птиц оборванных мальчишек-иноверцев.
Еще дольше я торчу у окна. В одной из клеток в надетом на проволоку колесе сидит белка, она бойко работает лапками, колесо вертится, за длинным пушистым хвостом проносится миля за милей, и все это в клетке. Вот дурочка, думаю я, она уверена, что карабкается по деревьям. Здесь же стоят и стеклянные ящички с водой. В них плавают золотые рыбки. В странном пузатом сосуде крутятся-вертятся длинные серые водяные змейки.
— Пошли уже, — тащит меня мама. — Дай Бог, чтобы я ошибалась. Ты еще станешь птицеловом или голубятником. Тебя уж слишком тянет к голубям. Когда я смотрю на безногого хозяина магазина, на меня нападает ужас. У него сотни птиц, которые могут летать, а сам он даже не ходит. Ты лучше смотри на хоральную синагогу. Видишь, над дверью висит каменная доска с десятью заповедями. Одна из заповедей гласит: «Почитай отца своего и мать свою». Если бы твой отец был здоров, он отвел бы тебя к кантору хоральной синагоги, чтобы ты пел там в хоре. У тебя же голос как колокольчик. Ну, что ты снова остановился?
Я вижу новые чудеса. По одну сторону улицы — огороженное поле, на котором стоят плуги, косы и механические жатки. Они кажутся мне вырванными зубами гигантских зверей. На другой стороне улицы живет каменотес-христианин, который высекает надгробия. По площадке каменотеса разбросаны куски мрамора и гранита. Вот из белого камня выпархивает ангел с расправленными крыльями. Мраморная колонна вьется, как голубой дым. В граните спит женщина с закатившимися от святости глазами и набожно сложенными руками. На отшлифованной каменной доске высечен крест и золотые буквы.
— Пошли уже, — тянет меня мама. — Он хочет быть сразу всем: и птицеловом, и каменотесом, и крестьянином в поле, только учиться он не хочет.
Мы идем по мосту через Вилию[45], и я не могу оторвать взгляда от пловцов, прыгающих в реку с высокого берега, плавающих по-собачьи и саженками. Мама крепко держит меня за руку и беспокойно озирается, словно я сам намерен прыгнуть в воду.
— Господь на небесах знает, как часто у меня содрогается сердце, когда ты пропадаешь на полдня. Я тогда боюсь, что ты побежал купаться. Сказать по правде, это совсем не удивительно, что тебя так тянет на реку и к крестьянскому труду. Твоему отцу тоже однажды захотелось бросить свой хедер и стать хозяином фольварка[46] с кирпичным заводом. Он подписал пачку векселей и купил этот самый фольварк. Кончилось это тем… Лучше не спрашивай, чем это кончилось. Евреям в царские времена запрещалось покупать землю, так что отец сделал это через иноверца: для видимости он взял этого необрезанного в компаньоны, а тот присвоил и деньги, и землю.
Когда мы поднимаемся в квартиру моего брата, я вхожу с мамой к отцу, в его отдельную комнату. Прибегает Арончик, сын Моисея и мой племянник, костлявый мальчишка моих лет. Мы начинаем носиться по комнатам — и я неожиданно вваливаюсь в зал.
Я замираю растерянный. За столом сидит мой брат Моисей, напротив — его жена Тайбл, а в центре — ее брат, аптекарь Исаак. Они пьют чай, едят фрукты и непринужденно беседуют.
У аптекаря Исаака пара холодных рыбьих глаз, красное лицо и длинные острые усы, похожие на рачьи клешни. Он сидит неподвижно, как глиняный истукан, но его усы живут своей особой жизнью. То они застывают в воздухе, то начинают шевелиться на его красном лице. Несмотря на то что он ходит в гости к моему брату каждую субботу, его холодные рыбьи глаза всегда смотрят на меня с удивлением, словно видят меня впервые. Его усы превращаются в вопросительные знаки, и он спрашивает Моисея:
— Кто это?
— Вы ведь уже знаете, Исаак. Это сын моего отца от второго брака.
Так говорит своему шурину Моисей и при этом улыбается мне, словно ему самому странно, что у него есть братишка в возрасте его сына.
— Моисей, — говорит аптекарь, — ваш отец, кажется, образованный человек, учитель древнееврейского языка, а не какой-то замшелый меламед в засаленной одежде, так почему же он позволяет своему сыну шляться по улицам? Его надо отдать в интернат и строго наказывать.
Мой брат перестает улыбаться. Его лицо с черной бородкой вытягивается от обиды, однако он сдерживается и не возражает шурину.
— Его мать — очень достойная женщина, — вмешивается Тайбл.
Проходит немало времени, прежде чем она, заикаясь, произносит эту фразу, и, словно желая загладить медлительность речи, она проворно берет из вазы яблоко и протягивает его мне:
— На.
Произнося это, она не заикается. Аптекарь Исаак, похоже, тоже хочет загладить возникшую по его вине неловкость. Он говорит:
— Этот парень, когда вырастет, должен поехать в Палестину. Такие там нужны, чтобы осушать болота.
Больше он не удостаивает меня взглядом. Когда я выхожу из зала, мой племянник Арончик утешает меня:
— Ты не слушай моего дядю. Пусть сам едет осушать болота. Я его ненавижу. От него пахнет лекарствами, и он все время меня экзаменует. Папа его тоже ненавидит.
— Знаешь, — говорю я своему племяннику, — я видел дом, где было очень много птиц в клетках.
— Всех птиц надо выпустить на волю, — заявляет он.
— А что бы ты сделал со змеями? — спрашиваю я. — Я видел там стеклянный сосуд со змеями, такими же длинными и закрученными, как усы твоего дяди Исаака.
— Змей надо раздавить, — жестко и уверенно отвечает Арончик.
— А знаешь, — хвастаю я своему племяннику, — мама хочет отдать меня петь в хоральную синагогу. Там носят цилиндры, а у дверей стоит швейцар-иноверец в длинном пиджаке с серебряными пуговицами. Только странно, что, когда мы идем мимо, там всегда закрыто. Когда же они там молятся?
— Не надо молиться, — говорит Арончик, — пошли к дедушке. У него на носу растут волосы, и я их вырываю.
Отец уже может слезть с кровати, он сидит на стуле и расспрашивает мою маму, как у нее шли дела на этой неделе. Когда мы с Арончиком входим в комнату, он учиняет нам допрос:
— Я поставил стакан молока между оконными рамами на кухне. Кто из вас снял сливки с кислого молока?
— Я, — нахально отвечает Арончик. — Если хочешь, можешь сказать маме.
Мама подзывает меня и шепчет, чтобы не услышали в соседних комнатах:
— Горе мне! И в таком виде ты вошел в зал? Я от стыда готова заживо сойти в могилу!
В комнату входит Тайбл, чтобы перестелить отцу постель и перебинтовать его больные ноги. Она работает проворно и ловко, как настоящий врач. Мама стоит в стороне, восхищенная, растерянная, взволнованная стонами отца. Она даже забывает о добрых пожеланиях «нашей невестке».
Затем начинается препирательство. Тайбл просит маму зайти в зал: Моисей хочет ее видеть, но не может оставить Исаака. Услышав, кто в гостях у Моисея, мама категорически отказывается идти в зал. Она заметила, что аптекарь всегда кривится, когда видит ее, показывая, как ему неприятны бедные родственники. Кроме того, мама не знает, как разговаривать с моим братом. Хотя она и воспитывала детей мужа, живущих теперь в Америке, но Моисей, самый старший, учился тогда за границей, поэтому ей трудно говорить ему «ты», а он всегда спрашивает ее с улыбкой: «Почему вы мне выкаете?»
Препирательства с Тайбл продолжаются долго, до тех пор, пока отец не велит маме идти если не в зал, то в столовую. Папа хочет, чтобы мы с мамой поели.
Вечером мы возвращаемся, и я несу сверток с едой, который насильно всучила мне Тайбл. Мама, сидевшая в столовой как посторонняя бедная женщина, только на улице справляется со своей растерянностью и дает волю словам:
— Сказать по правде, моя родная сестра, чтоб ей легко икалось, не сделала для меня и половины того, что сделала Тайбл. Тайбл немножко наказана Богом. Ей, бедняжке, нелегко дается речь. Представляю, как она плакала из-за этого, будучи девушкой. Но именно поэтому она понимает ближнего и сопереживает ему. За большие заслуги Тайбл перед Всевышним Он наградил ее таким мужем, как Моисей, и благословил ребенком, Арончиком. Сказать по правде, Арончик еще больший шалун, чем ты. С каким нахальством он всем отвечает! Но ты на него не смотри, твой путь должен быть другим.
Однажды в среду мама вбежала в дом, схватила меня за руку и сквозь рыдания крикнула:
— Идем к отцу, быстро!
Улицы, которые в субботу, когда я шел к отцу, казались пустынными, широкими и красивыми, теперь, посреди недели, кишели людьми, были полны телег и шума. Мама спотыкалась. Она все время бормотала:
— Владыка мира, как он это выдержит? Как он это перенесет? Ты забрал у него опору на старости лет… Хаимка, тебе теперь придется заменить отцу еще и твоего старшего брата. Моисей умер… Он уезжал в Берлин такой бодрый. Он успокаивал Тайбл и отца: маленькая операция, говорил он, вода в боку… И вот он умер под ножом хирурга.
Всю дорогу мама заламывала руки и рвалась вперед. Я бежал за ней, задыхаясь, и боялся той минуты, когда мы войдем в дом Моисея.
Мы нашли квартиру пустой. В темных комнатах царила мертвая тишина. Шторы на окнах были опущены, скатерти со столов сняты, зеркала завешаны белыми простынями. Мы вбежали к отцу в комнату. Он сидел на кровати. Перебинтованные ноги — на полу. Он причитал:
— «Упал венец с нашей головы. Горе нам, ибо мы согрешили»[47].
Мама подтолкнула меня к отцу, будто пытаясь утешить его тем, что я жив. Он взял мою руку, словно слепой палку. Его белая, как молоко, борода подрагивала, и он все твердил, переводя со святого языка на простой еврейский:
— Веля, упал венец с нашей головы. Горе нам, ибо мы согрешили.
Выяснилось, что брат Тайбл, аптекарь, пришел и забрал свою сестру с Арончиком к себе. Мы с мамой оставались в покинутых комнатах, пока не кончились семь дней траура. Потом появился аптекарь и объявил о своем плане: Тайбл будет сдавать эти комнаты студентам. Она будет готовить для соседей и таким образом зарабатывать себе на жизнь. Он, со своей стороны, тоже поможет сестре, но на то, чтобы содержать бывшего тестя, ее средств не хватит.
После семи дней траура, когда Тайбл с Арончиком вернулись домой, мы с мамой усадили отца в тележку и он поехал назад, в нашу квартиру.
По дороге мама открыла отцу тайну, которую все время от него скрывала. Хозяин сдал нам квартиру при условии, что отец будет привратником и будет дежурить по ночам, сторожить магазины. С тех пор, как отец заболел, это делала мама. Но лавочники не хотят, чтобы сторожем была женщина, кроме того, поскольку за квартиру мы не платим, хозяин сдал ее часть кузнецу. Кузнец занимает переднюю комнату. Нам остались внутренняя комнатка и кухня.
Отец вернулся с нами в кузницу, во внутреннюю комнатку без окон. Он лежал больной в темноте и дышал вонючим дымом и ржавчиной, запахами кузницы. Его тело отекло, а из пузырей на ногах сочилась вода. Он ничего не ел и совсем перестал разговаривать. Но перед смертью — это было в четверг — он вдруг повернул голову и сказал маме:
— Похорони меня завтра, в пятницу, чтобы ты могла отдохнуть в день субботний.
Мама постоянно вспоминала последние слова отца и добавляла со вздохом:
— Твое благословение не сбылось. Даже в субботу мне нет покоя.
Арончик
Мама качает на руках бледного мальчика с полными щечками и большими черными глазами. Лицо мамы залито рыдающим светом. Ее губы тянутся и тянутся к личику ребенка, но она не позволяет себе его поцеловать. Она оставляет меня сторожить у ворот ее корзины и несет показать мальчика соседям по двору.
Алтерка-гусятник ушел выпивать со своими подельниками, а Лиза, его жена, оцепенело сидит за обитым жестью столом. Она мысленно ругает мужа, у которого шило в мягком месте и которому поэтому вечно не сидится дома. Среди ощипанных замороженных птиц лежит черный кот. Он прячет между вытянутых лап свою сытую треугольную морду и дремлет вместе с хозяйкой. Лиза продирает глаза, она думает, что подошла очередная мадам, но вместо клиентки видит мою маму с ребенком на руках:
— Наш правнук, наше сокровище! — Мама так и сияет от счастья.
От неожиданности застывшее лицо Лизы растекается в широкую улыбку. Кот тоже поднимает свою удивленную треугольную морду.
— Насколько я знаю, — зевает Лиза, — у вас еще не может быть правнуков. Сколько же вам лет? Шестьдесят пять или целых семьдесят?
— Примерно, — отвечает мама.
На самом деле маме не больше пятидесяти пяти. Но поскольку она выглядит намного старше и не хочет, чтобы ее жалели, она довольна, когда ее принимают за более пожилую женщину.
Лиза — настоящий знаток невесток и внуков важных дам, но ей не подобает вникать в семейные дела своих соседок по двору, бедных женщин. Поэтому она говорит со снисходительной усмешкой:
— Даже если вам целых семьдесят, у вас все равно не может быть правнука и даже внука. Насколько я знаю, ваш сын еще холост.
Но эта загвоздка вообще не загвоздка, потому что мама ведь не говорит «мой правнук», она говорит «наш правнук», имея в виду то, что это правнук ее мужа. И раз уж Лизе интересно, мама рассказывает ей, что этот мальчик, Мойшеле, — сын Арончика. Арончик — сын Моисея, а Моисей — сын ее покойного мужа и мой брат, потому что дети считаются по отцу.
Вылупленные глазищи Лизы сужаются, ее кот снова склоняет свою треугольную морду на лапы. Оба хотят спать. Мамины объяснения слишком длинны, слишком запутанны. Да и какая родословная у бедняков? Но когда Лиза, говорящая со своими дамами на чистом русском языке, слышит имя «Моисей» вместо простого еврейского «Мойше», она сразу просыпается:
— Что делает сын вашего мужа, этот Моисей?
Мамино лицо тут же становится хмурым и печальным. Она отвечает надломленным голосом:
— Моисей уже ничего не делает. Он умер еще при жизни моего мужа. Теперь они оба в раю. Горе отцу, который должен читать поминальную молитву по сыну.
Мама возвращается к воротам, держа Мойшеле на руках. Ее продолговатые зеленые глаза над высокими скулами похожи на два сияющих солнца. Она выбирает из своих корзин самое красивое яблочко и сует его в ручку Мойшеле; в другую его ручку она кладет большую серебряную монету, а в карманы его вязаного пиджачка запихивает столько фруктов, сколько в них влезает. Она цацкается с Мойшеле, чуть ли не танцует вместе с ним.
— Мойшеле, да буду я искупительной жертвой за тебя, пусть твои щечки краснеют, как эти яблочки. Спасибо Тебе, Владыка мира, за то, что ты дал мне дожить до этой радости.
К воротам подходит Юдес, жена Арончика. Она идет, чтобы забрать Мойшеле, которого она доверила моей маме. Юдес — молодая женщина с коротко подстриженными волосами, туфли она носит на низком каблуке. Она разговаривает со всеми без церемоний, как и подобает члену партии.
— Я удивилась, — взволнованно говорит она, — почему это дядя Арончика просит меня зайти в аптеку во время обеда, когда Арончика нет. Оказывается, он позвал меня, чтобы сказать, что если Арончик будет и дальше баламутить служащих, то он, его добрейший дядя, его уволит. Я ответила ему, что не боюсь его угроз. Арончик у него не спрашивал, жениться ли ему на мне, и Арончик не будет его спрашивать, быть ли ему профсоюзным руководителем. Он, этот буржуй, дрожит от страха перед забастовкой. Тайбл, моя свекровь, тоже на меня злится, потому что она поддерживает своего брата-аптекаря. А вы, Веля, считаете, что моя свекровь права.
— Юдес, — говорит мама, — ваша свекровь думает о вашем же благе. Тайбл овдовела в молодости и не вышла замуж снова из-за Арончика. Она хочет, чтобы вы держали Арончика в узде, не давали ему лезть на рожон. Ведь дядя действительно может его уволить.
— Держать в узде? — кричит Юдес. — Я не хочу держать его в узде! Арончик говорит, что он еще мальчишкой ненавидел дядю. Моя свекровь тоже должна ненавидеть своего брата. Что он для нее сделал? Он заставил ее готовить для соседей!
Мама вручает Юдес ее малыша, как чудодейственное средство для того, чтобы она успокоилась и не кричала так громко.
— Послушайте, Юдес, — говорит мама, сияя, — у вас же такой мальчик! Да буду я за него искупительной жертвой. Какой он умный, а какие у него сладкие пальчики! Ой, Мойшеле, Мойшеле, радость моя!
Когда Юдес с ребенком уходит, мамина радость блекнет и она уныло обращается ко мне:
— Видишь, сын, что получается, когда ребенок растет без отца? Ты стал писателем, а Арончик — настоящая шишка у рабочих. Ты же умный человек. Ты бы с ним переговорил. Расскажи ему, какой у него был дед и какой был отец. Ведь Моисей вообще был сионистом. Когда англичане обещали евреям Эрец-Исраэль, воцарились великая радость и веселье, а я с соседками из нашего двора пошла в зал Крейнгеля[48]. Сижу я наверху вместе со всеми женщинами. Гляжу, а на сцене сидит Моисей среди лучших людей города. Одет во фрак, с цветком в петлице. И красота его освещает весь зал. Но я никому не говорю, что это наш сын. Одна женщина сказала: «Посмотрите, какой красавец!» Я забылась, и у меня вырвалось: «Не сглазьте его…» И действительно, можно понять Тайбл и ее брата, когда они недовольны тем, что Арончик лезет в партийцы.
Понемногу тоскливое лицо мамы снова светлеет, словно правнук Мойшеле — солнце, оставляющее свои лучи даже после того, как само оно зашло.
— Слышишь, сын, — улыбается она, — пора и тебе последовать за своим племянником. Ой, я буду повсюду носить на руках твоего сыночка! Ой, я буду танцевать с ним на улицах!.. Ну что ты смеешься?
— Прошу Тебя, Господи, да будешь Ты благословен, пожалуйста, пошли мне пропитание, дай пропитание мне, и моей семье, и всему Израилю с честью и радостью, без горести, с достоинством, а не унижением. И избавь меня от страха и напастей, и спаси меня от наветов и дурных встреч. Пожалуйста, прошу Тебя, дай мне счастья в этом году, во все его месяцы и во все их недели. И пошли мне благо, и благословение, и успех. И даруй мне милость и благоволение в глазах Твоих и глазах людей, чтобы никто не говорил против меня. Вот я поднимаю глаза к небесам и с сокрушенным сердцем говорю тебе, как сказано у царя Давида, да будет благословенна память о нем: сердце сокрушенное и удрученное, Боже, да не будешь Ты презирать[49]. Амен. Да будет на то воля Твоя.