– Не иначе, – восторгается дальше дежурная, – в магазине «Меркурий» брала! – И сама же себе подтверждает: – Ну точно – в «Меркурии»! Где ж еще такую красоту-то найти?! Метро «Спортивная», улица Усачева, дом шестьдесят четыре. Да-да, Усачева, шестьдесят четыре! Вахту сдам и побегу! – И короткий музыкальный переливчик.
Реклама всего-навсего. А я уж думал, живая душа лично ко мне обратилась по микрофону… Усмехаюсь и продолжаю, подбрасывая ноги, бежать вниз.
Руководство издательства – Александр Евсеевич, Георгий Михайлович и Валентин Дмитриевич – люди почтенного возраста и достаточно большой известности. Георгий Михайлович увековечился той своей повестью, по которой сняли хит-многосерийку «Большая перемена» про вечернюю школу со Збруевым, Кононовым, Леоновым в главных ролях, а Александр Евсеевич с Валентином Дмитриевичем, помимо прочего, удостоились персональных статей в Краткой литературной энциклопедии, что оказалась и самой полной. Подробную так и не собрали… Вообще за последние лет двадцать ограничиваются однотомными справочниками, словарями, лексиконами. Выхватывают самое броское и новомодное и лепят фолиант страниц на пятьсот. Дело сделано.
Все сейчас какое-то быстрое, скорое, непрочное. За одну ночь появляются магазинчики и так же за одну ночь исчезают, будто и не было; с шумом образуются газеты, журналы, а через пяток номеров прекращают существование. Какое-нибудь событие разрастается до размеров вселенской сенсации и тут же пропадает, заслоненное другим событием. Жизнь лихорадочна, она вздымается, вдруг распадается на части и через мгновенье сшибается, как два огромных стальных меча в руках неведомых никому великанов; сыплются ослепительные, кажется, горячие искры, но, не успев долететь до земли, гаснут. И следов, даже шлачных крупинок, от них не найдешь.
То ли дело раньше. По крайней мере если судить по рассказам руководителей нашего издательства.
Тогда, кажется, все было всерьез, весомее… Они пьют чай и вспоминают о судьбоносных встречах сХрущевым и Ельциным, в их разговорах поминутно звучат слова «гэбуха», «ГУЛАГ», «Коктебель», «Дубовый зал ЦДЛ», «Твардовский», «Симонов», «диссида», «Солженицын», «Нагибин»… Я сижу всторонке с версткой будущей тысячеэкземплярной книги, прислушиваюсь, завидую, тут же успокаиваю себя – мол, в их воспоминаниях, как обычно, все приукрашено, спрессовано, а на самом деле это лишь вспышки среди скучноватого полумрака ежедневности. Ведь и в моей ежедневности бывают вспышки…
Еще год с небольшим назад мы занимали три комнаты респектабельного небоскребика на Новом Арбате. Руководство сидело в просторном кабинете за столами, поставленными классически буквой «Т», мы с Людмилой Николаевной размещались в другом кабинете, а в третьем, окруженные техникой, хозяйничали верстальщик, техред и художник. Но в прошлом октябре подскочила арендная плата, и две комнаты пришлось отдать. Теперь верстальщик и художник трудятся на дому, а работу техреда мы делаем сообща.
В фойе – загроможденность киосками, лотками, ларечками. Шоколад, ксерокопия, моментальное фото, карты для мобильников, копчености, свежая пресса. Слева при входе – окошечко бюро пропусков, по центру – ясное дело – охранник-вахтер, справа – скрытая киоском со слоеными пирожками – гранитная плита. Я однажды заглянул за киоск и прочитал: «Вечная память работникам Минпищепрома СССР, отдавшим жизнь за Родину. 1941–1945». И два столбца фамилий. Под сотню в общей сложности… Теперь в этом здании (как, впрочем, и в трех других его близнецах-небоскребиках), на всех двадцати четырех этажах: бюро переводов, магазины сотовой связи, центры китайской медицины, радиостанции, издательства, обувные салоны, юридические услуги, дилерские, риелторские, ипотечные конторы, турфирмы… Наша комнатка на шестом этаже.
С недавних пор воспоминания, поиск спонсоров на издание книг уступили место у наших «старичков теоретиков» (как называет их Людмила Николаевна) другой теме. Дело в том, что на Александра Евсеевича подали в суд, и вот не за горами уже – заседание.
Как-то он давал интервью какой-то газетке. Маленькой, которую в продаже днем с огнем не отыщешь. Тема интервью была вроде такой: «К сожалению, борьба с фашизмом в России – дело семидесятилетних». И там он упомянул о редакторе такой же маленькой, никому не нужной газетки «Славянская правда» Ахатове, назвав его «идеологом русского фашизма». Ахатов обнаружил упоминание и подал иск об оскорблении своей чести и достоинства и требует теперь сколько-то там тысяч долларов за нанесение морального ущерба… Когда Александр Евсеевич получил извещение, то зачитывал его как сатирическую миниатюру, но чем ближе заседание, тем мрачнее он становится. Тем более что та газетка, которой он давал интервью, прекратила существование, а Ахатов недавно выиграл подобный же иск у «Новых известий».
И вот сегодня наш директор беседует с адвокатом, как строить защиту, какие аргументы предъявлять. На столе кипа «Славянской правды» с отмеченными фломастером абзацами, рядом – стопочка изданных Ахатовым книг. Снимая пальто, выхватываю взглядом одно, другое название: «Доктрина фашизма», «Расовая гигиена в национал-социалистической Германии»…
Тихонько здороваюсь, делаю чашку кофе “Nescafe Gold” и усаживаюсь за свой стол. Напротив – стол Людмилы Николаевны. Разбирается с накладными. У нее под рукой тоже книги. Замечаю среди них корешки с фамилиями Розанова, Короленко, Сергия Булгакова. Ох, книги, книги… Озабоченное лицо Людмилы Николаевны не предвещает ничего хорошего, никаких приятных новостей.
Когда я только начал работать здесь, она часто меня тормошила: «Ну-ка, Ромик, выпрямись, улыбнись! Ведь тошно смотреть… Говори себе: я – лучше всех, я – подарок!» Она какое-то время жила в Вашингтоне (училась по обмену студентами) и набралась этих карнегиевских рецептов. Но потом ее тормошения прекратились. То ли привыкла к моей кислой роже, то ли поняла, что меня не исправишь, а может, и я слегка изменился, так сказать, в лучшую сторону. Хотя, думаю, ее собственные проблемы и проблемы издательства пересилили методы борьбы с ними – говорят, Карнеги помогает до определенной границы…
– Доказательств… гм-м… нами собрано… м-м-м… предостаточно, – скороговоркой, но то и дело помыкивая и пожевывая губами (наверно, специальный адвокатский прием, ставший особенностью речи), журчит адвокат. – Впрочем… гм… конечно, проблемы… мгм-м… кажется, будут. На заседании… м-м… Александр Евсеевич, нужно быть сдержанней. Поймите… гм-м… меня… м-м… правильно. Тем более что по моим сведениям… гм… судья человек достаточно… гм-м… несимпатичный.
Насупившись, опустив глаза, Александр Евсеевич покачивает головой. Но вряд ли это можно назвать киванием. Сейчас он кажется мне непривычно бессильным, потухшим каким-то, стареньким. Может быть, жалеет в глубине души, что упомянул этого Ахатова в интервью, а скорее всего, недоумевает, из-за чего человек, издавший, например, инструкцию для войск СС по расовой гигиене, возмущается, что его назвали идеологом фашизма. Сам он всю жизнь писал о сплавщиках, нефтяниках, о людях, борющихся с недостатками в обществе и себе, о мальчишках, своих сверстниках, на год всего не успевших попасть на Великую Отечественную, о принципиальных замначальниках, конфликтующих с консервативными начальниками, и потому, наверно, его книги вышли из моды, когда модно стало писать и читать о другом…
– Слушай, Рома, – полушепотом зовет Людмила Николаевна, – вчера принесли верстку «Вегетарианской эпохи». Еще двух печатных листов не хватает.
– У, – кривлю губы расстроенно; уже доверстывали эту книгу, а нужного объема все нет.
– Вот предлагают три статьи Синявского добавить. Как раз хватить должно. Но не знаю… – Людмила Николаевна замялась, как обычно, перед просьбой. – Тут еще надо срочно «Неуслышанные голоса» набирать. – Кивает на стопку, где Короленко, Розанов, Сергий Булгаков. – Это, естественно, Вере Ивановне отдадим, а вот Синявского…
– Давайте я понабираю, – говорю то, что она все не решалась сказать, но тут же оговариваюсь: – Только я медленно… Никак не могу научиться.
– Ну, как получится, Ромик. Спасибо, дорогой.
– Да что вы! – улыбаюсь одновременно как смущенный этаким тоном вышестоящего лица подчиненный и как кавалер, доставший из бездны упавшее кольцо знатной дамы.
На самом деле я втайне рад надомной работе (редактированию рукописи, набору, вычитке) – это дает право поменьше торчать в издательстве, да и бездельничать особо не позволяет. Когда не пишется, есть чем заняться, а позанимаешься чужим, глядишь, и на свое плавно переключишься. Чужое, так сказать, разогрев.Половина третьего. Выхожу из метро. Несколько минут ходьбы – и общага. Комната с магнитофоном, компьютером, холодильником. Одиночество. Уже знаю, что вечером никуда опять не пойду. Ни в какой клуб, ни на какую презентацию. Денег полно, желание, в общем-то, есть, а вот силенок… Пообедаю и завалюсь на кровать, буду зреть для того, чтоб сесть за стол и продолжить повесть. Последняя, которую написал, должна появиться в ноябрьском номере одного из журналов. Пора предлагать куда-нибудь новое. Как ни крути, а это мой хлеб… Текст в шестьдесят журнальных полос (страниц) дает примерно десять тысяч рублей. Книга же – пятьсот-семьсот долларов, а то и тыща. Есть смысл мучиться за столом.
Над станцией недавно построили зал игровых автоматов, и теперь который день без перерыва из громкоговорителя под бодрую мелодию льется и льется:
– Не проходите мимо! «Суперслотс»! Новая империя азарта! удачи! При минимальной ставке всего пятьдесят копеек максимальный выигрыш – два миллиона рублей!..
Я ни разу не играл на автоматах. Даже не в курсе, как надо играть. И лень выяснять, в чем там суть этих «Джекпотов», «Джокеров», «Бинго», хотя, говорят, люди выигрывают. И немало. Мой друг Кирилл как-то при мне (я стоял у него за спиной и, тупо глядя, как на экране перемещаются карты, пил пиво) выиграл полторы тысячи.
«И так каждый третий заход, – сказал Кирилл, пряча деньги во внутренний карман пиджака. – Жалко, что часто не могу остановиться и просаживаю в итоге и выигрыш, и остальное».
Я в ответ, помню, сочувствующе покивал.
Единственное, на что я способен в плане азартных игр, – купить иногда билет лотереи «Спринт» за пять рублей, развернуть его и увидеть надпись «Без выигрыша»…
Рядом с метро кафе под названием «В розлив». Шесть лет назад, в девяносто шестом, на его месте стоял фанерный пивной ларек, но со временем все вокруг приобретает более цивилизованный, нарядный вид, и ларек как-то ненавязчиво уступил место красивому вместительному теремочку. Я часто его посещаю. Плюс к достаточно дешевому пиву – качественная воблочка с раздутым от икры брюшком и всегда включенный телевизор в углу.
Я редко смотрю телевизор, но когда это удается, когда остаюсь с ним один на один – погружаюсь по полной… Телевидение теперь модно ругать, бить тревогу, трясти пыльными книгами и кивать на полупустые залы кино– и прочих театров. Это напоминает бессильное тявканье моськи. Телик непобедим. Помимо новостей, необходимых каждому, он дарит большинству и само ощущение жизни. Ленивому, безвольному, вечно усталому большинству.
В детстве я просиживал перед телевизором все выходные. Каждая передача была интересна. «АБВГДейка», «Будильник», «Музыкальный киоск», «Здоровье», «Служу Советскому Союзу!», «Очевидное – невероятное», «Клуб кинопутешествий», «В мире животных»… И еще фильмы, фильмы – «Приключения Электроника», «Неуловимые мстители», «Буратино», «Красная шапочка» с песней «Если долго по тропинке…» (или «по дорожке», уже не помню)… Потом я увлекся чтением, и телевизор стал мне враждебен. Не то чтобы не интересен, а именно враждебен, как более сильный конкурент книгам. Даже не скажу, что я смотрел лет в пятнадцать-семнадцать… После окончания школы уехал в Ленинград, в пэтэушной общаге телевизоров не было. А через четыре месяца загремел в армию… Первое время там, ясное дело, о телевизоре даже не вспоминалось, да нас, салаг, к нему и не подпускали. Обязательным был только просмотр программы «Время» в Ленинской комнате, где я сквозь дрему что-то слышал (не видел – глаза слипались) про Бендеры, Нагорный Карабах, землетрясение в Армении… Телик настиг меня позже, на втором году службы. Это был девяностый год. Эм-ти-ви с завораживающими клипами и сексуальнейшей Белиндой Карлайл, мультсериал «Чип и Дейл», несколько серий «Беверли-Хиллз»… Наступило новое время, и первым делом изменилось телевидение. Целомудренную «В мире животных» задвинули правдивые передачи иностранных зоологов-операторов с кровью, совокуплением, беспощадностью дикой природы; вялые фильмы какого-нибудь «Мосфильма» стало невозможно смотреть, когда нам открыли настоящий американский продукт. Ареклама! – все ярче и динамичней, все зрелищней и профессиональней… Вернувшись из армии, обложившись пивом с чипсами, я, как настоящий американец, до поздней ночи просиживал перед нашим стареньким черно-белым «Рекордом». Смотрел в него и не мог насмотреться.
Потом был переезд из сотрясаемой, как говорится, межнациональным конфликтом Тувы в соседний Красноярский край, деревушка, где, чтоб поймать телеволны, нужна мощная антенна (а у нас до нее все руки не доходили). Тогда-то, наверно из-за потребности чем-то занять себя по вечерам, я и увлекся всерьез писательством. В девяносто шестом поступил в Литинститут. Снова общага. Выпивки, разговоры, споры чуть не до драк, похмелье, тоска, описыванье этой тоски, этих выпивок, споров, похмелья…
В следующий раз столкнулся с телевизором, поселившись у Лизы. За те несколько лет, пока я почти не помнил о нем, он развился до неузнаваемости. Плюс к тому – Москва. Вместо двух программ в начале девяностых теперь их было штук десять. Появился пульт дистанционного управления, в мгновение переносящий меня из одного мира в другой. И таких усилий стоило сидеть за своим столом в углу кухни, что-то пытаться писать, когда рядом, за стеной, – аккуратный стеклянно-пластмассовый ящик и в нем полным-полно красивейших женщин, интереснейших фильмов, горячих новостей, музыки, футбола!..
Теперь я опять почти не смотрю телевизор, хотя мог бы купить какой-нибудь, хоть новый, хоть подержанный или целый моноблок, чтоб время от времени под порнушку тоску гасить… Но удерживаюсь, понимаю – появись у меня этот ящик, я в нем утону.
Моя комната – образец писательской лаборатории. Три стола. Первый, большой, с ножками-тумбами, почти пуст, на нем лишь настольная лампа, пепельница, три словаря («Слитно или раздельно?», орфографический и иностранных слов), засмоленная крепким чаем и кофе верная пол-литровая чашка, еще тетрадь с начатой повестью и брелок со сломанным пультиком автомобильной сигнализации, который я нашел на улице и который верчу в руках в минуты творческих поисков. На другом столе – ноутбук, лазерный принтер “Canon”, упаковка чистой бумаги, магнитола “Philips” со стопочкой кассет, помогающих в работе. Третий стол – для приема пищи… Две кровати. На одной сплю, а на другой разложены нужные в обозримом будущем рукописи, старые газеты, глянцевые журналы, из которых черпаю фактики для украшения, временно2й достоверности своих вещей. Еще из мебели – множество поставленных друг на друга тумбочек, набитых папками с моей писаниной, книжные полки на стенах.
Главная полка – как раз над письменным столом. На ней любимые книги, которые я часто беру в руки, прочитываю страницу-другую, настраиваясь на работу. Шеститомник Леонида Андреева, «Тропик Рака» Миллера, толстый сборник повестей Распутина, «Воспоминания террориста» Бориса Савинкова, «Тихий Дон», «Житие» Аввакума, биография Прабхупады, «Беседы при ясной луне» Шукшина, письма Ван Гога и еще кое-что… Но постепенно любимые книги перекочевывают на другие полки, а их место занимают мои собственные публикации… Подхожу, расстегивая пальтишко, любуюсь. «Знамя», «Октябрь», «Наш современник», «Знамя», «Новый мир», «Дружба народов», «Знамя», «Новый мир», «Новый мир» и дальше менее значимые журналы, альманахи, коллективные сборники, а вот две персональные книги. Может, даст бог (или кто там), со временем я заполню собой всю эту полку. На Форуме молодых писателей выступала Виктория Токарева и призналась, что в последнее время даже не раскрывает свои новые книги – так их много…
Снимаю пальто, включаю электрочайник “Philips”, переодеваюсь в домашнее. Трико, стёганая рубаха, стоптанные моими ногами тапки. Смотрю на будильник. Самое начало четвертого. Восемь с лишним часов до того, как надо будет ложиться в кровать. За восемь часов можно горы свернуть. Бывает, и двадцати минут писанья слов на бумагу хватает, чтоб ощутить такой кайф, что потом сутки ходишь счастливый. А там снова тянет этот кайф повторить.
И я постепенно готовлюсь к этому. Настроение приподнятое после бокала разливного «Останкинского» и нежно-солено-вяленой воблочки; из магнитолы, настроенной на станцию «Маяк-24», звучит песня из фильма «Весна на Заречной улице». А я соображаю, что бы такое сварганить одновременно на обед и на ужин.
Холодильник забит мясом, фаршем, картошкой, всякими полуфабрикатами. Раз в неделю – в субботу утром – я бываю на Тимирязевском рынке и нагружаю сумку продуктами. Проходя вдоль рядов с овощами и глядя на ценники, возмущенно цокаю языком. Дорого. Какие-то кривые, с коросточками огурцы – тридцать пять рублей килограмм, картошка (сейчас, осенью) – двенадцать! Тощий пучок батуна – пятерка!.. Но тут же вспоминаю сегодняшнюю жизнь родителей, то, как и чем жил и я сам когда-то, и мне становится почти стыдно за свое возмущение… С марта до октября, с шести утра до одиннадцати вечера – огород, огород, огород. Сборы и поездки в город на рынок, поиски свободного пятачка на прилавке, попытки продать эти огурцы, картошку, батун, когда три сотни таких же продают точно такое же… Да, у нас самым ходовым словом было тогда «расторговаться». Я имел персональную бейсболку с длиннющим козырьком, спасающим от солнца, и целлофановый плащ на случай дождя, я научился ругаться с соседями-конкурентами, взвешивать на весах, быстро высчитывать сдачу. А теперь вот медленно, прицениваясь, гуляю меж рядов с большой сумкой на плече и пачечкой денег в кармане и недовольно цокаю языком…Готовить лень. Нескольких минут в комнате хватило, чтобы меня опутали сонливость и вялость… Через силу крошу в глубокую тарелку две молочные сосиски, распечатываю пачку лапши «Роллтон» со вкусом говядины. Заливаю кипятком и накрываю другой, плоской, тарелкой.
Кровать с бело-голубым покрывалом манит, тянет к себе. Я уже жалею, что выпил пива, и скорей завариваю крепкий «Нескафе». Взбодриться, взбодриться. И – за стол. Ведь для этого, для того, чтоб писать, я не ищу нормальную денежную работу, на которой нужно торчать от звонка до звонка, я не покупаю телевизор, я потерял семью, наконец…
Хлебаю лапшу с кусочками разбухших сосисок, листаю тетрадку. По «Маяку» как раз выпуск новостей. Дикторша бесстрастным и энергичным голосом сообщает: «По официальным данным, в результате террористического акта на Дубровке погибли сто двадцать заложников, сто двадцать девять человек остаются в московских больницах. И сегодня Владимир Владимирович Путин встретился с представителями творческого коллектива мюзикла “Норд-Ост”. Разговор продолжался более часа. Президент поблагодарил всех тех, кто в те октябрьские дни попал в руки террористов, за выдержку и самообладание…» Голос отвлекает от тетради, и я выключаю магнитолу… А в тетради – начало новой повести. Называется «ИНН». О том, как один художник, чтоб получить аванс за заказ расписать стены в новом кафе, приходит в налоговое управление за идентификационным номером налогоплательщика и встречает там симпатичную, но замотанную женщину – служащую этого управления. Художник, в преддверии скорого богатства, хорохорится, шутит и вызывает у женщины улыбку, симпатию. Ей становится интересен этот человек, она завидует его, как кажется ей, свободной и безбедной жизни… Он часто приходит в налоговое управление, торопится получить ИНН, его отношение к женщине все более… не то что теплое, а панибратское, что ли… И как-то, выйдя вечером из налоговой, она видит его под тополем. Она устала, спешит домой, художник ее провожает. По пути он болтает обо всем подряд и уговаривает ее заглянуть в кафе «на минуту». Они выпивают вина. Женщина расслабляется (нет, расклеивается) и рассказывает ему о себе. Что у нее дочь уже почти взрослая (четырнадцать лет), что очень тяжелая работа – все время люди, ругань, нервы. Художник кивает, щурится, покуривая, на вид он сильный, мудрый, целеустремленный, и женщина ему доверяется… Короче – сходятся, художник поселяется у нее. Он водит женщину по ночным клубам, по выставкам, по своим богемным друзьям, и женщина сбивается с темпа, раз, другой не выходит на работу, ссорится с дочерью, которой новая жизнь матери кажется совершенно кошмарной, гибельной.
Концовку я еще не придумал, да и с деталями в уже написанном тексте есть большие проблемы. Подробностей оформления ИНН я не знаю (один раз заполнил анкету в этой налоговой конторе, через полтора месяца без осложнений получил похожее на почетную грамоту «Свидетельство»), с бытом такой вот женщины – тоже не знаком, и выдумать правдоподобно, как ее закадрил художник, не получается… Вообще я мало знаю людей, как пугливый зверек затаиваюсь, прячусь от жизни, а те крохи (темы), что все-таки меня достигают, пережевываю тщательно, переношу из вещи в вещь… Например, я долго не мог притронуться к переезду нашей семьи из столицы суверенной Тувы города Кызыла на русскую землю под старинный уездный Минусинск, но однажды решился и теперь вот не могу остановиться. Две большие повести на этой теме держатся, штук семь рассказов, даже статью для одного журнала написал об отъезде представителей «нетитульной» национальности из Тувы… Или еще тема-кроха: мой одноклассник Женька Данилов живет в Питере (куда мы с ним после школы смотались), занимается обувным бизнесом, по повадкам, речи, по внешнему виду сделался настоящим новым русским. Я съездил к нему раз, другой, когда уже учился в Литинституте, пригляделся, выцепил кой-какие штришки. И с тех пор он у меня почти в каждой вещи, только профиль бизнеса слегка изменяю – то обувь, то джинсы, то батончики шоколадные… Или армия! Это вообще золотая жила. Всегда можно вспомнить что-нибудь забавно-драматическое из своей службы и разукрасить этим очередной малодинамичный рассказ… Надо еще через что-то там в себе переступить и ввести тему единственной младшей сестры, которая вдруг взяла и умерла. Говорят, от сердечного приступа, в двадцать четыре года. Да, надо переступить и ввести – ведь у настоящего писателя всё должно идти в дело.
А профессии. С ними приходится мучиться больше всего.
Листая современные книги, журналы, я почти не нахожу героев с обычными, распространенными в нормальной жизни профессиями. Всё по-прежнему забивают обтекаемые интеллигентные люди, безденежные и несчастные, с универсальной, поистине трансцендентной профессией «инженер». Без всяких подробностей их инженерства. Лет двадцать назад такие инженеры потихоньку старели в несметных НИИ, а теперь их оттуда уволили… В самое последнее время робко начали появляться менеджеры, дилеры, сценаристы, пытающиеся писать сериалы. А сантехников, водителей общественного транспорта, продавца, механика днем с огнем не найдешь. Тем более нынешних сталеваров или комбайнеров. Судя по литературе, эти профессии исчезли бесследнее динозавров – даже костей не отыщешь…
Нет, наверняка кое-что останется. О сталеварах – пятиминутный эпизод из фильма «Весна на Заречной улице», а о комбайнерах – страшилка:Двое влюбленных лежали во ржи,
Тихо комбайн стоял у межи,
Тихо завелся и тихо пошел,
Кто-то в буханке полпальца нашел.
А с другой стороны, как сегодняшнему писателю о них писать? Что писать? Откуда узнать подробности их работы, их отдыха и т. п.? Сегодня писатель прячется дома, крепко сидит за столом и рассказывает бумаге об изнуренном вселенскими вопросами интеллектуале или вспоминает еще и еще раз свои студенческие годы, надежды, первую любовь, трагическую разлуку по причине распределения и во второй части переносит героев в наше время – к разочарованию, беспросветной тоске, скучной (без деталей!) работе… Женщины-писательницы, мельком увидев на улице бомжа, любят сочинить о нем душераздирающую историю, а молодые авторы вполне органично создают персонажей не то что без профессий, но и без тел, физиологических потребностей, лиц, даже, бывает, без пола… Некоторая часть избирает иной путь – у них персонажи только и делают, что пьют (не закусывая и даже не запивая), потом долго смачно блюют, или беспрерывно ширяются всем подряд, или же безустанно сношаются. Ну и, естественно, не работают.
Сейчас писатели, кажется, больше всего на свете боятся занести в свои произведения то, что называется – бытовуха. А поход на работу – главный ее признак. Нет, нет, только не это! Лучше пофилософствовать, лучше обширять персонажа нечеловеческими дозами или влить в него пару литров водки и заставить что-нибудь рассказать… А когда у писателя начинает течь кран, он, скрепя сердце, вызывает по телефону сантехника, нервничает, если тот долго не появляется, а затем, скрестив на груди руки и зажав в одном из кулаков полтинник, наблюдает, как тот, шепотом поматериваясь, возится с этим краном, царапает разводным ключом недавно установленную мойку цвета «металлик». И пульсирует у писателя при этом одна и та же мысль: «Скорей бы ушел!.. Скорей бы сделал все и ушел!..»
Раньше, в самом начале, я писал про школьников и дворовых подростков, потом – про юношу, чувствующего, что надо взрослеть, но взрослеть не хотящего; позже, научившись пить водку, войдя в круг провинциальных богемщиков, стал описывать их и подобного себе полуалкаша-полутворческую личность. Затем убрал полутворческую личность, а алкоголь дополнил анашой. Поняв после первой книги, что надо сменить героя, сочинил ряд малоудачных вещей от третьего лица про крестьян и про горожан, вынужденных стать крестьянами, про старуху, ждущую смерти, про рабочего с завода железо-бетонных изделий (спасибо экскурсии на такой завод в десятом классе). Но писать не от «я» не особенно получалось, и я вынужден был вернуться к герою, что дал мне собственную площадочку в текущем литературном процессе. Написал огромную (потом, чтоб напечатали, пришлось сокращать вдвое) повесть о молодом неприкаянном человеке, живущем в маленьком сибирском городе, после нее – еще одну повесть, как этот человек пытается заработать денег… Теперь вот пишу про художника.
Писатели, художники, рок-музыканты – герои уже кучи моих вещей. Даже самому неприятно. Но кем делать еще? В принципе, какой-нибудь физик-изобретатель тоже может получать ИНН, чтобы ему потом выдали гонорар за изобретение. Но что я знаю про физиков? Где они могут работать? Как они вообще говорят?.. А художников я повидал, в курсе, что такое краплак, мастихин, багет, размалёвок, как холст на подрамник натягивать и что у кисточек есть номера. Пусть будет художник. Авось, прокатит…
Доедаю. Тщательно, с «Ферри», мою посуду. Опять занимаю рабочее место, опять листаю тетрадку. Кое-что поправляю, кое-что вычеркиваю или вставляю новые фразы, меняю слова местами. Но двинуться дальше, вдоль по чистым квадратикам, не решаюсь.
– Надо созреть, – говорю себе.
Перебираюсь на кровать, вытягиваюсь, лицо поворачиваю к стене. Разглядываю обои с гжелеподобными цветочками и завитками… Сонливость постепенно всё крепче сдавливает голову в своих теплых сладковатых руках… Действительно, может, вздремнуть, а потом, заварив еще кофейку, приняться всерьез?.. Стемнеет, машины за окном перестанут гудеть. И тогда, наверно, пойдет. Пойдет… Впереди очень сложный кусок, где женщина из Налогового управления (Елена) должна решиться переспать с художником. Что-то ее, замученную, закомплексованную, обремененную взрослой дочерью, должно такое небанальное толкнуть к этому шагу… Поступку… Или, может, наоборот – банальное? И, кстати, как называется правильно это учреждение, где выдают ИНН? Надо съездить, узнать, потолкаться там, может, какие-то новые штришки замечу, фактики, сценки, слова…
Сон почти победил, я безвольно болтаюсь в нем, пока что еще на поверхности, но с каждой секундой погружаясь по чуть-чуть глубже, глубже. И вот уже как настоящее сновидение – тесный квадратик, который невозможно назвать вестибюлем этой налоговой конторы. Десятка три людей. Нервничают, спорят на полутонах, задают друг другу специфические вопросы. Мужики рабочего вида, явные бухгалтерши с папками, такие, вроде меня, тихие и унылые посетители… Время от времени в дверном проеме одного из кабинетов появляется женщина лет тридцати пяти, с остатками привлекательности на лице и в фигуре, – и выкрикивает фамилию. Кто-нибудь отзывается, и женщина выдает ему ИНН. Со всех сторон ее забрасывают вопросами, она (по природе добрая и услужливая) начинает отвечать, а затем, видя, что вопросам не будет конца, скрывается за дверью. А в углу квадратика-вестибюля прячусь я с блокнотом и ручкой… Где эта налоговая контора? А, да, на «Автозаводской». А возле соседней станции, «Коломенской», живут Лиза, Алеша и моя родная дочка… Что сегодня? Среда. В пятницу мой день забирать ее из садика. Погуляем, куплю ей чего-нибудь вкусного. Поговорим. Она уже почти всё понимает… ей почти пять… И кажется, ее сейчас по-настоящему мучает только один вопрос. Каждый раз, когда мы прощаемся, она спрашивает: «Пап, а почему ты не ночуешь с нами?» И я обтекаемо отвечаю: «Не могу, дочь. Дела очень важные». Она поджимает губы.Сажусь на кровати, почесываюсь, кряхчу досадливо. Потом кашляю, прочищая горло… Сонливость исчезла, вялость сменилась тоской. Закуриваю, ползаю взглядом по тумбочкам, принтеру, магнитоле, борюсь с желанием взять мобильник и позвонить жене. Бывшей жене. Услышать ее голос, сказать «добрый вечер», а дальше по обстоятельствам – или просить прощения, или послать подальше…
Почти что стемнело. Останкинскую башню окрасили желтые и голубые струи подсветки. А прямо за стеклом окна – рядом-рядом – качаются от слабого ветра гроздья рябины. Сейчас ягоды кажутся черными. Всегда, когда смотрю на них, тоска становится только сильнее и вспоминается фраза: «Угощаю рябиной». Таким хрипловатым, чуть не командным голосом… Дома у нас была книжка с таким названием, правда, я не читал. Надо спросить в библиотеке, глянуть…
И как назло, точно бы желая добить, далеко, заглушенное рядами стен, дверей, зигзагами коридоров, добирается до меня нытье волынки. Рассыпает по спине торопливых ледяных насекомых, шевелит волосы на голове… Это Хельга, малорослая уродинка-поэтесса дудит. Зовут ее, конечно, не Хельга, а как-то по-русски. Какая-нибудь Оля из-под Калуги, из кожи вон лезущая, чтоб казаться оригинальной. На третьем курсе уже, а всё не успокоится… Вязкие нити мелодии, будто найдя дорожку, разъев щели и дыры, крепнут, наглеют, безбоязненно меня трогают. Нет, уже не трогают – давят, душат, стягивают, и я, как утопающий за соломинку, хватаюсь за новую сигарету.
Одна глубокая затяжка, другая… Говорят, плохие режиссеры, желая показать, что герой фильма страдает, думает о чем-то важном-преважном, суют актерам в рот сигарету… Давлю почти целую «союз-аполлонину» в пепельнице. Прохожу от окна до двери… Пойти, что ли, настучать этой Хельге по рогам? Или в гости к кому-нибудь? К той же Шевчене…
Нет, надо просто включить кассету с дебильненькими песнями, сесть за стол и работать. В двух журналах ждут мои вещи, даже раз позвонили на мобильник: «Роман, когда можно рассчитывать получить рукопись?» А я тяну. Дотяну – выйду у редакторов из моды, вот тогда действительно затоскую. Вот тогда покувыркаюсь. Ведь я же ничего не умею, кроме как выводить на бумаге слова, более-менее их связывать между собой. И это мой хлеб.
Нашел компромисс – стал набирать Синявского. Убеждаю себя, что это разогрев перед нормальной работой, да к тому же нельзя тянуть с набором – и книгу надо сдавать в типографию, и поездка в Германию не за горами.
Маленький ноутбук “Toshiba” покорно принимает в себя рассуждения о литературном процессе тридцатилетней давности, о жалобах автора, что у них там на Западе практически нет читателя… Ползаю двумя пальцами по кубикам клавиатуры, стараюсь не размышлять о том, какое это идиотское занятие – перепечатывать статью из одной книги (издательство «Захаров», 1995 год), чтобы сделать другую. Устранять одни опечатки, рождая новые.
Когда-то, лет в пятнадцать, еще при крепкой советской власти, диссиденты были для меня героями и страдальцами. Книги Аксенова, Владимова, Гладилина я поставил на самое видное место нашей семейной библиотеки, хотя сами по себе они мне не понравились, кроме аксеновских «Коллег»; я повсюду старался упоминать их фамилии, даже на уроках литературы. Позже, прочитав в «Крокодиле» статью Аксенова «Мы – штатники» и почти сразу за тем напечатанные в «Юности» «Остров Крым», «Чонкина» и прочее, я их возненавидел – изо всех сил в свое время рвавшихся за рубеж, в капитализм, неплохо там устроившихся, заживших «как люди». А теперь я им просто завидую – они так или иначе сделали себе биографию, так или иначе обессмертились, с лихвой попировали и в ЦДЛ, и потом где-нибудь там в Нью-Йорке. Действительно, пожили и не очень-то при этом пострадали.
Синявского я никогда не читал, хотя, конечно, много слышал о нем. Что пересылал свои вещи за границу, за это долго сидел, потом уехал, где печатали, там тоже вроде со всеми переругался, даже защищал советский строй, поносил западный уклад жизни, издевался над собратьями-диссидентами, а его за это называли кэгэбэшным провокатором…
Да, судя по этой статье, что сейчас перепечатываю из одной книжки для другой, всё так. Но особо стараюсь не вникать, лишь слегка кривлюсь, наткнувшись на какой-нибудь стилистический вычур, незнакомое слово, выбивающие меня из ритмического постукивания по клавишам-буквам.
«Всякий сколько-нибудь значительный, уважающий себя писатель – диверсант, – вдруг ударило по мозгам после многих в меру эпатажных, но нынче почти смешных и неактуальных абзацев, – и, озирая горизонты и раздумывая, о чем бы таком ему написать, он избирает чаще всего запретную тему, будь то лагерь, тюрьма, евреи, КГБ или (что бы еще такое найти запретное?) – секс. Потому-то я и твержу, что свобода слова как раз писателям-то и не идет на благо, что от свободы писатель, случается, хиреет и вянет, как цветочек под слишком ярким солнцем».
Я хмыкнул от такого сравнения. Но печатать перестал и взял книгу в руки.
«А приятнее для писателя – тьма, лагерь, кнут, узда и запрет. И, значит, чем туже стягивают петлю на шее писателя (до известных пределов, конечно), тем ему легче и веселее в итоге поется».
Еще каких-нибудь два месяца назад я бы обрадовался таким словам, я переписал бы их в свою записную книжку и цитировал при каждом удобном случае. Теперь же… Зачем подзадоривать меня теперь… Поднимаюсь из-за стола и подхожу к окну. Смотрю на гроздья черных ягод, дальше, на шеренги горящих теплым светом окон дома напротив. Хм, мое окно, наверное, со стороны тоже теплое и уютное. Но на самом деле здесь я.
Ложусь на кровать, поворачиваюсь к синим цветочкам и завиткам. Пальцем путешествую по ним, перепрыгиваю через белые пропасти. Скоро это надоедает. Сажусь, закуриваю бычок из пепельницы, снова беру книгу.
«Я удивляюсь, как общество еще терпит, признает и даже превозносит писателя. Писатель – это живой мертвец. Это тень человека. Это человек, поставивший на себе крест».
Блин, ну этого еще не хватало… Буквально недавно написал (и уже успел напечатать в одной газете) рассказ про писателя «Нежить», и вот – вдогонку. Бросаю Синявского рядом с компьютером.
В холодильнике с полбутылки «Завалинки». Соленые огурцы в пакете, кусок докторской колбасы. Наливаю в чашку, глотаю, откусываю огурец.
На часах половина восьмого. Всего лишь половина восьмого. Еще в общем-то весь вечер впереди. Впереди весь вечер. Еще можно успеть горы свернуть. Письменный стол ждет меня. Тетрадь наготове. Садись и заполняй пустые белые клеточки, а потом положи в тумбочку на стопку других заполненных от корки до корки – в архив. Может, лет через пятьдесят она действительно будет в архиве. В каком-нибудь ЦГАЛИ… Наливаю еще, глотаю, откусываю огурец, потом колбасу.
Слушаю, как по груди и животу расползается щиплющее тепло. Постепенно и ощутимо оно впитывается в кровь, а кровь несет его к голове. Постепенно, но неотвратимо. Подталкиваю тепло новой порцией. И бутылка почти пуста. Это меня пугает.
Быстро выключаю компьютер, надеваю пальто и выхожу. Запираю дверь, пощелкивая тапками, шагаю по коридору-туннелю к лифту.
Ближайший магазин на первом этаже общаги. Заправляет в нем тетя Алина, двухметрового роста, неопределенного возраста, неопределенной национальности (кажется, смесь украинки с армянкой). Другие продавщицы появляются, исчезают, а она неизменна. И каждый день за прилавком.
Много повидал этот магазин, выражаясь высокопарно, человеческих взлетов и падений. В том числе и моих. То покупал я здесь шампанское и торты, чтоб цивильно обмыть первую (вторую, третью) публикацию, то брал несколько бутылок водки для серьезной, массовой пьянки, то дрожащей рукой ссыпал на блюдечко возле кассы мелочь, чтоб получить взамен «Жигулевское» на похмелку, то просил под запись (в долг) у тети Алины хлеб и пакетик китайской лапши.
Сегодня я выбираю водку попроще – «Русскую» за сорок восемь рублей (хочется вспомнить ее сладковатый вкус) и полкило слабосоленой салаки.
– Что, Ромашик, опять победнел? – спрашивает тетя Алина.
– Да нет… С чего вы так решили?
– Ну как – что-то набор не очень-то.
– Просто тоска.
– А-а, ну если тоска… – В ее голосе нехорошая, недобрая насмешка; она, конечно, в курсе моих успехов, и эти слова о тоске ее, по восемнадцать часов стоящую за прилавком, естественно раздражают.
Первым делом направляюсь к Шевчене. Она хоть и заполошная, хамоватая, но как-то так получилось, что мы с ней стали почти что друзьями. Но ее нет. Наверняка торчит у своего мужчины – немолодого известного романиста, с которым сошлась на Форуме. Злюсь и чувствую нечто вроде ревности. Нет, это не ревность, а зависть – я-то один, и ничего не предвидится… Поднимаюсь на седьмой этаж, где живет вээлкашница Лена из Омска (почти землячка, на этой почве и познакомились). Она в курсе дел всех писательских лагерей, всегда имеет полный загашник сплетен. Я к ней время от времени захожу с пузырьком – послушать о собратьях какую-нибудь гадость бывает приятно. Бодрит.
Стучу в дверь. Жду. Снова стучу. Н-да, наверно, на очередном литературном вечере или в буфете ЦДЛа пьет на халяву, общается…
Спускаюсь на пятый этаж… В одной моей повести главный герой точно так же мечется по общежитию (правда, не по этому) в поисках собутыльника. От этой параллели-воспоминания становится еще тошней. Противно даже. Какой-то замкнутый круг: жизнь – литература – жизнь. И потом наверняка опять литература.
На кухне Саша Фомин, третьекурсник-поэт, варит шпикачку. Крупный, очкастый, с жидкими светло-русыми волосами, лет двадцати пяти. Для нынешнего контингента очников – переросток. Зато всегда деятельный, отзывчивый, добродушный. Во время переездов я просил его помочь перенести из комнаты в комнату кровать, столы, полки. Он всеобщий друг.
– Привет, Саш.
– Привет… Ай! – Обжигаясь, он сливает из кастрюльки воду. – Уй!.. Как дела?
– Да хреново.
В глазах Фомина появляется то же выражение, что и у тети Алины. Я скорей достаю из кармана бутылку. Прошу слезливо:
– Давай, Саш, раздавим.
– Вообще-то я реферат собрался писать.
– Да брось. Завтра напишешь. Очень надо. – Япочти умоляю, и он легко соглашается.
И вот мы сидим в его захламленной комнате. Саша на кровати, я на стуле. Между нами другой стул, на нем водка, закуска. Стол же завален книгами, тарелками, деталями от магнитофона…
– Не грусти, Роман, – говорит хозяин, доедая шпикачку. – Мне тоже несладко. Вчера буквально случилась драма. Любовная.
Я в ответ неопределенно мычу, плескаю «Русскую» в чашки с цветочками на стенках. Саша продолжает откровенничать:
– Была у меня ведь девушка, настоящая, почти, думал, невеста. Познакомились позапрошлым летом в Сочи. Она сама из Питера… то есть не совсем из Питера… Из Колпина. Но это рядом…
– Знаю, знаю, – говорю я тоном специалиста, – бывал. – И глотаю теплую водку.
– И вот… Я к ней ездил, она ко мне… Да ты ее, может, видел. Нет? Она тут бывала… Я почти месяц у нее прожил в августе… А на днях, – Саша вздыхает, – приходит от нее телеграмма: «Вышли срочно сто долларов». Я обалдел, побежал на почту, позвонил. «Что случилось, Марина?» Она не говорит конкретно, но голос истеричный такой: «Срочно нужно сто долларов!..» Блин, сто долларов! Это же три с лишним тысячи. Я таких денег и в руках никогда не держал… Ничего ей не сказал, конечно, наоборот, говорю: «Вышлю с проводницей как можно быстрее. Поезд сообщу». Ну, и стал искать. По двести рублей занимал, всех в институте оббегал, к тетке в Митино съездил за пятисоткой…
– У меня бы занял, – перебиваю. – Я б тебе не отказал. – Выбираю салаку пожирней, отщипываю ногтями голову, зубами снимаю мяско, а голый хребет с хвостом кладу на блюдце для мусора.
– Да я, Ром, заходил несколько раз. Не застал. – Голос Фомина одновременно горестный и трагически-приподнятый, а сам он, в очках, светловолосый, наивный какой-то, напоминает расстроенного Шурика из кинокомедий.
Наливаю в свою чашку с цветочками еще граммов семьдесят, жестом предлагаю выпить. Механически чокнулись, выпили, встряхнулись.
– Нашел, собрал. Поменял в обменнике на одну бумажку. Новенькая такая, шершавая… Ну, и отослал в книжке Бродского с проводницей. Газетой еще обернул. Позвонил Марине, сказал, какой поезд, вагон, когда прибывает…
Этот подробный, вязкий рассказ, финал которого – «денег в книжке не оказалось» – понятен чуть не с первых слов, теплая «Русская» отупляют и клонят в сон. И злит очередной бестолково потраченный вечер, Синявский со своими словами… Выпрямляюсь на стуле, смотрю Саше в глаза, и он замолкает. А я произношу громко, резко, но и с искренним желанием помочь молодому, запутавшемуся человеку, направить его на правильный путь, в такой манере примерно говорит Александр Евсеевич на семинарах – с жаром:
– Отбрось, Саш, всю эту хрень! Женщины, доллары. Ты кто? Ты – писатель!
– Поэт, – поправляет уныло.
– Поэты, прозаики, драматурги в целом – писатели. А писатель, Саша, запомни, это живой мертвец. Это человек, который жирнющий крест на себе поставил. Он может заниматься только одним – писать. А кто хочет соединить писательство с обывательским благополучием – перестает быть писателем. Понимаешь? – я кажусь себе проповедником, одним из тех немногих обреченных счастливчиков, поставивших на себе крест, а захламленная общажная комнатка сейчас как тайный храм, как самый укромный закуток катакомбы. – Так что плюнь, Саш, и садись – работай. Если уж встал на этот путь, то пиши. Пиши и пиши.
Наконец-то получил загранпаспорт. Я долго тянул со сдачей документов в ОВИР, и поэтому пришлось делать паспорт через знакомых – у Людмилы Николаевны есть приятельница где-то в МИДе, она с ней связалась. И, уплатив восемьдесят долларов, через три недели ожидания я получил красную книжечку с российским гербом.
Теперь стою в одной из длинных, извилистых очередей перед громоздким, темно-серым зданием посольства Германии. Дует холодный ветер с колючими крупинками снега, люди впереди и сзади волнуются, копаются в своих папочках, советуются со шныряющими вдоль очередей какими-то агентами, как лучше и дешевле ехать – автобусом, поездом или лететь самолетом… Такие агенты подходили и ко мне, но я даже не взглянул на них – я еду по приглашению общественной организации, за меня кругом все заплачено, ждет номер в гостинице, и вдобавок еще мне должны за участие в мероприятии (зачем еду, что буду там делать, не знаю, да и не хочу заранее забивать этим голову – там разберусь) заплатить двести евро. И сейчас, стоя второй час на холоде, пряча лицо от снежных иголочек, я чувствую некоторое раздражение – почему должен добираться до посольства на край города, мерзнуть, тратить время, как большинство этих частных, бесполезных лиц вокруг?.. Можно было устроить получение визы, наверное, как-то иначе. Неужели Токарева или Пелевин, приглашенные куда-нибудь на книжную ярмарку, так же дрожат, пританцовывают на ледяном ветру?
Вообще поначалу я не хотел ехать. Сергею после встречи с немецкой литагентшей Мартиной в кафе «Пироги» на Никольской сказал нечто такое пафосное и красивое: «Пусть Аксеновы ездят, а мое место здесь, в России». Но потом из Германии пришло официальное приглашение плюс к тому предварительное предложение выпустить книгу на немецком языке, с женой как раз начался очередной период ссор, и я согласился.
Теперь же, честно говоря, я жду не дождусь этой поездки, я счастлив тем, что вот-вот сяду в самолет, полечу, прилечу в новое, неведомое место, несколько дней проживу совсем по-другому. Не будь впереди поездки, не знаю, что б со мной сейчас было, как бы я справлялся со своими душевными переживаниями; я ведь даже стал сосать успокоительные таблетки «Глицин». Еще недавно смеялся над «психическими», над их жалобами, а теперь вот самого подперло. Кажется, «Глицин» действительно слегка помогает (аптекарша сказала, что средство хорошее), или это помогают мечты о поездке…
На людях я еще как-то держусь в рамках, но, оставшись один, сразу превращаюсь в маленького, слабого, но зубастенького зверенка. Скорым шагом, ссутулившись, я семеню по улице и шепотом, который никто не слышит, матерю каждый автомобиль, каждого человека, что попадаются мне на глаза. Дома, в своей комнатке, я, ворча, морщась, часами переставляю книги на полках, выравниваю их, подбираю по цвету, по хронологии или, лежа на кровати, давлю пузырьки специального целлофанового мешка, в который был упакован мой дорогущий лазерный принтер. Пузырьки лопаются не сразу, ускользают, сопротивляются, но зато когда ты побеждаешь, раздается смачный, вкусный щелчок. Наверное, когда-то с подобным же удовольствием давили вшей…
Добраться до самого здания посольства в этот день не получилось. В бетонной будке, напоминающей блокпост, у меня проверили приглашение, паспорт и выдали бланки анкеты и номерок, с которым я должен явиться сюда завтра в четырнадцать часов тридцать минут, чтобы сдать пакет документов на визу для въезда в Германию.
По обыкновению тихонько ругаясь (ведь, значит, завтра снова сюда приезжать, и потом еще – за паспортом), иду к остановке. Как раз вовремя подруливает маршрутка «Газель». Через стекла вижу – почти забита, но два-три места вроде бы есть… Опередив каких-то женщин, открываю дверь, запрыгиваю внутрь. Плюхаюсь на сиденье. Достаю десятку… Поехали…
Куда дальше? На работе не ждут (отпросился на целый день), в общагу, конечно, не хочется (хоть и комната-норка там, но она стала напоминать мне склеп на Введенском кладбище)… Кирилл сейчас блаженствует со своей женушкой в Париже, другой друг – Вася – пашет экспедитором на Лианозовском молочном комбинате. Вот и все варианты…
Лишь в метро вспоминаю – Сергей, с которым мы едем в Берлин, этот автор нескольких рассказов и одной повести, предостерегал: заполнение анкет дело трудное, сам он перепортил их целую кипу, пока научился. Так что лучше заехать к нему и заполнить под его руководством.
Мнусь на платформе с телефоном в руке, не зная, подняться ли обратно или ехать к нему до «Шаболовки» и оттуда уже позвонить. Под землей мобильник не ловит… Выбираю второе. Вот и поезд.
Вагон пестрит от наклеек-рекламок. Водка «Флагман», шампунь для всех видов волос, игровая империя «Джекпот», слабоалкогольные напитки «Хуч», гордость Чехии – пиво «Козел»… Слышал, где-то за рубежом на стенах метрополитеновского туннеля развесили рекламные плакаты в виде кадров ролика. Едешь, а окно – будто экран телевизора. Интересно бы посмотреть. Хотя, с другой стороны, здесь уставился в пыльную полутьму и отключился, а если вместо полутьмы – бегущие по пляжу полуголые девушки, собаки, глотающие свой корм собачий, то и спятить, наверное, можно. Но глянуть, заценить не помешало бы… Может, в Берлине увижу.
Поднявшись на эскалаторе, звякнул Сергею. Он дома, он меня ждет. Ловлю тачку и за тридцать рублей (тут недалеко) договариваюсь с водилой. Иногда очень приятно прокатиться на легковушке…
– Блин, ты зачем побрился?!
Еще во вторник у него была пусть не длинная, зато окладистая, романтическая борода. Как у геолога-изыскателя. А теперь – голые впалые щеки, беззащитно-городской вид.
– Да брат вот приехал. Не хотел пугать…
– Зря, зря. Немцы разочаруются.
– М-да-а, – Сергей виновато вздыхает, нагибается, снимает с полочки тапки. – Раздевайся. Чаю выпьешь?
– Хорошо бы. Два часа у этого посольства хренова проторчал. Завтра опять… Интересно, Пелевин так же визы получает, в общем порядке?
Серега пожимает плечами.
Прихлебывая горячий, настоявшийся чай, заполняю анкеты, а хозяин подсказывает. Но, как всегда при общении с казенными бумагами, волнуюсь, путаюсь, потею. Никак не привыкну… Одних объяснительных на имя ректора Литинститута, когда там учился, пришлось написать не один десяток, да и другого. Исковое заявление о расторжении брака только чего стоило! Потом, вымучив его, узнал, что на стенде в суде есть образец. Порвал свое, с причинами, по каким совместное проживание с женой далее невозможно, переписал образец, вставив наши фамилии…
– Это брат, который в Америке, что ли, приехал? – справившись с первым экземпляром анкеты, отваливаюсь на спинку стула.
– Угу. Отважился в конце концов… Сейчас с Любой пошел наши супермаркеты инспектировать.
– Хм…
Заполняю второй экземпляр, допиваю чай, но подниматься не тороплюсь. Сергей сидит рядом, крепко сжав в обеих руках свою большую чашку; так сжимают кружку промерзшие люди, вдруг оказавшись в охотничьей избушке, слушая потрескивание дров в камельке.
– Никуда в поход не собираешься? – спрашиваю. – Ты вроде говорил про Белое море.
Сергей грустновато улыбается:
– Да я всегда собираюсь. Но что-то не особенно получается в последнее время. Тут такой маршрут наметил по фьордам от Беломорска до Шуерецкого. Мы там с отцом были два раза, но я тогда совсем пацаном был…
– А я с детства в Мезень съездить мечтаю, – в тон ему говорю и тут же стыжу самого себя: да зачем врать, что мечтаю? Раза два приходила блеклая мыслишка, дескать, интересно бы посмотреть старинный и совсем на отшибе город Мезень, тем более что там неподалеку протопоп Аввакум сидел… И, чтоб притушить эту свою внутреннюю пристыженность, задаю Сергею новый вопрос:
– Что пишешь-то сейчас?
Он пожимает плечами:
– Пока так… ничего. Может, после Германии… Сейчас мандраж какой-то…Досиделся до возвращения Серегиной жены Любы и его брата.
– Дмитрий! – бодро, широко улыбаясь, протянул он мне руку.
– Роман.
Высокий, грузноватый человек лет за сорок. Да, сразу видно, что ему за сорок, но в голосе, одежде, вообще в поведении больше юношеского… Не знаю, может, из-за собственного возраста, но мне в последнее время кажется, что большинство окружающих мужчин выглядят моложе своих лет. Или это на самом деле? Наверняка, ведь вот недавно слышал по радио жалобы одного театрального режиссера: очень трудно сейчас найти актера-мужчину лет сорока, именно мужчину, а не постепенно стареющего юношу. И режиссер привел в пример актера Кальныша (или как там его правильно?), единственного сегодня актера-мужчину сорока лет…
Познакомившись с Дмитрием, я тут же прощаюсь и потихоньку двигаюсь в прихожую. Люба и Серега чуть не хором удивляются:
– Ты куда? Оставайся, Ром, давай посидим!
Дима весело достает из пакетов «Арбатское» и еще какое-то вино с нерусскими этикетками, ленту говяжьих сосисок, бледно-желтый, без дырок (костромской, наверное) сыр, соленые огурцы… Люба уже хлопочет с кастрюлями возле плиты.
– Это Роман Сенчин, – уточняет Сергей, – его рассказы я тебе по Интернету тогда посылал.
– Я понял, понял, – кивая мне с симпатией и одновременно вроде как с укоризной, отзывается Дима. – Очень приятно!..
– И мне, – тоже киваю и пытаюсь широко улыбаться, – очень приятно. Сергей о вас рассказывал.
Серегин брат по отцу живет в Америке, в каком-то средненьком штате, работает химиком на сахарном заводе… Уехал отсюда, когда уезжать стало не только модно, но легко и безопасно – на грани восьмидесятых и девяностых. Там во второй раз женился, родился у него сын, потом дочка… Как-то Сергей сообщил, что отослал ему несколько моих вещей; брат пришел в ужас – хотел, мол, приехать посмотреть, как стало в России, уже настроился, а теперь, после таких рассказов, все желание пропало. Но вот – решился. Пересилил, значит, свой ужас…
Сергей откупорил бутылку вина с этикеткой на нерусском языке.
– А я – ваше продегустирую, – говорит Дима, вкручивая штопор в горло «Арбатского».
Я сижу, оглядываю кухню с ее тумбочками, ножами, баночками для специй, дуршлагом, поварешками разных размеров, кошусь на хозяина Сергея, увлеченно режущего сыр тонюсенькими пластинками, на его молодую жену, напоминающую олененка, и завидую их безоблачной семейной жизни, этой уютной кухоньке… Хотя нет, не совсем она безоблачна, их жизнь. Когда знал их до свадьбы, они явно души друг в друге не чаяли, а теперь, через год после свадьбы, так однозначно это утверждать нельзя…
– Что ж, за встречу, за знакомство! – поднимает Дима бокал.
– Да, – отвечаю; чокаясь, интересуюсь: – Вы сегодня приехали?
– Сегодня в пять утра по Москве. Разбудил вот наших молодоженов.
Сергей и Люба переглядываются, и в их глазах сейчас столько нежности, что мне опять становится стыдновато. Нет, они наверняка проживут долгую совместную жизнь, иногда, само собой, повздоривая на пару часиков или чуть больше, и умрут потом в глубокой старости один за другим. Ведь, говорят, люди, по-настоящему любящие, не надолго переживают друг друга… Сергей станет известным писателем, будет хорошо зарабатывать, купит дом где-нибудь поблизости от столицы, в Верее или Можайске, а в этой квартире будет жить их сын или дочь… Я усмехаюсь про себя этой своей мыслишке-фантазии, не зная, как к ней отнестись – то ли глумливая она, то ли благостно-доброжелательная…
Отпили из бокалов. Дима вслух строит планы, куда надо сходить, с кем встретиться за те дни, что он будет в Москве. Спрашивает Сергея о каких-то родственниках, знакомых, потом спохватывается, извиняется передо мной:
– Вам-то, наверно, Роман, кисло наши междусобойчики слушать. Простите… Вы, если не ошибаюсь, в Литературном институте сейчас преподаете?
– Мой учитель, – шутливо замечает Сергей.
– Да так, – говорю, – громко сказано – преподаю. Я вообще-то как бы ассистент у Александра Евсеича…
Разговаривать об институте, о писательстве совершенно не хочется, но у нас с Димой нет других общих тем – его брат, бывший студент-физматовец, вот стал вдруг писателем, студентом Лита, и я тоже писатель, этот институт закончил и теперь в нем работаю.
– Молодцы, ребята. Печатаетесь, заграничная командировка наметилась. Премии, Серега говорит, получаете.
В голосе Димы вроде как и искренняя доброжелательность, уважение даже, но за этим слышится что-то напоминающее иронию. Или, может, за рубежом у всех такая интонация…
– Да-а, – отмахиваюсь несколько наигранно, – сейчас столько премий, что почти каждая вещь из журналов что-нибудь получает. Премии стали как дополнительный гонорар… Назовите фамилию любого классика – и попадете на название премии. Премия Шолохова есть, Паустовского, Фета, Платонова, Григорьева… Даже на литературных персонажей уже перешли.
Сергей смеется и делает широкий глоток вина, Люба ставит на стол тарелку с раздувшимися, вкусно пахнущими сардельками.
– О, родненькие, говяжьи! – Дима потирает руки и втягивает в себя пар. – Сразу советской властью запахло.
Я тоже шучу:
– К таким сарделькам нужен портвешок тридцать третий…
– Ладно, сойдет и «Арбатское». Отличье невелико.
Жуем сардельки, сыр, запиваем вином.
– Откровенно скажу, ребята, очень я рад за вас. Явсегда по-хорошему творческим людям завидовал. Особенно – писателям. У нас с Серегой отец таким библиофилом был!.. Помнишь, брат?..
Дима пока только хвалит нас, но я чувствую, что дальше последуют замечания. И даже знаю, по каким пунктам.
– Каждую субботу с утра – в книжный. А тогда ведь с ними туго было, книги – дефицит не слабее хрусталя с коврами…
Сергей тоже, вижу, насторожился. Потупился. Или об умершем отце вспоминает.
– Но, откровенно скажу, не очень я, ребята, люблю русскую литературу. Есть в ней… гм… – Дима сделал паузу, задумался. – Вот взять хотя бы тему семьи. Ведь ни одного произведения, которое показало бы семейную жизнь более или менее в положительном свете. В «Обломове», например, ничего не получается, в «Анне Карениной» – сплошь измены, разводы, а противовес, в лице Левина с его… как ее?.. с Кити, неубедителен совершенно. Или что еще?.. Да ни одной книги не припоминаю, которая показала бы нормальную семью, каких большинство. А ведь внутри этой семьи тоже столько проблем, драматизма, что грех не показать. Семья, без преувеличения могу сказать, – подвиг.
– Н-да, – вздыхаю. – Но писатель, понимаете, это человек, который в первую очередь видит всякие отклонения. И их фиксирует, разбирает…
Дима протестующе поднимает руку:
– А ведь западные могут так писать, грубо говоря, без патологии.
– Ну, наверно… – как бы соглашаюсь, хотя западные «без патологии» на память не приходят – то ли не читал таких, то ли прочитал и забыл.
Спорить нет никакого желания. Вообще размышлять о литературе в последнее время противно как-то. И, слава богу, Дима не продолжает, переводит разговор в другое русло – интересуется, читали ли мы Мураками. Ни я, ни Сергей, ни Люба еще не читали. А Коэльо? Тоже нет…
Съев пару сарделек, почувствовав легкий хмель от вина, я решаю, что пора и честь знать. Благодарю, поднимаюсь, иду одеваться.
– Рома, можно тебе тест дать? – спрашивает Люба. – Ответь, будет время.
Она учится на психолога. Готовит диплом по теме «Особенности психики творческой личности». И я у нее один из, так сказать, подопытных.
– Конечно, давай. Это дело мне нравится.
Люба приносит несколько листов бумаги.
– Просто ставь напротив вопроса плюс или минус. И долго не размышляй.
– Угу, хорошо. Во вторник супругу отдам.
– Да мне не к спеху…
– Кстати, Серега, ты послезавтра на суд-то придешь?
Его лицо становится испуганным, будто суд будет над ним. Торопливо трясет головой:
– Приду, приду обязательно!Мы ищем Хамовнический суд в паутине узеньких переулков. Впереди решительно шагает Александр Евсеевич, полвека назад опоздавший по возрасту на войну с фашистами, за ним идет Людмила Николаевна, она сегодня особенно не в духе – слышал, как ей утром сообщили, что плата за аренду помещения опять повышается. Я в центре нашей процессии, а замыкает ее Валентин Дмитриевич, опираясь на свой бодожок. Не в курсе, что у него с ногой (уже лет пять, как знакомы, он всё хромает), но сейчас, под настроение, мне хочется думать, что это последствия зимы с сорок первого на сорок второй, которую он провел в Ленинграде… Георгий Михайлович тоже хотел пойти, но позвонил, сказал, что очень плохо себя чувствует… На час дня назначено рассмотрение иска главы издательства «Славянская правда» и одноименной газеты А.Ахатова, которого Александр Евсеевич около года назад назвал идеологом русского фашизма… Я бы лично не обиделся, если бы меня так назвали, тем более если бы печатал в своем издательстве книги вроде Муссолини или Гитлера. Но, с другой стороны, судиться – это шанс заработать. Недавно слышал по «Маяку»: родители одного школьника подали в суд на какую-то телепередачу. Дело в том, что там рассказывали о Клеопатре – в нее, дескать, влюбились императоры Юлий Цезарь и Марк Антоний и стали воевать за то, чтобы владеть Клеопатрой. Ну, мальчик послушал, пошел в школу и на уроке истории Древнего мира это пересказал. Его обсмеяли, учительница поставила двойку. А мальчик оказался ранимый – попытался покончить с собой. И теперь, не исключено, с телеканала снимут кое-какие денежки… Или еще такой случай. Тут Александр Иванов, глава одного маргинально-интеллектуального издательства, сетовал: на обложке книги писателя Сорокина «Голубое сало» изображен персонаж, очень похожий на актера Жарова. Его наследники это увидели и подали иск на какую-то крышесносящую сумму… Ахатов требует взыскать с ответчика тоже, кажется, очень много, но у него есть перспектива – вроде как «Новые известия» по подобному делу ему проиграли…
Да, судиться – неплохое средство подзаработать. И тому масса примеров последних лет. Да и Зощенко еще это когда заметил и целый рассказ написал… Один критик не так давно назвал меня Смердяковым, который вдруг почувствовал в себе литературный дар. Может, тоже попытаться стрясти с него бабок? Или это не оскорбление?..
Суд как суд. Покрашенные густо-зеленым стены, узкие, полутемные коридоры, залы заседания, стенды, на которых образцы разных документов с образцовым же именем-фамилией-отчеством – «Иванов Иван Иванович», есть, конечно, дверь с табличкой «Конвойная»… За последний год это уже третий суд, в котором я побывал. То развестись надо было, то выступал свидетелем серьезного ДТП, а сегодня вот это, насчет фашизма…
Дверь нужного зала заседаний. Оттуда доносятся возбужденные голоса. Наверняка кто-то судится… Александр Евсеевич с Валентином Дмитриевичем устало садятся на скамью в коридоре, а Людмила Николаевна отходит к стендам. Я стою, навалившись на стену. Разглядываю людей вокруг. Все озабочены, но тихи, шепотом что-то друг у друга спрашивают, даже спорят шепотом. Проходит пара – довольно молодые, высокие и симпатичные мужчина и женщина; лица их одинаково суровы, решительны, и идут они хоть и рядом, а вроде отдельно друг от друга. Таких я теперь узнаю с первого взгляда: точно так же и мы с женой шли туда, где нас разведут. Лишь спросят: «Не переменили своего решения расторгнуть брак?» Спросят таким тоном, что язык не повернется сказать: «Передумали». И потому говоришь торопливо, послушно: «Нет-нет, не передумали!» Расписываешься в каком-то журнале и всё – свободны.
Александр Евсеевич кивком подзывает меня.
Отлепляюсь от стены, подхожу.
– Рома, ты Татьянину вещь прочитал?
– Конечно…
– И как?
– Ничего-о. – Понимаю, что этого мало, и стараюсь придать голосу увлеченность: – Есть что обсудить. Интересная повесть.
– Да, я тоже так думаю.
– Жалко, что не смогу быть на семинаре.
Александр Евсеевич недоумевающе смотрит на меня. Как-то даже испуганно. Напоминаю:
– Я ведь как раз в Германии буду.
– А-а, да, да. Ну ладно…
Как всегда быстрый, деятельный, хлопотливо-солидный, возникает адвокат с большим дипломатом в руке. Пожимает руку Александру Евсеевичу, потом Валентину Дмитриевичу, кивает мне. Садится рядом со своим подзащитным, кладет дипломат на колени. Достает бумаги, шелестяще-пожевывающим голосом что-то объясняет. Александр Евсеевич слушает, недовольно хмурясь, кривя губы… Ядостаю сотовый, смотрю время. До начала заседания остается десять минут. Вполне еще покурить успею.
За последнее время, благодаря предстоящему суду, я, кажется, стал знатоком всех этих многочисленных правозащитных, антифашистских фондов, бюро и т. п. Оказывается, в деле борьбы с фашизмом существует жесткая конкуренция, и разные организации тайно или явно враждуют друг с другом, пишут своим финансовым покровителям отчеты, один ярче другого, и при этом стараются лягнуть соперника. Роль основных борцов с фашизмом взяли на себя еврейские организации, и если кто-то другой вдруг тоже начинает бороться, это вызывает у них изумление, а то и негодование, словно этот другой посягнул на чужую сферу деятельности, влез не в свое дело; для остальных же этот другой, заговоривший об угрозе фашизма, автоматически становится евреем. Типа того: «Слышал, Федотько статью о фашизме напечатал!» – «Ругает?» – «Еще как!» – «Да?.. Ну, он же еврей».
Курилки внутри суда, кажется, нет. Даже в туалетной урне не увидел бычков. Пришлось выйти на улицу.
Погода самая мерзкая, самая тоскливая, какая бывает лишь в этот короткий промежуток времени – между концом золотой осени и снегом. Никаких светлых пятен (даже свежие рекламные щиты кажутся коричнево-серыми), повсюду, даже дома, щиплющий, какой-то сырой липкий холод; солнце неживое, еле-еле ощутимое на напоминающем пыльный асфальт небе. «Сдохнуть бы», – только такое желание и вертится в голове, нет, даже не вертится, а лежит там тяжелым булыжником. А еще недавно я любил именно такую погоду – в нее так хорошо писалось.
Чтоб не заскулить, напеваю дебильненько-жалостливую песенку:
– Пива нет и счастья нет, только хуй работает. Хочется ему тепла, хоть одна бы мне дала. – И все-таки сбиваюсь на скулеж: – У-у, где же вы, бляди? Выручайте дядю-у…
Переулок не по-московски тих и почти безлюден, и я издали вижу шагающего Сергея.
Длинный, худой, нескладный, очень похожий на героя своих рассказов и повести, нигде не могущего найти себе места, ни в столице-мегаполисе, ни на самом дальнем таежном кордоне. Точнее, это герой похож на него… Хотя чего в нас, таких, уже больше – нас самих или тех, что стали героями наших вещей? В Литинституте об этом два курса подряд говорил преподаватель психологии творчества, но я так и не разобрался, да и, честно признаться, не прислушивался. Лучше в эти глубины не забираться…
– Привет, Ром! – Сергей протягивает руку. – Не началось еще?
– Еще нет…
– Документы как? Сдал?
– Уху. В понедельник обещают вернуть с визой.
Больше говорить нечего (виделись ведь только позавчера), и Сергей, помявшись, тоже закуривает.
Зал довольно компактный – наверное, для рядовых, нешумных процессов. Справа от входа, у стены, длинный стол, за ним три кресла с высокими спинками. Чуть в стороне стол маленький, где сидит полноватая несимпатичная девушка – секретарь или стенографистка. Вдоль противоположной стены – два ряда жестких скамеек без спинок. В центре зала еще два стола, друг напротив друга, которые без промедлений, привычно заняли адвокат и крупный, чернявый, рыхловатый мужчина в темном костюме, над верхней губой пышные, но небольшие усы, как у Петра Первого. Догадываюсь, что это и есть Ахатов.
Зрителей немного. Людмила Николаевна, мы с Сергеем, Валентин Дмитриевич, двое представителей Бюро по правам человека, среди нас и Александр Евсеевич. Особняком сидит какой-то крепыш в кожаной куртке. Фантазирую: крепыш – телохранитель Ахатова, и у него в кармане боевой пистолет.
Истец и адвокат ответчика, как дуэлянты оружие, выкладывают из одинаково массивных дипломатов газеты, книги, бумаги. Распределяют их, сортируют, кое-что, кажется, перечитывают. Мы, зрители, наблюдаем.
Из какой-то потайной двери появляется коренастый, средних лет судья в неновом костюме и галстуке слегка на боку. Быстро занимает среднее кресло с высокой спинкой. Никакой торжественности, никаких громогласных: «Встать! Суд идет!»
– Тэк-с… Начнем? – устроившись, тоже повозившись с бумагами, спрашивает судья; голос заранее утомленный или, может, уже утомленный после парочки предыдущих заседаний. – Ахатов, вы сами представляете свой иск?
– Да, сам.
– А вы, – судья поворачивается к другому столу, – сторона, значит, ответчика?
– Гм-м, совершенно верно, м-м, ваша честь, – жующей скороговоркой подтверждает адвокат.
– Ясненько. – Судья опять ворошит бумаги. – Так, Ахатов, озвучьте ваши претензии.
Истец надувается, принимает вид обиженного ребенка и соответствующим тоном начинает:
– Я глубоко оскорблен высказыванием ответчика в его интервью в представленной вам газете, где он обозвал меня идеологом русского фашизма. Я никогда об ответчике ничего не писал, никаких контактов с ним не имел…
– Так, погодите, – перебивает судья. – Вас что именно оскорбило в высказывании?
– То, что он обозвал меня идеологом русского фашизма.
– Ясно.
– Ваша честь, – вступает адвокат, – разрешите?
– Да, разрешаю.
– Господин Ахатов является, м-м, издателем газеты «Славянская правда», где, кроме всего прочего, э-э, помещен анонс выходящей в его же издательстве книги Родзаевского «Завещание русского фашиста». Думаю, один, м-м, этот факт…
– Покажите анонс, – перебивает судья.
Адвокат встает и с профессиональной учтивостью подносит ему газету. Указывает, где и что нужно читать. Судья читает, листает газету, кажется, увлекается, но вдруг лицо его из утомленного превращается в сердитое.
– Интервью, где ответчик назвал истца идеологом русского фашизма, было напечатано за полгода с лишним до номера этой газеты. По закону она не может фигурировать как доказательство.
Мы, болельщики Александра Евсеевича, одновременно негодующе хмыкаем. Адвокат возвращается на свое место, озабоченно что-то ищет в бумагах.
– Слово «фашизм» я всегда знал как крайне ругательное, – снова подает голос Ахатов. – Я вот специально принес словарь Ожегова и хотел бы озвучить определение фашизма.
– Озвучьте.
– «Фашизм. Форма открытой террористической диктатуры империалистической буржуазии, опирающаяся на силы антикоммунизма, шовинизма и расизма, направленная на уничтожение демократии, подавление рабочего движения и на подготовку агрессивных войн».
– Всё?
– Да.
– Ксерокопия у вас имеется?
– Конечно, – Ахатов относит судье бумагу.
Адвокат поднимает руку:
– Разрешите, ваша честь, гм, задать истцу вопрос?
– Разрешаю.
– Господин, м-м, Ахатов, вы – издатель газеты «Русская правда», где из номера в номер публикуете крайне националистические, ксенофобские, антисемитские статьи. Достаточно процитировать, э-э, несколько заголовков…
– В чем вопрос? – перебивает судья.
– Вопрос, гм, в том, кем считает себя истец.
Судья поворачивает утомленное лицо к Ахатову:
– Кем вы себя считаете?
– Я… – тот держит паузу, но пауза эта уверенная, патетическая. – Я считаю себя русским националистом.
– Так! – В голосе адвоката послышался азарт, как у рыбака, увидевшего, что поплавок дернулся. – Уменя тоже, гм, имеется словарь Ожегова. В определении фашизма присутствует, м-м, слово «шовинизм». А шовинизм… Разрешите зачитать, ваша честь?
– Изба-читальня какая-то, – ворчит, морщась, судья, но разрешает: – Ладно, давайте.
– «Шовинизм. Крайний, гм, национализм, проповедующий расовую исключительность и разжигающий национальную вражду и, м-м, ненависть». Кроме того, ваша честь, мой, м-м, подзащитный назвал господина Ахатова идеологом, гм, русского фашизма. Заострю внимание на слове, м-м, «идеолог». – Адвокат быстро находит нужную статью и, уже не спрашивая разрешения, читает: – Слово «идеолог» определяется как, гм, «выразитель и защитник идеологии какого-нибудь общественного класса, общественно-политического строя, направления». Например: «Коммунисты – идеологи, м-м, революционного пролетариата». Судя по статьям и книгам, которые издает господин Ахатов, определение идеолога к его деятельности подходит полностью.
Эта атака, кажется, подействовала на судью. Он принимает от адвоката стопочку бумаг, бегло их просматривает, передает секретарше:
– Приобщите к делу.
– Кроме того, в своей, м-м, газете господин Ахатов неоднократно оскорбительно отзывался о христианской религии, – не сбавляет напора адвокат. – Например, гм, он назвал христианство религией рабов, уничижительно толкует Святое Писание. Мой подзащитный, будучи человеком, м-м, верующим, оскорблен этими высказываниями и, гм, подает встречный иск господину Ахатову. – И новая стопочка ложится на стол судье.
В зале становится очень тихо. Лишь Александр Евсеевич взволнованно сопит да судья шуршит бумагами. Ахатов спокойно смотрит в стену напротив. Странно, что он не защищается, не протестует.
– Что ж, – раздается голос судьи, – я передаю все эти определения фашизма, идеологизма экспертам. Пусть они ломают головы… А иск этот заберите и подайте в установленном порядке в канцелярию… Объявляю перерыв разбирательства. О дате очередного заседания будет сообщено повестками по месту жительства участников. На сегодня – всё.– Папа, любимый! – Дочка подбегает ко мне, обнимает ноги, а потом оглядывается и объявляет всем, кто есть в группе: – А за мной папа пришел!
– Давай одеваться, – веду ее к шкафчикам.
Шестой час вечера. Пятница. Я устал, хочу есть, хочу переодеться в домашнее и лечь на кровать.
Утром побывал на работе, потом отвез верстальщику набор статей Синявского, затем созвонился с издательством, куда с месяц назад предложил свою большую вещь, и там мне сказали, что ее приняли к публикации отдельной книгой в твердой обложке. Заключить договор и получить гонорар можно прямо сегодня.
Поехал, подписал договор почти не читая (в этом же издательстве вышла и прошлая моя книга «Минус», вторая по счету), и редактор отсчитала приличную сумму денег. Заодно порадовала и еще одним:
– Из Германии хорошие вести. Начинаем переговоры по поводу «Минуса».
Я заулыбался.
По московским меркам сделано сегодня много дел, ведь одна только дорога от работы до верстальщика, от верстальщика до издательства заняла в целом часа три.
И теперь я торопливо веду дочку домой. Погода как и должна быть в ноябре – ледяной, порывами ветер, непонятно что падающее с неба – какие-то мелкие белые шарики…
– Скоро Новый год? – спрашивает дочка, почти бегом семеня рядом со мной и крепко держась за руку. – Скоро Дед Мороз придет?
– Скоро, уже скоро.
– А что он мне подарит?
– Хм, не знаю. Что-нибудь придумает интересное.
– А давай ему письмо напишем…
Ветер дует то с одного бока, то с другого, то в спину, а вот колючая волна хлестнула прямо в лицо. Дочка захлебнулась и потянулась ко мне на руки.
– Ну ты даешь! – возмущаюсь. – Тебе же пять лет почти. До старости, что ли, носить?
– Пап, я не могу. Мне холодно!
– Я тоже не могу. Знаешь, как я устал…
– Пожалуйста!..
Спорить бесполезно. Беру ее на руки и несу к автобусной остановке.
Садик далековато от дома, но зато он один такой, кажется, в округе: и плата приемлемая – сто пятьдесят рублей в месяц, и бассейн есть, и, главное, можно оставлять ребенка на ночь… В последнее время дочка ночует здесь довольно часто.
– Ты мне чего-то купил? – спрашивает, когда оказываемся в салоне автобуса.
– Чего-то купил, – в тон ей отвечаю.
– А чего?
Садимся, я расплачиваюсь с кондукторшей, затем достаю из сумки батончик «Милке Вэй».
– Вау! – радуется дочка. – Класс!
– Не надо говорить это «вау». – Мне действительно оно не нравится, тем более – напоминает о Тане, она тоже часто так вскрикивала… Когда я предложил купить ей контактные линзы, она изумилась: «Вау! Сенчин, ты прогрессируешь на глазах!»
От садика до дома минут двадцать езды. Я не знаю, о чем разговаривать с дочкой, и потому задаю ей те же вопросы, что и всегда (на протяжении уже пары лет):
– Тебя как зовут?
– Настя.
– А полностью?
Она набирает в легкие воздуха и выпаливает:
– Анастасия Романовна Сенчина!
– Правильно. А где ты живешь?
– В Москве.
– Ты, что ли, москвичка у нас?
– Да.
– А маму как зовут?
– Лиза.
– А брата?
– Алеша.
– А меня?
– Роман Сенчин.
– Правильно.
Это она по моей первой книге так заучила. Там на обложке мои имя и фамилия, а под ними фотография. Дочка, делая вид, что читает, водила пальчиком по буквам и повторяла: «Роман Сенчин».
– А воспитательницу как зовут?
– Галина Борисовна.
– А другую, которая у вас ночью?
– Надежда Михайловна.
– Молодец.
Набор вопросов исчерпан. Некоторое время молчим, а потом дочка задает свой вопрос:
– Ты сегодня у нас останешься?
Я не отвечаю, смотрю в окно. За ним шеренги киосков продуктового рынка «Новинки». Еще три остановки до дома.
– Ты будешь у нас ночевать? – повторяет Настя, и голос ее уже нетерпеливо-тревожный.
– Нет.
– А почему?
– Ну, так… Дела.
– Почему ты с нами теперь не ночуешь? С мамой?
Автобус остановился.
– Смотри, – показываю на светофор, – какой это огонек горит?
Дочка не отвечает.
– Ну, какой, Насть?
– Не буду говорить.
– Почему это?
– Потому.
– А, значит, не знаешь?
Она молчит. Отвернулась, в правой руке зажат нераспечатанный «Милке Вэй».
Вот доехали. Вышли. До дома теперь с полсотни шагов.
– Пап, смотри, цветочки какие! – дочка тянет меня к киоску.
Подходим.
– Это розы, да?
– Розы. А это – гвоздики… Нравятся?
– Да. Купишь?
Вместо ответа беру ее на руки и несу к подъезду.
– Па-апа, – маленькое лицо перед моим, – папа, любимый.
– Правда?
– Да, правда.
– А маму любишь?
– Люблю.
– А брата?
– Люблю.
– А Галину Борисовну?
Лицо меняется – теперь она смотрит на меня по-другому. Кажется, с недоумением и обидой.
Открываю первую дверь. Набираю код. Через несколько секунд из домофона голос бывшей жены:
– Кто там?
– Это мы! – кричит дочка.
Тонкий писк. Значит, можно открыть и вторую дверь. Входим в подъезд, спускаю Настю с рук. Она, поднявшись на цыпочки, жмет кнопку лифта. За створками начинает гудеть. Гудение усиливается, к нему добавляется шелест ползущей кабины… И вот створки раскрываются. Пол кабины чуть проседает под нами. Теперь я (дочке пока не дотянуться) вдавливаю пластмассовый прямоугольничек с цифрой нужного этажа. Едем. Доехали. Прямоугольничек выщелкнулся. Створки раскрылись.
Дочка бежит к нашей квартире и оглядывается на ходу – иду ли я.
Останавливаюсь на пороге. Жена обнимается с дочкой и говорит:
– Раздевайся скорей и будем пирожки с картошкой печь. Я тесто уже приготовила…
– Пап, заходи!
– Папе надо ехать.
– Ну-у-у…
Разворачиваюсь и шагаю к лифту. Сейчас тоже что-нибудь вкусное приготовлю.Это случилось в середине октября, за полторы недели до Форума молодых писателей и за две до теракта в «Норд-Осте». Как мне сейчас кажется, в тот момент я сильнее всего любил Лизу и наконец-то почувствовал по-настоящему, что такое семья.
После работы я торопился домой, но теперь в первую очередь не к своему письменному столу, а к семье. Забирал пораньше дочку из садика, играл с ней в магазин или в жену и мужа. Мы катались с ней на вымышленной машине по магазинам и покупали разные вымышленные вкусности, красивые-прекрасивые платья. Дочка делала вид, что примеряет их, и кружилась, красовалась передо мной, а я выставлял вверх большой палец – отлично.
Потом я готовил ужин, часов в семь вечера приходил Алеша (он тогда работал курьером), мы втроем ужинали. Потом по второму каналу показывали серию «Бригады». В целом лживый, но кусочками похожий на искусство фильм про новых русских… Я тогда ждал публикацию своей большой вещи в журнале, которая отчасти тоже была про новых русских, и потому смотрел со вниманием, радуясь явно провальным эпизодам и завидуя удачам… Серия кончалась в десять. Лиза обыкновенно еще не возвращалась… На самом деле она чаще всего была дома, но в памяти остались вечера, когда ее не было…
В течение вечера она по несколько раз звонила и объясняла, что задерживается то на «Мосфильме», то во ВГИКе, то в Доме кино, то на студии «Парадокс». У нее, мол, встречи, переговоры, в общем – дела; она была тогда необыкновенно активна, она снова решила заниматься режиссурой и вот заводила связи, возобновляла знакомства. А я, почувствовав себя семьянином, практически перестав пить, злился…
Алеша сидел за компьютером в своей комнате, дочка засыпала, я пялился на кухне в телевизор, где, сменяя друг друга, шли всякие «Окна», «Фабрика звезд», «Секс в большом городе», и представлял Лизу с другим. И с другим она, скорее всего, чтоб помогли снять фильмец, ввели в круг. Ведь этот прием, говорят, самый действенный и популярный… Я находил номер ее телефона в своем мобильнике, но в ответ раздавалось: «Абонент временно недоступен. Попробуйте перезвонить позднее». «Блядь!» – Я бросал мобильник на стол и продолжал наблюдать, как две молодые пары выясняют, кто, когда, как и где друг с другом спал, а ведущий ток-шоу подбадривает их время от времени таким искренне-заинтересованным: «Так-так!.. Так-так!..»
Когда жена наконец приходила, я или дулся, молчал, или спрашивал: «Натусовалась?» Она устало морщилась: «Перестань». Я ложился спать, отворачивался к стене; я чувствовал себя обманутым мужем (в тот момент не вспоминалось, что мы вообще-то в разводе и что за те годы, пока были женаты, я несколько раз ей изменял и раза три попадался, а насчет нее у меня особых поводов для подозрений не возникало… не возникало до этой осени). Да, лежа вот так, лицом к стене, и ощущая близость ее тела, я чувствовал себя образцовым, честным, но обманутым мужем…
Мы прожили вместе без малого четыре года. Первые два, когда дочка была совсем маленькой, а с деньгами хуже, чем плохо, оказались самыми лучшими. Жена занималась домом, нянчилась и гуляла с Настей, я учился в Литинституте, писал, помогал стирать пеленки, по утрам ходил за детским питанием в молочную кухню. Случалось, я выпивал со своими друзьями-однокурсниками Кириллом и Васей, бывало, не ночевал дома, жена прощала, даже жалела, когда я стонал, болея с похмелья.
Но постепенно, почти незаметно, становилось хуже и хуже. Неправда, что человек ко всему привыкает, – мужчина и женщина, если они еще достаточно молоды, обязательно хотят лучшего и бунтуют против привычного. И я все чаще гулял с друзьями и искал разных женщин, а Лиза бесилась, попрекала, что я не работаю, не обращаю на нее внимания, что квартира превратилась в забитый ломаной мебелью чулан, обои поотклеились; она стала тратиться на косметику, а однажды сменила прическу – подстриглась. Я сказал, что так ей не идет, она покрасила свои черные волосы в рыжий цвет, потом в оранжевый. Мне не понравилось, она вернула как было, но с короткой стрижкой сделалась для меня какой-то чужой, не той…
Переломным моментом стало такое событие: отвалилась дверь в ванную. Верхний шарнир давно болтался, я пару раз подкручивал шурупы, но они снова быстро ослабевали. И вот она рухнула, вырвав кусок косяка внизу. Я вынес дверь на балкон, Лиза повесила в проеме большой платок с пионами.
Был конец двухтысячного (нулевого, как шутили тогда многие) года. Я переделывал повесть «Минус», ту, что принесла мне позже кое-какую известность и деньги… Я писал ее больше двух лет, не торопясь, не особенно рассчитывая, что напечатают, – просто писал; она получилась объемом почти четыреста машинописных страниц. Потом, окрыленный мнением Александра Евсеевича, что повесть сильная, отнес ее в один из литературных журналов, ее прочитали и дали понять, что если я сокращу свой «Минус» наполовину, то есть шанс публикации… И вот, через силу, злясь на все подряд, я стал сокращать, выкидывая, как мне казалось, важные (да что там – бесценные просто) эпизоды. Успокаивал себя более-менее оптимистическим: «Ладно, вставлю в следующую вещь». Но все равно работа была тяжелая, неблагодарная, а тут еще эта дверь…
Первое время жена помалкивала, даже, казалось, стала со мной почти такой же ласковой, как вначале, но однажды потеряла терпение… Какие там были слова, точно не помню, а врать в этом случае как-то не хочется; вообще, кстати, я не встречал подробного, достоверного описания семейной ссоры. Как одно цепляется за другое, как постепенно накаляются эмоции, как люди, еще утром целовавшие друг друга, шептавшие нежнейшие на свете слова, через пару-тройку часов готовы друг друга стереть в порошок. Нет для них тогда злейшего врага, чем собственная супруга или супруг.
Да, из памяти стерлись детали – мои оскорбления, какими я долбил Лизу в ответ на ее оскорбления, которые тоже теперь не восстановить. (После той ссоры, разрыва мы несколько раз сходились, решив забыть все плохое, пытались зажить счастливо и снова ссорились.) Но последние ее слова остались:
– Ну и не нужен мне тогда такой муж! Убирайся!
– Так, значит? – помню, не особенно удивился я. – Хорошо.
И стал собирать вещички. Жена ушла в комнату (мы ругались на кухне) и стала рыдать… На письменном столе была разложена рукопись повести: одна стопочка – то, что на выброс, другая – что войдет в сокращенный вариант, третья – еще не расчлененный, первоначальный текст.
Сгреб все в кучу, засунул в сумку пишущую машинку «Самсунг», туда же – кое-что из одежды. Сдернув полог-платок, зашел в ванную, вынул из стаканчика зубную щетку…
– Роман, вернись! – крикнула жена, когда я, нагруженный, в пальто, шагал к лифту. – Вернись, давай поговорим!
– Да наговорился я с тобой! – тоже крикнул я. – До блевоты.
Из таксофона позвонил бывшему однокурснику Васе, попросился переночевать. Он разрешил. На следующее утро рассказал ректору Литинститута, где я еще учился тогда, на пятом курсе, что так, мол, и так, и мне нужна крыша над головой. Он черкнул коменданту записку – к вечеру я уже устраивался в комнате 612, где когда-то, по преданию, жил Астафьев…
С увлечением, нет, скорее, с истовостью вырвавшегося на волю, я продолжил переделывать повесть, успевая при этом писать новое.
Потом были примирения и возвращения, новые ссоры, уходы; у меня была Таня, а у жены какой-то Андрей, кажется, бывший фигурист; был развод, а вскоре новое примирение, поездки за город на шашлычки, совместные прогулки с дочкой в Коломенском…
И вот – окончательный разрыв… Месяц назад, в середине октября, где-то за полторы недели до Форума молодых писателей и за две до теракта в «Норд-Осте»… Дочку решили оставить на ночь в садике; я, как всегда в эти дни, пришел домой рано, почитал, приготовил ужин, посмотрел телевизор. То и дело взглядывал на будильник. Часовая стрелка ползла все выше и выше – к ночи. Наконец не выдержал, позвонил:
– Ты придешь когда-нибудь? – спросил раздраженно.
– Я в Пен-центре, мы тут готовим синопсис сценария…
– А днем его готовить нельзя?
– Я же тебе объясняла – днем у людей другие дела.
Жена говорила громко, стараясь перекрыть гремящую там у них музыку, чей-то смех.
– Ну давай, тусуйся, – Я нажал кнопку “OFF”.
Посидел немного, покурил и поехал в этот Пен-центр.
Я никогда там не бывал, хотя адрес, на всякий случай, в записной книжке имелся.
Станция метро «Кузнецкий Мост». Кучки молодежи, пьющей пиво, о чем-то увлеченно болтающей; тоже музыка, огоньки всяких бутиков, мини-маркетов, клубов. Магазин «Интим», в котором я никогда еще не бывал… Вечер был хороший, теплый – может быть, один из последних таких вечеров перед предзимьем.
Торопливо, решительно я шагал по Неглинной улице, отыскивая дом восемнадцать, строение два… Я давно слышал о Пен-центре, и он всегда представлялся мне красивым и ярко освещенным зданием, почти что дворцом, где каждый вечер происходят рауты, деловые встречи, презентации, где отдыхают и общаются самые элитарные литераторы, и сейчас я сомневался, пустят ли меня туда, то и дело щупал лежащий в кармане, как не вполне достоверный пропуск, членский билет Союза писателей Москвы.
Дом восемнадцать, строение один отыскалось без особых проблем, а строение два – никак. Я метался по тому участку Неглинной, где должен был быть Пен-центр, но ничего похожего на него не видел. Какие-то облупленные, низкорослые домишки, совсем непрестижные… Или я адрес неправильно записал?
В конце концов сунулся в круглосуточный мебельный салон, что помещался в доме восемнадцать, и спросил про Пен-центр. Юноша в белой сорочке посмотрел на меня непонимающе-изумленно, точно услышал бредятину. «Все с вами ясно», – сказал я и вышел.
По Неглинной просвистывали нечастые уже автомобили, по тротуарам двигались бодрые, как мне казалось, счастливые люди. Весело мигали огоньки, блестели глянцем рекламные щиты, висели, как транспаранты, афиши-растяжки…
Меня будто подтолкнули (да, как это ни банально, литературно звучит) в ближайший к дому восемнадцать малозаметный переулочек. Будто кто-то так направил невидимой сильной рукой: «Тебе вот сюда». И в переулочке я увидел зарешеченную темную арку. Дверь-решетка была приоткрыта. Конечно, вошел. Тоже темный, жутковатый двор, посреди него – силуэт кособокого двухэтажного зданьица. Я достал сигареты, закурил, я как-то сразу успокоился. То есть – со спокойной уверенностью понял, что вот-вот и случится окончательное… И решил с удовольствием покурить, как перед казнью, прыжком в бездну, атакой на пулеметы…
Вывески вокруг двери. Да, это Пен-центр, а вот и «Студия “Парадокс”». Ла-адно… Нажал кнопку домофона.
– Вам кого? – спросили из щелки динамика.
– Можно войти?
– Кого вам надо?
– Мне… мне надо в «Парадокс».
– А к кому?
Секунду-другую я мялся, потом ответил:
– Елизавету Емельянову надо… – И на душе стало совсем спокойно.
– Минутку. – В щелке динамика хрустнуло, а потом – мертвая тишина.
Я стоял перед обитой потрепанным дерматином с трещинками дверью, смотрел в какой-то кругляш чуть выше щитка домофона… Это наверняка глазок камеры. И наверняка на меня глазеют сейчас и хихикают, а Лиза торопливо одевается, путается в колготках, кофте, юбке… За полминуты, пока домофон молчал, в моей голове прокрутился целый порнофильм, главной героиней которого была любимая женщина. И когда он (чертов домофон) запищал, я, опять распаленный, дернул дверь и ринулся внутрь, тут же запнулся о высокий порожек, чуть не упал…
Состояние было, ясно, не для разглядывания окружающего, но внутренность знаменитого Пен-центра поразила. Коротко, на мгновение, зато глубоко. Узкий, как в подводной лодке, коридорчик, неровно оштукатуренные стены, к которым прислонены рейки плинтусов и еще какие-то стройматериалы для бесполезного, косметического, ремонта. Слева – крутая деревянная лестница. И оттуда, сверху, голос Лизы:
– Ром, поднимайся сюда!
Опустив голову, следя за неровностями ступенек, я поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Лиза стояла в нескольких шагах выше меня. Утомленная, с сигаретой, глаза красные. Кажется, слегка подпившая. За ее спиной, где-то рядом, слышались голоса, музыка.
– Пошли домой, – сказал я.
– А что такое?
– Ничего… – Слов не находилось, хотя, пока ехал сюда на метро, пока метался по Неглинной, их были на языке сотни и сотни, начиная с обидных, оскорбительных выкриков и кончая разумными, наставительными… И я сумел лишь повторить, но более раздраженно и твердо:
– Пошли домой!
– У меня здесь еще дела…
– Когда ж ты натусуешься?
– Слушай, – Лиза тоже стала раздражаться, – я пять лет просидела дома. Я до тебя занималась кино, у меня были друзья, общение. Из-за тебя, из-за родов, Настьки я потеряла все связи. Сейчас я хочу вернуться, я хочу заниматься любимым делом.
Я хмыкнул:
– Пить пивко в этом сарае хрен знает с кем и лясы точить. Ништяк! Так можно и до старости протусоваться – не надоест.
– Перестань, – лицо ее сморщилось, – мы пишем синопсис…
– Да ладно. Я слышу, что вы там пишете… Пошли домой!
– Я с тобой таким никуда не пойду.
– Да? – меня затрясло. – Ну, тогда – прощай. – Она меня не останавливала…
Я почти бежал к метро и чувствовал небывалую, странную легкость. И, кажется, в первый раз я запел дебильненько-жалостливое, которое почти и не помнил, поэтому досочинял на ходу: «Ты не моя мурлыся, а я не твой Андрейка, ведь у любви у нашей сели батарейки…»
Нет, нечто подобное было когда-то – такая же странная легкость. В восемьдесят четвертом году, в ноябре, в родном азиатско-сибирском Кызыле я принял крещение. Мне было тринадцать. Тайком от родителей… Я тогда много думал о смысле жизни и вот додумался до того, что необходимо верить, а веру начать с крещения (чтоб все как положено). И потом, когда после окончания процедуры меня отпустили из церкви, шагая по морозу, с мокрой еще и непокрытой головой (как-то страшно было натянуть на нее, освященную, засаленную кроличью шапку), я почувствовал легкость. Будто ноги не опираются на землю, а просто скользят по ней, и – уверенность, что можно точно так же поскользить по вертикальной стене, по воде…Потом, когда ходить в церковь стало модно, я превратился в воинствующего атеиста. Тем более из книжки протопопа Аввакума узнал, что это у нас теперь за церковь… Да, я выбросил крестик, я доходил до бешенства, споря с верующими людьми, героев своих рассказиков обязательно делал нигилистами и богоборцами, а теперь вроде бы надломился. Стал завидовать верующим, все равно каким, во что верящим. У них ведь есть этот стержень, у них есть календарь жизни, а у неверующего – лишь набор одинаковых дней. Теперь я подолгу листаю жизнеописание Серафима Саровского, поражаясь его чудачеству, которое было признано святостью, я уже раз пять перечитал биографию Прабхупады, практически из ничего, на совершенно чужой, неподготовленной почве создавшего самую многочисленную на земле секту – Общество сознания Кришны…
– Что случилось? – спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера.
– Да надоело все… Это не жизнь… Семья должна быть… – с паузами, нервной дрожью пробурчал я.