Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раздались громкие возгласы: это кричали Осмину, чтобы он поостерегся. А что до его дамы, ее ужас легко вообразить; скажу лишь, что у нее, давно отдавшей свою душу любимому, теперь и тело утратило способность чувствовать. Готовясь к удару, бык опустил голову, но получилось так, будто он добровольно пошел на заклание, ибо поднять голову уже не успел; мавр, уклонившись от его рогов, с быстротой молнии выхватил из-за пояса шпагу и нанес ему такой удар по затылку, что рассек череп и проткнул насквозь пасть и шею. Бык повалился на землю мертвый, а Осмин спокойно вложил шпагу в ножны и пошел прочь с арены.

Но жадная до зрелищ толпа, конные и пешие, сгрудилась вокруг него, желая поближе рассмотреть храбреца. Любопытные обступили Осмина со всех сторон и так прижали, что чуть было не задушили его, не давая сделать ни шагу. А среди тех, кто сидел в ложах и стоял на помостах, снова, как и в первый раз, поднялся гул восхищения и бурного восторга. Празднество на этом закончилось. Все только и говорили что о двух необычайных подвигах этого дня, не зная, какому из них присудить первенство, и восхваляя столь приятную закуску, от которой, как после легкого вина, у всех развязались языки и начались нескончаемые разговоры о славных сих деяниях.

А для Дарахи в этот день, как вы и сами видели, удовольствие было испорчено, радость омрачена, веселье отравлено и забава расстроена. Только обрадуется она, увидев предмет своих желаний, как опасение за его жизнь убивает эту радость. Немало также мучило ее неведение, когда и при каких обстоятельствах сможет она снова увидеть Осмина, насытить сердце и утолить голод очей своих лицезрением милого. Кого горе томит, от того радость бежит; Дараха по-прежнему была грустна, и, сколько ни заговаривали с юной мавританкой, нельзя было узнать, понравилось ли ей празднество. По этой причине, а также потому, что сердца вздыхателей разгорелись еще жарче от несравненной красоты Дарахи, было решено устроить настоящий турнир, в котором каждый мечтал завоевать ее благосклонность или хотя бы еще раз полюбоваться ею; а распорядителем турнира выбрали дона Родриго.

В один из ближайших вечеров герольды с громкой музыкой и факелами оповестили город о предстоящем турнире. Все улицы и площади были словно охвачены пожаром. Затем оповещение вывесили на видном месте, чтобы все могли его прочитать.

В те времена близ ворот, называемых Кордовскими, вдоль городской стены было расположено ристалище (которое мне еще довелось повидать и осмотреть, хотя и сильно обветшавшим), где знатная молодежь собиралась для упражнении и воинских игр. Там готовился к своему первому турниру и дон Алонсо де Суньига, желавший отличиться перед пылко любимой им Дарахой.

Он боялся потерпеть поражение на турнире и прямо говорил об этом при всех, так как, не уступая другим в отваге и силе, вовсе не имел опыта, а ведь только опыт создает мастеров своего дела; одной наукой нельзя избежать ошибок, и дон Алонсо, боясь опозориться, был печален и озабочен.

Осмину же, напротив, было на руку, чтобы число соперников уменьшилось, и так как сам он не мог и не надеялся участвовать в турнире, то был бы рад, если бы на ристалище кто-нибудь посбил спесь с дона Родриго, которого он больше всех опасался. С этой мыслью, а вовсе не потому, что хотел сослужить службу своему господину, Осмин сказал ему: «Ежели дозволишь мне, сеньор, говорить с тобой не таясь, я предложу тебе нечто такое, что, пожалуй, сможет при случае тебе пригодиться и спасти твою честь».

Дону Алонсо и в голову не приходило, что его слуга намерен давать ему советы касательно рыцарских дел, и, полагая, что речь пойдет о делах любовных, он отвечал: «Уже поздно говорить об этом, ибо страсть моя и желание с каждым днем только усиливаются».

«Я понимаю, сеньор, — сказал Осмин, — что тебе непременно надо выйти на поединок в день, когда состоится объявленный турнир. И нисколько не дивлюсь я тому, что человека, намеревающегося оспаривать славу победителя, мучит страх перед возможной неудачей. Твой слуга готов тебе помочь, обучив всем приемам ратного дела, какие ты пожелаешь узнать, и притом в кратчайший срок, так, чтобы мои уроки тебе пригодились на турнире. Пусть тебя не дивит и не смущает молодость твоего наставника, ибо я с детства приучен к подобным делам и разбираюсь в них недурно».

Очень приятно было дону Алонсо слышать такие речи, и, поблагодарив Осмина, он сказал: «Если ты исполнишь свое обещание, премного меня обяжешь». — «Кто обещает то, чего не может исполнить, — отвечал ему Осмин, — тот увиливает, оттягивает срок и ищет отговорок; но у человека в моем положении отговорок быть не может, и, если только он не безумец, ему придется делами превысить свои слова. Прикажи, сеньор, дать оружие нам обоим, и ты вскоре убедишься, что я потратил больше времени на то, чтобы сделать тебе это предложение, чем потребуется на всю науку, которой я надеюсь расплатиться со своими обязательствами, оставаясь по-прежнему верным твоим слугой».

Дон Алонсо распорядился немедленно приготовить все необходимое для поединка, и они отправились в уединенное место, где провели в ратных упражнениях этот день и большинство последующих, до самого дня турнира. Очень скоро дон Алонсо уже так крепко сидел в седле, так уверенно держал копье в опорном крюке и орудовал им с таким изяществом и ловкостью, будто занимался этим долгие годы. Его успехам немало способствовало и то, что он был хорошо сложен и крепок телом.

Искусство Осмина в верховой езде в обычном и рыцарском седлах, его поведение во время уроков, благородная осанка, скромность, сдержанность, учтивое обращение и речь внушили дону Алонсо подозрение, что зовут его наставника не Амбросио и что вовсе он не простолюдин, а, как по всему видно, человек не простой. В каждом поступке Осмина сказывалось достоинство человека знатного и благородного, коего лишь превратности судьбы привели к такому состоянию. Подстрекаемый любопытством, дон Алонсо уединился однажды с Осмином и сказал ему:

«Немного времени служишь ты у меня, Амбросио, а я уже многим тебе обязан. Твоя доблесть и учтивость так явно выдают твое происхождение, что скрывать его доле тебе не удастся. Под покровом твоей убогой одежды, низкого ремесла и простого имени, несомненно, таится другой человек. По всем признакам теперь мне понятно, что ты обманываешь или, вернее, обманывал меня; ведь невозможно себе представить и поверить, чтобы бедный ремесленник, каким ты притворяешься, так превосходно разбирался во всем, а особенно в рыцарских делах, да еще будучи столь юного возраста. Я ясно вижу и уверен, что под этим слоем земли, в этих безобразных раковинах скрыты чистейшее золото и перлы Востока. Тебе ведомо, кто я, а мне неведомо, кто ты, хотя, как я сказал, по следствиям познаются причины и утаить их ты уже не сможешь. Клянусь верой Христовой, которую исповедую, и рыцарским орденом, к которому принадлежу, я буду тебе верным и молчаливым другом, сохраню твою тайну и помогу тебе всем, что только в моей власти, — и имуществом своим, и рукой. Поведай же мне о своих злоключениях, дабы я мог хоть частично отплатить тебе за оказанное мне добро».

«Ты так горячо меня просишь, сеньор, — отвечал ему Осмин, — так крепко прижал меня в точиле своего великодушия, что, вижу, тебе удастся выдавить из моей груди это признание, как сок из винограда; но знай, что никто иной не сумел бы этого сделать. Что ж, выполню твой приказ и, полагаясь на твое, благородство и заверения, открою, что я — арагонский дворянин из города Сарагосы. Имя мое — Хайме Вивес, и отца звали так же. Несколько лет тому назад я по злой случайности попал в неволю к маврам из-за коварного предательства мнимых друзей. Была ли причиной тому их зависть или враждебная мне судьба, об этом долго рассказывать. Скажу лишь, что мавры продали меня одному ренегату[104], который обращался со мной так, как и можно было ожидать от подобного человека.

Этот ренегат повез меня в глубь страны и в Гранаде продал некоему Сегри́, одному из знатнейших кабальеро города. У него был сын, мой ровесник, по имени Осмин, с которым мы схожи не только возрастом, но и сложением, и лицом, и нравом, и печальным уделом; это сходство и побудило Сегри купить меня и приласкать, как родного, оно же связало нас с Осмином узами нежной дружбы. Я обучил Осмина всему, что сам знал и умел, — ведь вырос я в краю, где рыцарские забавы в такой чести. Но и мне самому были полезны эти уроки, ибо, занимаясь с сыном моего господина, я совершенствовался в силе и ловкости, а иначе мог бы забыть все, что знал, — обучая, мы учимся сами.

Постепенно любовь и сына и отца ко мне возросла настолько, что я стал ближайшим наперсником во всех делах, касавшихся имущества моих господ и их самих. Юноше прочили в жены Дараху, дочь алькайда Басы, мою госпожу, покорившую твое сердце. Для свадьбы все уже было подготовлено, но помешала осада Басы и военные действия. Бракосочетание пришлось отложить. Затем Баса была сдана, и свадьбу так и не отпраздновали. Как ближайший друг влюбленных я все это время ездил из одного города в другой с письмами и подарками. Мне посчастливилось оказаться в Басе в ту пору, когда ее сдавали испанцам, и вместе с большинством пленных получить свободу.

Я отправился на родину, но в пути мне не хватило денег. Случайно узнал я, что в вашем городе проживает один мой родственник. К желанию повидать мою знатную и великодушную госпожу присоединилась нужда в помощи, без коей я не мог продолжить путь. Немало времени провел я здесь, но никак не мог найти того, кого искал, ибо сведения о нем были неверные. Зато верной была погибель, здесь меня ожидавшая, ибо нашел я вовсе не то, что искал, как оно обычно и случается. Раз, бродя по городу с пустым карманом, но полным забот сердцем, я вдруг увидел дивную красавицу, — по крайней мере на мой взгляд, — другой, быть может, рассудит иначе, ибо красота — лишь то, что нам нравится. Ей посвятил я все помыслы, ей отдал свою душу, и с тех пор нет во мне ничего, что бы не принадлежало ей.

Эта красавица — донья Эльвира, сестра дона Родриго и дочь дома Луиса де Падилья, бывшего моего господина. Говорят, голь на выдумки хитра; вот и я, запутавшись в тенетах любви и не имея средств на то, чтобы выказать ее подобающим дворянину образом, задумал написать своему отцу о том, что получил свободу, и, сообщив, будто задолжал тысячу доблей[105], попросил выслать мне эту сумму. Замысел мой удался; отец прислал не только деньги, но также слугу и лошадь, чтобы я мог продолжать путь; все это мне пригодилось. Несколько дней подряд я прогуливался в разные часы по улице, где живет донья Эльвира, но увидать ее мне так и не удалось.

Частые эти прогулки показались кое-кому странными; за мной начали следить, и, чтобы провести соглядатаев, пришлось прибегнуть к хитрости. Мой слуга, которому я открыл свою любовь, хорошо все обдумал и посоветовал мне купить платье простого ремесленника и, переменив имя, дабы не быть узнанным, наняться под видом каменщика на постройку, которую вели тогда в доме отца моей дамы. Долго я размышлял над тем, что может принести мне этот шаг. Но любовь и смерть крушат всякую твердь, сомнения были отброшены, все мне показалось нетрудным. Я решился и не жалею об этом.

Случилось то, на что я и не надеялся: когда постройка была закончена, меня взяли в дом садовником. И судьба была так милостива ко мне, так высоко поднялась на небосклоне полная луна моего счастья, что в первый же день, как я нанялся на это место и начал работать в саду, я встретил Дараху. Велико было ее изумление при виде меня, да и мое было не меньше. Мы рассказали друг другу обо всем, что претерпели за это время; она поведала мне о своих злоключениях, я — о своих и о том, как любовь к ее подруге привела меня в этот сад. Я умолял Дараху помочь мне, ибо ей было известно, что я природный дворянин и происхожу из почтенной семьи, а потому она могла не колеблясь замолвить за меня словечко перед доньей Эльвирой, дабы надежды мои увенчались священными узами брака.

Дараха обещала мне свою помощь и сделала все, что было в ее власти. Но злая моя фортуна оказалась столь скупой на щедроты, что в тот самый миг, когда нежный росток нашей любви начал было укрепляться, бутоны его увяли, цветы зачахли на бесплодной почве, червь подточил корни, — и всему пришел конец. Меня изгнали из дома, не объяснив даже причины, и с вершины блаженства я низвергся в пучину горестей. Человек, сразивший копьем одного быка и ударом шпаги убивший второго, — это я, и все это я совершил в угоду своей возлюбленной. Она меня видела, она узнала меня, ее лицо и глаза без утайки поведали мне ее радость. И если бы можно было мне увековечить свои подвиги, украсив их именем моей дамы, я не преминул бы это сделать и объявил бы, кто я и какого рода. Но пока сие неосуществимо, и я с ума схожу от тоски. Ежели бы ценою своей крови я мог этого достигнуть, я отдал бы ее до последней капли. Теперь, сеньор, тебе известны все превратности моей судьбы и печальное их завершение».

Выслушав рассказ Осмина, дон Алонсо обнял его и крепко прижал к груди. Мавр пытался высвободиться из объятий и поцеловать ему руку, но дон Алонсо не позволил и сказал: «Мои руки и сердце отныне будут служить тебе, дабы стать достойными твоей верной службы. Теперь не время расточать любезности и вспоминать о былых недоразумениях; считай себя моим названым братом до тех пор, пока на то будет твоя воля. А о турнире не печалься; ты будешь участвовать в нем, уж поверь мне…»

Осмин, преклонив колено, снова бросился целовать его руки. Дон Алонсо ответил ему тем же, и новая их дружба была скреплена пылкими обетами верности. Все оставшиеся до турнира дни они провели в долгих беседах. И вот наконец наступил этот день, который должен был принести им славу.

Я уже сказал о тайной ненависти к дону Родриго, вызванной его чванством. Дон Алонсо был несказанно рад, что нашелся нужный ему человек, не сомневаясь, что Хайме Вивес сумеет на турнире посрамить гордеца и поубавить ему спеси.

Осмин сам только этого и желал. А пока не пришло время участникам турнира облачаться в доспехи, он, заметив, что на площади появилась Дараха, стал медленно прохаживаться по ристалищу, любуясь его искусным устройством, множеством шитых золотом и шелком ковров, переливавшихся всеми цветами радуги, роскошью лож, красотой дам, богатством их нарядов и украшений, всем великолепным стечением знати, сверкавшим подобно сокровищнице с тысячами драгоценных камней.

Ристалище было устроено так, что разделяло площадь пополам. В надлежащем месте высился помост для судей состязания, как раз против лож Дарахи и доньи Эльвиры. Эти две девушки в сопровождении многочисленной свиты въехали на площадь на двух белых иноходцах в дорогой сбруе, украшенной черным бархатом с серебряными бляхами, и, сделав круг по площади, заняли места в своих ложах. Лишь тогда Осмин покинул ристалище, ибо вскоре должен был состояться выход распорядителей турнира, прибывших незадолго до того в ослепительно богатых одеждах.

Заиграли горнисты, загремели трубы и другие инструменты; музыка звучала до тех пор, пока распорядители не уселись на свои места. Затем на ристалище выехали участники турнира, и начались поединки, причем дон Алонсо был в числе первых бойцов; успешно сразившись с тремя сильными противниками, он сразу вернулся домой. Еще перед этим он выхлопотал разрешение на участие в турнире для своего, как он сказал, друга, дворянина из Хереса-де-ла-Фронтера, а Осмин дожидался дома его возвращения. Теперь они отправились на ристалище вдвоем, и дон Алонсо поручился за Осмина.

Доспехи мавра были сплошь черные, ехал он на вороном коне, а на шлеме вместо султана из перьев развевался искусно сложенный платок Дарахи: по этой примете девушка тотчас же признала в рыцаре своего жениха. Осмин стал на свое место, и по воле случая первым его противником выпало быть одному из помощников распорядителя. Судьи подали знак, и рыцари помчались навстречу друг другу. При столкновении Осмин нанес противнику удар по забралу, и такой сильный, что наконечник копья обломился; при втором заезде он ударом уже надломленного копья выбил противника из седла, и тот, перелетев через круп лошади, свалился на землю, но отделался лишь ушибом.

В двух последних заездах место неудачника занял дон Родриго, копье которого при первом столкновении скользнуло поверх левой наручи мавра, а сам дон Родриго был ранен в правое плечо, сквозь оплечье, причем копье Осмина разлетелось на три куска. В последнем заезде дон Родриго проскочил границу поля, а Осмин опять сломал копье, вонзив его в щель подбородника так, что большой обломок наконечника там и застрял. Все подумали, что дон Родриго тяжело ранен; но шлем у него был прочный и предохранил рыцаря от увечья. Итак, мавр, сломав три копья, вышел из поединка, гордый своей удачей, но еще больше был горд дон Алонсо, его поручитель, шумно радовавшийся тому, что друг его так отличился.

Оба они покинули площадь, и Осмин отправился домой снять доспехи, так чтобы никто не видел его лица; переодевшись в обычное платье, он потихоньку вышел через потайную дверь и вернулся на площадь, дабы наглядеться на Дараху и посмотреть, как подвигается турнир. Теперь он занял место так близко от своей дамы, что почти мог коснуться ее руки. Они смотрели друг на друга не сводя глаз. Осмин был печален, а Дараха и того больше, ибо терялась в догадках, не понимая, почему возлюбленный не рад даже тому, что видит ее. Немало огорчало Дараху и то, что Осмин сражался в черных доспехах и на вороном коне, — дурная примета у мавров.

Эти мысли наполнили девушку глубоким унынием, так безраздельно овладевшим ее душой, что едва закончился турнир, как она вместе с подругой покинула ложу и с разрывающимся от скорби сердцем отправилась домой.

Все, кто сопровождал Дараху на турнире, не могли взять в толк, почему ее ничто не веселит, и даже осуждали ее, строя разные догадки, в коих сказывалось желание очернить девушку. Дон Луис, человек благоразумный, всякий раз как об этом заходила речь, старался унять злословов. Так поступил он и после турнира, когда сыновья его принялись осуждать Дараху. «Скорбное сердце и среди утех плачет, — сказал он. — Что развеселит его в разлуке со всем, что ему дорого? Радости жизни имеют для нас цену, когда мы вкушаем их вместе с родными и близкими. Можно испытывать радость и среди чужих, но скорбящему она недоступна, и веселье других людей лишь усиливает его печаль. Я отнюдь не порицаю Дараху и не дивлюсь ее поведению; напротив, по нему я сужу о ее необычайном благоразумии и постоянстве; если бы она вела себя иначе, это было бы признаком явного легкомыслия. Живет она вдали от родителей, в разлуке с женихом, хоть свободна, а все же пленница на чужбине, и не знает, как и чем своему горю пособить. Пусть каждый из вас вообразит себя на ее месте и заглянет в свое сердце; тогда оно почувствует то же, что и сердце Дарахи. Иначе вы будете подобны здоровому, который советует больному побольше есть».

После этой беседы домочадцы дона Луиса перестали осуждать Дараху и начали громко восхвалять кабальеро из Хереса, не понимая, однако, почему, несмотря на все расспросы, дон Алонсо ни за что не хотел открыть, кто он, и лишь повторял то, что заявил вначале; пришлось этому поверить.

Между тем печаль Дарахи изо дня в день все усиливалась. Никто не мог отгадать причину, — все догадки, как говорится, метили в цель, а попадали в пень. Превратно толкуя грусть Дарахи, ее друзья искали, чем бы развлечь девицу, но никому не удавалось попасть в мишень ее желаний.

У дона Луиса были дом и поместье, принадлежавшие к его майорату в Альхарафе, сельской местности близ Севильи. Стоял погожий февраль. В такую пору охота и жизнь в деревне — лучшее развлечение. Вот дон Луис и надумал поехать туда с семьей на некоторое время, чтобы рассеять тоску Дарахи и переменить направление ее мыслей. Узнав об этом, Дараха немного повеселела, надеясь, что в деревенском приволье ей скорее представится случай увидеться и поговорить с Осмином. Начались сборы в дорогу, веселая суматоха, глядеть на которую и то было утешно: один тащит на своре борзых, другой ведет прирученного хорька, там несут соколов, а вот кто-то подхватил филина; те спешат с дробовиками и самострелами на плечах, эти гонят навьюченных мулов, — кругом шум и гам, веселый праздничный переполох.

Дон Алонсо уже знал и сообщил о том Осмину, что их дамы уезжают в деревню развлечься и неизвестно, как долго там пробудут и когда возвратятся. Обоим влюбленным эта новость была приятна по двум причинам: во-первых, они полагали, что в деревне у них будет меньше соперников и любовные дела их поправятся, а во-вторых, там легче укрыться от любопытных взоров.

Ночи в ту пору стояли не лунные, но и не слишком темные, было не холодно, но и не жарко, всюду царили покой и тишина. Двое влюбленных друзей решили испытать свою доблесть и счастье, отправившись на свиданье со своими дамами. Нарядившись в деревенское платье, верхом на крестьянских лошадках они покинули город на закате дня и, не доехав до Альхарафе с четверть лиги, оставили лошадей на каком-то хуторе и пошли пешком, не желая привлекать к себе внимание. Придя в деревню, они увидели своих дам, беседовавших на балконе; такое начало, казалось, сулило им удачу, но затем фортуна повернула свое колесо и показала им спину.

Дон Алонсо не отважился приблизиться к дому, чтобы не спугнуть дичь, и предложил товарищу пойти одному и вести переговоры за двоих — ведь донья Эльвира, как полагал дон Алонсо, любила Осмина, а Дараха его знала, следовательно, опасаться ему было нечего. Итак, Осмин с беззаботным лицом и озабоченным сердцем стал не спеша прохаживаться под балконом, напевая вполголоса, как бы про себя, арабскую песенку, и слова ее для той, которая понимала язык, были полны значения. Но для доньи Эльвиры, не знавшей по-арабски и ни о чем не подозревавшей, они казались набором звуков, вроде тех, какими няньки баюкают детей.

«Не странно ли, — сказала она Дарахе, — что господь даже этих грубых мужланов наделил драгоценными дарами, хотя пользоваться ими они не способны. Ты послушай этого дикаря! Слух у него верный и голос приятный, но поет он какую-то бессмыслицу. Это все равно как вода, уходящая в море безо всякой пользы».

«Теперь ты видишь, — сказала Дараха, — что любой дар ценится по тому, кто им владеет. Этих поселян трудно, а то и вовсе невозможно, сделать людьми воспитанными, разве что с младенчества переместить их в город и, пересадив с бесплодной почвы на возделанную, привить им благопристойность нравов и очистить от грубой коры, с которой они рождаются; но это редко удается. И напротив, горожане из почтенных семей подобны винограднику, который, если запустить его на несколько лет, хоть и будет плодоносить, но скудно, а если снова приложить к нему труд, он вознаградит с лихвой за усердие, платя добром за добро. Этого человека, который поет здесь, даже плотник с топором и теслом не сумел бы обтесать и сделать из него что-нибудь путное. Мне противно слушать это воркованье. Сделай милость, уйдем отсюда; пора уже ложиться».

Влюбленные отлично поняли друг друга; ей был ясен смысл его песни, а ему — тайное значение ее речей. Когда дамы уходили с балкона, Дараха немного отстала и шепнула Осмину по-арабски, чтобы он подождал ее. Юноша повиновался и, дожидаясь своей любимой, стал прогуливаться по улице.

Деревенскому люду по таинственной причине присуща врожденная ненависть к людям благородным; так ящерица ненавидит змею, лебедь — орла, петух — куропатку, креветка — осьминога, дельфин — кита, оливковое масло — рыбу, виноградная лоза — капусту и прочее в том же роде. Вы, наверно, спросите, какая тут может быть естественная причина? Та самая, по которой магнит притягивает сталь, подсолнечник поворачивается к солнцу, василиск убивает взглядом, а чистотел полезен для зрения. Ибо как между одними предметами царит любовь, так между другими существует ненависть; та и другая порождены влиянием небесных сил, а причину сего человеку не удалось постичь и поныне. Если такое наблюдается между разнородными предметами, удивляться нечему, так как они разнятся по составу, свойствам и природе; но поистине непостижимо, почему люди, существа разумные, созданные все из одной глины, одной плоти и крови, имеющие все одно начало и один конец, один закон и одно учение, словом, существа столь схожие, что было бы естественно каждому человеку любить всех людей, — почему они способны к такой злобе и почему жестокая чернь, сердце которой тверже галисийского ореха, так яростно преследует людей благородных.

В тот же вечер по той же улице прогуливалось несколько крестьянских парней. Едва заметили они чужаков, как тотчас без всякой причины и повода собрались вместе и скопом стали наступать на наших друзей, хотя те их пальцем не тронули. «Бей волка, бей волка!» — кричали они, швыряя мелкие камешки, которые градом посыпались на головы влюбленных юношей и принудили их бежать, не дожидаясь дам. Осмину даже не пришлось попрощаться. Оба юноши вернулись на хутор, где оставили лошадей, и поехали обратно в город с намерением возвратиться на следующий вечер, но попозже, чтобы никто их не заметил. Да не тут-то было! Если бы этим мужланам стало известно, что их испепелит молния, все равно нашлись бы среди них негодяи, которые скорее расстались бы с жизнью, чем с засадой, где они притаились единственно лишь для того, чтобы чинить зло и вред. Не успели друзья на следующий вечер войти в деревню, как целая орава этих бездельников, узнав пришельцев, напала на них как на бешеных собак, кто с кулаками, кто с пращой; пошли тут в ход дротики и дубинки, кнуты, вертела, колья, метлы.

Но и наши друзья лучше подготовились, нежели прошлым вечером. Теперь на них были добрые кольчуги и стальные шлемы, а в руках прочные круглые щиты. Поглядели бы вы, какая тут завязалась битва: с одной стороны летят камни, мелькают дубинки, раздаются вопли и крики; но и другая сторона мужественно отбивается кинжалами; поднялся такой переполох, что, казалось, вся деревня была охвачена яростным сражением. Проходя по улочке, дон Алонсо на миг зазевался, и вот он уже лежит на земле, сраженный сильным ударом камня в грудь, и не может продолжать бой; кое-как поднявшись на ноги, он побрел назад, меж тем как Осмин пробирался дальше, прокладывая себе путь сквозь толпу врагов, которым крепко от него досталось; многие из них уже были ранены, а трое убиты насмерть.

На шум сбежалась вся деревня. Осмину преградили путь, и, несмотря на все усилия, скрыться ему не удалось. Какой-то чумазый подскочил к нему сбоку и так огрел по плечу дверным засовом, что Осмин упал на колени. Но юноша тут же отплатил драчуну, которого не спасло и то, что он был сыном алькальда; ударом кинжала мавр рассек ему череп, словно ягненку, и вот он уже валяется бездыханный, как тунец на берегу, поплатившись жизнью за свою наглость. Однако врагов было так много и так неотвязно преследовали они Осмина, что тот в конце концов обессилел и был схвачен.

Дараха и донья Эльвира, услышав шум, выбежали на балкон и увидели, как Осмина схватили и веревкой прикрутили ему руки за спину, словно он был ровня этому сброду. Со всех сторон его осыпали ругательствами, нещадно били кулаками, толкали, пинали, вымещая на пленнике свою злобу унизительными оскорблениями. Сколь мерзко и гнусно такое поведение, свойственное лишь деревенщине!

Ну что вы скажете о таком злополучии? А каково было той, для которой и тень Осмина была священна? Ее возлюбленный в беде, его враги скрежещут зубами от ярости, глядя на раненых и убитых, и честь ее в опасности. Ведь дон Луис, узнав о случившемся, не преминет спросить мнимого Амбросио, зачем он явился в деревню. Но, как говорится, беда ум родит. Дараха скорехонько написала письмо и спрятала его в шкатулку, дабы оно послужило ей оправданием и ответом на вопросы дона Луиса.

Наступил рассвет, а волнение в деревне все не унималось. Отправили гонца в город известить власти о происшествии и вызвать судейских для расследования. Вскоре прибыл писец, и начался опрос свидетелей. Собралось их видимо-невидимо, званых и незваных, ибо подлецы никогда не упустят случая совершить подлость; тут и недруги становятся друзьями, позабыв о своей вражде. Одни божатся, что с Осмином было еще шесть-семь человек; другие — что видели, как неизвестные вышли из дома дона Луиса с криком: «Бейте их, бейте их!»; эти уверяют, что деревенские парни держались смирно и спокойно, а на них напали; те вопят, что чужаки дерзкой бранью вынудили их выйти из дому, — никто и словечка правды не скажет.

Упаси вас бог от мужичья, неподатливого и упорного, как каменный дуб. Только битьем можно от них добиться толку, и они скорее дадут вырвать себя с корнем, разрушить и опустошить дотла свои усадьбы, нежели согнутся хоть малость. А уж если на кого ополчатся, то готовы принести тысячу ложных клятв в том, что нимало их не касается, лишь бы напакостить. И самое великое и страшное зло в том, что этим несчастным кажется, будто поступают они честно; редко понимают они губительность сего яда для их душ.

Наконец смерть одних и увечья других были удостоверены, а виновник закован в кандалы и помещен под надежную охрану. Лишь только дон Луис узнал об этом, он тотчас отправился в деревню, и там дочь рассказала ему, как было дело. Затем он спросил Дараху, которая в точности повторила слова доньи Эльвиры, добавив, что это она, Дараха, вызвала Амбросио, намереваясь поручить ему отвезти в Гранаду письмо, но ей не удалось даже переговорить с ним, ибо и в первый и во второй вечер его забросали камнями, а письмо, уже написанное, так и осталось у нее.

Дон Луис попросил показать это письмо, желая узнать, о чем девушка собиралась в нем сообщить. Дараха притворилась, будто ей очень этого не хочется. Но долго просить ее не пришлось — ведь она сама того лишь и желала. Достав письмо из шкатулки, Дараха сказала: «Даю вам его, чтобы вы убедились в моей искренности и не подозревали, будто я способна писать такое, что надо скрывать». Дон Луис взял письмо, но сам прочесть его не мог, так как написано оно было по-арабски. Нашелся, однако ж, человек, знавший этот язык, и письмо прочли; в нем Дараха писала отцу, что тревожится о его здоровье, что сама она здорова и, если бы не желание повидать родных, была бы счастливейшей девушкой на свете, ибо дон Луис печется о ней больше, нежели о собственных детях, а потому она просит отца в благодарность за заботу и гостеприимство, оказанные ей доном Луисом, прислать ему подарок.

Подобные беспорядки порождают всякие слухи; каждый ничтоже сумняшеся мелет все, что ему взбредет на ум. О доне Луисе и его домочадцах пошли толки да пересуды, которые его бесили; но, будучи человеком благоразумным, он предпочел сдержать свой гнев и возвратился в город со всей семьей и челядью.

А пока происходили эти события, Гранада уже сдалась победителю на условиях[106], о коих мы знаем из истории и по рассказам наших отцов. Среди знатных людей, оставшихся в своем краю, были и оба свата — отец Осмина Альбоасен и алькайд Басы. Оба пожелали принять христианство, а когда их желание было исполнено, алькайд испросил у королевской четы дозволения повидаться с дочерью своей Дарахой. Ему разрешили, а о времени и месте свидания пообещали известить особо. Альбоасен же, предполагая, что сын его либо убит, либо попал в плен, принялся разыскивать Осмина и расспрашивать всех о нем; но юноша, казалось, исчез без следа. Отец скорбел неутешно — легко ли потерять такого сына, единственного наследника знатной и богатой семьи! Не меньше горевал и алькайд, ибо он также почитал Осмина своим сыном и любил его как родного, а к тому же предвидел, каким ударом будет для Дарахи эта скорбная весть.

Король и королева направили в Севилью гонца с повелением дону Луису явиться ко двору и с подобающим почетом привезти Дараху. Когда королевское послание было прочитано и сообщено всей семье, Дараха от огорчения едва не лишилась рассудка — очень уж печалилась она, не зная, чем кончится злополучное происшествие, и не решаясь уехать и покинуть своего любезного в беде.

Смятение, задумчивость и грусть овладели девушкой, полагавшей себя самой несчастной и горемычной из всех женщин на свете. Ей захотелось бросить вызов судьбе и принять смерть вместе с женихом; эта мысль смутила ее, едва не побудив совершить непоправимую ошибку в доказательство чистой и нерушимой любви своей к Осмину. Но благоразумие взяло верх; подумав, девушка отказалась от сей пагубной мысли и решила, вверив свою горестную жизнь враждебной фортуне, покорно дождаться предназначенного ей конца. Смерть — худшее из зол, и Дараха сдержала свое отчаяние. Много труднее было сдержать потоки слез, которые хлынули из очей бедняжки, терзаемой жестокими муками. Все думали, что она плачет от радости близкого свидания с родными, но в этом заблуждались. Каждый старался ее ободрить, но никому это не удавалось.

Дон Родриго зашел к Дарахе проститься, и она, заливаясь слезами, катившимися из божественных очей, сказала ему: «Без труда нашла бы я множество доводов, дабы убедить вас, дон Родриго, совершить то, чего я от вас ожидаю при таких обстоятельствах; к тому ж дело это само по себе столь благое, что мне грешно не просить вас, а вам — отказаться исполнить мою просьбу, ибо она и вас касается. Не мне напоминать вам о долге творить ближним добро; так от природы положено всем людям, и божественный сей закон известен даже варварам. Тем повелительней говорит он в нашей душе, чем больше доводов подкрепляют его, а один из главных меж ними — помогать тому, кто ел наш хлеб; одного этого довольно, чтобы и без моего заступничества вы поступили сообразно своему званию. А хочу я просить вас за Амбросио, который, как вам известно, был слугою и ваших родителей и моих. Посему мы перед ним в большом долгу, а особливо я, ибо лишь по моей вине выпало ему терпеть такие страдания, и старался он лишь ради меня, а не ради себя. Мои руки ввергли его в опасность, и тяжкая эта вина гнетет меня. Коли хотите снять с меня бремя, коли желаете мне угодить и обязать меня вечной благодарностью, вы должны позаботиться об исполнении моей просьбы, всеми силами содействуя освобождению Амбросио, которое будет и моим освобождением. Дон Луис, мой господин, сделает до нашего отъезда все, что в его власти, заручившись поддержкой друзей и родственников, дабы все они сообща попытались в его отсутствие исполнить за меня мой долг…» Дон Родриго обещал ей свою помощь, и на этом они расстались.

С печалью в душе покидала бедная девушка своего любимого в такой опасности, и чем больше удалялась от него, тем сильнее удручала ее печаль; и когда прибыла она в Гранаду, с трудом можно было узнать в ней прежнюю Дараху. Ее тотчас отвели в королевский дворец, где мы оставим ее и возвратимся к нашему узнику, о котором дон Родриго хлопотал, как о родном брате.

Дон Алонсо, получив во время стычки сильный удар в грудь, захворал и слег; но когда он узнал, что узника привезли в Севилью, то, забыв о болезни, так усердно принялся защищать Осмина в суде, словно то было его собственное дело. Однако обвинение было предъявлено тяжкое, истцы требовали возмездия, а убитых и раненых было столько, что, несмотря на все усилия его покровителей, Осмина приговорили к публичному повешению.

Дон Родриго негодовал, находя, что решение суда повесить безвинного их слугу наносит ущерб его чести и чести его отца. Дон Алонсо также оспаривал приговор, заявляя, что недозволительно и противозаконно вешать благородного кабальеро, каковым является его друг Хайме Вивес. Будь даже преступление более тяжким, говорил он, различие званий обвиняемого и потерпевших должно спасти его друга от смертной казни, и во всяком случае, от виселицы, так как дворянина можно только обезглавить.

Велико было смущение судей, которые не знали, кого слушать. Дон Родриго называет преступника своим слугой, дон Алонсо другом; дон Родриго оспаривает приговор, заступаясь за Амбросио, дон Алонсо защищает Хайме Вивеса, кабальеро из Сарагосы, который вовремя боя быков совершил два блистательных подвига, чему свидетели все жители города, а на турнире, имея поручителем дона Алонсо, сразил одного из распорядителей, отличившись доблестью и отвагой. Противоречие было столь явным, имена столь несхожи, звания, приписываемые преступнику, столь различны, что судьи, дабы избавиться от сомнений, решили разузнать обо всем от него самого.

Осмина спросили, дворянин ли он. Юноша ответил, что он кабальеро и притом королевской крови, но что зовется он вовсе не Амбросио и не Хайме Вивес. Ему предложили объявить свое имя и звание. Он ответил, что все равно это не спасет его от кары, а раз казнь неизбежна, он предпочитает не открывать своего имени, и для него безразлично, какой смертью он умрет. Тогда его спросили, действительно ли он тот кабальеро, который, по словам дона Алонсо, так отличился на бое быков и на турнире. Осмин ответил, что он и есть тот рыцарь, но что имя носит иное.

И так как Осмин упорно не желал назвать себя, а с виду казался человеком не простого рода, судьи ненадолго отсрочили казнь, дабы все же выяснить, кто он, и не навлечь на себя гнев двух кабальеро, покровительствовавших ему, а также всех горожан, которые, став ревностными его защитниками, требовали освобождения юноши.

Отправили в Сарагосу нарочного для установления истины и выяснения личности узника; однако нарочный, потратив несколько дней и приложив немало усилий, не нашел там никого, кто бы слышал о таком жителе Сарагосы или знал, что существует кабальеро с таким именем и приметами. Когда он возвратился и сообщил о своей неудаче, друзья Осмина и судьи вновь стали убеждать мавра объявить свое настоящее имя, но тот, как и раньше, упорно отказывался. Прошли все сроки, и судьям, хотя им от души было жаль столь доблестного юношу, волей-неволей пришлось выполнить свой долг, чего требовали неумолимые противники Осмина; приговор был утвержден.

Тем временем Дараха и ее родители не дремали; они уже сообщили королевской чете о случившемся, и те знали всю правду. Во дворец непрерывно поступали донесения о ходе дела. Дараха в личной аудиенции просила даровать жизнь своему жениху и помиловать его, но никакого ответа не получила. Однако втайне от нее в Севилью был послан дон Луис, чтобы сообщить тамошним судьям высочайшее повеление о выдаче ему узника и всех бумаг по этому делу, как они есть, ибо такова королевская воля.

Повинуясь приказу, дон Луис выехал с большой поспешностью, а бедняжка Дараха, ее отец и свекор обливались слезами при мысли о том, что судьи могут поторопиться с исполнением приговора над несчастным кабальеро, между тем как королевская чета медлит с ответом на их просьбы и мольбы о помиловании. Они не знали, что и думать; им не отвечали ни да, ни нет и ничего не обещали. Горю их не было предела; положение казалось безвыходным, а действовать следовало как можно скорее; опасней всего было промедление.

Пока они пребывали в нерешительности, дон Луис, как я сказал, мчался в Севилью, нигде не задерживаясь и соблюдая глубокую тайну. Когда он въезжал через городские ворота, из тюремных ворот Осмина уже выводили на казнь. На улицах и площадях, по которым его вели, толпился народ, и весь город был охвачен волнением. Глядя на пригожего, статного юношу, чья отвага и доблестные дела снискали ему любовь горожан, никто не мог удержаться от слез, а более всего огорчались тем, что умирал он, не желая исповедаться. Полагали, что этим он надеется отсрочить казнь и спастись от смерти. Осмин не говорил ни слова, и в лице его не было и тени печали, — смело глядя на всех, он чуть ли не улыбался. Перед казнью его снова стали убеждать исповедаться и не губить вместе с телом и душу, но он никому не отвечал, храня упорное молчание.

В то время как длились эти уговоры и народ стоял в ожидании печального зрелища, на площадь прискакал дон Луис и пробившись сквозь толпу, распорядился отменить казнь. Альгвасилы подумали, что это самоуправство, но, опасаясь дона Луиса, чье бесстрашие и могущество были им хорошо известны, освободили Осмина и с громкими криками побежали доложить обо всем своим начальникам. Те отправились на площадь, чтобы узнать причину столь дерзкого нарушения правосудия, и дон Луис вышел им навстречу вместе с узником. Он показал королевские полномочия и приказ, которому судьи повиновались с величайшей охотой. Осмина, сопровождаемого всеми кабальеро Севильи и ликующим народом, отвели во дворец дона Луиса, а вечером устроили пышный маскарад и шествие с факелами по улицам города, причем все дома и окна были освещены в ознаменование всеобщей радости. Торжество намеревались продлить еще несколько дней, так как все уже знали, кто такой Осмин, и хотели почтить его, но дон Луис, следуя полученному приказу, не пожелал остаться и на следующее же утро покинул город вместе с бывшим узником, которого все проводили с большим почетом.

Приехав в Гранаду, дон Луис, никому не сказываясь, продержал Осмина при себе несколько дней, покуда их величества не повелели привести юношу во дворец. Осмин предстал перед королем и королевой, которые радушно встретили его и, попросив остаться, призвали Дараху. Судите сами о нежданной радости и волнении обоих влюбленных, которые уже не чаяли свидеться, да еще в таком месте. Королева подошла к ним и сказала, — хотя Дарахе о том было уже известно, — что их отцы приняли христианство. И еще спросила государыня, желают ли и они стать христианами, пообещав, если согласятся, всякие милости, но только с условием, чтобы они обратились в новую веру не из любви к королеве или из страха, а лишь из любви к господу и ради спасения души, ибо отныне они вольны располагать собой и своим имуществом по собственному желанию.

Отвечая государыне, Осмин, казалось, не одними устами, а тысячью уст хотел бы воздать благодарность за столь высокую честь; он сказал, что желает принять крещение, и попросил у королевской четы о том же для супруги своей Дарахи, которая, не сводя глаз с любимого, плакала от счастья. Устремив на короля и королеву глаза, полные слез, Дараха молвила, что, ежели по воле божией им суждено было познать свет истинной веры, придя к нему столь трудными путями, она, Дараха, от всего сердца желает того же, что и ее супруг, и повинуется государю и государыне, под чью высокую руку и покровительство они себя отдают.

Оба они были крещены; его нарекли Фердинандом, а ее Изабеллой, в честь короля и королевы, которые были их крестными, а несколько дней спустя посажеными отцом и матерью на свадьбе. Королевская чета щедро одарила новобрачных, которые поселились в Гранаде и положили начало знаменитому роду.

В глубоком молчании выслушали мы эту историю, и тут показалась перед нами Касалья; каноник не иначе как соразмерил длину своей повести с длиной пути, хотя изложил ее куда более пространно и искусно, чем я сумел пересказать. Погонщик, за все это время не вымолвивший ни слова, как, впрочем, и все мы, первый подал голос и сказал:

— Ну-ка, сеньоры, дальше идите пешочком; мне надо сворачивать вон на ту тропу, к давильням.

А мне он буркнул:

— Что ж, сударик мой, не пора ли рассчитаться?

Только этого еще не хватало, подумал я! А мне-то казалось, что он помогал мне из добрых чувств. В смущении я не знал, что ответить, и лишь спросил, сколько ему должен за то, что проехал верхом девять лиг.

— А ты заплати мне то же, что и эти сеньоры. Да еще с тебя причитается три реала за харчи и ночевку на постоялом дворе.

Я решил, что он слишком дорого оценил лошачьи потроха, да и денег таких у меня не было.

— Послушай, братец, — сказал я, — вот тебе моя доля за харчи и ночевку, а за осла я ничего не должен: ведь ты сам предложил мне ехать верхом, я об этом и не просил.

— Ишь какой умный! Черта с два разрешил бы я тебе задаром кататься, — возразил он.

Начали мы тут препираться, а каноники — мирить нас, и под конец присудили мне уплатить за корм, съеденный ослом в прошлую ночь. Так я и сделал; в кошельке моем оставалось всего двадцать мараведи, которыми я и рассчитался. Погонщик свернул к винодельческой усадьбе, а мы с канониками зашагали в Касалью, где и распрощались, после чего каждый из нас двинулся дальше своей дорогой.

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА I

о том, как Гусман де Альфараче покинул Касалью и отправился в Мадрид, но по пути нанялся к трактирщику

Итак, в понедельник утром я очутился в Касалье, в двенадцати лигах от Севильи; кошелек мой истощился, а с ним заодно и терпение, остался я без всяких средств и — в ознаменование будущего — уже побывал в ворах. Худо мне пришлось в первый день, а во второй и того хуже: заботы меня одолели, от горя бежал, да в беду попал. Пока деньги были, была и еда, а с нею беда не беда. Хорошо, когда есть отец и мать, но первое дело — иметь что жрать.

Третий день чуть не стал моим последним днем, все сошлось одно к одному. Я походил на затравленного голодного пса — целая стая его окружила, а он знай лишь зубы скалит да на всех бросается, хотя никого не кусает. Так и на меня напали злыдни, обступили кольцом; а хуже всего, что не было ни денег, ни способа добыть пропитание. Тут-то я понял, как хорош грош и как мы им не дорожим, пока не надо его добывать, и цены ему не знаем, пока он в кошельке.

Нужда впервые показала мне свое гнусное обличье, и я сразу понял ее суть, — хотя все ее свойства открылись мне позже, — как она толкает нас на подлые дела, прельщает опасными мечтами, ввергает в позор, как подстрекает к безумствам и заставляет свершать невозможное. Я постиг, сколь мало надо человеку, и, однако ж, как ни щедра наша мать-природа, все недовольны: все мнят себя бедняками, все кричат о своей нужде. О безрассудный эпикуреец, чревоугодник и мот, ты хвалишься, что проедаешь доход в столько-то тысяч дукатов! Верю, столько ты имеешь, но разве способен ты все это проесть? А если и впрямь проедаешь, на что тогда жалуешься? Ведь ты такой же человек, как и я, а для меня гнилая чечевица, червивые бобы, жесткий горох и изгрызенный мышами сухарь — сытная еда. Может, тебе известно, как это так получается? Мне — нет.

Но терпишь ли ты нужду или, что вероятнее, прикидываешься, не моя то печаль, я о своей горюю. Недаром говорят, что нужда — великая наставница, хитроумная изобретательница — научила болтать даже дроздов, сорок, соек и попугаев[107].

Довелось и мне изведать, как враждебная фортуна вразумляет людей. Будто новый свет озарил меня, и я, как в зеркале, увидел свое прошлое, настоящее и будущее. До той поры был я птенцом желторотым, про каких говорят: «Вдовий сын к потачке приучен, уму-разуму не научен». С годами жизнь меня обстрогала, но первым ударом тесла была эта невзгода. Так солоно мне тогда пришлось, что и не рассказать. Я понял, что погибаю, тону в открытом море и не ведаю, как добраться до гавани, ибо, неразумный юнец, я пустился вплавь без опыта и знаний. Чуя погибель, я жаждал доброго совета, да не знал, к кому обратиться.

Принялся я приводить в порядок свои счета. Итог был неутешительный — расходов много, дохода никакого. Уходить из Касальи мне не хотелось, так как продолжать путь было не на что, а вернуться домой я тоже не мог. Мне было стыдно снова показаться на глаза матери, друзьям и родным. О господи, сколько довелось мне потом видеть бед из-за этого проклятого «мне было стыдно»! Сколько девиц потеряло себя, полагая, что стыдно не быть любезной со щеголем, если он дарит кулек сластей и сонет в придачу или заказывает серенаду, прельщая сердца песней, не им сочиненной и наемным певцом спетой! Сколько мошенников нашло себе поручителей, которые разорились, заплатив чужие долги, и пустили по миру родных детей! Сколько денег было дано взаймы из дружбы, а друг, глядишь, обанкрутился и не вернул долга — так что и заимодавцу нечего есть, и должнику мало проку, а попросить свои деньги обратно эти глупцы не решаются, им, видите ли, стыдно!

Так знай же, если еще не знаешь, что стыд подобен основе на ткацком станке: порвется одна нить, и вся ткань разлезется. Ежели случится тебе такое дело, от которого, кроме убытка и явного вреда, нечего ждать, распускай эту ткань, рви ее нити, и ручаюсь, ты не побранишь меня за совет. А огорчения, уготованные тебе, если бы ты уважил просьбу, пусть достанутся просителю, — ты же его не слушай и помни: лишь глупцы стыдятся людской молвы. Стыдись самого себя, бойся даже наедине совершить низкий и бесчестный поступок, а что до остального, какое тебе дело до цвета и покроя чужих мнений? Где надо, отпускай свой стыд на волю, не держи его на цепи, как собаку, у дверей своего недомыслия. Отвяжи его — пусть бегает, пусть резвится. Стыдись, как я уже сказал, одного — поступать бесстыдно, а то, что ты называешь стыдом, всего-навсего твоя глупость. Не будь мне тогда стыдно, не пришлось бы теперь изводить столько бумаги на этот том, а ведь к числу его страниц я мог бы добавить еще много нулей, Но надо спешить, чтобы поведать тебе хоть самое главное в моей жизни, ежели господь продлит ее для этого дела.

Вот я и говорю, что мне было обидно, уйдя в плаще, возвращаться без него, оставшись, как говорится, на бобах. Я покинул родной дом и полагал, что выкажу малодушие, если вернусь; это стало для меня вопросом чести. Смотри не вздумай и ты сказать: «Это для меня вопрос чести!» Ага, голубушка-честь, попалась мне в руки, теперь я сдеру чепец с твоей головы! Ужо потреплю твои космы, спуску не дам! Давно я на тебя зубы точу. Отомщу за все, наступлю тебе на глотку, сокрушу вконец.

О, если бы господу было угодно, чтобы я понял тогда же, а ты, тщеславный юнец, спесивый муж или безмозглый старик, хоть теперь уразумел, что такое честь, ради которой ты творишь безрассудства и покорствуешь бредням. Но еще не пришло время заняться гармонией к мелодии этих слов. А слово я свое сдержу, разоблачу эту ложную честь и раскрою тебе глаза. Дай срок, доберусь и до нее.

Итак, это стало для меня вопросом чести, и я сказал: «Поручаю себя господу, который хранит всех нас!» С тем я и пустился в дальнейший путь, решив направиться в Мадрид, где находился в ту пору королевский двор и собрался весь цвет страны: кавалеры Золотого руна[108], гранды, вельможи, прелаты, дворяне — короче, вся знать, а главное, молодой, недавно обвенчавшийся король[109]. Мне казалось, что мой ум и наружность сразу покорят всех и стоит только появиться, как господа эти из-за меня чуть ли не в драку полезут.

О, сколько мыслей приходит на ум, как вспомню о тогдашней своей глупости! Как далеко от мечты до дела! Быстро мы стряпаем, жарим и варим в мечтах, тут все дается легко, зато на деле трудно! Мечта рисуется мне в виде прелестного ребенка, который скачет по ровному полю верхом на палочке, с пестрой бумажной вертушкой в руке; а дело — в образе старца, седого, плешивого, немощного и хромого, который на костылях пытается вскарабкаться на неприступную стену.

Разве я преувеличиваю? Поверь, так оно и есть. Как славно все идет, когда ночью, в темноте, беседуешь со своей подушкой. Но лишь взойдет солнце — все исчезает, как легкий туман летом. Одному богу известно, как тщательно я обдумывал и рассчитывал все, забывая про сон. Увы, то были замки, построенные на песке, фантастические бредни. Наступало утро, и все рушилось. Замыслов было много, но ни один не удался; все выходило наоборот, не так, как думалось. Все оказалось суетой, ложью, призраком, подделкой и обманом воображения, все обратилось в золу и угли, точно бесовский клад.

Я немедля пустился в путь, подобрав палку, чтобы держать хоть что-нибудь в руках. Мне казалось, что с ней я словно в плаще; правда, красы и тепла было от нее немного, а все же, когда я опирался на нее рукой, ноги шагали веселей.

Проехали двое верхом на мулах, и я подумал, что, может быть, если к ним пристроюсь, они меня угостят. Но думкою дурни богатеют, а рыба в реке — не в руке. Слуг при этих людях не было, ехали они не спеша и, как я вскоре убедился, выказать великодушие тоже не спешили. Я пустился вслед за ними и лиги через три увидел, что они устраивают привал. Боясь не поспеть, я так бежал, что едва переводил дух, — для слабых моих силенок их медленная езда оказалась довольно быстрой. Но путники не сказали мне ни слова, видно, от скупости; бывают же такие, что и плевка им жалко, ежели другому он на пользу. Эти скареды упорно молчали, не желая подбодрить меня. Хоть бы истории рассказывали, как тот каноник, — тогда я меньше бы чувствовал усталость, ибо разумная беседа в любых обстоятельствах питает душу, веселит сердце, поднимает дух, отвлекает от горестей, облегчает путь, утешает в скорби, продлевает жизнь — с нею пешеходу кажется, будто он едет верхом.

До постоялого двора мы добрались одновременно. Вид у меня, верно, был такой, что краше в гроб кладут. Но ради куска хлеба и бегом побежишь, и о гордости забудешь. Я из кожи лез: кланялся им, угождал, порывался завести мулов в конюшню и внести вещи в дом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад