— Теперь все в порядке, — сказал я. Да, теперь я поеду домой, накормлю Хью, помогу ему включить радио, проверю, принял ли он чертову таблетку. Потом поговорим о его несчастном щенке.
Давно ли я был счастливым супругом и отцом, подтыкавшим на ночь одеяло маленькому сыну.
3
Пфааа! Мы — Бойны, Биты-Бойны, выросшие в пыли, сухие с утра. Меня зовут Хью, а его — Мясник, но мы оба — мясники, не речники, не побродяжки, что ныкаются в сырых хижинах посреди воды и грязи и тины, на передней веранде висит крюк для разделки угрей. Мы родились и выросли в Бахус-Блате, в тридцати трех милях к западу от Мельбурна, если ехать по Росчисти Энтони. И хотя по-старому «Блат» — болото, нет там никакого болота, только так говорится, все равно как если б его назвали «Горой Бахуса». Наш Бахус был старый, большой городок-забияка, четыре тыщи жителей, пока не явились к нам УНИВЕРСАМЫ. А насчет забияк и забав — никого не оставляли в покое. В канун нового года БАНДИТЫ и ХУЛИГАНЫ бросали яйца прямо в окно парикмахерской и писали белой краской надписи на дороге. Папаша как-то раз проснулся в Новый год и видит: вывеска на лавке переделана с «Боун» на «Бойня». Вот мы и стали Бойнами, мясниками-Бойнами.
И все в городе были «в приподнятом настроении», словно Сэм Размахай из книги «Волшебный пудинг».
Мы все время сражались и боролись, как Прилипала Билл и Сэм Размахай. Я боролся с отцом и с дедом, как и братец Мясник, здоровенный парень, хоть и не самый крепкий из нас. Ни за что не желал мне проигрывать. Господи ж Боже, на какие трюки он только ни пускался, чтобы проделать Полный Нельсон. Или Полунельсон. Или Китайскую Пытку. Я на него зла не держу. Бороться — самое приятное, какой день ни возьми. Частенько мы барахтались в пыли, обдирая костяшки, кровь не вода, как говорится. Давно это было, и все мы ребята крупные, но только дедушка был больше меня. Семьдесят два ему сравнялось, когда он повздорил с Плотником Гвоздем, которому было всего тридцать пять, и опрокинул того на задницу в общественном баре отеля «Рояль». Плотник многим ДОСАЖДАЛ в Бахус-Блате, но на этот ВОДОПОЙ не возвращался больше никогда, и после того, как дед помер и его похоронили на кладбище Бахус-Блат, высадили настоящую мясницкую травку вокруг могилы, такую чистую, хоть окорока на ней раскладывай. Нет, и тогда Гвоздь не вернулся в «Рояль», хотя приятели звали его из-за двери: иди сюда, иди сюда, мы тебе заздравную споем. А сам Гвоздь откинул копыта в 1956-м, когда ехал на велике вверх по Холму Стэнфорд.
Зря он так — выпил бы с ребятами и начал все сызнова. Вот меня если дразнят, я ПРИНИМАЮ БЕЗ ОБИД, даже если убить их готов. Вот именно. Я — ДОБРЫЙ ВЕЛИКАН, вот я кто. Наш папаша — Череп и Кости, потому что в молодости у него была пышная рыжая шевелюра, вот его и прозвали Череп, в смысле много волос. Это у нас обычное дело — а вы-то, ЗА МОРЯМИ, не знаете — все в Австралии надо понимать в смысле наоборот. К примеру, я звался ЗАТОРМОЖЕННЫЙ, потому что я такой быстрый, вот и смеялись, как быстро я двигаюсь. То Заторможенный Скелет, а то Хрен Заторможенный, но это уже МАТ. Так говорили ГРУБЫЕ РЕБЯТА с молокозавода или кирпичного завода «Дарли», а СЕЛЬХОЗРАБОЧИЕ всегда толковали, как бык сует свою письку в корову, будто ничего интереснее на свете нет.
Смотрите, вот хрен, он ее хреначит. Но я понимаю ШУТКИ и могу ОТХРЕНАЧИТЬ любого медленно быстро или как вам угодно только рот разинете.
Мы, Бойны, мясники. У нас была своя бойня, где прежде стояла гостиница «Дрейбоун». В пору золотой лихорадки там меняли лошадей «КОББ И КОМПАНИЯ», а теперь мы приводили сюда разных тварей и кончался их жизненный путь. Ко всякой живой твари Бойны относились серьезно. Может, к рыбе или муравью не так, но бычье сердце потянет пять фунтов на весах, и сколько их ни режь, все равно призадумываешься. Что-то вроде молитвы бормочешь, АХ, СТАРЫЙ БЕДНЯГА или еще поторжественней, прежде чем перерезать горло и подставить оловянное ведро, чтобы собрать кровь на колбасу. Убивать тварей — большая ответственность, а когда работа сделана, приходится завернуть в «Рояль» и домой возвращаешься ИЗНУРЕННЫЙ ТРУДАМИ, так я понимаю. Нужно хорошенько отдохнуть. Так в Библии и написано про день субботний: ты не должен работать, ни ты, ни сын твой, ни дочь твой, ни слуга, ни служанка, ни скот твой, ни слуга в доме твоем. Бедная мамочка.
Меня даже не назвали Мясником, Господи ж Боже. Брат на три дюйма ниже, но ему досталось мое законное и верное имя. Собачий мир.
Мясник Бойн мог продолжить семейное дело в Бахус-Блате, но в тому времени, как с папашей приключился удар, Мясник уже познакомился с НЕМЕЦКИМ ХОЛОСТЯКОМ, который подарил ему открытки, наклеить их на стене над кроватью. Из-за открыток голова у него пошла кругом. Немецкому Холостяку позволили работать учителем в школе Бахус-Блата, наставлять сирот, чьи отцы погибли на войне с германцами. Не знаю, почему его в лагерь не посадили, а мой братец пришел домой и заявил, что его учитель — СОВРЕМЕННЫЙ ХУДОЖНИК и учился в БАНЕ-ХАЗЕ. Знал бы папаша, как эта БАНЯ-ХАЗА подействует на его первенца, он сходил бы в школу и вмазал НЕМЕЦКОМУ ХОЛОСТЯКУ, как вмазал мистеру Коксу, когда тот выпорол меня за неправильный ответ. Наш Череп и Кости вызвал Коксечку на улицу, завел за свой грузовик и — Кокси повис в шести дюймах над землей. Только ножки и виднелись, однако о прочем мы догадывались.
Итак, брат унаследовал прозвище Мясник, и тоже вышла шутка, потому что все понимали, что он в руки не возьмет нож и резак. От Немецкого Холостяка он усвоил привычку брить голову наголо, ПУСТОГОЛОВЫЙ, и повесил открытки Марка Ротко[10] и подхватил идею, мол, теперь ИСКУССТВО ДЛЯ МЯСНИКОВ. Раньше, внушал ему Немецкий Холостяк, искусство обитало во дворе, им за высокими закрытыми дверями любовались Короли и Королевы, Герцоги там, Графы, Бароны. Короче, он отказался надеть фартук, сколько бы ни просила его бедная матушка. Отец уже ничего не мог сказать и двигаться не мог, но ясное дело, он бы вмазал Мяснику напоследок по уху. За дружбу прежних дней. У папаши приключился удар, и конец МЕХУ-СМЕХУ.
Убивать тварей трудно, но это работа: сделал — и кончено. А ИСКУССТВО никогда не кончается, нет тебе мира и покоя, нет дня субботнего, вечная ворчня и грызня, и тревоги и переживания, и все мысли только об идиотах, которые это купят или не купят или о мошках, которые НАРУШАЮТ ДВУХМЕРНУЮ ИЛЛЮЗИЮ.
И нет ничего прочного и надежного, как ты ни брей голову и ни хвались своим значением в АВСТРАЛИЙСКОМ ИСКУССТВЕ. Сегодня ты — ДОСТОЯНИЕ НАЦИИ и у тебя дом в Райде, а завтра ты на помойке и покупаешь «Дьюлакс» на ПЕНСИЮ ПО ИНВАЛИДНОСТИ (не свою, а брата, между прочим). ОСУЖДЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК, живущий на ферме с чертополохом да клещами.
Щенок должен был вырасти овчаркой, но скота поблизости не было, он так и не узнал своего Предназначения на Земле. Бог с ним. Мы играли и боролись, пока он не сгинул. Ушел в лучший мир, бедолага. Лизунчик. Любил попрыгать, поваляться в траве. Разыграется, клещей полные уши, так и выстраивались рядком, словно машины на парковке возле «Кей-марта» или Сиднейского Стадиона. В первый же день я выбрал у него всех клещей, одного за другими, благослови Боже бедную тварь. Мой брат слышал, как он лает на Утку, но был занят своим искусством и не обратил внимания.
Твой пес МЕРТВ, Хью. Мяснику НАСРАТЬ на собаку. Твой пес умер, говорит, и уехал с чужой женщиной на тракторе, оставил меня слушать, как рычит река, — желтая дворняга, все дрочит-сосет, вымывает камни из берега, прямо у нас из-под ног, на что ни встань, отнимет, унесет прочь.
4
Ночной звонок Дози Бойлана здорово меня насмешил.
— Друг, — забормотал он, и, услышав отголоски эхо, я сообразил, что он прячется в ванной. — Друг, она пытается заигрывать со мной.
Сдурел, что ли? Я так и сказал ему, хотя вполне ласково.
— Заткнись, — буркнул он. — Сейчас привезу ее обратно.
Я продолжал веселиться, что было и глупо, и грубо, единственное оправдание — моему чересчур активному приятелю перевалило за шестьдесят, у него в усах застревала гуща из супа, штаны облепляли изрядное брюшко. И она с ним заигрывает? Я громко фыркнул в трубку, и когда в скором времени Дози обернулся моим врагом, дивиться было нечему.
В рекордно короткий срок он уже гудел, переваливая скотскую решетку. Я успел перехватить пару глотков, и оттого еще забавнее казалась его паника, торопливый перестук внедорожника по дощатому мосту. Пока я переодевался в чистую рубашку, старичок на полной скорости сделал разворот, и когда я вышел на веранду, задние огни его Внедорожного Аппарата уже растворились в ночи. Я все еще улыбался, когда вошла эта женщина. Волосы у нее снова промокли, прилипли к голове, с них на щеки текла и скапливалась в ключичных ямках вода, но она тоже улыбалась, и на миг мне почудилось, что она вот-вот рассмеется.
— Как перебрались? — спросил я. — Страшно было?
— На переправе — нет. — Она тяжело опустилась на стул и выдохнула. Совсем другая, не такая порывистая, замученная. Из складок заемного пончо показалась большая бутылка «Девственных холмов» 1972 года — она помахала ею в воздухе, точно трофеем.
Потом она вспоминала, что я наклонил голову и уставился на вино, «как угрюмый пес», но это неверно. Прекрасное вино из погребов Дози. Как оно к ней попало, я не ведал, а еще больше удивила очередная перемена в моей гостье: энергия вновь бурлит, сбросила сапоги, роется в ящике, а разрешения хоть спросила? Обнаружила штопор, извлекла пробку, расправила юбку и уселась, скрестив ноги, в кухонное кресло, ухмыляясь до ушей и наблюдая, как я разливаю по бокалам «Девственные холмы».
— Ладно, — сказал я. — Так что произошло?
— Ничего, — ответила она, сверкая глазами, — того и гляди, испепелит. — Где ваш брат? Он-то в порядке?
— Спит.
Может, какие-то мрачные видения и промелькнули перед ее мысленным взором — утопший пес, например, — но сдержать свое торжество она не могла.
— По крайней мере, — провозгласила она, поднимая бокал, — мистер Бойлан уверен, что его Лейбовиц — настоящий.
— Жак Лейбовиц?
— Именно.
— У Дози есть картина Жака Лейбовица?
Теперь я понимаю, что ей мое удивление могло показаться притворным, но старый хитрюга Дози ни разу и словом не обмолвился о сокровище. Кому придет в голову искать шедевры на севере Нового Южного Уэльса? А ведь Лейбовиц повинен в том, что я сделался художником. Впервые я увидел «Мсье и мадам Туренбуа» в старших классах школы Бахус-Блата — черно-белую репродукцию в «Основах современного искусства». Я не собирался в этом исповедоваться американке в туфлях «Маноло Бланик», но затаил обиду на Дози: тоже мне, друг, называется.
— Мы даже ни разу не говорили с ним об искусстве, — припомнил я. — Сидели в убогой кухоньке, он там и живет, посреди кип «Мельбурн Эйдж». А
Она приподняла бровь, словно бы намекая: почему нет? Я подарил ему отличные наброски Вомбатной Мухи и Пилюльной Осы с узкой талией, а он присобачил их к холодильнику, блядь, на магнитах! Как я мог догадаться, что он петрит в искусстве?
— Вы приехали страховать картину?
Она громко фыркнула:
— Я похожа на агента?
Я пожал плечами.
Она ответила мне ясным, оценивающим взглядом.
— Можно, я закурю?
Я подвинул ей блюдце, и она напустила в кухню вонючего дыму.
— Мой муж, — заговорила она наконец, — сын второй жены Лейбовица.
Эта женщина меня раздражала, как я уже говорил, но сведения о муже понравились мне еще меньше. Однако имя его матери я знал — и крайне удивился.
— Его мать — Доминик Бруссар?
— Да, — подтвердила она. — Знаете фотографию?
Еще бы не знать — загорелая светловолосая натурщица лежит на незастеленной постели, новорожденный сын у ее груди.
— Мой муж Оливье и есть этот младенец. Он унаследовал droit morale на произведения Лейбовица. — Судя по тону, ей надоело в сотый раз рассказывать одну и ту же историю.
А вот мне очень хотелось послушать, до смерти хотелось. Я рос в Бахус-Блате, штат Виктория, и до шестнадцати лет видел картины только в репродукциях.
— Вы знаете, что это такое?
— Что именно?
— Droit morale.
— Конечно, — сказал я. — Приблизительно.
— Оливье вправе решать, подлинная это работа или подделка. Он подписал сертификат на картину Бойлана. Это его законное право, но кое-какие люди хотят неприятностей, и мы вынуждены защищаться.
— Значит, вы с мужем работаете вместе?
В это ей не захотелось углубляться.
— С картиной мистера Бойлана я знакома очень давно, — продолжала она. — Она аутентична вплоть до цинковых кнопок на подрамнике, но приходится доказывать это снова и снова. Утомительно.
— Вы так хорошо разбираетесь в Лейбовице?
— Так, — отрезала она, и я не сводил с нее глаз, когда она свирепо растирала окурок в блюдце. — Но человек, вроде Бойлана, сильно расстраивается, если ему говорят, что его капиталовложение ненадежно. Он показал картину Оноре Ле Ноэлю, и тот его убедил, будто холст не то чтобы подделка, но близко к этому. Можно еще вина? Денек выдался нелегкий.
Воздержавшись от комментариев, я налил вина, стараясь не показать, какое впечатление на меня произвело запросто упомянутое имя Ле Ноэля — словно он местный трактирщик или хозяин скобяной лавки. Я прекрасно знал, кто он такой. У меня две его книги лежат у изголовья.
— Оноре Ле Ноэль — жалкий шут, — сказала она. — Он состоял любовником Доминик Лейбовиц, если слышали.
Даже сейчас трудно объяснить, до какой степени раздражал меня этот разговор. Вот я тут, на задворках, а она явилась из самого, черт побери, центра вселенной. Я знал ровно столько, сколько вычитал из журнала «Тайм»: Доминик сначала работала у Лейбовица натурщицей, а Ле Ноэль был биографом и преданным знатоком его искусства.
На втором стакане вина гостья уже трещала без умолку. Из ее уст я услышал, что Доминик и Оноре тянули почти восемь лет, после войны и до 1954 года, дожидаясь, пока Лейбовиц умрет. (Мне припомнилось, как выразительно описывает Ле Ноэль в своей биографии мощного, выносливого художника, полного жизненных сил: короткие сильные ноги, крепкие, почти квадратные кисти.)
Лишь когда его позднему сыночку исполнилось пять, продолжала свой рассказ невестка Лейбовица, а самому художнику стукнуло восемьдесят один, суровый жнец явился за старым козлом, ткнул его лицом вниз, когда он поднялся из-за стола с пенящимся бокалом в руке. Он рухнул ничком, разбил широкий нос, очки в черепаховой оправе упали в тарелку дня сыра (работы Пикассо[11]). Так повествовала моя гостья — бегло, чуточку с придыханием. Допила второй бокал, так и не похвалив вино, за что я в глубине души сурово ее осудил.
— Тарелка пополам, — подытожила она.
Ты-то, блядь, почем знаешь, свирепствовал я про себя. Тебя еще и на свете не было. Но я в жизни не встречал человека, реально знакомого со знаменитыми людьми, и забыл, что она вышла замуж за живого свидетеля этой сцены, мальчика со смуглой кожей и огромными сторожкими глазами, слегка торчащие уши ничуть не портили его красоту. В тот миг, когда его отец рухнул замертво, мальчик как раз хотел отпроситься из-за стола, но молча обратил взгляд к матери и ждал ее указаний. Доминик не притянула его к себе, только провела по щеке мальчика тыльной стороной руки.
— Papa est mort.
— Oui, Maman.[12]
— Ты понимаешь: пока никому не слова.
— Oui, Maman.
— Мама должна убрать картины, понимаешь? А снег мешает.
С тех пор мне довелось наблюдать за французскими детьми — как они тихо сидят, ручки с чистыми ноготками сложены на коленях, большие темные глаза вбирают все. Чудо, а не дети. Так, наверное, сидел Оливье, смотрел на мертвого отца, терзаемый внутренней и более неотступной проблемой: в тот момент, когда отец умер, он как раз собирался сходить пи-пи.
— Сиди тут и ни с места, понял?
Никакой надобности оставлять ребенка сидеть и мучиться не было, но мать вознамерилась совершить преступление — убрать из дома картины, пока не вмешалась полиция.
— Сиди тут, — приказала она, — чтобы я тебя не искала.
И побежала звонить по телефону своему изнеженному любовнику: пусть срочно бросает уютный дом в Нёйи, нельзя ждать, пока снег растает, пусть срочно едет до самой Бастилии, забирает большой сундук и тащит его на рю де Ренн.
В какой-то момент посреди суматохи и страхов той ночи малыш намочил штаны, однако эта катастрофа обнаружилась лишь много часов спустя, когда Оноре нашел мальчика, спящего, уткнувшись лбом в стол, и тут-то Доминик сфотографировала его. Черт побери! А потом по какой-то причине — возможно, в кадр попал исчезнувший «Электрический голем» — разорвала фотографию пополам. Вероятно, эта фотография могла послужить единственной уликой, доказывающей, что в ту долгую ночь Доминик Бруссар и Оноре Ле Ноэль припрятали пятьдесят работ Лейбовица, в большинстве своем незаконченных или неудачных, которые впоследствии, с тщательно продуманными исправлениями (и добавленным автографом) могли принести много, очень много денег. Они перевезли картины в гараж возле канала Сен-Мартэн, благодаря чему на множестве сомнительных Лейбовицев разных периодов его творчества появились часто упоминавшиеся «следы влаги». С тех пор никто не видел картину, которую Лео Стайн[13] и безжалостный (а потому еще более заслуживающий доверия) Пикассо в один голос называли шедевром. Стайн восхвалял ее под именем «Электрического голема», Пикассо — под именем «Монстра».
Лишь около полудня следующего дня Доминик сообщила в жандармерию о смерти мужа, после чего студия была, согласно французским законам, опечатана и составлен полный перечень имевшихся в наличии картин. «Электрический голем» среди них не значился. Что поделать.
Доминик, дочь марсельского бухгалтера, набрала достаточный запас Лейбовицев, полу-Лейбовицев и потенциальных Лейбовицев, чтобы безбедно прожить ближайшие полвека. И, конечно же, она унаследовала droit morale, то есть право определять аутентичность любой картины мужа — нелепость вроде бы, но таков закон. Репутация у вдовы была подмочена, и для пущей авторитетности она учредила Фонд Лейбовица с достопочтенным Оноре Ле Ноэлем во главе. Идеальное решение с ее точки зрения: алчные дилеры и коллекционеры из фонда с готовностью выслушивали подтверждение подлинности той или иной картины. Остаток жизни парочка могла жить безбедно, подписывая брошенные неподписанными работы и возвращая к жизни те, что сам мастер отверг.
Рассказчица была прелестна, слова так и лились из нее, а взамен она просила еще вина. Я налил ей третий бокал «Девственных холмов» и позволил себе немного помечтать.
— И тут, — сказала она, стряхивая пепел, упавший на тонкую лодыжку. — Доминик застает Оноре в постели с Роджером Мартином.
— Английским поэтом?
— Точно. Вы с ним знакомы?
— Нет.
— И слава богу. — Выразительно приподняла бровь. Смысла намека я не понял, но был благодарен уже и за то, что числюсь в заговорщиках.
— После этого, они, само собой, развелись. Но никто не знает, как они поделили припрятанные картины.
На стороне Доминик оказались какие-то «фанатики», крепкие ребята, и львиная доля перепала ей. К тому времени как Ноэль был окружен, разбит, выброшен из комитета и ограблен, он превратился в крайне озлобленного человека. Ненависть к Доминик понятна, однако еще большую антипатию он питал к ее ни в чем не повинному сыну.
В 1969 году какой-то «фанатик» задушил Доминик в отеле в Ницце. Оливье давно перебрался в Лондон и в школе Святого Павла окончательно избавился от французского акцента. Droit morale перешло к нему — ничего не смыслящему в творчестве отца.
— При первом знакомстве с моим мужем он может показаться совсем кротким, — предупредила Марлена. — Таков он и есть, но когда Оноре вздумал судиться за droit morale, Оливье бился как лев. Видели вы его фотографии? Ему было тогда семнадцать лет, совсем мальчик, прелестные длинные ресницы, но его ненависть к Оноре словами не передать. Наверное, это и помогло ему выиграть дело.
Конечно, мы — нация Генри Лоусона[14], привычная к долгим рассказам у костерка, но вместе с тем такие люди, как Марлена, пробуждают в нас темные подозрения. Кажется, ей нравится походя упоминать известные имена? Возводит музей имени себя любимой? Однако никто никогда не вел подобных разговоров в этом загоне, и я буквально висел на кончике стула, напряженно следя за тем, как она раскуривает «Мальборо», как ровно горит округлый огонек.
— После всего этого Оливье и
Любопытно, что и говорить.
— Но почему, бога ради, Дози прятал картину от меня?
Она только плечами пожала:
— У богачей свои причуды!
— Не хотел, чтобы прознали о его сокровище?
— Это — капиталовложение, — насмешливо разъяснила Марлена. — Вот и все, что картина значит для них. Им важно иметь, а не разглядывать. Но если рынок примет россказни Оноре, будто эту замечательную картину доделывали, дописывали, муж будет разорен. Все убытки придется выплачивать нам — миллион долларов, а то и больше.
— Платить будете вы и ваш муж?