Дальше всего отстоит от Алемана тот писатель, имя которого всегда упоминается в историях литературы рядом и в связи с ним, а именно — Лопес де Убеда, выступивший как первый продолжатель плутовского жанра. В «Плутовке Хустине» (1605), опубликованной через год после второй части «Гусмана», выведена преуспевающая особа, искусная лицемерка и сутяга, ловко ищущая женихов, которую в награду за все плутни автор под конец повествования выдает замуж за самого знаменитого плута — Гусмана де Альфараче. Рисуя жизнь плутовки в соблазнительном свете, Убеда по духу ближе к уже упомянутому анонимному автору поэмы «Жизнь Пикаро», чем к автору «Альфараче». Нравоучения, которыми он еще в большей мере, чем Алеман, насытил свое произведение, имеют чисто практический характер — это своего рода «школа карьеры» для женщин. Сервантес поэтому назвал «Хустину» «дрянной книжкой».
Других испанских авторов плутовского романа покорили в «Гусмане» те возможности, которые дает жизнеописание бродяги для создания широкой картины нравов. В центре их произведений — изобретательный герой, «Слуга многих господ» (название плутовского романа Херонимо де Алькала́), разоблачающий неказистую изнанку жизни этих господ и всего общества. (У Эспинеля, правда, герой — странствующий бедный дворянин Маркос де Обрегон, близкий плуту лишь по жизненному положению, не по характеру.) Второстепенные бытовые детали Алемана у них разрослись в большие эпизоды как составные элементы романа наряду с приключениями героя. Значение назидательных рассуждений при этом ослабляется и возрастает роль конкретных социальных образов фона. Мемуарная форма — у Алемана символическая исповедь-покаяние блудного сына — для этих авторов поэтому уже не обязательна; от нее отказываются Салас Барбадилья, Солорсано и Гевара: акцент переносится с героя на мир вокруг него. В таком виде традиция плутовского романа как сатирико-бытового жанра проникает в европейские литературы XVII века, где она обретает в каждой стране свои национальные особенности.
Она доходит до Лесажа, который перед тем (и после того), как создал «Жиль Блаза из Сантильяны» — роман об испанском плуте XVII века, затмивший для ближайших поколений все испанские плутовские романы, — перерабатывал и переводил испанские образцы («Хромого беса», «Гусмана де Альфараче» и «Эстебанильо Гонсалеса»). Лесаж, первый писатель французского Просвещения, освобождает плутовской роман от барочной дисгармонии, от контрастов возвышенного и пошлого, от «разорванного» мироощущения, от двусмысленного тона комизма, от всей испанской остроты и пряности в идеях, образах и положениях, — а по сути дела даже от пикаро, причудливого героя парадоксальной действительности Испании XVII века. Его Жиль Блаз — это обычный человек, «такой же, как и все вы» (на чем постоянно и тщетно настаивал Гусман: читателю трудно было с ним согласиться!), даже малоинтересный, бесхарактерный человек, — интересен и характерен лишь мир вокруг него. Не герой и не мошенник, не попытка насильственно их соединить, дабы показать, как из предельного падения происходит вознесение, но один из многих «людей доброй воли» (и слабой воли, как у Гусмана), отнюдь не безнадежный от природы человек, «средний» человек, которого стремится изобразить литература Просвещения. К этому же герою и к такой же концепции романа одновременно в Англии приходит Дефо как автор «Молль Флендерс» (где преобразован «женский» вариант пикарескного жанра), а также в других произведениях — не плутовского, но родственного ему капитанско-флибустьерского сюжета, начиная с «Робинзона Крузо».
По форме это было как бы возвращением к добарочной предыстории жанра, к гуманистической сатире «Ласарильо с Тормеса», которая ближе писателям Просвещения, чем пессимистическая сатира «Гусмана де Альфараче». В композиции романа унаследуется от Алемана широта трактуемого жизненного материала, но в изображении «человеческой природы» на смену интенсивному обобщающему методу и дидактическим отступлениям Алемана приходит экстенсивное повествование и стройная новеллистически-многочленная композиция.
В барочном реализме испанского плутовского жанра впервые в истории романа герой представлен механическим «продуктом» изменчивых обстоятельств общественной среды — именно при сатирическом взгляде на человека и возникает такое унизительное для него изображение. Знаменательно, что у романистов после Алемана и Кеведо (а формально лишь после Гевары, который, оттеняя «демонизм» неразумной жизни, еще дал плуту-студенту в товарищи беса) характер пикаро уже менее значителен по сравнению со «знаменитым плутом» Гусманом и «великим мошенником» Паблосом у Кеведо. Происходит не только дегероизация, но и, так сказать, «дедемонизация» главного героя. Этот процесс завершается в XVIII веке в литературе Просвещения, которая отказывается возводить зло в жизни к исконной порочности человеческой природы. Иное понимание «естественного человека»; чем в XVII веке, иное отношение к социальному прогрессу влечет за собой и другое освещение возможностей, заложенных в «среде», и другую оценку ее воспитательной роли, а тем самым и преодоление барочного взгляда на жизнь как алогичную игру безрассудной фортуны.
В литературе XVIII—XIX веков к традиции плутовского жанра, растворенной в сатирическом быте, прибавляется, особенно начиная с Фильдинга, влияние Сервантеса, до того времени гораздо менее ощутимое, несмотря на популярность «Дон-Кихота». Наряду с изображением поведения человека как пассивного следствия социальных условий в романе все чаще показывается борьба героя со своей средой, его протест против нее и стремление преодолеть ее ограниченность — обычно в юмористическом освещении, — тема «Дон-Кихота». Нередко эти две темы, строго разделенные в испанском романе эпохи Сервантеса, теперь сливаются — художественный образ «человеческой природы» становится более конкретным и сложным, более сознательно историческим и социальным.
Истоки нового европейского романа восходят к классической испанской литературе в большей мере, чем к какой-либо иной, — к роману Сервантеса и его современников, начиная с автора «Гусмана де Альфараче».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ[11]
ДОНУ ФРАНСИСКО ДЕ РОХАС,
МАРКИЗУ ПОЗА, ПРАВИТЕЛЮ МОНСОНА[12], ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ФИНАНСОВОГО СОВЕТА И ТРИБУНАЛОВ ОНОГО ПРИ ОСОБЕ КОРОЛЯ, НАШЕГО ГОСУДАРЯ
К ЧЕРНИ
О злобная чернь! Для меня не ново, — хотя тебе, быть может, и внове сие узнать, — как чужда ты истинной дружбы, как мало в тебе достоинств и знаний, как ты язвительна, завистлива и алчна. О, как спешишь ты осудить и как медлишь почтить, как уверенно причиняешь зло и как робко творишь добро, как легко твои страсти разжечь и как трудно их унять! Чье мужество, будь оно тверже алмаза, устоит пред твоими острыми зубами? Чья добродетель не пострадает, попав тебе на язычок? Чье благочестие ты оборонишь, чьи слабости извинишь? Какое лекарство не обратится в отраву под твоим взглядом василиска? Какой живительный нектар, излившись в твои уши, не станет ядом в улье сердца твоего? Чья святость избегнет твоей клеветы? Чья невинность спасется от твоих гонений, а простодушие от злословия? Какое правосудие не собьешь ты с толку? Какую истину не исказишь? Случилось ли тебе хоть раз, ступив на зеленый луг, не загрязнить его своим распутством? И ежели живописцу понадобилось бы изобразить муки и казни адовы, сдается мне, ты одна могла бы послужить подобающей для него натурой. Но, может быть, ты скажешь, что меня увлекает страсть, распаляет гнев и ослепляет невежество? О нет! Будь ты способна прозреть, стоило бы тебе лишь оглянуться, и ты убедилась бы, что дела твои увековечены издревле и со времен Адама все порицают их, как и тебя самое.
Так можно ли надеяться на исправление столь закоснелого зла? Где счастливец, которому удалось вырваться из твоих хищных когтей? Я бежал из шумной столицы — ты последовала за мной в деревню. Я замкнулся в уединении — ты и здесь окружила меня враждой, лишая покоя и подвергая своему суду.
Я знаю, тебя не остановит ни знатность моего покровителя, ни почтение к его признанному благородству, ни то, что, уповая на его защиту, я предаюсь твоей власти. Презрев голос разума и чести, ты в дерзости своей порочила славнейших мужей, обзывая одних шутами, других — распутниками, третьих — лжецами. Подобно полевой мыши, ты съедаешь горькую корку дыни, а от сладкой мякоти воротишь нос и, подобно несносной, назойливой мухе, улетаешь из благоуханных садов и цветников искать поживы на свалках и навозных кучах.
В творениях божественных умов ты не находишь и не постигаешь возвышенного поучения — тебе лишь бы узнать, что сказала собака да что ответила ей лиса. Вот это к тебе так и липнет, так и врезается в память. Ох, злополучная лиса! Подобно ей, ты стала притчей во языцех, ты так же никчемна, гонима и преследуема. Но ежели бы тебе и вздумалось почтить меня, знай — не надобны мне ни твое славословие, ни щедрая лесть, ибо хвала, исходящая от дурных людей, постыдна. Предпочту ей упреки человека добродетельного, который, укоряя, желает добра, между тем как твое тлетворное восхваление приносит лишь зло.
Ныне ты свободна, путь открыт, добыча пред тобой. Что ж, беги, круши, терзай, рви на части — воля твоя. Но помни — цветы, которые ты топчешь, украсят седины мудреца и усладят его своим ароматом. Смертельные укусы твоих клыков и раны, нанесенные твоей рукой, уврачует рука разумного читателя, под чьей защитой я найду верное спасение от всех жестоких бурь.
ОТ АВТОРА К РАЗУМНОМУ ЧИТАТЕЛЮ
Иные люди, видя гнетущие и мрачные сны, так отчаянно борются с воображаемыми врагами, что просыпаются совершенно разбитые, словно им пришлось сражаться в одиночку с могучим быком, хоть на самом деле они за всю ночь и не пошевельнулись. Так чувствовал себя и я, заканчивая это вступление и представляя себе глупость и многочисленность невежд, на чей суд я сам себя отдал, уподобясь человеку, который добровольно уходит в изгнание, зная, что уже не властен вернуться. Но я обещал написать эту книгу, и теперь мне, как безрассудному игроку, надлежит расплатиться по ставке.
С худым моим умишком и скудными познаниями, пожалуй, вовсе не следовало бы вступать на этот путь и чрезмерно полагаться на свои силы. Но, рассудив, что и в самой плохой книге найдется крупица добра, я подумал, что недостаток дарований, быть может, возместится усердием и желанием принести пользу, а также, что, споспешествуя добродетели, я с лихвой буду вознагражден за свой труд и дерзость моя заслужит прощение.
Разумному читателю ни к чему длинные вступления и пространные речи: его не поразишь пышными образами, не обманешь громкими словами и не завоюешь изысканной лестью. Его-то суду я и покоряюсь, его поддержки прошу и его защите поручаю себя.
А ты, алчущий полезного урока, ты, о ком я более всего заботился, сочиняя эту книгу, поверь, что не корысть и не тщеславие побудили меня взяться за перо; желание похвалиться умом мне чуждо, ибо я знаю меру своих сил. Возможно, кое-кто скажет, что я веду свой утлый челн, обратясь спиной к той гавани, куда намерен пристать. Но уверяю тебя, человек этот ошибается, и бег моего челна всегда устремлен к гавани всеобщего блага, если только я достоин ему служить. Многие предметы в книге очерчены вскользь и неполно — оживить их красками мне не удалось по разным причинам. Другие изображены более подробно, хоть я и остановился на полпути, не доведя дела до конца из опасения кого-нибудь задеть. Найдутся и такие предметы, дойдя до которых, я смело, с открытым забралом бросался в бой, ибо о них надлежит говорить без утайки.
Многое я хотел сказать тебе и сказал, о многом хотел бы написать, но не написал. Постарайся прочесть то, что сумеешь, не смейся над сказкой и запомни ее указку, прими советы мои так же охотно, как я даю их, и не выбрасывай, словно мусор, на свалку забвения. Помни, что в мастерской ювелира и мусор бывает драгоценным. Так подними же и собери этот прах, положи его в горнило размышлений, прокали в пламени духа, — и тогда, поверь, ты найдешь там золото, которое тебя обогатит.
Не все это золото взято из собственных моих запасов, немало я позаимствовал у святых отцов и ученых мужей; его-то я и расхваливаю, чтобы продать тебе. И так как не только благо исходит от бога, но и во всяком зле есть нечто умножающее славу божию, — ибо господь вездесущ, — ты, читатель, прими благосклонно мой труд, впитай в себя пригодное, а негодное или дурное отбрось, приписав его мне. Но я уверен, что там, где нет вреда, мы часто можем найти что-нибудь полезное.
В этой повести немало пищи для размышлений; не пренебрегай ею. Если же временами рассказ мой покажется тебе недостаточно глубокомысленным и пристойным, причиной здесь то, что герой книги — плут. Такие места, хоть их совсем мало, пусть послужат тебе развлечением — ведь на пиршественном столе должны быть не только яства на любой вкус, но и приятные, сладкие вина, которые, веселя нас, способствуют пищеварению, в то время как музыка услаждает наш слух.
ОБЪЯСНЕНИЕ ТОГО, КАК СЛЕДУЕТ ПОНИМАТЬ ЭТУ КНИГУ
Я писал эту повесть, надеясь издать ее в одной книге. Тогда в самом ходе повествования разъяснились бы все недоумения, которые теперь, когда книга разделена на две части, могут возникнуть у читателей. И вот я решил заранее устранить эту помеху, тем паче что все легко объяснить в немногих словах. А потому и предваряю, что наш плут, Гусман де Альфараче, как будет видно в первой части, прилежно изучал латынь, риторику и греческий, а затем, возвратившись из Италии в Испанию, еще более преуспел в науках и даже намерен был принять духовный сан. Но его снова потянуло к беспутной жизни, и он оставил ученые занятия, коим посвятил несколько лет.
Жизнь свою он описывает, находясь на галерах, куда попал за содеянные преступления, а был он знаменитейшим вором, как ты, читатель, увидишь во второй части. И если в первой он порой преподносит нам поучения, тут нет ничего странного и несообразного. Напротив, вполне естественно, что человек ясного ума, причастный к наукам и умудренный годами, проводит на каторге свой досуг в таком полезном занятии. Невежественные же преступники, как мы нередко видим, попав на галеры, нисколько не заботятся о спасении души и разве только выучат краткую молитву для осужденных на казнь.
Эта часть разделена на три книги. В первой из них речь идет о том, как Гусман де Альфараче покинул дом своей матери, как легкомысленна бывает молодежь в своих поступках и как, увлекаемая дурными наклонностями, она не желает видеть добра, хотя зрение у молодых острее. Во второй книге описаны плутни нашего героя и порочные привычки, которые он приобрел, находясь в дурном обществе и ведя праздную жизнь. В третьей показаны нищета и горести, постигшие его, а также безрассудные поступки, которые он совершил, не желая смириться и последовать советам того, кто мог и хотел направить его на стезю добродетели. А дальше он, с помощью божьей, расскажет конец своей истории.
ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО
ЭТОЙ КНИГЕ И ЕЕ СОЧИНИТЕЛЮ МАТЕО АЛЕМАНУ, СОСТАВЛЕННОЕ АЛОНСО ДЕ БАРРОС[14], СЛУГОЙ КОРОЛЯ, НАШЕГО ГОСУДАРЯ
Все мы в великом долгу перед живописцами, которые на своих полотнах, будто в архивах или складах, сохраняют — правда, лишь в виде линий и немых красок — облик тех, кто удостоился быть изображен на картине за доблестные дела, а также тех, кто дал предмет для кисти художника своим дурным поведением. Так живописец просвещает наш ум, показывая добрые дела привлекательными, а злодейства отталкивающими, дабы мы подражали первым и поучались на примере вторых. Но несравненно больше наш долг перед сочинителями, которые в своих повестях показывают все так натурально, что нам чудится, будто мы это видели собственными глазами, а заслуга писателя лишь в том, что он запечатлел события на бумаге.
В таком двойном долгу — а большего и не вообразишь — мы оказались перед нашим сочинителем, который столь правдиво представил в своей истории одного из сынов праздности, что даже тупой невежда узнает его по этим приметам, ибо сынок весь в свою родительницу. И если праздность — мать всех пороков, то чадо ее стало их вместилищем и средоточием, так понаторев в них, что сие могло бы послужить примером и образцом для желающих вкусить прелестей подобной жизни. Но пороки здесь показаны в столь гнусном обличье, что самый последний из людей ни за что не согласился бы очутиться в шкуре нашего плута, ибо он в конце концов понес позорную кару за свои прегрешения и безрассудные затеи, к коим его побудило своеволие.
Из этого заслуженного и примерного наказания всякий поймет — наш автор подсказывает это заключение прямо и недвусмысленно, а также доказательствами от противного, — что удача и успех даруются лишь тому, кто предается разумным занятиям и посвящает свою жизнь благой и незыблемой цели, будучи во всем противоположностью и антиподом изменчивого героя нашей повести. С несравненным искусством и правдоподобием повествуя его историю, автор по праву заслужил звание и чин историка, а заодно и живописца, судя по мастерству в перспективе и светотени, которыми он сумел украсить назидания и советы, столь необходимые для дел государственных и для улучшения нравов, чем он более всего озабочен. Он наглядно доказывает нам истину притчи Ликурга[15] о двух щенках одного помета: тот щенок, которого хорошо обучили и вышколили, преследовал зайца, пока не затравил его; другой же щенок, делу своему не обученный, остановился на полдороге, чтобы поглодать валявшуюся кость. На самых убедительных примерах автор внушает нам, что детям, которых сызмала не воспитывали в строгости и послушании, грозит неминуемая гибель, ибо они пускаются вскачь по дорогам юности верхом на необузданном коне своих безумных, неукротимых желаний, а конь тот несется во весь опор, натыкаясь на тысячи препон.
Автор также поучает нас, что не меньше препятствий ожидает того, кто, не имея ни знаний, ни постоянного ремесла, основывает свои надежды на невежественном учении, гласящем, будто лучшая школа — сама природа. Не испробовав своих дарований и ума, ничему толком не обучившись и следуя лишь мимолетным прихотям, такой человек берется за занятия, чуждые его способностям, хватается за все без разбора и только губит себя и дело, за которое взялся. Непостоянный и суетливый, он тщится скрыть свою бесполезность, но кто берется не за свое дело, приносит еще меньше пользы, нежели тот, кто, удалившись от всяких дел, только и знает что спать да почивать.
Подобных упреков счастливо избег наш рассказчик, Матео Алеман, ибо жизнь его, заполненная похвальными трудами, не менее поучительна, нежели его книга, являя пример обратный тому, какой показан в сей повести. С юных лет посвятил он себя изучению творений древних, а потому его никак нельзя укорить ни в праздности, ни в том, что, сочиняя сию историю, он взялся не за свое дело. И ежели, следуя влечению, столь понятному в нем и сродному его занятиям, он отвлекся и отказался от почетной должности в канцелярии его величества, где служил исправно, хоть и без особой охоты, то, поступив так, он лишь вернулся к первоначальным своим занятиям. С неусыпным рвением продолжая их, он и создал эту книгу, где в сладостном согласии сочетал, как советует Гораций, приятное с полезным[16], развлекая нас остроумием и поучая мудрыми изречениями, усматривая высшую цель в благе общества и лучшую награду в том, чтобы принести пользу.
В сей книге дети найдут советы касательно их долга пред родителями, которые правильным и разумным воспитанием извлекли их из мрака невежества, указав путеводную звезду, дабы она вела их в бурном море сей жизни, столь долгой для бездельников и столь краткой для тружеников. И не правы будут те читатели, которые, найдя в книге родительское наставление, обращенное к ним, как к детям, выкажут неблагодарность ее творцу и не оценят его благородного пыла. Впрочем, если мои слова не спасут сочинителя от строгого суда и упреков, неминуемых из-за различия мнений, тому удивляться нечего. Напротив, это вполне естественно и неизбежно, ибо никто не может писать так, чтобы угодить всем: требуя этого, мы лишили бы природу величайшего ее чуда, а может статься, и лучших ее красот, суть коих в разнообразии, отчего мнения людей так же различны, как формы предметов. Не признавать сего — все равно что утверждать, будто все люди на одно лицо и у всех одинаковый вкус.
ГУСМАНУ ДЕ АЛЬФАРАЧЕ
ОТ ВИСЕНТЕ ЭСПИНЕЛЯ[17]
Эпиграмма
ОБРАЩЕНИЕ ГУСМАНА ДЕ АЛЬФАРАЧЕ К СВОЕЙ СУДЬБЕ, ЗАПИСАННОЕ ЛИЦЕНЦИАТОМ АРИАСОМ
ОТ ЭРНАНДО ДЕ СОТО, КОНТРОЛЕРА КАСТИЛЬСКОГО ДВОРА ГОСПОДИНА НАШЕГО КОРОЛЯ, АВТОРУ
КНИГА ПЕРВАЯ
ГЛАВА I,
Такое желание охватило меня поведать тебе, любознательный читатель, историю своей жизни и так я спешил ввести тебя в самую ее суть, что хотел было не задерживаться на некоторых предметах, о коих положено говорить вначале, ибо они важны для повествования и доставляют немалое удовольствие читателям. Но потом я спохватился: а не оставлю ли я тем самым некую лазейку, через которую, того и гляди, проберется какой-нибудь буквоед и станет упрекать меня в невежестве, вменяя в вину то, что у меня определяемое оказалось без определения и что, прежде чем рассказывать о своей жизни, я не доложил, кто были мои родители и при каких обстоятельствах я родился? И то сказать, вздумай я описывать жизнь своих родителей, книга, спору нет, получилась бы куда занимательней и больше пришлась бы тебе по вкусу, нежели история собственной моей жизни. Так и быть, скажу о них самое главное, опуская то, о чем мне говорить не подобает: пусть и другие потасуют колоду.
И хотя не гоже человеку подражать гиене, которая кормится, откапывая трупы, я уверен, что и для моих родителей найдутся летописцы, ибо строгих катонов в сем мире предостаточно[18]. Нимало не удивлюсь, если и ты, читатель, осудишь меня за эти немногие строки, решив, что я бросаю тень на своих родителей, и в сердцах обзовешь всякими обидными словами, среди коих «глупец» и «дуралей» будут самыми лестными, — еще бы, ведь я и собственные пороки не мог обуздать, а вздумал обличать чужие. Что и говорить, ты прав; одно лишь замечу: если и сочтешь меня негодяем, прослыть таковым я не старался, ведь как ни дурно предаваться порокам, еще хуже кичиться ими. Решился же я нарушить священную четвертую заповедь о почтении и уважении к отцу-матери лишь для того, чтобы чуть прикрыть свои грехи слабостями родителей. Иное дело, если, как порой бывает, бахвалятся преступлениями предков; это я назвал бы низостью и подлостью, и, по мне, такой человек — дурак из дураков. И впрямь, что может быть глупее: карты свои ты раскрыл, а грехами соседа или родича свои грехи не замажешь, только угодишь в злопыхатели. У меня не так. Ежели я малость и приукрашу свою историю — без чего не обойтись, — люди скажут: «Как родители наши жили, так и нам жить велели», — или что-нибудь другое в том же роде.
Вдобавок жизнь моих родителей настолько была на виду и так известна в подробностях всем и каждому, что, отрицая явное, я совершил бы глупость и, несомненно, дал бы лишь новый повод для сплетен. Я, если угодно, даже оказываю своим родителям немалую услугу, восстанавливая подлинный первоначальный текст и опровергая этим всяческие глоссы, коими сей текст снабдили добрые люди. Ведь стоит кому-нибудь завести речь о грешках моих стариков, как тут же к единице приписывают столько нулей, сколько взбредет в голову клеветнику, увлеченному своим воображением. Есть же такие люди! Дай ему только повод поразглагольствовать, и он даже египетские пирамиды сокрушит в прах, из мухи сделает слона, догадку превратит в очевидность, слухи в действительность, мнение в истину — и все лишь для того, чтобы красноречием щегольнуть и умом похвастать.
Это часто бывает, и так случилось с одним чужеземным кабальеро, которого я знавал в Мадриде. Был он большой охотник до испанских лошадей, и когда решил возвратиться на родину, — а жил он в дальних краях, — то, не имея ни разрешения, ни средств вывезти живых лошадей, задумал взять с собой хотя бы их изображение, чтобы самому любоваться и друзьям показывать. На конюшне у него стояли два отменных жеребца, прекраснейшие во всем Мадриде; вот кабальеро и пригласил двух знаменитых живописцев, дабы те написали каждый по одному коню, и пообещал сверх условленной платы награду тому, кто особенно отличится. Первый живописец с таким совершенством изобразил солового скакуна, что, казалось, коню только души не хватает, а сие уже не во власти художника; конь стоял точно живой и так был похож на настоящего, что иной рассеянный человек, пожалуй, обманулся бы. Кроме коня, на картине ничего не было, только вокруг него живописец нанес светлые и темные пятна, как ему казалось лучше.
Второй художник написал коня серого в яблоках и выполнил свою работу довольно искусно, хотя далеко ему было до товарища. Зато он отличился в другом, в чем весьма был изощрен, а именно: изобразив коня, он расписал верхнюю часть картины волшебными далями, облаками, лучами зари, развалинами и статуями, внизу разместил там и сям рощицы, цветы, луга и скалы, в углу — развешанную на дереве сбрую, а у ног лошади — верховое седло. Все это было так богато изукрашено и отделано, что трудно и вообразить.
Когда кабальеро увидал обе картины, он, понятно, пришел в восторг от первой и присудил награду искусному мастеру, подарив ему сверх договоренной платы дорогой перстень; живописец весьма был рад этому, как и тому, что его картину признали лучшей. Второй живописец, гордившийся своим творением, увидел, с какой щедростью расплатились с первым, и заломил за свою картину неслыханную цену. Кабальеро так и ахнул, услышав названную сумму, которую ему и достать не удалось бы. «Послушай-ка, братец, — сказал он живописцу, — ты бы хоть подумал о том, как дорого стала мне первая картина, а ведь твоя нисколько не лучше!» — «Что до коня, — ответил живописец, — ваша милость правы, но зато в моей картине столько деревьев и всяческих развалин, что они сами по себе стоят не меньше, чем получил мой товарищ».
Кабальеро возразил: «Мне не стать, да и ни к чему, тащить с собой на родину такую кучу деревьев и громоздких строений, — у нас хватает и того и другого, и в моей стране они не менее красивы. К тому же мне нравятся только лошади, и я хочу увезти лишь то, чем не могу любоваться иначе, как на картине».
Тогда живописец сказал: «Если бы на таком большом холсте я написал одного лишь коня, это было бы некрасиво. Чтобы картина имела приятный и нарядный вид, желательно и даже необходимо заполнить ее всякими другими предметами, кои придали бы ей красоту и пышность; вместе с конем вам следует увезти сбрую и седло, а изображены они с таким совершенством, что я их не променяю на сбрую и седло из чистого золота».
Наш кабальеро, заполучив предмет своих желаний и полагая, что сбруя и все прочее, чем была изукрашена — и в своем роде недурно — картина, совсем ему не нужны, рассудил к тому же, что у него и денег-то не хватит. «Я просил тебя, — остроумно ответил он, — нарисовать только коня; сделал ты это хорошо, и я готов за него заплатить, ежели тебе угодно продать его. Что ж до сбруи, оставь ее себе или подари кому-нибудь другому, а мне она не надобна». И живописец остался в дураках, ничего не получив за добавочный труд, к коему побудила его неразумная мысль, что, чем больше предметов нагромоздит он в картине, тем больше ему заплатят.
Так уж повелось на свете и было во все времена: попросишь человека рассказать или сообщить то, что он видел и слышал, или же поведать всю правду и суть какого-нибудь дела, а рассказчик так его распишет и нарядит, что не узнать, словно лицо дурнушки под слоем румян. Каждый норовит внести свои догадки и домыслы, преувеличить, поразить, раззадорить или развлечь, — как подскажут ему страсти. Один, чтобы пришлась впору, растягивает свою историю как на колодке, другой, чтобы была изящней, подпиливает и шлифует ее, убирая по своему вкусу все сучки и задоринки, и, словно пфальцграф[19], жалует дураку сан мудреца, урода делает красавцем, а труса — храбрецом. Обо всем у них свое мнение, и им сдается, что конь нарисован плохо, коль на нем нет седла, и что история пресна, коль не наперчить ее выдумками.
Уж раз зашла речь о правде, то о моем отце никто слова правды не сказал. Где было на грош, приврали на алтын, где было на алтын, стало на полтину; ведь всякому лестно добавить от себя хоть малость, а из малостей выросла целая гора, где уж до основания не докопаешься, да и нет его, просто одна ложь другую подпирает, и если каждая в отдельности пустяк, то от всех вместе великое поношение. Лживые и коварные языки, подобно острым стрелам и раскаленным угольям, язвят честь моих родителей и испепеляют их доброе имя, отчего родителям и мне приходится всечасно терпеть жестокие обиды.
Кабы в нашей воле было выбирать то, что нам по душе, поверь мне, читатель, уж я бы постарался ухватить из глины нашего праотца Адама самый лучший кусочек и даже в драку полез бы за него. Но, увы, сие невозможно; каждому надлежит довольствоваться своим жребием, ибо тот, кто распределял доли, знал, что делал, да славится имя его! Хоть и есть у меня немало недостатков и изъянов, все же я благородной крови по всем статьям. Кровь переходит по наследству, порок же только прилипает. Кто праведен, тот получит воздаяние, но грехи своих родителей не искупит.
Что до моего отца, то и он, и вся его родня были левантинцами[20]. Некогда они перебрались в Геную, где их причислили к дворянству, и хотя родом они были не оттуда, иначе как генуэзцами я их не могу назвать[21]. Занимались они делом, какое процветает в том городе, а ныне, за грехи наши, стало обычным и в нашем краю: меняли деньги и учитывали векселя по всему свету. За это и поносили моего отца, обзывая лихоимцем. Не раз доводилось ему слышать это слово собственными ушами, но человек он был кроткий и не обижался. А ведь ругатели эти не правы, ибо учет векселей был и есть дело законное. Я вовсе не собираюсь хвалить или, боже упаси, оправдывать дела, которые кой-кому кажутся дозволенными, как-то: ссуды с процентами под залог золотых или серебряных вещей на ограниченный срок, после которого эти вещи пускают с молотка, а также сомнительные делишки с подложными векселями да подставными лицами и всякие прочие мошенничества. У тех, что этим занимается, голос Иакова, а руки Исава[22]; от них на пушечный выстрел разит обманом. Такие плутни приписывали и моему отцу, но я их за ним не примечал и зря говорить не стану.
А что до учета векселей, то само по себе занятие это безвредное, хотя в нем можно вести себя по-разному, — и я не дивлюсь, что это дело многие порицают, пусть и напрасно. Но вот когда люди осуждают и хулят то, в чем нет и тени зла, это мне совсем непонятно. Конечно, если я вижу, что в полночь через окно в подозрительный дом лезет монах со шпагой в руке и щитом у пояса, а мне говорят, будто он идет причащать умирающего, неужто я как олух должен поверить, неужто назову благим делом столь явную скверну? Это ведь и богу не угодно, и церковью не одобряется. Но когда называют лицемером человека, который исправно молится, участвует в благочестивых процессиях, посещает богослужения, часто исповедуется и причащается, — этого я не терплю и за великий грех почитаю.
У отца моего были предлинные четки на полтораста зерен, крупных, как лесные орехи, и он привык молиться с ними. Эти четки подарила ему моя мать, которая унаследовала их от своей матери, и отец никогда из рук их не выпускал. Каждое утро, стоя на коленях, он слушал мессу и, подняв вверх сложенные для молитвы руки, держал на них свою шляпу. Злые языки утверждали, будто он молится в таком положении, чтобы не слышать службы, и держит перед собой шляпу, чтобы не видеть священника. Пусть люди беспристрастные рассудят, сколь несправедливо и дерзостно было это обвинение со стороны бессовестных и злобных клеветников.
Сплетни эти, что греха таить, распускались не без причины. Началось все с того, что один из компаньонов моего отца в Севилье обанкрутился и сбежал, прихватив с собой отцовские деньги. Сумма была изрядная, и отец пустился в погоню, дабы по возможности возместить убыток, а заодно уладить кое-какие дела. Корабль, на котором он плыл, подвергся нападению пиратов, и отца вместе с другими путешественниками захватили в плен и увезли в Алжир. Терзаясь страхом и отчаянием и не надеясь вырваться на свободу и вернуть похищенные компаньоном деньги, отец мой недолго думая стал вероотступником. Вскоре он выгодно женился на богатой мавританке, женщине знатной и прекрасной собой. Раз уж речь зашла о выгоде, — а говоря о ней, я не хочу задевать благородных кабальеро и других почтенных и знатных особ, ибо во всех сословиях бывают разные люди, — скажу кстати о нравах и обычаях родичей моего отца, с коими имел случай познакомиться. Они охотно хлопотали по чужим делам, но не наводили порядка в собственных; любили, чтобы им говорили правду, а сами всех обманывали; требовали, чтобы им платили долги, а сами долгов не платили; много наживали, много и проживали, продавая заложенные у них вещи, — словом, как говорится, чтобы попасть в Рим, на все пойдешь. Компаньон моего отца, полагая, что теперь уже никто с него денег не потребует, пошел на сделку с другими своими кредиторами, выговорил себе льготные условия и сроки платежей, так что и с долгами расквитался, и богачом остался.
Когда отец мой прослышал об этом, ему захотелось поскорее вернуться тайком в Испанию. Он обманул свою мавританку, сказав ей, что надумал заняться торговлей, продал все имущество, превратив его в цехины — берберийские золотые монеты, а затем сбежал, захватив с собой побольше драгоценностей и покинув жену в одиночестве и бедности. Втайне от друзей и недругов он вернулся в лоно истинной церкви и, полный скорби и раскаяния, сам отдал себя в ее власть, умоляя о посильной епитимии; просьбу его уважили, и, выполнив епитимию, он занялся восстановлением своего состояния. Но из-за этой истории, как он ни старался, доверия к нему уже не было. А ежели вы спросите, имелась ли другая причина, вам скажут то, что нагло твердили и мне, кстати и не кстати: кто раз совершил дурное, от того не жди добра. Рассуждение безупречное, но ведь нет правила без исключения. Кто может судить, какими путями нисходит на человека благодать божия и не стал ли он, согрешив и покаявшись, добродетельнее и набожнее, как сказано в одной из «Автентик»[23].
Теперь вы сами видите, без дальнейших объяснений, что за человек был мой родитель. А ежели скажут, что он к тому же раза два-три скрывался с чужими деньгами, ничего тут нет особенного — ведь и его обобрали. Человек не железо и не может быть крепким, как гвоздь, да и гвоздь порой не выдерживает и гнется. Это одна из уловок торговых людей, и применяется она повсюду, особливо в Испании, где стала обычным способом обогащения. У нас этим никого не удивишь: все знают, что так заведено; пусть ловкачи отчитываются перед своими духовниками. Один бог судья в таких делах, а нам бы, чем считать чужие грехи, смотреть бы лучше за собой. Многие на это идут, но никого из них на виселицу не ведут. Будь это преступлением, злодейством или грабежом, их бы карали: ведь из-за каких-нибудь шести реалов[24], а то и меньше, присуждают к плетям или ссылают на галеры сотни горемык.
Охотно умолчал бы я о своем мнении, чтобы не бесчестить отца, однако, следуя завету философа: «Я Друг Платону, но еще более — истине»[25], — я должен держаться истины. Итак, да простят мне люди, если я назову подобные делишки вопиющим мошенничеством, достойным примерного наказания.
Быть может, кое-кто из коммерсантов скажет мне: «Поглядите на него: наставления нам читает, точно коллегия кардиналов с папой во главе! И кто просит этого остолопа, галерника и плута учреждать законы и судить о делах, в которых он ничего не смыслит». Да, вижу я, что маху дал и что слова мои брошены на ветер. Но я охотно стерпел бы любую брань, лишь бы начали карать и искоренять этот дозволенный вид грабежа, даже если бы честь обновить виселицу выпала на долю моего отца. Пусть же все идет, как идет; новшества и преобразования в подобных важных делах — и других, еще более важных — к добру не ведут, да и не моя тут печаль: ведь все равно что взывать о жалости к волку, пытаться остановить солнце или проповедовать в пустыне.
Но вернусь к тому, чем более всего попрекали моего отца. Когда он угодил в тюрьму из-за всяческих наговоров да пересудов, то будто бы пустил в ход свое богатство, а говорится ведь: «Кто богат, тому писец — кум и алькальд[26] — брат». Потому, дескать, отец мой и сумел освободиться, хотя доносов на него было достаточно для самого сурового наказания.
О друг читатель, да разве по одним наветам можно осудить человека? Думаю, тебе ясно, что все это были бабьи сплетни, враки и поклепы. И раз половину обвинений я сам признал, ты не откажешь мне в праве защитить отца от другой половины. По-моему, превратить судейских писцов в своих кумовьев может всякий, кто мошной тряхнет, ибо иные бесстыжие писцы, как цыгане, воруют у всех на глазах, а законы в их руках что шарики у фокусника — так и перелетают из одной чаши весов в другую. Против этого зла бессильны все: и тяжущиеся, и защитники, и судьи.
А пока у меня не выскочило из головы, послушай, какую проповедь произнес в одну из пятниц великого поста ученый проповедник в мадридской церкви святого Эгидия, обращаясь к сеньорам из верховного суда. Перебрав всех служителей правосудия по порядку, он дошел наконец до писца, которого умышленно оставил на закуску, и сказал:
«Здесь колесница правосудия остановилась, застряла, увязла в грязи выше колес и вряд ли выберется, ежели на помощь не явится ангел божий и не перевернет всю эту лавочку вверх дном.
Признаюсь, сеньоры, что за тридцать с лишним лет я здесь перевидал и выслушал множество исповедовавшихся грешников, кои, впав во грех, вновь и многократно ему предавались, — и все они, по божьему милосердию, исцелились, изменив образ жизни и очистив совесть. Прелюбодея подточило время и дурные женщины; игроку открыл глаза притоносодержатель, который, словно пиявка, каплю за каплей высасывает кровь из своих завсегдатаев, — сегодня ты в выигрыше, завтра в проигрыше, денежки круглые, потому и катятся, да все к его рукам прилипают, а игроки остаются без гроша; вора исправили страх и стыд; у клеветника отнялся язык, — мало кому из них этого миновать; гордеца научила уму-разуму беда, и он познал, что сотворен из праха; лжеца обуздали насмешки и оскорбления, которыми его осыпали все и в глаза и за глаза; богохульника образумили увещевания друзей и близких. Все рано или поздно, хоть и нелегкими путями, прозревают и, подобно змее, сбрасывают старую кожу; у всех этих людей видел я приметы грядущего спасения. Одни писцы остались неисправимы; тут я теряюсь и лишь руками развожу: сегодня они те же, что вчера, и в нынешнем году не лучше, чем тридцать лет назад. Диву даюсь, как они исповедуются, кто им грехи отпускает, — я разумею тех писцов, которые злоупотребляют своей властью. Ведь говорят они и пишут все, что им заблагорассудится; за каких-нибудь два дуката[27], в угоду другу или подружке, — а до женского пола все они охочи, — лишают людей жизни, чести и имущества, порождая несметное множество грехов. Их снедает алчность неутолимая и голод волчий, а души жжет пламя адово, которое понуждает их хватать направо и налево, глотать, не разжевывая, чужое достояние. А так как барыши у них всегда незаконные и деньги, попав к ним на ладонь, вмиг прирастают к ней, превращаясь в кровь и плоть, то отбросить взятку писцы уже не в силах, разве что потом бросают деньги на мирские утехи и дьявольские соблазны. Посему я полагаю, что ежели кто из них спасется — не все же они таковы, как я только что описал, — и душа его внидет в райскую обитель, ангелы, ликуя, возгласят: «Laetamini in Domino!»[28] Писец на небе? Вот так чудо, вот так чудо!» На этом он закончил свою проповедь.
Но что с того, что писцов отделали на все корки? Они сумеют постоять за себя и оправдаться, — ведь железо и то можно позолотить. Они скажут вам, что их жалованье установлено в незапамятные времена, что пропитание с каждым днем дорожает, а налоги и пошлины растут, что должность писца досталась им недаром, а потому они вправе получать доход с затраченных денег и возмещение за хлопоты.
Видимо, так было во все времена, ибо еще Аристотель сказал, что продажа должностей — величайшее зло для государства[29]. Также и спартанец Алкамен[30] на вопрос, как достичь благоденствия в стране, ответил, что для этого правителю следует пренебречь собственной выгодой. Но если о судье, кому должность даруется безвозмездно в надежде, что он будет судить по-божески — почему судей и именуют земными богами, — если о судье скажут, что он торгует правосудием, оставляя зло безнаказанным, а добро невознагражденным, или что он готов оправдать любого преступника, я буду это отрицать и докажу свою правоту.
Ну кто поверит, что в мире найдется судья столь недостойный, развращенный или бесстыдный, — иначе и не скажешь, — чтобы он нарушил закон и судейский жезл его согнулся под тяжестью золота? Правда, ходят слухи, будто должности эти добываются путями обходными, тайными или попросту бесчестными и будто, усевшись в судейское кресло, судья, дабы возместить свой расход за чужой счет, уподобляется спруту. Все поры, все суставчики его тела превращаются в пасти и когти: когти хватают, а пасти заглатывают все, что ни попадется, — пшеницу, ячмень, вино, оливковое масло, окорока, сукна, полотна, шелка, драгоценности и деньги. Ковры роскошные и пряности восточные, тонкие покрывала и грубые попоны, движимое и недвижимое — все они загребают, и отсечь их алчные щупальцы может лишь коса костлявой, ибо, ступив на стезю порока, люди эти уже навсегда испорчены и берут взятки как законную дань, менее всего заботясь о правосудии. Они покрывают воров, так как те уделяют им львиную долю добычи; купец-толстосум и жалкий разносчик равно покупают их милость, лезут из кожи, забывая страх божий; расплачиваясь деньгами или совестью, всякий обзаводится земным ангелом-хранителем ради неуемных потребностей плоти, отрекаясь от небесного ангела-хранителя, дарованного богом ради насущных потребностей души.
Допускаю, что такое бывает иногда, но из-за этого нельзя подозревать в нечестности всех судей; напротив, низкий, порочный судья, доведенный алчностью до подобного непотребства, встречается на тысячу один, и горшего зла и несчастия нечего ему и желать — кара его в нем самом, ибо все указывают на него пальцами. Люди на него ропщут, ангелы от него отвернулись, все его клянут и тайно и открыто. Но из-за одного нечестивого судьи да не пострадают все остальные, и если кто-то жалуется на неправый суд, вспомним, что тяжба есть спор, где у каждой стороны своя цель, а посему не может того быть, чтобы один приговор удовлетворил обе стороны. Всегда кто-нибудь да останется недоволен, прав он или не прав. Но ты, читатель, заметь себе, что для хождения по судам надобны усердие и сноровка; ежели у тебя их нет, вини одного себя. Не сумев постоять за свое право, не дивись, коль окажешься неправым и судья откажет тебе в законном иске: судьи часто несправедливы к тому, на чьей стороне правда, лишь по той причине, что человек этот не сумел доказать свою правоту, меж тем как противник, худо ли, хорошо ли, отстоял себя; иногда же причина — в небрежности тяжущегося или в том, что у него нет денег и связей, чтобы одолеть влиятельного противника. Потому и неразумно обвинять судей, а тем паче судей в верховных трибуналах, где их много и куда избирают лучших из лучших, так что, ежели одного из них собьет с пути какая-либо страсть, прочие судьи, этой страсти не подверженные, не дадут ему воли.
Вспоминается мне, как один крестьянин из Гранады взялся по поручению общины вести тяжбу против их сеньора; он полагал, что выиграть дело будет не трудней, чем какую-нибудь тяжбу с их алькальдом Педро Креспо[31], и что ему удастся склонить судей на свою сторону. Придя на Новую площадь, крестьянин стал разглядывать портал Канцелярии[32] — здания в своем роде знаменитейшего во всей Испании и в наши времена не имеющего равных среди других ему подобных — и увидел, что по обеим сторонам королевского герба, венчающего портал, помещены изображения Правосудия и Могущества. Когда же другой крестьянин, его земляк, спросил, чего он тут зазевался и почему не идет в Канцелярию хлопотать о своем деле, он отвечал: «Стою вот и думаю, что эти две персоны поставлены здесь не про нашу честь, и охота мне вернуться восвояси; правосудие в этом доме помещено так высоко, что спуститься вниз ему никак невозможно, да и мне до него не дотянуться».
Поэтому я и говорю: удивляться тут нечему; напротив, было бы чудом, если бы добился справедливости человек, который не умеет и не может защитить свое право. А мой отец не только был не виновен, но и дело повел толково, — вот его и оправдали. Во время следствия он искусно обелил себя и уличил свидетелей в пристрастии, доказав, что их обвинения — пустые догадки и досужие домыслы.
Вот-вот! Я опять слышу голос клеветника, что-де об отце, кроме того, поговаривали, будто он завивался, красился и всякое другое, о чем умолчу; что денег он не жалел, не скупился на подарки и что в судах за него хлопотали женщины. Ох, все это мне как нож острый! Будь ты проклят, злопыхатель! До чего же ты назойлив и несносен! Но на сей раз можешь радоваться — больше я не стану отвечать на твои придирки: чтобы опровергнуть все твои хитросплетения, и вечности не хватит. Итак, я не утверждаю, что ты несешь вздор и что речи твои не подтвердятся, когда обнаружится вся истина. Разумеется, стыд и срам, если в судах царят такие порядки, но что поделаешь! Избави нас бог от судьи-самодура, от писца-недруга и ото всех судейских хапуг.
Но если тебе любо идти на поводу у черни, покоряясь ее суду и голосу, в коих нет ни силы, ни истины, как нет их в ней самой, ты все же подумай: разве сказанного тобой достаточно, чтобы не колеблясь обвинить моего отца? И если, по мнению некоторых врачей, такие порядки надо считать недугом, то кто вправе сказать, что болен был один лишь мой отец? Что ж до обычая завиваться и прочего непотребства, я отнюдь этого не одобряю, равно как и тех людей в Испании, которые терпят подобное бесстыдство; тем паче не похвалю я самих этих бесстыдников.
Скажу тебе, каким я помню своего отца. Лицо у него было белое, румяное, волосы светлые, вьющиеся и большие голубые глаза. Хохолок и косицы на висках так и вились колечками. Если все это природное, от бога, неужто должен был он вымазать себе лицо сажей, чтобы зря пропадало такое добро? Но если, как ты говоришь, он применял притирания и мази, если его зубы и руки, которыми все восхищались, были так белы благодаря всяческим порошкам, снадобьям, пахучему мылу и прочей дряни, — я первый призна́ю, что ты прав, и стану заклятым врагом собственного отца и всех, кто занимается такими делами. Это — женоподобные неженки, все их осуждают и подозревают во всяких низостях, ибо они намазаны и расфуфырены, словно женщины, которые румянами и белилами тщатся восполнить недостаток красоты, нанося ущерб и здоровью и кошельку. Достойно сожаления, что не только дурнушки, но и весьма красивые женщины пользуются такими средствами и, надеясь стать краше, начинают мазаться еще с утра, лежа в постели, а кончают только в полдень, когда стол уже накрыт к обеду. Потому я и скажу: хозяйке румяна да уборы — дому нужда и горе. Но если это предосудительно для женщин, то что же сказать о мужчинах?
О, мерзость неописуемая, о, позор неслыханный! Читатель, ты не сможешь упрекнуть меня в том, что я ослеплен любовью к отцу и обольщен приверженностью к отечеству. Нет, я не погрешу против разума и истины. Но для всякого зла можно найти извинения; и если мой отец и был не без греха, я расскажу тебе к слову об одном удивительном случае, который произошел в те времена. Да принесет мой рассказ тебе пользу, а мне утешение, — на миру и смерть красна.
В тысяча пятьсот двенадцатом году шли в Италии ожесточенные войны[33]. И вот в Равенне, незадолго до того, как ее разграбили[34], родилось невиданное чудище, коему все изумлялись чрезвычайно. Верхняя половина туловища, начиная от пояса, была у него человечья, так же как голова и лицо, только на лбу торчал рог. Вместо рук были два крыла, как у летучей мыши, на груди — пифагорова буква Υ[35], а посреди живота — правильный крест. Было это чудище двуполым, с весьма заметными признаками обоих полов, и имело всего одну ногу, которая заканчивалась лапой коршуна с крючковатыми когтями. На коленном суставе сидел один глаз.
Столь необычайное уродство повергло всех в недоумение, и нашлись ученые, которые, рассудив, что подобные чудища всегда являют нам знамение небес, пытались объяснить смысл сего дива. Среди многих толкований самым удачным признано было следующее: рог чудища означает гордыню и честолюбие, крылья — непостоянство и легкомыслие, отсутствие рук — неспособность к добрым делам, лапа хищной птицы — страсть к грабежу, к ростовщичеству и скаредность, глаз на колене — приверженность к суете и мирским утехам, двойственность пола — содомию[36] и скотскую похоть. А надобно сказать, что пороки эти процветали тогда по всей Италии, за что бог и покарал ее, наслав войны и распри. Однако крест и буква Υ, как утверждали толкователи, были приметы благие и утешительные, ибо Υ на груди — символ добродетели, а крест на животе означает, что, коль скоро итальянцы обуздают свои гнусные вожделения и откроют сердца для добродетели, бог дарует им мир и смягчит свой гнев.
Но раз такая перемена не совершилась, думаю, тебе ясно, что среди всего этого безобразия отец мой только не отставал от других. А вот ежели ты, читатель, согрешишь, вина твоя будет куда тяжелей, ибо ты прошел лучшую школу. Да удержит нас господь дланью своей и не даст нам впасть в подобные и иные прегрешения, ибо все мы люди-человеки.
ГЛАВА II,
Возвращаюсь к своему рассказу. Если не ошибаюсь, я уже говорил, что мой отец, исполнив положенную епитимию, приехал в Севилью, чтобы взыскать долг с компаньона. Немало там было всяких споров и разговоров, пришлось кой-кого подмазать и умаслить, и если бы отец не принял необходимых мер, не миновать бы ему тюрьмы; но он сумел очиститься от своей чесотки так основательно, что врагам не удалось найти ни одного пятнышка, ни одного уязвимого местечка. И компаньон и мой отец всячески хитрили и изворачивались: один старался не возвратить долг целиком, другой — не потерять все состояние и урвать с паршивой овцы хоть шерсти клок.
Полученные деньги мой отец пустил в оборот. И снова пошла колода по кругу, да так ловко и удачливо сдавал он и брал взятки, что вскоре зарабатывал уже не только на обед, но и на ужин. Отец обзавелся приличным жильем и, желая обосноваться в этих краях, купил загородный дом с садом в Сан-Хуан-де-Альфараче[37], излюбленном месте развлечений севильских жителей, всего в полулиге[38] от города, и частенько наезжал туда, особливо летними вечерами, повеселиться и попировать.
Севильские купцы обычно устраивают биржу и заключают торговые сделки в галерее, называемой Градас[39], которая окружает кафедральный собор наподобие длинной веранды на высоте груди стоящего на мостовой человека; вся она огорожена массивными мраморными колоннами и тяжелыми цепями. И вот однажды, когда отец прохаживался там вместе с другими купцами, в собор проследовала процессия совершить обряд крещения. Люди судачили, что младенец — незаконный сын какого-то важного сеньора. Смешавшись с толпой, отец вошел внутрь собора и пробрался к самой купели, чтобы получше разглядеть мою будущую матушку, — она была крестной в паре с неким престарелым кабальеро в мундире, отставным военным, получавшим большие доходы от пожалованных церковью земель[40]. Моя матушка была женщина статная, благовоспитанная, изящная, молодая, пригожая, разумная и весьма привлекательная. Залюбовавшись ею, отец мой, пораженный столь дивной красотой, простоял до самого конца церемонии. Лицо ее пленяло природными чарами без помощи белил и румян, наряд был изыскан и умело подобран, каждая мелочь на своем месте, — во всем она была так хороша, что и словами не передать и кистью не написать. Что до моего отца, то о его наружности и приятных манерах я уже вам рассказал.
В таких мужчинах, каким был мой отец, женщинам чудится бог весть что: им кажется, что тут они не встретят обычных людских слабостей. Матушка сразу заметила, как пристально на нее смотрят, и немало тому обрадовалась, хотя чувств своих не выдала. Ведь и самой высокопоставленной даме лестно, когда на нее смотрит мужчина, пусть даже низкого звания. Так переговаривались они глазами, не размыкая уст, и в такой беседе открыли друг другу сердца, неспособные в подобных случаях притворяться. Отцу удалось разузнать о красавице лишь то, что она любовница старого кабальеро, который содержит ее в большой строгости. Дама удалилась из собора, а мой отец совсем потерял покой, будучи не в силах забыть о ней ни на миг.
Чтобы снова ее увидеть, он пускался на всевозможные хитрости, но, кроме как в дни больших праздников, в церкви, ему не удавалось с нею встретиться. Капля долбит камень, упорство одолевает все препоны, и кто настойчив, всегда добьется успеха. Мой отец долго думал да гадал и в конце концов нашел ходы к своей милой, прибегнув к помощи некоей почтенной дуэньи в чепце с длинными лентами. Такие особы — служанки сатаны; их руками он подтачивает и сокрушает неприступные твердыни — сердца целомудренных женщин. Ради платья или юбки, ради кулька сластей дуэньи пойдут на любое предательство, совершат любую подлость, высосут из человека кровь, осквернят невинность, запятнают чистоту и не остановятся даже перед самым страшным злодейством. К этой дуэнье и стал мой отец похаживать с записочками, не жалея для нее любезных слов и ценных подарков. Лиха беда начало, а посидит тесто в печи — будут из теста калачи, и отец мой не терял времени даром: он знал, что деньгами устраняются все помехи, и подкреплял слова делами, памятуя, что вера без дел мертва.
Был он человек расторопный и ничуть не скупой; сперва, как я сказал, дуэнью задаривал, а уж для матери моей пошел сорить деньгами вовсю, и обе женщины охотно принимали его подношения. За добро положено воздавать добром, а за подарки благодарностью; дуэнья все обделала наилучшим образом — капля по капле подливала масла, так что слабый огонек вскоре разгорелся буйным пламенем. Легкие шутки порою приводят к важным последствиям. Матушка моя, как ты уже слышал, была женщина благоразумная; ей и хотелось, и страшновато было, она вновь и вновь допытывалась у своего сердца, словно у оракула, как ей поступить, приводя доводы за и против. Она поворачивала товар то лицом, то изнанкой; то принимала решение, то отказывалась от него. Но чего не сделает серебро и кого не совратит золото!
Кабальеро был человек преклонного возраста, вечно кашлял, кряхтел, жаловался на камни в печени и в почках. Матери доводилось видеть его раздетым, когда он лежал рядом в постели, и нравился он ей куда меньше, нежели мой отец, мужчина стройный и пылкий. Долгое сожительство без божьего благословения порождает одну лишь досаду, а новое всегда заманчиво, особенно для женщин; как изначальная материя, которая вечно стремится к новым формам, они от природы переменчивы. Итак, моя мать готова была сменить платье и оставить старика, перескочив через любую преграду, но ее тонкий ум и женский опыт, унаследованный и впитанный с молоком матери, подсказали ей хитроумный выход. Колебания из-за страха потерять нажитое были недолги, а во всем остальном рыбка уже клюнула на приманку. Каждый намек моего отца дьявол твердил ей без конца, и овладеть сей Троей было не так уж трудно.
Моя досточтимая матушка все отлично рассчитала: «От этого меня не убудет, и из дому ничего не пропадет, сколько бы я ни расточала этого добра. Я, словно солнышко, — оно всех освещает, а не убывает. Конечно, благодетелю своему я должна быть признательна; что ж, не стану и с ним скупиться. Будем жечь свечу с обоих концов, уплетать за обе щеки. Судно надежнее стоит на двух якорях — оторвется один, удержит другой. И если весь дом развалится, а голубятня останется, в голубях нехватки не будет». С такими мыслями договорилась она с дуэньей, как и когда осуществить задуманное. Понимая, что дома ей не удастся удовлетворить свое желание, она вместе с дуэньей перебрала всевозможные способы, из коих наилучшим они признали следующий.
Стоял конец мая, самый разгар весны, и селения Хельвес[41] и Сан-Хуан-де-Альфараче, красивейшие во всей округе, радовали взор щедрыми дарами плодородной земли, а также близким соседством славной реки Гвадалквивир, которая орошает и украшает своими водами все эти сады и рощи. Если какое-либо место на свете можно назвать земным раем, такое название по праву принадлежит этому уголку. Здесь пышно разрослись тенистые рощи, луга усыпаны яркими цветами, повсюду вкусные и сочные плоды, серебристые ручейки, зеркальная гладь прудов, восхитительная прохлада и тень, куда солнечным лучам в знойные дни нет доступа.
Сюда-то и надумала поехать моя матушка, чтобы повеселиться в одном из загородных домов, захватив с собой своего полусупруга и кое-кого из челяди. Имение, куда они направлялись, было расположено на окраине Хельвеса, чуть подальше усадьбы моего отца, так что путь лежал мимо нее. Подъезжая к дому, матушка, как было задумано и договорено, стала жаловаться на колики в животе. Свой недуг она объясняла вредным действием утреннего холода и от сильных болей едва не свалилась с седла. Пришлось бедняжке сойти со своего ослика, и она принялась так громко вопить, так корчиться и извиваться, хвататься за живот, заламывать руки, запрокидывать, будто в обмороке, голову, расстегивать себе корсаж, что все ей поверили и преисполнились жалости и участия.