Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае – он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию… И в тот момент меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул… Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно…
В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь… Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно.
Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник – дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав привычный набор стереотипов. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута.
Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, банки из-под кофе, пыльный тапок… Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают так искусственно-безобразно… Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка… Повсюду раскидана одежда – нижняя, верхняя, обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца…
По комнате штук семь пишущих машинок и три телевизора, но все они в раздолбанном состоянии…
Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать в ближайший вторник. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:
– Во, Сэн! Давай бухать!
– Да нет, – я первым делом, как всегда, отказался, – спасибо… – Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писанье своего.
– Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! – возмутился Миша. – Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе… Пошли-и забухаем!
– Пошли…
Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, переживает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе – до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент – трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.
– …Бродский бес… бесспорно гениален, – говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, – впрочем, он принес б-больше вреда ру-русской поэзии, русскому языку, ч-чем пользы.
Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается:
– Почему это?
– А вот давай на… накатим, – Миша плескает «Московскую» с полуотклеившейся этикеткой по чашкам. – Сейчас накатим – и я тебе объясню.
Видя, что Миша уже набрался до стадии, когда его тянет объяснять при помощи кулаков, я, выпив первым, слегка меняю направление разговора:
– А мне простая поэзия нравится. Искренняя и простая.
Тщедушный переводит свои линзы с Миши на меня:
– Это кто же простой?
– Да кто… Тиняков, например. Не весь, но лучшие вещи – простые у него и, можно сказать, гениальные.
Тщедушный с минуту глядит на меня как на дурака, а потом объявляет:
– Я не знаю такого. – В его голосе приговор мне: я неудачно выбрал пример, а потому не имею больше права ввязываться в разговор.
Остальные молчат. Я понимаю, что и они не знают. Лишь Саша Фомин мученически стонет в алкогольном сне.
– А Рыжего знаешь?
Очки тщедушного переползают с меня на задавшего вопрос Мишу.
– Рыжего знаю, да, но поэтом его не считаю.
– Хм! Интересно…
– Он не поэт.
– Поэт! – вдруг громко и резко (все аж вздрогнули) рубит сидевший до того тихо-мирно парень с миловидным молодым лицом и спортивной фигурой, на вид совсем трезвый. – Он повесился – значит, поэт! Он совершил поступок…
– Если мы по таким критериям будем судить, – тщедушный говорит спокойно и каким-то мудрым тоном, – то и невежу Рубцова в поэты зачислим. Он-то поступков совершил предостаточно…
– Слушай, ты! – шипяще вскрикивает Миша Вишневский. – Ты Р-рубцова не трогай! Его давно все признали…
– Такие же невежи, как и он сам, признали. Которым от природы не дано настоящую поэзию не то что почувствовать, но и элементарно прочесть. Речевой аппарат, извините, не развит…
Миша подтягивает рукава свитера к локтям. Я торопливо наливаю в свою чашку граммов семьдесят. Глотаю. Встаю и иду к двери. Слышу за спиной Мишино неоспоримо твердое:
– Сейчас я тебя буду месить, очкарь.
Вот уж точно: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» Да, у Бродского есть гениальные строчки…
За поворотом коридора, напротив кухни, живет Шевчена, хотя в последнее время здесь почти не появляется. Стучу просто так, наудачу.
– Да-а! – знакомый крик с той стороны двери.
Открываю:
– Можно?
– О, Ромочка! Заходи!
Шевчена на кровати подстригает ногти на ногах.
– Как жизнь? Творчество? Здоровье? – не глядя на меня, энергично задает набор традиционных вопросов.
Сажусь к журнальному столику, посреди которого сковородка с остатками подгоревшей картошки. Рядом – пачка легкого «Винстона». Беру сигарету, закуриваю, отвечаю:
– Всё так же – всё хреново.
– С женой не помирился?
– Нет. А ты-то как?
– А мы вот сегодня с Алексеем Константиновичем в кино идем. На «Кукушку».
Алексей Константинович – это тот романист, что, заикаясь, призывал Сергея и других участников своего мастер-класса на форуме бросить писать, Шевчена там с ним познакомилась, и вот уже месяц они плотно общаются.
– Ты у него, что ли, живешь? – решаю уточнить.
– Ну, как тебе сказать… – И по тону становится ясно, что я правильно догадался.
– И как?
– Хорошо… Не смотри на меня, я джинсы надену.
Смотрю в сковородку, затем на прилипшую к стенке чашки чаинку. Справа шевелится сперва желто-розовое, а потом – синее. Потом Шевчена шлепается на стул напротив меня. Тоже закуривает.
– Ладно, Ромочка, не горюй. Алексею Константиновичу сорок шесть, а уже несколько раз мне признавался, что только теперь почувствовал себя счастливым. Тебе ведь тридцать всего? Видишь, есть еще время.
– Издеваешься? – сбиваю пепел в пепельницу; вместе с пеплом вылетает и уголек. Приходится подкуривать заново.
– Да нет, я серьезно.
– А ты изменилась, – говорю. – Раньше шумно-наглой была, а теперь как-то глубинно…
Шевчена пожимает плечами.
– Может, чаю?
– Хм… Я полдня только и делаю, что пью чай. Пью чай и маюсь.
– Не майся. Плюнь. Лучше пиши, как маешься.
В ее голосе наконец появляются нотки искренности, и я сразу размякаю:
– Да как, Оль, не маяться, если с любимой женщиной так… И люблю, и жить вместе не получается…
Она вздыхает.
Некоторое время молчим, не глядя друг на друга. Я ни о чем не думаю, просто жду, что скажет Шевчена. И вот она почти вскрикивает:
– Слу-ушай!
– Что?
– А если тебе поступить, как лимоновский Эдичка. Он ведь тоже любимую потерял.
– Как поступить?
– Ну… с мужчиной. Понимаешь?
Я поднимаю лицо, пытаюсь по ее глазам определить, серьезно она или стебается. Вроде серьезно.
– Спасибо, блядь, за совет. – Это единственное, что приходит на ум для ответа. Не по роже ведь бить.
– Ты не обижайся. Ведь по поговорке – клин клином…
– Какой клин клином… Всё, замолкни… – Давлю окурок в пепельнице. – Ладно, надо идти.
Шевчена не удерживает. Встаю. Напоследок интересуюсь:
– Пишешь что?
– Да ну! Зачем счастливой женщине писать?
– Н-да, правильно вообще-то. Хотя, смотри, можем ведь и выгнать с семинара за творческую несостоятельность.Вечер…
С утра – собирание «чебурашек» на этажах, кофе, новости по «Маяку», попытки заполнить страницы тетради шеренгами слов. Днем – метро, работа, какие-никакие, но встречи, какое-никакое, но общение, снова метро, люди, тротуар, шелест колес по только что выпавшему и тающему снегу, стол, «Маяк», ужин. А вот вечер… Точнее – тот короткий отрезок вечера, что разделяет деятельность и погружение в сон.
Я брожу по комнате, поправляя не совсем так, как бы надо, стоящие предметы, то и дело поглядывая на будильник. Без пяти одиннадцать. Скоро будет очередная сводка новостей, а пока по радио рассказывают, как хорошо в ноябре в Дубае. Передача под эгидой «На правах рекламы»… Открываю тетрадь, стоя над столом, перечитываю последние строки, которые удалось выдавить за сегодня. Может, еще что придет в голову? Перечитал, жду импульса, даже ручку меж пальцев кручу… В колонках магнитолы пикают сигналы точного времени. Идикторша скороговоркой начинает: «Сегодня в президентской резиденции “Ново-Огарево” прошла встреча Владимира Путина с Эльдаром Рязановым и Михаилом Ульяновым. Президент поздравил мэтров российского кино с семидесятипятилетием и подарил им часы с гравировкой “От Президента России”. Хозяин принимал юбиляров в уютной каминной и угощал яблочным пирогом». Затем менее важные новости: в Чечне сдались пятнадцать боевиков, в Москве убит очередной ученый, «Локомотив» стал чемпионом страны по футболу…
Ну вот, теперь надо ложиться. Завтра в половине седьмого будильник даст команду «подъем».
Чищу зубы, умываюсь. Разбираю постель, снимаю рубашку, трико, носки. Выключаю свет… Простыня, пододеяльник так приятно прохладны…
В первые минуты кажется – вот-вот отключусь. Голову обволакивает мягким, теплым, сладковатым, будто чьи-то ладони гладят ее. Я чувствую, что улыбаюсь, мыслей нет, точнее, есть какая-то, но такая мелкая, что она не мешает, наоборот, она баюкает, помогает… Но о чем она? Начинаю прислушиваться, вытягивать ее на поверхность, и, опережая понимание, что же именно это за мысль, в горле появляется горький, со вкусом прокисшей крови, комок. Появляется и перекрывает дыхание. И сразу все вспоминается. Первый взгляд Лизы, в котором уже были доверие и радость, была любовь. Ее гладкая кожа на бедрах, тугие стоячие груди… И глаза дочки, когда я купал ее, беспомощную, не умеющую даже приподнимать тогда голову. И то, как она в первый раз засмеялась и сразу стала человеком, членом семьи, а не просто иногда плачущим, писающимся существом в манежике… Вспоминаются ее настойчивые, требующие четкого и ясного ответа вопросы: «Почему ты не ночуешь с нами? С мамой?»
Я ворочаюсь, покашливаю, стараясь проглотить комок, я взбиваю ставшую горячей подушку, заворачиваюсь с головой в одеяло, спасаясь от размеренного, однообразного пощелкивания секундной стрелки.
«Ой, Ромочка!.. Мамочка!.. – задыхающийся шепот женщины, моей любимой женщины. – Ой, что ты со мной делаешь!.. Господи!.. Ромочка!..»
Распутываюсь, открываю глаза. За окном белесый мрак. Качаются черные ветви рябины, и по стенам комнаты ползают вправо-влево их мутные огромные тени. За рябиной разукрашенный подсветкой шприц Останкинской башни… Мягко и однотонно щелкает секундная стрелка.
Сажусь, дотягиваюсь до сигарет. Оранжево-синее перышко огонька из зажигалки. Горьковатая струйка дыма, обтекая комок, вливается в грудь… Включаю настольную лампу. Без четверти двенадцать. Пью воду. И проклятый комок при каждом глотке, как поплавок, тонет, кажется, исчезает, но тут же всплывает и занимает свое место. И стрелка щелкает, щелкает…
Снова радио. Бодрый юношеский голос поет:Но если ты обычный парень,
Тебе не светят никогда
Такие девушки, как звезды,
Такие звезды, как она…
Не надо!.. И опять тишина. Нахожу в верхнем ящике стола таблетки «Глицин», кладу одну под язык. В инструкции сказано, что она должна медленно растворяться. Но она мешает, я измельчаю ее зубами и глотаю крошки… Беру календарик. Сегодня понедельник, восемнадцатое. Через четыре дня мне стукнет тридцать один. Никого не буду приглашать… нечего отмечать… А ровно через неделю – в Германию. Всего-то неделя. Целых семь, семь бесконечных дней и ночей…
Что же?.. Открываю холодильник. Достаю початую дежурную бутылку «Гжелки», кусок копченой грудинки… Пару рюмок – и наверняка потянет в сон. В теплый, здоровый, непрерываемый сон… А можно ли «Глицин» с водкой? Читать инструкцию лень, то есть – страшно увидеть, что нельзя. Ладно, по крайней мере не умру от одной таблетки и ста граммов…
Не зная, чем занять себя между первой порцией и второй, вынимаю из тумбочки папку. На ней ярлычок «Письма от родителей и других. 1996–1999 гг.» Развязываю тесемки, перебираю листы. Большие писчей бумаги, в линейку из школьных тетрадей, а вот, соединенные скрепкой, маленькие обрывки с торопливым, сползающим вправо почерком красной пастой. Это записки жены из роддома. У нее были тяжелые роды – потом врачиха сказала мне, что они боялись ее потерять и речь шла не о ребенке, а о роженице. Но в итоге с обеими все получилось благополучно…
Морщась, сопротивляясь, читаю. Зачем-то читаю, зная, что станет хуже.
«Дорогой мой Романсэро! Любимый Сэн! Самый замечательный муж на свете. Самый прекрасный отец. И умопомрачительный любовник! Самый остроумный. Самый мрачный Великий писатель всех времен и народов. И самый светлый! Я так люблю тебя! Рома, когда меня отсюда отпустят, я снова стану самой страстной, неутомимой, безумной! Я буду хорошей мамой для нашей девочки. Люблю тебя! Позвоню. Вся твоя Л.»
Наливаю в рюмку, отрезаю пластик грудинки. Пью. Жую. Смотрю на часы. Начало первого… Тяжело, когда тебя перестают любить. В общем-то и жить уже не для чего.
«Ромочка, любимый мой. Я договорилась – в среду меня скорее всего выпишут. Сейчас я лежу подо льдом, мне сняли швы, но не все, через один, завтра – остальные. Я чувствую себя ничего – главное, что ты рядом. Чувствую тебя. Люблю тебя бесконечно. К окну подойти не смогу. И здесь очень холодно. Привези завтра одежду. Вот, как смогла, нацарапала несколько строк. Я люблю тебя и жду нашей встречи. Целую. Твоя Лиза.
Тянет изорвать, выкинуть эти листочки, завыть, побежать к телефону и молить о прощении… Не завязывая тесемок, швыряю папку обратно в тумбочку. А на глаза попадается другая, темно-зеленая. Ее содержимое я ценю не меньше своих собственных публикаций. То, что в ней, – удерживает от воя, истерик, мольбы, заставляет барахтаться, заставляет стискивать челюсти и бороться. И я хватаюсь за нее, вытаскиваю, кладу на свой просторный письменный стол… Перед тем как раскрыть – выпиваю еще. На этот раз не закусываю. Без закуски скорее подействует…
Как всякому нормальному, мне нравятся положительные отзывы. Тем более когда они с аргументами, с элементами философии, параллелями из истории литературы; приятно, если меня сравнивают с Чеховым или Достоевским, на худой конец – с Маканиным. Но для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою, чтоб продолжать заниматься тем, чем я занимаюсь и из-за чего живу так, как живу, я читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего.
И, как самый захватывающий роман, как самую невероятную новость, я пожираю глазами сто раз читаные-перечитаные строки из газет, журналов, из Интернета. Даже о комке забываю (или он исчезает?) – дышится без усилий, дышится глубоко и свободно.
«Правда Сенчина банальна: весь мир – дерьмо. Выхода нет, нет даже света в тоннеле, он давно пропал. Одна темная ночь без конца и без краю. И дело даже не в позитиве, об отсутствии коего так кручинилась одна критикесса, куда более страшным является полнейшее отсутствие какой-либо нравственной позиции у самого автора. Хотите убедиться – полистайте хотя бы рассказ “Первая девушка”. Внимательно читать не советую – можно отравиться».
Именно – «отравиться»! Если читатель может отравиться, то каково автору… А вот настоящий шедевр из папки:
«…На том редакционном собрании я говорил не как завотделом критики, а как рядовой читатель, которого просто физически мутило от сенчинской прозы. Вот не люблю я, скажем, Сорокина, но вполне спокойно и холодно его читаю, сознавая: это игра такая, иногда забавная, иногда скучная. А от рассказа Сенчина отчетливо шибало серой, там воистину чуял я присутствие врага рода человеческого».
Что может быть лестней, когда тебя ставят выше самого вредного нынче писателя и утверждают, что ты рупор адских сил? Чем-то булгаковско-гётевским веет… Плескаю в рюмку и выпиваю уже с удовольствием, шумно выдыхаю, закуриваю окурочек «аполлонины».
«Собственно, вся правда и весь пафос Сенчина – это “мордой в грязь” и “мордой в стол”. И так на четырехстах страницах его книги “Афинские ночи”. И это зловонное дыхание, идущее от написанных им страниц, почему-то выдается за реализм! А читающаяся столь явно тоска его героев по телевизионно-рекламному стандарту жизни, страсть почувствовать себя хозяевами жизни, предпринимаемые потуги к получению наслаждений незаметно делают свое дело, являясь скрытыми ценностями автора».
Хм, а кто не хочет наслаждений? Кто против телевизионно-рекламного стандарта жизни и того, чтоб стать ее хозяином? Да любому сунь сладкий кусок – проглотит без размышлений и облизнется. Просто об этом не пишут. Точнее – так откровенно не пишут. А я – пишу.
«И этот писатель определяет поколение? Писатель, рассказавший о первой любви к первой девушке через акт гнусного насилия над ней, в коем и сам “возлюбленный” принимает самое скотское участие. – Блин, в том-то и дело, что не возлюбленный, а влюбленный, а это прямо противоположное, и из-за этого все именно так получилось! – Писатель, знающий только гадливо-отвращающее чувство к женщине (будь то мать, подруга, возлюбленная). Писатель, у которого нет ни веры, ни любви, которому отвратителен сам человек, – и будет представлять молодую прозу в качестве ее флагмана?!»
Стою перед окном, скрестив на груди руки. Свет в комнате снова выключен, и окно – как огромный экран. Дерево, дом, телебашня, еженощное зарево огромного города. Там клубы, наркопритоны, мюзиклы, проститутки по любым ценам, отделения милиции, миллионы семей, и везде черт знает что происходит.
И чего я страдаю? Зачем трачу драгоценное время, теряю энергию на переживания, на самобичевание, что живу не как большинство? Судьба дала мне несколько лет семейной радости, дочку, взаимную любовь с красивой женщиной. Дала, а потом забрала. Значит, так надо. Ведь мое назначение не в этом, я здесь не для этого. Да!
Дым зажатой в углу губ сигареты щиплет глаза, но взять ее в руку не хочется. Страшно переменить позу, разрушить настроение… Да, надо писать, а не размениваться на общечеловеческие удовольствия. Писать, двигаясь, постепенно двигаясь вперед и вверх. В трех ведущих литературных журналах ждут мои новые вещи, даже противники, скрежеща зубами, признают, что я флагман молодой литературы. Они хотят другого на эту роль? Ну, пускай кто-то с такой же силой напишет о чем-то духовном, выведет нравственного персонажа. Но живого. Живого! Где вы, нравственные, ау?.. Да, да, надо писать. Вот ведь Москва – бурлит, извивается, пестрит, завывает, а я о ней еще почти ничего не сказал. Все наблюдаю, готовлюсь и не решаюсь. Даже я – я! – боюсь всей правды. Но я сделаю. Да. Надо хорошо выспаться и приступить. Это моя работа. Судьба. Я буду монахом. Монахом литературы. Лет десять назад я услышал в какой-то передаче слова какого-то теоретика: «Чтоб объективно показать процессы сегодняшней жизни, писатель должен стать кем-то вроде монаха. Он должен быть в стороне от хаоса и пожирающей остальных суеты. Он должен стать монахом литературы». Помнится, тогда я – двадцатилетний – посчитал это за выпендреж псевдоумного оригинала, а сейчас понял. Да, так и надо. Только так и надо. К черту вымучивать «ИНН». Завтра возьмусь за настоящее. Отдохну, высплюсь, куплю новую тетрадь и приступлю.Кирилл вернулся из свадебного путешествия, позвонил. Я как раз торчал на работе, внимательно и без эмоций вычитывал заверстанные статьи Синявского. Звонок, как повод отвлечься, обрадовал.
– Привет! – сказал я. – Ну, как Париж?
– Слушай, это не телефонный разговор. – Голос приглушенный – наверное, говорил из офиса, где сидит вместе с еще четырьмя сотрудниками. – Сплошная оказиональная лексика.
– В смысле?
– В смысле восторга. Давай встретимся, поговорим… Я сегодня смогу пораньше освободиться.
– Хм, – я усмехнулся, – да что ты!
Кирилл пропустил иронию мимо ушей:
– Часов в пять где-нибудь в центре. На Пушкинской, например.
– Можно и на Пушкинской.
– Значит, в пять возле памятника.
– Где пидарасы тусуются? – Людмила Николаевна как раз вышла из кабинета, и я мог говорить не стесняясь.
– Ну, тогда на другой стороне, где часы.
В пять вечера я бродил под огромным, на высокой трубе, кубом часов. Кирилла не было. Набрал его номер на сотовом, но в ответ: «Абонент недоступен». Блин, вечно динамит… Неподалеку «Макдоналдс», где я ни разу ничего не пробовал. Бывал, ясное дело, – там туалет бесплатный, и даже бумага есть (в пору бедности я ее иногда воровал), несколько раз мы пили в этом «Макдоналдсе» на втором, укромном, этаже…
Не считая глазуньи из двух яиц на завтрак и шаурмы часа в два, я сегодня не ел. Надо бы перекусить, тем более что Кирилл, конечно, предложит долбануть водочки.
Вокруг «Макдоналдса» устойчивый, знакомый мне с первого курса (наш Литинститут от него в сотне метров вниз по Большой Бронной) дух коровьего хлева. Но внутри запах иной – вкусный, словно здесь распылили несколько литровых флаконов духов.
Народу – битком. Возле прилавка извилистые змееобразные очереди. За столиками – прикупившие пищу счастливцы. Юноши и девушки с просветленными лицами, в черных бейсболках и черно-желтых (в крапинку) рубашках шустрят там и сям – убирают подносы с остатками кушаний, протирают пол красивыми швабрами… Озираюсь, решая, занять очередь или перетерпеть. Рядом сидят две девушки, беседуют, то и дело вынимая пальцами из пакетиков золотистые бруски картошки фри и, макнув их в сосудик с соусом, отправляя в рот.
– Знаешь, он совсем обнаглел, – жалуется одна, темноволосая, но с такой светлой, нереально чистой, кукольной кожей на личике, что тянет смотреть и смотреть, любоваться, – вчера, представь, заявляет: ты слишком много потратила за эту неделю, будь поскромней. И тут же спать со мной лезет. Я его, разумеется, послала, где раки не ночевали.
– Правильно, – поддерживает вторая, с бесцветной щетинкой волос на маленькой голове, худая и изможденная, страшная, но явно опытная во всех отношениях. – Они, козлы, дай им волю, и на гондон не расщедрятся. Держать их надо знаешь как…
Куколка все же сопротивляется:
– Нет, в принципе он ничего. И в плане секса. Но его эти расчеты-подсчеты – у меня сразу голова, представляешь, начинает болеть.
Наверное, уловив мой взгляд, она поднимает глаза. Секунду-другую глядим друг на друга. Я гляжу как-то автоматически, увидев красивое, а она – с беззвучным вопросом: «Чё те надо?» Да, красивая. Ухоженная, как любимый фикус у одинокой старушки, отшлифованная до последней порочки на носу.
– Тварь безмозглая, – говорю ей достаточно внятно, – идиотина.
Краем глаза замечаю приближающегося парня в черно-желтой униформе и шагаю на улицу.
А через полчаса сижу с Кириллом в буфете Центрального дома литераторов. Кирилл искупил вину за опоздание, набрав разной вкуснятины, водки, сока, бутербродов с красной рыбой. Теперь, после стопки «за встречу», навалившись грудью на стол и приблизив свое лицо к моему, шелестящей скороговоркой сыплет:
– Роман, ты просто не понимаешь, что это такое. И никто, не побывает пока, не поймет. Вот сколько я читал про Париж, про атмосферу, а только там по-настоящему понял. Такая энергетика! Я там шлялся сутками, бухал как слон, с женой отношения выяснял каждые два часа, а успел целую записную книжку исписать. Гениальные есть куски! Теперь надо из них роман компилировать.
– Про Париж? – спрашиваю с усмешкой.
– Нет-нет, на другую тему. Но влияние Парижа, конечно, ощутится. Еще как! Теперь он в моем сердце. Он навсегда теперь в моем сердце! – И Кирилл вскидывает руку со стопкой дорогого «Золотого кольца». – Предлагаю тост за Париж!
Чокаемся, пьем, закусываем. Здесь довольно вкусные люля-кебаб, только вот порции мизерные – чтоб наесться, надо брать по две на человека…
Кирилл мне очень помог на первых порах в Москве. Я жил тогда практически без денег (родители кое-что присылали, но что здесь это «кое-что»?), стипендию можно было вообще не считать – копейки какие-то, и Кирилл меня подкармливал и поил. Мы с ним сдружились, сошлись во взглядах на литературу, читали одних и тех же писателей, слушали одну одну и ту же музыку, достаточно схоже высказывались на творческих семинарах. Кирилл и тогда бредил Парижем, он привез из родной Самары Сартра, Камю, сборник сюрреалистов, накупил в магазинах уймищу книг Селина, Жене, Миллера, Гюисманса. Он часами мечтал о кабачках на Монмартре, о Булонском лесе, Латинском квартале. Я, с детства увлекавшийся импрессионистами, заразил его живописью Сера, Моне, Утрилло. И вот мечта Кирилла сбылась.
– Что ж ты вернулся? – интересуюсь. – Помнишь, клялся, что если туда попадешь, то стопроцентно останешься. Готов был бомжом стать парижским.
– Клошаром, – поправляет он и тут же тускнеет. – Был бы я один, может, и остался бы. Но жена… Тем более на башли ведь ее предаков ездили в основном. Две тысячи баксов ухлопали.
Выпиваем еще. Кирилл, пересилив себя, прекращает изливать восторги и интересуется:
– А у тебя как дела? С Лизой не помирился?
– Нет, и не собираюсь. У нее своя жизнь, у меня – своя.
– У вас же ребенок.
– И что? Мало, что ли, таких, у кого вообще отца нет?
– Ну так вообще-то…
– Мое главное дело – писать. А размениваться я не собираюсь.
Я говорю это всерьез, но, сказав, пугаюсь, что Кирилл усмехнется. Напрягаюсь и жду. Нет, он кивает мне без намека на иронию.
– И с Татьяной тоже не общаешься? – его новый вопрос.
– Нет. Ну ее. Она теперь у нас православная. Повестушку тут написала про то, как шлюшонка одна дворовая в Бога поверила. – Повесть на самом деле сильная, и потому я, наверное, злюсь – ведь, значит, правдивая. – Сначала анашой торговала, деньги у метро шкуляла на пиво, петрушилась со всеми подряд, а потом, видишь ли, монастырь, покаяния, послушания. И сама ходит такая. – Я втягиваю щеки. – Непорочная дева.
– Да-а, – вздыхает Кирилл и наполняет стопки, – трудно в наше время удержаться, чтобы во что-нибудь не поверить.
Когда-то он с полпинка заводился по поводу религии – моментом начинал верующих поносить, собирался написать роман про истинную жизнь Христа, а теперь вот сочувствующе: трудно во что-нибудь не поверить.
Выпили, поковыряли закуску. Градус встречи заметно упал…
Наш столик в углу. Я сижу к залу спиной, но хватает гула многих хмельных голосов. Как всегда, народу в буфете полно – это последнее место в ЦДЛе, где простому смертному можно выпить и более-менее закусить, а раньше, говорят, Дубовые и прочие ресторанные залы были забиты писателями, здесь гуляли бок о бок секретари союза, модники вроде Аксенова и рванина типа Рубцова. Нам же известен лишь этот буфетик на два десятка столиков, работающий до детских девяти вечера…
Иногда из гула выделяются связные фразы, и от них становится грустно и как-то так сладковато: «Помнишь Петьку Па… Паламарчука? Вот был мужик! Он бы тут всех-х…», «Читал мою подборку в “Московском вестнике”? Нет? На, читай! Мне ни за одну строчку не стыдно!», «Бляха, Михал Михалыч, почему же ты меня, бляха такая, никак не уважаешь-то?!»
– Когда в Берлин? – спрашивает Кирилл, катая пустую стопку по столу.
– Пять дней осталось. А завтра – день рождения.
– Да? – Но в голосе не слышится удивления. – Отмечать будешь?
– Нет, надоело…
Кирилл наливает по новой, заодно, почти шепотом, произносит:
– У меня, Ром, к тебе просьба.
– Какая?
– Давай сначала накатим.
Накатили. Он глотнул томатного сока и суетливо поднял с пола пакет. Поставил себе на колени. Вынул папку. Я слежу за его действиями, предчувствуя не очень, мягко говоря, приятное.
– Вот закончил переработку «Полета…», – Кирилл говорит по-прежнему тихо, вкрадчиво, нездорово-пронзительно глядя в глаза.
– Молодец…
– …и у меня к тебе просьба такая…
– Ну?
– Ты ведь будешь там встречаться, в Берлине, с издателями, с переводчиками. Тебя туда за этим и пригласили, я так понимаю.
– Наверно…
– И вот… передай, если не трудно, кому-нибудь там мой роман. Скажи, что, дескать, вот одного парня… Написал… В России не хотят печатать из-за экстремальности. Решат публиковать – отлично, нет – нет. Просто отдай. У, как?
– Давай. Мне не трудно.
Кирилл прячет папку обратно и передает пакет с надписью “Marlboro”, как кейс с секретными документами – из руки в руку, под столом. А затем, сделав дело, бодро наполняет стопки. У меня же настроение от этой его просьбы окончательно портится. Как ни крути – а напряг.
– Ну, Роман, за удачу! Уверен, если напечатают – он вызовет резонанс!
Эх, романтик…
Чокаемся и пьем. В пол-литровом графине осталось еще раза на два.
– А что в «Галимар» не отдал-то? – спрашиваю и чувствую в своем голосе раздражение.– Вчера только закончил переработку. Всю ночь сидел, торопился. Думал, ты завтра летишь… Даже с женой поругался. Свет на кухне ей спать мешает!..
Роман «Полет на сорванной башне» Кирилл начал писать сразу, как поступил в институт. Писал три с лишним года. Получив в двух издательствах отрицательные отзывы, около двух лет перерабатывал. Опять куда-то носил. Отказали. И вот – новая попытка. Через меня.
Закончив жаловаться на жену, Кирилл интересуется:
– Что сейчас пишешь?
– Да так… – Откровенничать мне не хочется, но и не ответить не получается. – Повесть писал… не пошла. Теперь новую начал.
– О чем?
– Как молодой человек приехал в Москву и что здесь увидел.
– А?.. – Лицо Кирилла искажается. На нем – ужас, обида. Я понимаю – ведь его «Полет…» о том же самом, и «Полет…» уже создан, обработан и переработан, готов для издания… Спохватываюсь, тороплюсь заверить:
– Да нет, нет, у меня все там будет иначе! Совсем не похоже. Ты что!..
Постепенно, с трудом, пятнами гримаса ужаса исчезает, а рука Кирилла, мелко дрожа, наполняет стопочки.
Как всегда перед каким-нибудь важным событием, большим праздником или отпуском (для меня это все – скорый-скорый отъезд в Берлин) – на работе запарка, проблемы, нервоз. Мозги дымятся.
Ту типографию, где мы печатали книги, вдруг взяла и купила какая-то нефтяная компания и тут же принялась оборудовать на ее территории нефтебазу. Пришлось срочно заказывать «ЗИЛ» и вывозить оттуда наши тиражи; теперь Людмила Николаевна пытается вытащить из почти бывшей уже типографии переведенные туда деньги. К тому же приближаются договорные сроки выпуска трех книг, а книги эти пока существуют лишь в виде верстки.
Протяжно, со стоном вздыхая, Людмила Николаевна то и дело звонит по телефону, одних упрашивает, с другими ругается, а я и наши старички смотрим на нее с состраданием, но помочь и не пытаемся – не разбираемся мы в этих делах.
Сижу в кабинетике как на иголках (заняться, как назло, нечем), выискивая повод смыться. Морщу лоб, покряхтываю от натуги. И наконец нахожу.
– Может… гм… – начинаю осторожненько. – Мне поехать к Ирине Юрьевне? Надо ведь набор «Блокадной книги» досверить.
Начальница, оторвавшись от бумаг, смотрит на меня, что-то соображает, а я для убедительности добавляю:
– Тоже ведь скоро начнут книгу требовать. В январе, кажется, у них юбилей то ли прорыва блокады, то ли снятия…
И Людмила Николаевна (слава богу!) кивает:
– Давай, Ромик, езжай. И как закончите – отвези сразу верстальщику.
– Хорошо, конечно!..
Нарочито не спеша, с ленцой собираюсь. Укладываю в сумку кое-какие бумаги, надеваю пальто. Прощаюсь. Мне желают удачной и плодотворной поездки. В глазах Александра Евсеевича гордость за меня, Георгий Михайлович советует побывать в Потсдаме («почти наш Петродворец»), Валентин Дмитриевич дает телефон своего старого друга-немца («на всякий случай»). Я благодарю, спиной вперед выхожу из кабинетика.
На лестнице вспоминаю, что забыл чуть ли не самое главное. Досадливо морщусь, плюю через левое плечо, возвращаюсь.
– Извините, а можно несколько моих книжек взять? Подарить там кому-нибудь, может.
– Какой разговор! Ты прямо как не родной… Бери сколько нужно.
Набиваю сумку своей первой книгой, той, где моя фотография на всю обложку. По-любому, экземпляры мне пригодятся. Хоть в Берлине, хоть здесь. Прощаюсь снова. Снова слушаю напутствия, а потом пячусь в коридор…
С «Блокадной книгой», как, впрочем, и со всеми другими книгами, – заморочек по горло. Я и сам запутался, в чем именно они состоят, вроде бы в том, что набор сделали по первому изданию семьдесят какого-то года, а оказалось, что в последнем, перестроечном, масса дополнений, уточнений, новых фактов. В итоге теперь нужно сверять набор с последним изданием и внести в него правку. Если сверять в одиночку, можно запросто спятить, и мы договорились со вдовой одного из составителей книги Ириной Юрьевной работать в паре. Она читает набор, а я слежу по последнему изданию – что так, что не так. Говорят, раньше по этой методе сверяли академические собрания сочинений…
Мы уже встречались два раза, осиливали по сто с небольшим страниц и сегодня, наверно, закончим – нужно прочесть последнюю треть. Обязательно нужно, чтоб завтра утром я отвез набор к верстальщику, а потом, с чистой совестью, стал собираться в Берлин.
Первым делом Ирина Юрьевна приглашает покушать. Я предлагаю другой вариант:
– Давайте лучше сначала поработаем. Все равно ведь нужно будет передохнуть.
Садимся в кабинете ее мужа, писателя Адамовича. Все стены упрятаны за книжными стеллажами. Письменный стол темного дерева, удобное кресло, слегка напоминающее то, что принесли мы с Лизой когда-то из Щукинского училища…
Ирина Юрьевна тщательно настраивает свет настольной лампы. Она долгое время служила редактором в одном литературном журнале, и теперь у нее проблемы со зрением. Я чувствую, что скоро мне очень захочется покурить, но вставать и идти сейчас, когда мы вот-вот приступим, неловко.
– Готовы? – спрашивает Ирина Юрьевна как-то на выдохе.
– Да, – и я втыкаюсь глазами в книгу.
Занятие это утомительное – слушать торопливое, монотонное чтение и видеть то же самое на бумаге, при этом все время ожидая обнаружить ошибку.
Страница, вторая, третья… Вот!
– А здесь другое, – останавливаю Ирину Юрьевну. – У меня опять слова Лихачева.
Она берет книгу и вносит свидетельство знаменитого академика о спекулянтах в набор.
– Не знаете, это они позже Лихачева расспросили? – интересуюсь.
Ирина Юрьевна пожимает плечами:
– Цензура, скорее всего, не допустила… Так, продолжаем?
– Уху.
И снова ее голос, торопливый, на одной ноте, напоминающий лепет. Я еле поспеваю за ним глазами.
– «…Я мысленно хотела, чтобы смерть пришла вместе с детьми, так как боялась, если, например, меня убьют на улице, дети будут дико плакать, звать: “мама, мама”, а потом умрут от голода в холодной комнате, – мчится, строчка за строчкой, тихий, жалобный лепеток, будто это на самом деле рассказывает-вспоминает та блокадная женщина. – Ниночка моя все время плакала, долго, протяжно, и никак не могла уснуть. Этот плач, как стон, сводил меня с ума. Я тогда, чтобы она могла уснуть, давала сосать ей свою кровь. В грудях молока совсем не было…»
– Извините, – перебиваю, – у меня – «давно».
– Да? – Ирина Юрьевна берет книгу, сверяет.
– Лучше, конечно, «давно».
– Наверное, – исправляет.
И дальше:
– «…да и грудей уже не было, все куда-то делось. Поэтому я прокалывала иглой руку повыше локтя и прикладывала дочку к этому месту. Она потихоньку сосала и засыпала».
На той же странице, где текст, – фотография. Пухлощекая, слегка восточного типа женщина лет под тридцать. Густые темные волосы, глаза блестящие, как говорится, озорные. Рядом пятилетний, примерно, мальчик в матроске. Смотрит выше объектива – на дядю фотографа. Под фотографией подпись: «Лидия Охапкина с сыном Толей. 1939 год».
– «Один раз на мою карточку дали двести граммов гороха. Я решила сварить жиденький супик. Сварила в печке и закутала его одеялом, чтобы пропарился и лучше разварился. А сама вышла к соседке. Она умирала… Я постояла немного и ушла. Прихожу, смотрю, кастрюлька открытая».
Слежу за строчками, но то и дело бросаю взгляд на фото. Да, привлекательная женщина. На Лизу немного похожа. Только волосы короче… Хотя у Лизы такие же были после того, как она подстриглась. Это когда у нас начались осложнения.
– «Я сказала Толику: “Ты уже лазил”. Он: “Я только одну ложечку, мама, только одну попробовал”. Я говорю: “Ну ладно, давайте есть”. Почерпнула ложкой и вынула оттуда тряпочку, которой у него были завязаны руки. Чесотка у него почти прошла, и болячки уже отвалились. Но я ему все завязывала, чтобы он не заразил ни меня, ни Ниночку, так вот он ее и обронил. Что делать? – Ирина Юрьевна кашлянула, и я успел еще раз глянуть на симпатичную, в самом соку, темноволосую и темноглазую женщину. – Что делать?»…
– У меня «что делать» один раз, – делаю замечание.
– Да, да, это я так… Хм… «Суп выплескивать было жалко. Так и ели… До сих пор не забуду этого случая, да и он долго помнил».
В книге масса всяких историй, фактов, свидетельств о первой блокадной зиме, многие куда более страшные, но меня по-настоящему трогает лишь этот, разбросанный по всей второй части рассказ Лидии Охапкиной. Скорее всего, из-за фотографии и трогает – видишь живого, милого, созданного для любви (сразу заметно, что она любила заниматься любовью) человека и искренне сострадаешь ей. Тем более у нее сын, дочь, муж – всё как надо, как положено. Обычная семья, вдруг попавшая в ад.
– «Наконец мы доехали до города Череповца, это было 11 марта 1942 года. Когда машина остановилась у одного дома, мой муж сразу вскочил в машину. Посмотрел и выпрыгнул. Он нас не узнал, а я его, конечно, сразу. У меня от волнения перехватило дыхание, и я не смогла окликнуть. Дети его не узнали. Он был одет по-военному. Я слышу, он спрашивает, приехала я или нет. Ему отвечают, что она с детьми находится в машине».
Строчки слов заслоняются картинкой. Лиза с Алешей и Настей сидят в кузове. Черные, бессловесные, страшные, а я, в шинели, в шапке-ушанке со звездочкой, ищу их. Родных мне людей, которые вроде бы где-то здесь, где-то рядом…
– «Он снова вскочил и стал смотреть. Стал узнавать, узнавать и хриплым голосом: “Вы, вы?” – снова выпрыгнул из машины. Он заплакал и зачем-то шапку снял. Потом, наконец совладав с собой, сказал: “Лида! Толя!” – и снова из глаз показались слезы».
«“Из глаз показались слезы” – нехорошо», – отмечает во мне автоматический редакторский басок и тут же стихает.
– «Я ничего не могла ему ответить. Смотрю и молчу. В горле словно ком. Хочу сказать, а язык как онемел. Тогда он позвал: “Толя, ну иди же ко мне скорей”. Я как не своим голосом: “Он не ходит”».
Ирина Юрьевна опять кашлянула, но теперь мокротно, и, торопясь, глотнула воды из чашки. Я шевелю дрожащими скулами, ежусь, чтоб сбросить со спины колючих, ледяных насекомых.
– «Нам на четыре семьи дали пустую комнату, – уже не так быстро зашелестел голос. – Каждая семья заняла угол. В комнате было темно. Город Череповец на ночь тоже затемняли… Я решила сменить белье. Когда я разделась, показала себя голой мужу. Смотри, говорю, какая я стала. А была я скелет, обтянутый кожей. Особенно была страшна грудь – ребра. А я была кормящая мать, когда началась война. Ноги тонкие, чуть потолще пол-литровых бутылок».
Снова представляется Лиза. Мое лицо клонится к странице, где я вижу любимую женщину. И вот такую – вышедшую из могилы – я люблю ее в тысячу раз сильнее…
– «Вася взглянул, опять заморгал глазами. Ничего, сказал он, когда кости целы, будет и тело. Никакой близости между нами не было, и не могло быть об этом даже речи, хотя не виделись мы десять месяцев. В этой комнате мы прожили пять дней. Потом решили ехать в Саратов. Мужу дали отпуск на десять дней».
Шелест прерывается – Ирина Юрьевна пьет воду, восстанавливает дыхание. Воспользовавшись паузой, листаю книгу. Нахожу фотографию… Да, она обожала заниматься любовью. Расстилала постель и, блестя глазами, тянула на нее мужа. Она была счастлива… Фотография досказывает мне то, что она не решилась рассказать или составители не включили в свою страшную книгу – ведь книга же не о том, что бывает в нормальной жизни…
– Продолжим?
Я киваю и торопливо листаю книгу в обратном порядке – дальше от фотографии, ближе к концу.
– «В одной из деревень Ярославской области мы остановились. Нас долго никто не решался пускать, боялись меня, думали, что я заразная больная. Потом одна женщина пустила. Муж на следующий день уехал. Купил для нас мешок картошки. Достал с полкилограмма деревенского сливочного масла и молока. На прощание он меня поцеловал в лоб. Я ему сказала, что ты меня целуешь, как покойника. Он тогда поцеловал в губы. Я долго болела. Приходил деревенский врач, который тоже определил, что у меня тиф. Хозяйка испугалась, и меня вынесли в чулан, холодный и грязный. Там я пролежала два дня, – Ирина Юрьевна на мгновение запинается и с надрывом, как буксующая машина, толкает из себя голос: – Потом, когда снова пришел врач, как следует меня прослушал, то определил легочное заболевание».
«Курить! Курить!» – будто очнувшись, жадно и нетерпеливо стало вопить во мне. Даже строчки спутались… А я и забыл ощущение, когда необходимо покурить, – обычно-то просто каждые пятнадцать-двадцать минут машинально беру сигарету, вставляю в рот, щелкаю зажигалкой.
– «Когда я поправилась, стала работать в колхозе колхозницей. Я в жизни не была в деревне и не знала крестьянской работы, но жизнь научила. В деревне я прожила три года. Здесь в первый же год от туберкулеза и тяжелого желудочного заболевания умерла моя Ниночка».
Конец главки.
– Ох, пора отдохнуть, – выпрямляется Ирина Юрьевна.
– Да… Пойду покурю.
– Роман, может быть, кушать хотите?
– Да нет… спасибо.
– А что, давайте! У меня котлетки с пюре. Нам ведь еще, – она приподнимает нетонкую стопку листов, – довольно прилично осталось. Давайте покушаем!
– Н-ну… – Аппетит что-то действительно появился.
– Значит, разогреваю!
Ирина Юрьевна идет на кухню, а я, разминая сигарету, в подъезд.Утром созвонился с верстальщиком и отвез ему дискету с набором «Блокадной книги». Кстати, по пути к метро получил первый в этот день удар. Приемщица стеклотары, помогая выкладывать из сумки мою ежеутреннюю добычу, скорбным голосом сообщила:
– Ликвидировать нас, сынок, собираются.
– В смысле?
– Лужкову не нравится, видишь ли, что торчим на улицах с ящиками своими. Распорядился убрать. Только стационарные пункты оставить.
– Н-да-а… – вздыхаю и в то же время пытаюсь вспомнить, где есть в округе такой стационар.
– Он что, думает, мне, что ли, приятно так целый день?.. Весь остаток здоровья здесь оставила…
А стационара-то, кажется, рядом нет. Ближайший – на Тимирязевском рынке, а это совсем в другую сторону от моего маршрута. Значит, придется сдавать раз в неделю, по субботам. Значит, неслабое нарушение распорядка жизни…
После верстальщика заскочил в институт. Нужно было вернуть октябрьские номера литературных журналов. Продержал их недели две, но так толком ничего и не прочитал – листал, искал, что цепанет. Не цепануло… Преподаватель литературы Ренессанса любил повторять слова Боккаччо – что-то вроде того, что главная задача художественной литературы – развлекать людей. Сперва развлекать, а потом уж поучать и прочее… Современные же писатели стремятся во что бы то ни стало загрузить. Если не темой, так языком, стилем, от которого крыша течет…
В библиотеке встреча совсем неожиданная – мой друг и бывший однокурсник Василий. Уж где-где, но здесь увидеть его я даже не предполагал: его выгнали с третьего курса, и с тех пор он в Лите появлялся раз пять, да и то совсем не по делам учебы, восстановления… А сейчас интеллектуально так стоит у барьера, листает какую-то толстую книгу, и библиотекарша подкладывает ему еще целую стопку.
– Привет! – скорее изумленно, чем радостно, здороваюсь. – Ты чего здесь?
– Разрешили возобновить учебу, – серьезно и как-то сухо-официально отвечает он. – Нужно хвосты только досдать.
– Молодец! – Но это прозвучало насмешливо, и Вася, услышав интонацию, моментом озлился:
– Не всё же вам, прытким таким, пенки снимать. Один – в Париж, другой – в Берлин. Шустрые вы ребята.
Вася – коренной москвич. Живет в районе Пресни. Четырехкомнатная квартира у них вдвоем с матерью, но в полуразвалившемся доме начала прошлого (двадцатого) века. Дом аварийный, лет уж десять запланированный под снос, и поэтому квартиры нельзя ни продать, ни менять, никого в них прописывать. Жильцы всё ждут переселения в новое место, но и боятся – ведь переселяют таких, простых людишек, в основном в Южное Бутово, которое от центра в полутора часах езды на маршрутках и метро…
С первых же дней знакомства Василий стал напоминать мне героя фильма «Курьер». Там ведь тоже коренной москвич, вроде что-то прочитавший, вроде размышляющий о жизни, не совсем безмозглый, высокий, симпатичный, но и непоправимо, до крайней степени непутевый… В ранних рассказах Петрушевской тоже много таких типажей.
По-быстрому сдаю журналы. Вася перебирает свои учебники и хрестоматии, внимательно читает содержание.
– Я тебя на улице подожду, – говорю ему.
Он, не отрываясь от книги, кивает.
Потоптался (холодно!) на каменном кособоком крыльце, выкурил сигарету. Достал мобильник, глянул, сколько времени. Третий час… Пока до общаги, пока поем, соберусь – уже вечер. А полседьмого утра – самолет… Глянул через стеклянную дверь на лестницу – Васи нет. Ну и хрен с ним, в самом деле…
В воротах, отделяющих тихий литинститутский дворик от в меру шумной Большой Бронной, столкнулся с ректором.
– Н-ну-с, как оно в Германии? – спрашивает он со всегдашней какой-то плутоватой улыбочкой.
– Да… это… не ездил еще. – Я же, как обычно при встрече с ним, теряюсь, пугаюсь, превращаюсь в провинившегося первокурсника. – Сегодня в ночь лечу.
– Что ж, удачи! Смотри, не опозорь нас.
– Уху… гм… постараюсь… Спасибо.
Разошлись было, но тут мне в спину – второй, после стеклотары, удар:
– Да, дорогой, я к тебе ведь соседа подселяю. Готовься.
– Как – соседа?!
– Так, – он разводит руки, словно бы сам не рад, а вынужден выполнить чей-то приказ, – мест нет совсем. Парень хороший, новый наш преподаватель физкультуры. Непьющий, – и ректор переходит в атаку, – в отличие от тебя, кстати, Роман.
– Я тоже теперь крайне мало пью…
Щетка его усов усмешливо изгибается. Понимаю: от соседушки не откреститься. Чтоб хоть чем-то подсластить неприятность, интересуюсь, почти умоляю:
– А плата в этом случае уменьшится?
– Нет, дорогой, у меня даже те, кто по трое живут, платят тысячу.
Что ж, конечно, естественно, хорошее (поездка за границу) должно сочетаться с плохим… Когда Лиза рожала нам дочку, умерла моя единственная сестра; когда наметились удачи (и деньги) в писательстве, начались ссоры с женой, обиды, претензии; когда вышла моя первая и, само собой, самая дорогая книга, мне тут же по пьяни разбили рожу. Все это естественно, это закон…
И вот я стою на пороге, оглядываю уютную, обжитую комнату, вещи, которые все на своих местах… Несколько месяцев, пусть и внутренне мучаясь, тяготясь общагой и одиночеством, дурея от идиотских обоев под Гжель, но я прожил здесь единоличным хозяином, а теперь, после сообщения ректора, мне кажется, что кто-то уже потрогал книги, посидел за моим письменным столом, потряс коробкой со скрепками. Даже вроде принтер слегка передвинут… Но, может (может!), пронесет, может, ректор забудет, может, для этого физрука найдется другое место…
Не успел как следует успокоить себя этой цепочкой «может», синонимом вышедшего из моды «авось», – стук в дверь. Нехороший, решительный, официальный. Не открыть невозможно.
Открываю. Конечно – комендант общежития. Лет на пять меня младше, но в костюме, выражение лица деловое, и я послушно отодвигаюсь, пропуская его, даже, ощущение, чуть кланяюсь. Но он, спасибо, не вошел, говорит из коридора довольно сочувственно:
– Такое, Ром, дело. Звонил ректор, велел тебя уплотнить.
– Да, я в курсе. Но уезжаю сегодня в ночь, на пять дней.
– Далёко?
Отвечаю обтекаемо (не стоит бравировать этой Германией, себя крутым выставлять):
– Так… в командировку… Давай с переездом, когда, может, вернусь?
– Понимаешь, – комендант вздыхает досадливо, – он завтра уже прибывает с вещами. Думаю, так поступим – оставь мне ключи. Он вселится тихо-мирно, я проконтролирую.
– Ну, – сопротивляться, чувствую, бесполезно, – давай так.
Комендант веселеет:
– Ключ мне тогда занеси. Я дома.
– Лады…
Вдобавок к не очень-то мне всегда приятным сборам в дорогу добавляется куча новых хлопот. Нужно освободить от вещей полкомнаты. И еще – как оставить здесь компьютер, магнитофон, а особенно принтер, дорогущий лазерный “Canon”, мои самые главные ценности?.. Сажусь, закуриваю, тихо матерясь, соображаю. Потом звоню Сергею, спрашиваю разрешения привезти ценности к ним. Объясняю, какая на меня навалилась проблема. Соседушка… Сергей, коротко посовещавшись с женой, разрешает.
– Значит, в двенадцать часов я у вас, – говорю на прощание.
Мы давно уже договорились ехать в аэропорт вместе. Заказать такси и – с ветерком…
– Да, Любка тут напоминает, – голос Сереги, – ты тесты случайно не сделал?
Черт, еще и эти тесты забытые!
– Сделал, сделал, – вру, – привезу.
Засовываю в одну сумку массивный принтер, за который я заплатил целых триста долларов, но зато без проблем, почти со скоростью типографского станка, распечатываю свои повести. В другую сумку, ту, с которой таскаюсь каждый день на работу, кладу ноутбук… С год назад у меня сломалась электрическая пишущая машинка “Samsung” (ее я купил на ВДНХ после успешной сдачи вступительных экзаменов в Литинститут), и эта поломка подтолкнула к приобретению компьютера. Работать стало удобно – правь на ходу, оставляй пустые места, если вдохновения нет на определенный кусок текста. На машинке же над каждым словом помозгуешь, потужишься, прежде чем напечатать, – ведь с бумаги его просто так не уберешь, как эту виртуальность с компьютерного экрана. Компьютер всегда дает возможность лавировать, переделывать, откладывать на потом, а машинка – как удары топора: тук, тук, тук – и остаются буквы-зазубрины.
Машинка, машинка… Я морщу лоб, вспоминая, при чем здесь машинка, зачем она вспомнилась. Заодно сую в свободное пространство сумок свои книги, пакет со сменными трусами, носками, туалетные принадлежности. На глаза попадается папка Кирилла. Толстая папка… Взвешиваю сумки в руках, представляю свой путь от общежития до метро (троллейбуса уже вряд ли дождешься), затем – от метро до квартиры Сереги… Да и, с другой стороны… Еду я, везу свои тексты… А если немцам понравится этот кирилловский «Полет на сорванной башне» и они решат публиковать его, то, логически (а ведь вроде уже наметили купить права на одну мою объемистую повесть), вычеркнут меня из своих планов… Что в этом случае, Кирилл со мной, можно подумать, гонораром поделится?
Закуриваю следующую сигарету. В голове горячая каша – этот треклятый сосед, Берлин, сказочный, но такой близкий, пишущая машинка, засевшая в мозг, тест, на который надо ответить, и еще теперь вот эта дилемма – брать роман Кирилла или не брать… Как там в народной мудрости? Благими делами дорога в ад выстлана. Как-то так. К тому же литература – дело жестокое…
Скажу, что отдал… Пусть сам о себе заботится… Прячу папку в нижнюю тумбочку. Потом придумаю, куда ее деть, чтоб он не обнаружил случайно (иногда снисходит ведь до общаги – заезжает в гости, женатик). Получает пятьсот долларов в месяц плюс всякие премиальные – чего ему еще надо-то?.. Машинка, машинка…
Открываю шкаф, снимаю с верхней полки машинку. И сразу же вспоминаю. Блин, там же деньги! В ней я держу свои деньги… Осторожно поставил на стол, откинул панель. Вот сюда, между картриджем и днищем, всунут конверт… Вытягиваю, держу в руке, будто первый раз вижу. Машинально оглядываюсь на дверь. Она не заперта.
Подбегаю, кручу замок вправо. Один щелчок, второй. Стало спокойней… Приседаю перед кроватью и раскладываю на голубом покрывале бумажные прямоугольнички из конверта.
Сперва, ровной парадной шеренгой, неброские, но такие надежные, приятно-шершавые (точно Саша Фомин подметил) доллары. С каждого мне сдержанно, зато искренне, надежно как-то, улыбается длинноволосый президент Франклин.
Их много, таких прямоугольничков, и во всех их четырех углах – цифра 100. Эти прямоугольнички я заработал своим литературным трудом. Тем, что сидел за столом над бумагами, когда миллионы людей смотрели всякие интересные штуки по телику, тем, что сердился на жену, когда она не вовремя пыталась обратить внимание на себя или намекала, что нужно бы подумать насчет журчащего день и ночь, как родник в скалах, унитаза. Тем, что скорее спешил в норку, когда так хорошо посидеть на скамейке, медленно попивая пивко, любуясь проходящими мимо девчонками. Тем, что торчу теперь здесь, в этой общаге, и боюсь выбраться из аскетизма – снять квартиру, ходить по вечерам в клубы, найти подругу (а будет квартира, верю, найдется быстренько и подруга). Тем, что голова моя все время забита проблемами: что написать? как написать? как написать, чтоб понравилось редакторам и дало пищу критикам?.. Но взять и бросить писать, и чем я заработаю такие вот деньги? Я же ничего как следует не умею. Дворником идти, или на машиниста метро обучиться (в каждом вагоне висят объявления: приглашаются мужчины до тридцати пяти лет), или в милиционеры устроиться?..
Вслед за долларами вытягиваю шеренгу рублей. Небесно-голубые, сливающиеся с покрывалом тысячные, яркие бордовые пятисотки… К рублям я чувствую меньшее уважение – тратятся как-то быстро, легко; не хватает мне уже в них такой процедуры, что сопутствует трате долларов, – обменного пункта, точнее – поисков такого пункта, где курс на пять-десять копеек выше, чем в соседних. Да, рубли просто достал из кармана и выкинул на ерунду.
Последними покидают конверт смешные, не похожие на деньги евро. Серенькие пятерочки, розовато-оранжевые десятки, голубовато-синие двадцатки. С правой стороны этих прямоугольничков блестящая нитка фольги, она переливается, дразнит – тянет ее отцарапать… Евро я наменял на днях специально для поездки. Хоть и обещали там заплатить, всем обеспечить, но без карманных денег спускаться по трапу самолета тоже как-то не очень уютно. Пусть будут на всякий случай. Для ощущения независимости.Евро положил в загранпаспорт, а остальное вернул в конверт. Конверт же, после продолжительных размышлений, засунул в принтер. Там есть подходящий закуток.
Сварив пельменей, поев, засел за тест. Лень вывихивать и без того перегруженные мозги на заковыристых вопросах, но ведь обещал. Отступать некуда.
Та-ак… Закуриваю. По правую руку – чашка с кофе, пепельница. Будильник равномерно, как всегда, отщелкивает секунды. Но мне не жалко их – с каждым щелчком все ближе отъезд, самолет (может, и «Боинг»), самолет, на котором не летал почти четырнадцать лет, а там – совсем другой мир, что, надеюсь, верю, даст запал дальше работать, писать, а главное (все-таки) изменить свою жизнь. Финансы позволяют, еще бы силы найти…
Одиннадцать скрепленных степлером листов бумаги. Триста семьдесят восемь вопросов. И если просто прочитывать их и ставить плюс или минус, то дело это, наверно, посильное. Но ведь придется думать, сомневаться, чесать затылок, таращиться на обои.
«1. Вам понравилась бы работа медсестры (медбрата)?» Однозначно «минус».
«2. Вы никогда не выходили из себя настолько, чтобы это Вас беспокоило?» Бывало, бывает. Как-то мы купили с женой стиральную машинку с очередного моего гонорара. Современную, которая все стирает, вплоть до обуви, отжимает почти до сухости. Дорогая машинка… И через неделю, наблюдая, как жена пихает в нее белье, уверенно жмет на какие-то кнопки и еще вдобавок учительским тоном объясняет мне, я почувствовал обиду, раскаянье, что потратил двенадцать тысяч рублей, и ляпнул что-то обидное. Она ответила. Стали ругаться. Я подошел к машинке и опрокинул ее. Собрал вещи, ушел. Потом анализировал, из-за чего все случилось. Вроде бы из-за ничего… «Плюс».
«3. В детстве Вы играли в “классы”?» «Минус».
«4. Вас не беспокоит желание стать красивее?» Хм… Хотелось бы, ясно, быть высоким, подтянутым, для всех симпатичным. С девушками уметь знакомиться. «Плюс».
«5. Вы все чувствуете острее, чем большинство людей?» Если уж я писатель, то странно было бы с этим не согласиться. По крайней мере – я на это надеюсь. «Плюс».
«6. Вам случалось падать в обморок?» Нет, не случалось. Даже сознание никогда не терял. А хочется ощутить, что это такое, когда пустота, когда ты не здесь. Или это не пустота?.. «Минус».
«7. Обычно перед сном Вам в голову лезут мысли, которые мешают Вам спать?» Это уж да, это да. Каждую ночь, если нормально не выпью. Самые страшные минуты теперь. Жирный «плюс».
«8. Вы не осуждаете человека, который не прочь воспользоваться в своих интересах ошибками другого?» Вообще-то надо бы поставить «минус» – в смысле, что осуждаю. Но я не осуждаю. Да и есть такой афоризм, даже закон: «Успех одного – ошибка другого». Быть добреньким и благородным, это не для нашего времени, а в других временах я не жил. «Плюс».
«9. Часто Вы чувствуете, как будто вокруг все нереально?» Да нет. Случаются то неприятности, то приятности, но всё это не выходит за рамки реального. «Минус».
«10. Вы любите детей?» Дочку люблю, а других… Когда-то мог уверенно сказать «не люблю», теперь же… Иногда, увидев маленького ребенка, останавливаюсь, смотрю на него и завидую его папаше, который бодро говорит только-только начавшему передвигаться на двух ногах своему этому чаду: «Давай, давай, шагай смелей! Молоде-ец!.. А теперь надо к маме, она, наверно, уже ужин сготовила, ждет нас с тобой. Ну, прыгай на руки!..» Но что поставить? Ведь тут мало именно любви к ребенку… Нет, теперь, скорее, все-таки «плюс». «Плюс».
«11. Если Вы видите мучения животных, то это Вас не особенно трогает?» Говорят, раненые лошади очень страшно кричат. Не слышал. А пнуть собачонку или кошку я бы не отказался. «Плюс».
«12. Лучше всего Вы чувствуете себя в одиночестве?» Не совсем так. Я чувствую себя хорошо, когда рядом симпатичный мне человек (лучше – женщина), но он не особенно пристает. «Минус».
«13. Вам говорят, что Вы ходите во сне?» Ну, думаю, до этого еще не дошло. Мычать или стонать я наверняка могу, а чтоб ходить… Хотя появится вот скоро сосед, он мне расскажет. Пока – «минус».
«14. Вы не осуждаете того, кто стремится взять от жизни все, что может?» Ясен пень, не осуждаю. Будь у меня энергия… И плевал бы на тех, кто осуждает. «Плюс».
«15. Вы боитесь высоты?» «Плюс».
«16. Вы любите ходить на танцы?» М-да… Вопросец… Глотаю кофе, разминаю новую сигарету… Да, я люблю танцы, люблю дискотеки. Но никогда в жизни я не решался войти в клокочущую, извивающуюся толпу и тоже начать извиваться. Я люблю смотреть… Поставлю «плюс» – можно подумать, что я люблю танцевать, а «минус» будет неправдой… Ладно, хрен с ним, пусть будет «плюс».
«17. Вы вели дневник?» Вел до двадцати лет, а потом сжег в печке на даче. И почувствовал облегчение. Лучше жить без особых самокопаний… «Плюс».
«18. В школе Вам было очень трудно говорить перед классом?» К сожалению. И поэтому я всегда очень завидовал и завидую тем, у кого подвешен язык, – им чаще ставят пятерки. «Плюс».
«19. Вы легко просыпаетесь от любого шума?» «Плюс»… Блин, а если сосед будет храпеть?!
«20. Иногда Вы с удовольствием слушаете неприличные анекдоты?» Да, особенно если их рассказывают молоденькие девушки, вроде Тани, вообще-то не особенно матерящиеся в жизни. «Плюс».«21. Вы боитесь пользоваться ножом или другими острыми предметами?» Ох, какой-то психиатрический тест… «Плюс».
«22. Вы чувствуете, что у Вас что-то не в порядке с головой?» После предыдущего «плюса» будет явным враньем ставить здесь «минус». «Плюс».
«23. Вы слышите голоса и не знаете, откуда они идут?» Ну уж не до такой степени! «Минус».
«24. Ваша внешность никогда не вызывает у Вас беспокойства?» Говорил же уже… Хочется быть красивым, высоким, белозубым. Всем симпатичным. «Минус».
«25. Вы злоупотребляете спиртными напитками?». Хм… Ну, «плюс».
«26. Вы любите читать заметки о преступлениях?» Как всякий нормальный человек. «Плюс». У меня даже книга есть, где подробно написано о Чикатило, Петю, Мэнсоне, прочих подобных. Могу даже сказать, что я их понимаю и – куда от этого денешься? – им завидую. Не верится, что они сумасшедшие, они просто перешагнули трусливость…
«27. У Вас хороший аппетит?» Теперь неважный, а был хороший. «Минус».
«28. Большую часть времени Вы чувствуете как бы комок в горле?» И здесь этот комок! Целый месяц он не дает мне покоя. «Плюс».
«29. Иногда Вам хочется затеять драку?» Очень хочется. Кого-нибудь так отпинать, чтоб… от души… Но, что тревожнее, тянет и получить как следует. «Плюс».
«30. Вы боитесь сойти с ума?» Что за вопросы… От них можно действительно спятить… С одной стороны, конечно, очень боюсь, а с другой – не отказался бы. Написать пару настоящих вещей, прославиться, получить какую-нибудь солидную премию, а потом сгореть от СПИДа, какого-нибудь скоротечного туберкулеза или с ума вот сойти. Но что поставить? Все же, как человек, боюсь. Значит, «плюс».
«31. Вам часто хочется снова стать ребенком?» Да. Таким, дошкольного возраста. «Плюс».
«32. Плохое настроение бывает у Вас чаще, чем хорошее?» Невозможно не хмыкнуть. Ну естественно. «Плюс».
«33. У Вас бывало кровохарканье или рвота с кровью?» «Минус».
«34. Иногда Вы не могли удержаться от того, чтобы не украсть что-нибудь?» Я ворую только тогда, когда нет риска попасться, и только по-настоящему нужное. Удержаться могу. «Минус».
«35. Вы любите охоту?» Я люблю рыбалку. «Минус».
«36. Иногда Вам хочется выругаться?» Я ругаюсь почти постоянно. Видя симпатичных девушек, наталкиваясь на мнущегося перед эскалатором старикана, когда роняю что-нибудь, когда вспоминаю, что забыл сделать необходимое дело, да и просто… «Плюс».
«37. Вы уверены, что о Вас говорят за Вашей спиной?» Хотелось бы верить. «Плюс».
«38. Безопаснее никому не доверять?» Вообще-то да… если не вдаваться в нюансы. «Плюс».
«39. У Вас были неприятности из-за нарушения закона?» Однажды я пошел с дворовыми пацанами в зоомагазин смотреть рыбок. Мне было лет двенадцать. На обратном пути завернули в универсам. Кулек ирисок «Топ-топ» был надорван, и я вслед за пацанами вытянул оттуда пару конфет. Нас поймали и отвели в кабинет заведующей. Она вызвала по телефону директора школы. Потом было пионерское собрание, угрозы поставить нас на учет в милицию и прочие напряги… И вот в январе мне дали премию, три тысячи долларов. На фуршете один из устроителей на ухо объяснил, что я должен сам из этой суммы заплатить какой-то налог, четырнадцать, что ли, процентов. Я, конечно, не заплатил. Не знаю, чем это кончится… Не густо неприятностей, но, думаю, можно поставить «плюс». «Плюс».
«40. Вы часто разочаровываетесь в людях?» Чаще разочаровываются во мне. «Минус».
«41. За последнее время у Вас ухудшилось зрение?» Да. Но я связываю это с моей профессиональной деятельностью. Читаю, пишу, читаю, пишу… «Плюс».
«42. Вы легко можете заплакать?» В последнее время стало казаться, что могу. Когда сидели с «Блокадной книгой», что-то наклевывалось вроде рыданий. Еще недавно был случай: включил радио и наткнулся на песенку, где слова: «Каждому-каждому в лучшее верится, катится-катится голубой вагон», и неожиданно из горла вырвался короткий хрип, а лицо сморщилось. Я скорее стал думать о дочке, о своем детстве, о том, как лягу один в постель, чтоб как следует себя разжалобить, но до слез не дошло… Последний раз я плакал пять лет назад, когда узнал о смерти сестры, но перед тем достаточно много выпил… Не знаю… Честнее ответить отрицательно. «Минус».
«43. Вы заметили, что ваши руки стали неловкими?» Заметил. Но они мягкие, пальцы гибкие. Что я делаю? Держу ручку, мою посуду, перебираю листы бумаги. Вот вроде в основном и вся нагрузка. Впрочем, в вопросе присутствует слово «неловкими». Меткое слово. «Плюс».
Осилил первую страницу. На это ушло чуть ли не полчаса. Если такими темпами продолжать, то и рейс на Берлин пропущу. Надо меньше раздумывать. Ведь Люба и говорила, давая мне тест: «Отвечать желательно по первому импульсу, без рефлексии».
В половине первого я на кухне у Сергея и Любы. Передо мной – бутылка семнадцатиградусной «Изабеллы», которую я умудрился, несмотря на тяжеленные сумки, купить по пути от метро до их дома.
Супруги в комнате собирают чемодан. Иногда Сергей заскакивает на кухню, озабоченно постанывая, делает глоток вина и убегает.
– Ну подумай, как там в нем?! – после эмоциональных фраз шепотом слышится удивленно-негодующее восклицание моего спутника. – Как жених буду какой-то!..
– А в чем ты будешь? – в ответ восклицание Любы. – У вас ведь в театре выступление.
– Вот так и буду. Джинсы новые, свитер тоже.
– Серё-ож!..
Иду на выручку. Они сидят перед старинным кожаным чемоданом с темными пятнами от наклеек, Люба пытается уложить в него Серегин свадебный костюм, светло-серый, блестящий, а муж сопротивляется.
– Вон, – тут же указывает на меня, – сразу видно – настоящий писатель, весь погружен в творчество.
– Ну, Серё-ож!..
– У меня жена несколько лет там прожила, – подаю голос. – Рассказывает, немцы насчет одежды полностью параллельны. Всегда в одинаковом. Действительно, Люб, он как клоун там будет в костюме таком…
– А, как хотите. – Она, обидевшись, уходит на кухню; Серега без промедлений вешает костюм обратно в шкаф.
Мне неловко, что встрял в их семейные дела. Кстати приходит на ум важный вопрос:
– Такси-то заказали?
Сергей смотрит на меня испуганно, потом бежит к Любе:
– Мы, это, такси заказали?
– Я – нет.
– И я! – Он хватает газету «Из рук в руки», листает. Найдя нужную колонку объявлений, бросается на телефон.
– Да не волнуйся, – говорю, – время навалом еще.
– А-алло! – Кажется, эти слова только усиливают его панику. – А-а!.. Это такси? Нам надо машину. На, это, на четыре утра!.. А?.. Разъединилось, что ли?
Из кухни появляется Люба:
– Давай я поговорю. Они твоего крика пугаются.
– Пойдем, Серега, выпьем маненько, остынем, – предлагаю, воспользовавшись моментом.
Садимся за стол. Я наполняю бокальчики.
– Ну, чтоб нормально пока что до аэропорта добраться.
– Да уж хоть бы, – безнадежно соглашается Сергей.
Чокаемся, пьем сладкое, терпковатое вино. Люба что-то негромко объясняет кому-то там в трубке. Сергей задумчиво смотрит на стену перед собой, кажется, он совсем забылся, успокоился; кажется, он уже летит. Но дернулся, вскочил, выбежал.
– Фотоаппарат-то я еще не собрал! – раздается уже из комнаты жалоба-вскрик.
Вместо него появляется Люба.
– Ровно в четыре подъедет синяя «ауди». – Она смотрит в окно. – Объяснила, где остановиться. Увидим, думаю.
– Спасибо… Можно позвонить? С женой попрощаюсь.
– Конечно…
Сергей в одном углу химичит с фотопринадлежностями. Я в другом говорю с Лизой:
– Вот, собрался. В четыре часа такси…
– Что ж, – ее бесцветный голос в ответ, – уверена, всё у тебя там будет отлично.
Я усмехаюсь:
– Почему ты в этом уверена?
– Потому что там любят, когда о России так пишут.
– Да? – усмехаюсь опять, на этот раз злобновато, но выяснять, что она конкретно имеет в виду, не решаюсь, да и понятно. – Ладно тогда… спасибо на добром слове. До встречи.
– Счастливо.
Вот и весь разговор. Лучше бы не звонил.
– Может, покурим? – зову Сергея.
– Да, – он застегивает футляр, – надо перекурить.
Стоим в подъезде у мусоропровода, всасываем и выдыхаем дым. Смотрим на разбавленную желтизной электричества темноту за окном. На пустую проезжую часть Второй Рощинской улицы.
– Видишь как, – говорю даже не Сергею скорее, а самому себе, – неплохое мы занятие выбрали – то в пансионат «Липки» бесплатно, то вот в Берлин… Да, выстраивается жизнь, тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить… У тебя-то с книгой как? Договор подписал?
– Что-то мандраж такой, – отзывается он и говорит о другом, – аж до поноса. Весь день в туалет бегаю.
– А-а, у меня это давно. Нервы.
– Ты шампунь взял?
– У? – Этот вопрос кажется таким нелепым, что с полминуты не нахожу, что и сказать, потом хмыкаю: – Н-нет. Наверно, там будет. На форуме же лежали пакетики.
– Надо взять. Мало ли.
– Возьми, если хочешь… Ты прям как в тайгу…
Покурили, вернулись. Люба приглашает поесть. Да, не мешало бы. Голода не чувствую, но перед дорогой…
Спагетти, миниатюрные сосиски с сыром, приправы.
Разливаю остатки «Изабеллы».
– Желаю вам, парни, там прославиться как следует! – шутливым тоном произносит Люба.
Отвечаю шуткой на шутку:
– Прославиться не обещаем, а вот ославимся наверняка. Да, Серег?
Серега машинально кивает и, чокнувшись, залпом выпивает все из бокальчика. Вскакивает (в который уж раз!) и бежит в комнату. Слышно, как выдвигает ящики письменного стола, что-то ищет.
– Люба, а в походы он так же у тебя собирается? – продолжаю пошучивать.
– Да не-ет! Тогда он знаешь какой – за десять минут рюкзак упакует, оденется и садится здесь покурить, – с удовольствием вспоминает Люба. – Вообще-то я ему не разрешаю в квартире курить, но тут уж… Такой мужичара в сапогах, бушлате… А сейчас как угорелый…
– Не привык еще. И я тоже… Но – ничего. Легка беда начало.
Осматриваю пустую бутылку, Люба догадывается и достает из тумбочки «Каберне». Заодно просит:
– Вы только там, Ром, не пейте сильно. Обещаешь?
– Постараемся. Да и что там пить? Они же там, говорят, на одном пиве сидят. Виски на три четверти разбавляют…
Состояние какое-то лихорадочное и в то же время изможденное. Тянет болтать, пить и пить, подпрыгивать, но если принять горизонтальное положение, то, кажется, в момент крепко уснешь. И никакие гудки с улицы не разбудят.
Занялся своими сумками.
– Люб, куда лучше принтер поставить, чтоб не мешался?
– Давай вот сюда. – Она расчищает письменный стол. – Ух ты! Вот это вещь! А мы думали, у тебя какой-нибудь вроде нашего – простенький…
Люба и Сергей разглядывают мой лазерный “Canon”. У них тоже есть принтер, но струйный. Сергей все время жалуется: картридж приходится заправлять после каждой сотни страниц.
– Если надо будет, Люб, что распечатать… – Я снова наклоняюсь над сумкой, копаюсь в ней, делаю вид, что что-то ищу. – Блин, а провода-то забыл!..
Провода я специально не взял. Вдруг Любе действительно захочется попользоваться принтером, а он не заработает. Она полезет смотреть и обнаружит конверт с деньгами… Возникало желание взять деньги с собой – бог весть, что там ждет, в Берлине, куда жизнь повернет, но, во-первых, без специальных документов такую сумму, кажется, не провезешь, а во-вторых, все-таки всяко-разно через пять дней я снова буду здесь, в Москве. Вернусь в общагу, к хлебу насущному…Последняя пара часов – самый тягостный отрезок нашего ожидания. Сборы закончены, делать нечего, разговор не вяжется. Сидеть просто так невыносимо. Пришлось сбегать в ночной мини-маркет еще за бутылкой вина. Люба этого не одобрила, а Сергей на мое предложение лишь отрешенно пожал плечами – у него свои мысли, свои малопонятные хлопоты. А телевизора у них нет.
– Каким-то эмигрантом себя ощущаю, – говорю я, вытягивая штопором пробку из «Изабеллы». – Тут читал недавно… Один какой-то питерский непризнанный композитор написал. Приходит он к Бродскому попрощаться, а тот ему: «Уезжайте тоже отсюда». Композитор говорит, что, дескать, его никто отсюда не выгоняет. Бродский так на него посмотрел с жалостью и развел руками. И вот этот до сих пор малоизвестный композитор все гадает, что этим жестом Бродский хотел сказать…
Почти четыре. Торчу на темной кухне и смотрю в окно. Мертвая тихая улица, по асфальту ветер гонит жидкие волны сухого снега… На той стороне пустырек с холмиком в центре; холмик похож на курган… Нигде ни души. Окна соседних домов одинаково черные. Завтра, точнее, уже сегодня – вторник. Очередной рабочий денек. Рядовой рабочий денек.
На семинаре обсуждение Татьяниной повести. Про девчонку-потаскушку, которая пришла к вере в Бога. Хорошо, что я не участвую, а то наверняка что-нибудь сказанул бы…
Желтые, как щупальца, блики. Вытягиваю шею, встаю на цыпочки. Внизу автомобиль. Плавно, точно сомневаясь, остановился возле подъезда. Не «Волга», не «жигули». Иностранная…
– Люба! – кричу. – Смотри! – Зову зачем-то ее, а не Сергея.
Прибегает Люба. Тоже тянет шею.
– Это «ауди»?
– А я не знаю!.. Серега!
Он уже у окна. Кажется, очень долго стоим и глядим вниз. Дышим.
– Да, наверно, кто же еще… – наконец разрывает Люба этот наш общий ступор. – Собирайтесь скорее!
Мчимся в прихожую, мешая друг другу, одеваемся, ворочаем свой багаж. Я кое-как прощаюсь с Любой и прыгаю за дверь, вызываю лифт. Слышу, как Сергей что-то шепчет жене, слышу чмоки их поцелуев. Лифт не едет.
– Да что ж это! – снова вдавливаю пластмассовый кругляш кнопки.
– Ром! – их заполошный хор. – После двух не работает. Надо пешком!
Спускаюсь по лестнице. Висящая на спине сумка с моими книгами, бельишком при каждом шаге бьется о зад; чувствую на кого-то обиду, что вынужден топать с четвертого этажа…
Наклоняюсь к приопущенному стеклу дверцы:
– Вы – такси?
– Да вроде, – и водитель выбирается из машины. – Багажа много?
– Нормально…
Он открывает багажник. Я кладу в него сумку, затем Сергей втискивает свой чемодан. Садимся. Оба почему-то на заднее сиденье. Водитель отжимает сцепление.
– Куда едем? – спрашивает у перекрестка.
Хм, как будто ему там диспетчер не сообщил…
– В Ше… ше… – заикается нервно Сергей.
Я режу жестко, уверенно:
– В «Шереметьево-два».
И водила как-то ободренно давит на газ, лихо выворачивает на широкую, ярко освещенную Люсиновскую.
– Курить можно? – интересуюсь, уже заранее достав сигареты.
– Курите. Там пепельница…
– Я вижу. Спасибо.
Щелкаю зажигалкой, с удовольствием затягиваюсь. Глубоко, до самого дна легких. Искоса, небрежно поглядываю на пролетающие мимо здания, на белые, синие, красные огоньки. Левая сторона лба чуть-чуть касается холодного, влажноватого стекла. Воротник пальто поднят, истертый драп колет, царапает шею и скулы, но опускать воротник не хочется. Уверенней себя чувствую, когда он так… Безлюдная, но все равно праздничная, бодрствующая Москва, и в голове гремит музыка из сериала про крутых ребят, моих сверстников, «Бригада». Этакая смесь марша и менуэта. Очень сильная музыка. Вот под нее стоит мчаться по улицам мегаполиса, не обращая внимания на светофоры, курить, думать о будущем.
Да, кажется, всё идет правильно. Постепенно, но все же вперед и вверх. Как ступени пологой лестницы. Нужно просто не теряться, иногда прилагать усилия, чтобы шагнуть. Энергии, вот чего не хватает, а под лежачий камень вода не течет, как говорила одна моя знакомая парикмахерша из минусинского драмтеатра. Ее потом посадили за соучастие в ограблении коммерсанта. Каждый пытается по-своему зажить как человек. У меня есть писательство. При советском строе, наверное, благополучия на этом пути достичь было легче. Гонорары, говорят, были тогда неслабые, да и другие плюсы. Хотя вряд ли бы тогда напечатали хоть парочку моих рассказов. Занесли бы в какой-нибудь черный список, принудили к эмиграции… Но, с другой стороны, может, и писал бы я о совсем другом. Написал бы, может, что-нибудь в духе «Коллег» Аксенова.
Будто нарочно – чтоб попрощаться – водила везет по заповедным, дорогим мне местам. Вот справа краснеют кремлевские звезды, а слева темнеет глыба Дома на набережной. Мост, Тверская, затяжной подъемчик и – памятник Пушкину, а напротив него, за «Макдоналдсом», в глубине черной сейчас Большой Бронной улицы, – и ненавистное, и почти родное место – Литинститут. И я одновременно благодарю его за то, что мчусь сейчас в быстрой машине в международный аэропорт, и глумливо желаю: счастливо, мол, оставаться… Площадь Маяковского. Вот в этом здании пять дней в неделю сидит мой однокурсник Кирилл и тайком пишет, шлифует свои романы; а вот уже зеленоватый Белорусский вокзал, неподалеку от которого живет коренной москвич Вася, в двадцать шесть лет не знающий, что ему делать, чем заняться, на ком жениться…
Выскочили на Ленинградский проспект. Водила еще подбавляет газку. Из-за домов выныривает сразу неожиданно большая Останкинская телебашня. Как всегда, ярко освещенная – один из символов города. А поблизости от нее можно отыскать семиэтажный дом буквой «П» – общага. Коридоры-туннели, пеналы-комнатки, где посапывают, похрапывают и наверняка где-то устало пьют будущие прозаики, поэты, бесквартирные сотрудники Лита, какие-то циркачи, студенты Финансовой академии, постигающие секреты, как стать богатыми… Там есть и моя норка, письменный стол, набитые рукописями тумбочки. И в них уже, может быть, копается любопытный комендант или соседушка… Нет, как вернусь – надо сразу снимать квартиру. Найти девушку, симпатичную, простую, спокойную. Как вторая жена Достоевского, как вторая жена Леонида Андреева, Солженицына. Со вторыми женами писателям почему-то больше везет… И гардероб надо пополнить. Хожу, действительно, как чмо… И в Берлине нельзя тормозить. Наладить связи, показать себя оригинальным, умным, перспективным молодым автором из России. Войти в обойму писателей, которых любят за рубежом. А это значит – поездки, книги, реклама, деньги. Да, начинается новый этап. Грех не ухватиться.