Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Река Найкеле - Анна Ривелотэ на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нормальное у меня платье. Нормальное.

— Учитесь-работаете?

— Ни то ни другое.

— В Москве так жить тяжело. Как же вы живете?

— Тяжело живу.

— Смотрите, какая красивая машина! Нравится?

— Нет.

— А какая нравится?

— Маленькая.

— А вот эта тоже красивая. Я люблю, когда такой зад. Дутый такой.

— Какой еще дутый зад?!

— У вас настроение ни к черту.

— А я на похороны еду.

— Извините, я не знал.

— Как называется ваша пластинка?

— «Краски». Нравится?

— Да. Полное убожество. С тысячи сдача будет?

Женщина в строгом черном платье покидает автомобиль и открывает замок подъезда. Она поднимается по лестнице пешком, входит в квартиру и сразу идет в ванную. Возможно, там она плачет, но точно это неизвестно. Потому что дверь заперта.

* * *

Ах, как хотелось быть свободной. Как много говорилось про внутреннюю свободу. И все средства были хороши, чтобы избавиться от очередного табу, принципа, предрассудка. Как восхитительно было почувствовать, что там, куда я заплыла, вообще нет никаких буйков и ограждений. Что можно плыть даже не в любом направлении — нет, во всех одновременно. Как будоражила меня эта многовекторность. Как снисходительно можно было говорить про черное и белое с теми, кто еще различает цвета. Кричать «долой бинарные оппозиции». Я так и не смогла к ней привыкнуть, к этой свободе с большой буквы эсс.

Свобода — это когда тебе некуда плыть. Нет тех берегов, которые ты хотел бы повидать, на которые желал бы ступить. Когда ничто не держит — и ничто не манит. Туда, откуда ты приплыл, тебе никогда не вернуться. Ты потерялся. Ты одинок. И самые близкие люди сходят с ума от тревоги, а твой океан бесконечно простирается в глубь тебя самого. И ты ловишь себя на том, что не можешь смотреть в глаза своему зеркальному двойнику, потому что не желаешь видеть эти темные воды, в которых тебе барахтаться ныне и присно и во веки веков — барахтаться, да так и не захлебнуться.

Свобода — это то, от чего ждешь силы, а получаешь беспомощность. Не верьте тем, кто говорит, что нет ничего слаще. Они не знают, чего ищут. Они искали, но не нашли. Они нашли, но еще не поняли что. Они пока пребывают в эйфории. Мчаться на мотоцикле, парить как птица, быть вольным охотником — это не свобода. Это — избавиться от одного и приобрести взамен что-то другое. Свобода — это космический холод. Это — не иметь вообще ничего. Не в буквальном смысле, а там, в своем внутреннем океане, где ты дрейфуешь, голый, бессонный, бездыханный. Это оттуда Майлз Дэвис играет нам «Лифт на эшафот». Это оттуда Малевич шлет нам пустые конверты. А нам, простым смертным, — нам туда не надо.

* * *

Мы с Косинским встречаемся на Тверской. Он и два его друга отправились по клубам: почему-то идея знакомиться с девушками после полуночи в понедельник показалась им удачной. Что характерно, оба друга женаты, и, по-хорошему, девушка нужна только Димке, но он уже передумал и гостеприимно распахивает передо мной дверцу автомобиля. Все места, в которые мы заезжаем, пусты или закрыты. Едем в Марьино, в заведение, напоминающее веселый сельский клуб. За ужином Димка пьет водку; я не пью, потому что опережаю его на полбутылки коньяку. Я разглядываю его друзей и пытаюсь угадать их возраст. Тридцать пять?.. тридцать шесть?.. они выглядят сытыми ленивыми котами, они не будут охотиться. Они поужинают и поедут по домам, к женам и детям. Они больше никогда не будут охотиться.

Нас довозят до дома — Димкиного дома, — и мы заходим в супермаркет за вином и креветками. В машине мы курили гидропонику, такую ароматную, что окна пришлось закрыть еще до того, как мы ее подожгли, и теперь мы заходимся от хохота перед каждой витриной. Как здорово снова здесь оказаться, снова выбирать чилийское и ни о чем не думать. У меня по-прежнему есть запасные ключи от квартиры Косинского.

— И вот когда мы были в гостях, ты сидела на диване, очень широко расставив ноги, и курила, как модель на фотографии, а я тобой любовался. Ты была в голубой рубашке, а я смотрел и думал, что для людей, которые по-настоящему близки, одежда значит совсем не то, что для всех остальных. Вот эта рубашка — она для меня особенная, хотя я тебя раньше в ней не видел. Она особенная, потому что она на тебе.

Вино заканчивается, и мы выходим на пустую зябкую улицу. Нам нужно в аптеку, купить раствор для линз. По дороге Димка ложится спиной в мокрую траву и долго смотрит в небо, а я стою рядом. Потом мы покупаем раствор и еще одну бутылку вина. Эти разговоры, они всегда одни и те же. Мы всегда говорим о женщинах, потому что Косинский хочет иметь семью, а я с легкостью могу поддержать эту тему. Еще мы говорим о Йоши. Димка жалеет, что потерял его, они давно стали чужими. Ложимся спать в девять утра, наглухо закрыв плотные шторы, в одну постель, под одно одеяло, хотя у меня есть «своя» комната. Мы спим не соприкасаясь, на разных сторонах широкой кровати, как супруги, каждому из которых достаточно слышать дыхание другого.

В три часа пополудни идем на набережную опохмелиться и забрать у А. фотоаппарат для одной Димкиной подруги: она актриса и занята в спектакле на неделе английской драмы, и ей до смерти хочется сфотографироваться с каким-то известным режиссером. А. приезжает на велосипеде; мы заходим в бар у причала и пьем стоя, молча. Над рекой кричат чайки. После А. уезжает, и Косинский задумчиво говорит: «Интересно, что он теперь будет делать с этой соткой, которая у него внутри?» Мы встречаемся с актрисой у метро, она приглашает нас на спектакль, но сначала нам нужно пообедать. В «Якитории» стоит такая духота, что мне вот-вот сделается дурно. Мы забираем еду с собой, ловим такси и едем в театр. По дороге такси попадает в пробку, и становится ясно, что мы безнадежно опоздали. Открываем коробку с едой и едим руками. Под ногтями у меня васаби.

У входа в театр Димка ставит пакет с мусором около урны. Долго препираемся с охраной, но внутрь нас не пускают. Идем гулять; через сто метров Косинский разворачивается и бежит к урне: он выбросил мобильный. Я звоню со своего. Человек, нашедший пакет, к счастью, не успел далеко уйти. Он отказывается от вознаграждения и просит лишь пятьдесят рублей «на пирожок». Наша прогулка затягивается до позднего вечера. По дороге мы заходим во множество кофеен и в каждой выпиваем по рюмочке, заходим в салон шляп, где я примеряю шляпки. Нам не хочется расставаться, и в последней кофейне мы долго сидим, разговаривая о женщинах.

— Мне кажется, у нас с тобой могла быть прикольная семья. Но недолго. Мы бы спились по обоюдному согласию. Когда мы выпивали в прошлый раз, ты сказала, что лет в шестьдесят мы с тобой съедемся, и я подумал…

— Я так сказала? Ничего не помню.

Нам нравится воображать, что мы — персонажи Буковски.

Из кофейни мы снова едем в Марьино, ужинаем в ресторане и пьем водку. И снова ложимся в одну постель, поставив по бутылке воды каждый со своей стороны. Димкины выходные заканчиваются. Прежде чем заснуть, Косинский успевает сказать:

— Мне кажется, мы с тобой очень одинокие люди.

И еще:

— Спасибо, что ты есть в моей жизни.

…Йоши приходит домой, его тоже не было три дня.

— Где ты был?

— У друзей.

— Мне сказали, после концерта ты ушел с девушкой.

— Да, с девушкой.

— Ты был с девушкой у друзей?

— Но ведь и ты была с мужчиной.

— Я была с Косинским. Это родственник.

— Это мой родственник.

* * *

Сидеть и выламывать с хрустом красные зубы граната — совершенные, полупрозрачные, — выламывать из белых десен, из шатких лунок, из круглых челюстей. Там, внутри каждого зернышка, в капле терпкого сока, есть неделимая сердцевина с известковым вкусом сохлых птичьих костей. Как в любой истории короткой страсти. И если глотать, особенно не прижевываясь, можно длить это время какое-то время, сидя в этом простреленном солнцем кафе. Отсюда, с верхней терраски, бирюзовый квадратик бассейна прохладно заманчив; у воды босые девы тянут мятный чай, а я полулежу в полубреду, сама не зная, перед чем такая передышка. Как этот август был горяч, кипящий ягодный кисель, ожог всему живому. Я злилась на официантку, а надо было ей сказать: как можно медленней, голубка, ведь, расплатясь по счету, я заберу в мотеле чемодан, покину Харьков киевским экспрессом, и первая костяшка домино повалит остальные. Откуда было знать.

Хлопок в ладоши в горах способен вызвать сход лавины. Откуда было знать, что вызывает низвержение в Мальмстрем один лишь росчерк пальца на бедре. И он горит там. Все еще горит.

Я лишь хочу сказать, что каждую секунду нашей жизни в нас что-то умирает безвозвратно, какой-то сон, какая-то мечта, а иногда и целая Вселенная. И только оглянувшись в прошлое, мы можем различить ту точку, за которой «все началось, и ничего нельзя исправить». И я была б целей, не промахнись столицей. Но поздно, поздно, август миновал, где на платформу вышла из вагона тебе навстречу, улыбаясь сонно, не долгожданный ангел, а Горгона; окаменевший, руку целовал.

* * *

Ресторан, в котором я работала, назывался «Хекымган». Когда-то давно, когда его только что открыли, был он огромный и очень нарядный. Там любили собираться бандиты и первые новосибирские капиталисты, фамильярно называли его «Хек». Если девушку приглашали в «Хекымган», это значило, что акции ее очень высоки. Меня не приглашали.

Ресторан открыли корейцы пополам с русскими, а через некоторое время уехали в свою Корею, завещав управление русским партнерам. Очень скоро у русских партнеров получилось все разворовать, так что, когда я пришла туда работать, «Хек» располагался на куда более скромной территории, функционируя днем как столовая самообслуживания. Администратору поручили нанять новый персонал, этнических корейцев взамен русских. Он и нанял. На кухне работали шеф-армянин и две поварихи, японка и украинка. Обслуга была корейская, за исключением девушки Наташи, наполовину русской, наполовину якутки. Нас сводили на медкомиссию, выдали по два форменных костюма (жакетик-болеро поверх непристойно короткого платьица в облипку), и мы стали работать.

На работу надо было являться через день к пяти часам вечера, когда закрывалась столовка. Мы переобувались в туфли на шпильках, покрывали столы кумачовыми скатертями, сервировали и садились ждать гостей. Иногда гости (мы называли их пациентами) не приходили совсем. Тогда в час ночи, всласть насплетничавшись, накурившись сигарет и напившись соку, мы сворачивали лавочку, получали деньги на такси и разъезжались по домам. А иногда с гостями было очень весело.

Например, однажды поздно ночью, когда все уже хотели домой, заявился подвыпивший господин богатого вида. Он осмотрел зал, заглянул в меню и вышел, а через четверть часа вернулся в компании еще троих таких же господ и одного щуплого старичка. Они закрылись в кабинке и потребовали дорогого коньяку и разных яств, и чтобы обслуживала их непременно вон та лысенькая с ногами, то есть я. Старичка мне представили как ветерана железной дороги Николая Ивановича и велели со всем к нему почтением. Николаю Ивановичу на вид было за семьдесят, и после коньяка его разморило так, что он чуть со стула не падал. Поэтому, когда он держался за мою ногу, я деликатно помалкивала. Часам к четырем у дедушки открылось второе дыхание. Он вышел из кабинки, отвел меня в сторонку и зашептал на ухо: «Поедем со мной в гостиницу! Я тебе долларами заплачу!» Я замахала руками, мол, что вы, у меня работа до шести утра. Ветерана подхватили под руки, сунули мне двадцать долларов «на шампунь» (видимо, санитарное состояние моей замшевой прически не удовлетворило посетителей) и попросили вызвать такси. Провожая господ до машины, я заметила, что смотрят они на меня как-то не так. Глянула в зеркало: из рукавов накинутой шубки свисали теплые колготки с носками.

Был один постоянный пациент, которого все называли по фамилии, но фамилию эту я забыла. По слухам, он имел отношение к компании, владевшей всем зданием, поэтому за ужин он никогда не платил. Ужинал, впрочем, скромно, в основном водкой. После ужина непременно лез на сцену и просил музыкантов ему подыграть. Песен у него в репертуаре было не много, а именно две: «Там вдали, за рекой» и «Гори, гори, моя звезда». Он с упоением пел их по три-четыре раза за вечер каждую.

Музыканты в нашем ресторане играли с восьми до одиннадцати, а во все остальное время мы были обречены слушать единственную кассету со сборником русских клипов «Союз». Все песни с той кассеты я до сих пор помню наизусть, и каждый раз, как я их слышу, со мной приключается кондратий. Особенно от Ларисы Долиной: «А в ресторане, а в ресторане, а там гитары, а там цыгане». Слава богу, цыган у нас не было. Был пятидесятилетний дурашливый кореец Лим, приятель якутской официантки Наташи, — до старости щенок, одевался как неформал. Это он подарил нам форменные костюмчики. Был бандит Костя, переставший появляться после того, как отказался платить за вечеринку, — это была его месть «Хекымгану» за то, что в тот вечер, когда он предложил мне руку и сердце, я сбежала через черный ход. Была новая русская Лена, хозяйка фитнес-клуба, которая могла в одиночестве пить до шести утра, пока ее не забирал безработный муж с грустными глазами.

В «Хеке» я проработала недолго. Конечно же мы мухлевали: по ночам начальство спало, а мы сдавали поддельные счета. Нас просил об этом администратор Саша. Саша был всеобщий любимец, такой миниатюрный, с манерами аристократа, с волосами, завитыми щипцами. Именно он создавал атмосферу томной, безвременной праздности, из-за которой работа превращалась в нескончаемую вечеринку. На работу нас принимал лично Саша, поэтому мы и не отказывались подделывать счета. Я попалась, меня уволили, и Саша устроил меня в кафе «Томари», но это уже была другая история. Просто, проходя зимой по останкинскому холлу, я иногда чувствую знакомый запах, что-то такое неописуемое, морозно-сквозное, вперемешку с кухонным фритюром. Так пахло в моем любимом ресторане.

Темное Серебро

Прекрасна незавершенность. Зримо повисшие в воздухе фразы, расставания за миг до поцелуя, письма без обратного адреса, разлуки без намека на встречу. И лишь немногие из нас вполне владеют этим искусством. Остальных незавершенность тревожит и морочит, лишая покоя. Она требует продолжения, требует тихо, но настойчиво, то есть не продолжения конечно же — окончания. Люди говорят о «незавершенных гештальтах» как о том, что не дает им двигаться дальше. Кстати, само это словосочетание я впервые услышала от Л., с которым тогда водила дружбу. Гитарист Л. в пристальном интересе к психологии мной уличен никогда не был; то, что он употребил в беседе, на мой вкус, слишком умное слово, заставило меня спросить, откуда он его взял. Л. пожал плечами: «Так говорила Марина». Л., помимо прочего, был известен тем, что его девушки неизменно носили имя Марина и пирсинг на лице.

Я увидела его, кажется, в девяносто шестом году в Новосибирске, на площади у театра. Мы с подругой покуривали на скамеечке и вдруг заметили юношу, стоявшего неподалеку и болтавшего с приятелями. Наши взгляды замерли на его фигуре одновременно, будто споткнувшись случайно о дивную хрустальную вазу. Юноша был неприлично, возмутительно и в то же время трепетно красив яркой и свежей итальянской красотой. Роскошные черные кудри спускались ниже лопаток, и, когда он откидывал их резким движением руки, становились видны большие кольца в обоих ушах — невиданная экстравагантность. Живая фреска явно знала о своей красоте все, и каждый жест был кокетлив и пикантен на грани дурного вкуса. Вновь обретя дар речи, подруга повернулась ко мне: «Красивый мальчик. Жаль, что пидор».

Вскоре Л. начал попадаться мне в клубах и на концертных площадках. От друзей-музыкантов я узнала его имя, узнала, что в городе он недавно, что вовсе не гей, узнала, как называется его группа и как выглядит его подруга Марина. Л. был не по-рок-н-ролльному чистым юношей, не курил, пил очень редко, а к девушкам, которые не были его Мариной, не подходил даже поздороваться. Мы уже были знакомы, но далее церемонных поклонов дело не шло: находясь в одной и той же компании, мы в течение нескольких лет и словом не обмолвились. Казалось, Л. спесив, по крайней мере, так отзывались о нем девушки, не имевшие счастья быть Маринами и носить серьги в бровях, носах и языках, — стая лисиц вокруг одной виноградной грозди. Я наслаждалась его красотой издалека, пока однажды, изрядно выпив в клубе, не осмелела и не приблизилась с просьбой дать потрогать волосы. Это произошло как-то помимо моей воли; Л. разрешил, и на несколько секунд я погрузила пальцы в его гриву, с той же исступленной радостью, с какой нефтяник окунает руки в только что добытую нефть.

Не скажу, что потеряла покой. Я продолжала жить своей жизнью, дышать, есть, пить, спать, влюбляться, но «незавершенный гештальт», как прозрачный шлейф, все время волочился за мной. Мне стали сниться нескромные сны, из которых я выныривала в явь, как из горячего соленого источника. Этот мужчина должен был стать моим, рано или поздно, так или иначе, хотя бы на один краткий миг. Перехватить его между двумя Маринами не удалось, и оставалось только ждать. Я не была охотником, скорее, звероловом, день за днем подкрадывающимся к пугливой дичи все ближе. Годы шли; потихоньку мы начали разговаривать о том о сем. Л. оказался вовсе не таким заносчивым (а может, со временем перестал быть). Настал вечер, когда, войдя в клуб, я увидела, как стоящий на сцене Л. наклонился к микрофону и, глядя мне прямо в глаза, произнес: «Здравствуй, Анна». Я не позволила себе обмануться: то был не аванс, но шаг навстречу дружбе.

Л. пригласили играть в известную группу. Во время нечастых совместных прогулок он рассказывал мне о работе, о прошлом, даже иногда о Маринах. А я рассказывала ему о Йоши, чтобы отвести от себя обоснованные подозрения. Еще не пора, говорила я себе, еще не пора. После записи клипа на Камчатке Л. позвонил мне, переполненный новыми впечатлениями, и предложил встретиться. Я пригласила его в гости и встретила у метро. Он вышел мне навстречу, все еще ослепительно красивый, хотя и с заметной проседью в волосах, элегантно одетый, со старомодным гитарным кофром наперевес, мой незавершенный гештальт. Дрожа от неуместного возбуждения, я потчевала его дешевым красным вином, вполуха слушая байки о Камчатке и легендарных музыкантах. Он должен был играть в тот вечер, и мы отправились в «Рок-Сити» вместе. Л. усадил меня за стойку, сунул руку в мой карман, почти сразу отдернул и ушел настраиваться. Видимо, по качеству вина можно было судить о том, что я на мели, и он положил мне в карман деньги, чтобы во время концерта я не чувствовала себя бедной родственницей. Этот неловкий жест участия тронул меня, и я чуть было все не испортила.

На следующем концерте я подарила ему специально распечатанную на принтере книжечку своих стихов, а через несколько дней пьяная приперлась на репетицию в филармонию, где меня никто не ожидал. Легенды русского рока напряженно делали вид, что в зале меня нет. Через час пришлось ретироваться. Вдруг стало невыносимо трудно ждать, но еще долгие месяцы я была вынуждена изображать то холодность, то занятость, чтобы восстановить утраченное равновесие, позволяющее незаметно приближаться к цели.

Мы с Йоши окончательно перебрались в столицу; когда Л. приезжал на гастроли, ходили послушать, но не всякий раз. Вдруг я узнала, что Л. ушел из группы ради собственного проекта и тоже переехал в Москву. Здесь ему было одиноко, и он стал бывать в нашем доме — сначала часто, потом каждый день. Марина сообщила ему из Новосибирска, что уходит к другому, и он нашел новую подружку, паче чаяния Елену. Он советовался со мной, что подарить ей ко дню рождения, рассказывал о ее работе, ее привычках, о себе — так, как это бывает у близких друзей. Он говорил мне и Йоши: вы — моя семья. Все пропало, в стремлении к близости я зашла слишком далеко.

После одной веселой вечеринки (к сожалению, моему личному сожалению, сейчас я не могу вспомнить, где мы были и что делали) я сказала Л.: хочу к тебе в гости. Мы поймали такси, приехали в снятую им чистенькую квартирку и около часа пили чай и разговаривали. Было четыре часа утра, и я была почти готова сказать, что остаюсь. Но я знала, что, если сейчас что-то пойдет не так, и Л. предложит мне лечь спать в отдельной комнате, второго шанса у меня уже не будет. Я не могла использовать момент, не будучи на сто процентов уверена в успехе. Я смотрела на него, и в его взгляде мне чудился какой-то намек, призрачная возможность разрешения неразрешимой ситуации. От напряжения воздух стал плотным, как глицерин. В глазах у меня плясали золотые мухи. Мне понадобилось все мое самообладание, чтобы просто встать и уйти. Л. посадил меня в такси.

Через три дня он уехал обратно в Новосибирск, не простившись.

Я устала желать его. Мне казалось, мое желание было со мной всегда. О да, эта игра была увлекательной и опасной, и можно было длить ее бесконечно. Но незавершенность грызла мое сердце; я ощущала короткие жгучие укусы ее крошечных острых зубов и без устали мечтала о том дне, когда она оставит меня в покое. Перед своим следующим днем рождения я взяла недельный отпуск и полетела в Новосибирск.

Наша встреча была неловкой и будничной. Мы бесцельно колесили по городу в его автомобиле, где-то ужинали, звонили знакомым, купили по пути бутылку вина для меня, опять куда-то ехали и ехали снова. Л. заглушил мотор только тогда, когда в поисках дороги, ведущей на берег Оби, мы заблудились в лесу. Прямо перед нами возвышался забор какого-то особняка, где горел свет. Вдруг стало очень тихо. И в этой тишине что-то внутри меня отчетливо произнесло: пора. Все, что я сделала, — медленно и осторожно положила голову ему на плечо.

После, когда я лежала рядом с ним, лениво перебирая в пальцах душистые волосы цвета черненого серебра, я спросила, могло ли это произойти с нами раньше. Л. покачал головой: «Раньше я был правильным. Я знал, что можно, а что нельзя. У меня были принципы. А сейчас я ничего не знаю и у меня ничего нет». Две ночи мы провели в машине, переезжая с места на место. Нам было удивительно легко вдвоем.

— Я хотел бы быть эльфом, как ты.

— Но ты же знаешь, в эльфы не принимают, как в пионеры. Если хочешь, я придумаю тебе эльфийское имя.

— Хочу.

— Тогда я нарекаю тебя Mornetelpe — Темное Серебро.

Я вернулась в Москву и еще какое-то время звонила ему, а потом послала письмо:

«У меня все, наверное, по-прежнему… не уверена. В голове ворочаются жернова: мелет мельница-похмельница, перемалывает остатки вчерашнего дня. Скоро я уже не вспомню, сладок он был или пресен, каким было небо, каким был первый стакан, каким последний, как выглядели те люди и что они говорили. Не спрашивайте, никогда не спрашивайте меня о вчерашнем дне. Он растерт в цветную пыль, перемешан с тысячей других — забытых. Есть вещи, которые я не хочу забывать. Но наверное, забуду тоже. Те две ночи в автомобиле, звезды над замерзшим морем и рассвет на набережной канут в Лету. Я забуду, как пила вино из твоего рта; а почти все твои слова и аромат твоего армани — уже забыла. Моя память похожа на узорчатый ковер, побитый молью. Подробности краткого путешествия в твою любовь ускользают от меня одна за одной.

Девять лет желания и две ночи в автомобиле. Твоя юность покинула тебя на моих глазах. Пока я молча, втайне так хотела зарыться лицом в твои волосы, они поседели. Помню, была удивлена, обнаружив это. Девять летя мечтала о мальчике с кольцами в ушах, случайно встреченном на площади у театра. За это время черты моего лица заострились. Я приобрела скверную привычку пить каждый день и каждый день забывать. (Так избавь же меня от падения в забвение или просто смягчи мою боль от падения…) Мои глаза навсегда стали горькими, и с этим тоже уже ничего не поделать. Минздрав предупреждает: ежедневное употребление летейских вод вызывает необратимые изменения в выражении ваших глаз. Когда я увижу тебя снова? Может быть, через год?.. Может быть, через год я еще буду достаточно красивой, чтобы напомнить тебе меня сегодняшнюю».

«какое страшное

письмо аня я и не догадывался об этих 9ти годах не предполагая

такой возможности юности нет и ощущения полета и веры в собственное

всемогущество тоже нет и это печалит

зато есть чувство осознания сути

многих вещей о существовании которых раньше и не подозревал

то о чем ты пишешь возможно и сотрется

но это изменило нас и наши отношения

не думаю что в худшую сторону

за то время что я был в москве

ты стала мне близким родным человеком

а те две ночи мне даже стало немного не по себе от того

что может быть так все легко просто необычные переживания

я стал другим и мне это очень дорого а через год десять

это не важно все в мире меняется совершенно непредсказуемым образом

это мой опыт и совершенно невозможно

пытаться прогнозировать ситуацию мы не видим

полной картины зато теперь у тебя есть

серебро пусть даже уже потемневшее»

Под лед вагонного стекла Твоя улыбка провалилась, А может, я поторопилась, А может, память умерла И в зеркалах не отразит мне Ни сонной пристани каре, Ни запах сумерек, ни Зимний Цветок на Темном Серебре, И воды Леты растворят В гортани слез комок колючий, Как растворяют все подряд, А может, хватит верить в случай И в сказки о добре и зле… Но на два дюйма ниже цели Летит стрела Вильгельма Телля, И мир теряется во мгле.

А теперь мне осталось только написать: Продолжение следует.

По всем правилам незавершенного гештальта.

Радуга

Каждый знает: в вагонной давке нужно быть осторожней с шарфиками, своими и чужими; концы своего шарфика лучше спрятать под одеждой или закусить во рту. Потому что из одной рыжей девочки, то есть меня, в метро чуть было не сделали айседору дункан или, скорее, марка болана. И пока я высвобождалась из петли, разматывая один конец шарфа, второй намертво прицепился к застежке-«молнии» на сумочке какой-то брюнетки с полуприкрытыми змеиными глазами. Двери вагона разъехались, брюнетка шагнула наружу, и мой легкий черный шарфик скользнул по шее прощальной лаской, устремившись за новой хозяйкой.

Охотник до поездок в метро я, конечно, небольшой. Именно здесь в обычный день можно почувствовать и даже увидеть, как в тебя входит Зло. Если в вагоне еще есть свободное место, почти всегда мне хочется представить, как я разбиваю остро заточенными каблуками лицо кому-нибудь из пассажиров, как вываливаются из окровавленных ртов гнилые спиленные зубы в блестящих желтым коронках. Но если свободного места нет, я просто стою, полуприкрыв глаза, и рассматриваю Зло. Оно представляется мне чем-то рассеянным, мелким, как рожки спорыньи, или прорастающие маковые зерна, или тычинки шафрана, или сперматозоиды в капле черного семени. Я так увлеклась своей нехитрой медитацией, что едва не пропустила остановку, а выйдя на платформу, заметила, что за моей сумкой волочится чей-то шарф. Двери вагона уже закрылись; я хотела отцепить шарф и бросить на скамейку, но передумала. Этот предмет был словно материальное продолжение моих темных фантазий. Я свернула его клубочком и взяла с собой.

Желает ли мадам чего-нибудь еще?.. Мадам не знает. То есть она желает, но вряд ли вы в силах ей помочь. Поэтому просто еще бокал, и спросите у господина за тем столиком, не составит ли он мне компанию. Нет, я не читаю мысли, я вообще не умею читать, просто чертовски догадлив; за то время, что я провел среди людей, я научился течь сквозь них, как река. Я знаю, что мадам за тем столиком говорит официанту именно это, хотя она даже не смотрит на меня своим змеиным полуприкрытым глазом. Я знаю также, что второй ее глаз, наискось повязанный черным шарфом, абсолютно здоров; это просто еще один способ привлечь внимание к увядающей красоте. И я знаю все, что последует, когда я приму ее приглашение. Ее бокал слишком хрупкого стекла, такие ломаются прямо в пальцах. Стекло такое тонкое, что уголки ее рта уже призывно кровоточат, а может быть, это просто вино.

Знать не желаю, откуда в его квартире взялся этот черный шарф. Правду говорят: меньше знаешь — крепче спишь, и зачем только мне понадобились ключи от этого дома. Тайком, потея от страха, до бровей подняв воротник пальто, красться в мастерскую, обрести наконец-то, за четверть часа до его возвращения, вожделенный комплект со следами латунной стружки, — и все для чего?.. Чтобы прийти в его отсутствие, дышать его запахом, зарывшись лицом в содержимом бельевого шкафа, пить кофе из его чашки, фотографироваться в его рубашке, с вытянутой дрожащей руки, а потом обнаружить дамский черный шарф. Клочок черной вуали предательски, по-гадючьи, выглядывал из кома смятых простыней, несвежих, как мартовский снег; я не могла удержаться и потянула его за кончик. Решено: гадюка отправится со мной, раз других доказательств измены у меня нет. Но коль скоро предъявить ему шарф означает признаться в подделке ключей, я придумаю что-нибудь поинтереснее, чем обычный скандал.

Где я мог раньше встречать эту блондинку, я так и не вспомнил, но она улыбалась мне, как старому знакомому. Я вошел вслед за ней в книжную лавку; она направилась к стенду с зарубежной литературой, я — к стойке с путеводителями. Я перехватил пару ее быстрых взглядов, выбрал книгу с изображением мальтийской крепости на обложке, издание не из дешевых, между прочим. На кассе мы столкнулись будто невзначай, — а может, раньше я ее и не встречал, а просто она походила на актрису из «Малхолланд Драйв». Сначала мы сидели в парке на скамейке; к острому запаху ранней весны примешивался еще какой-то, сладкий, едва уловимый, исходящий от ее одежды. Мы выкурили уйму сигарет, потом я вызвался проводить ее до дома, а альбом мальтийских фотографий благополучно забыл на скамейке. Она пригласила меня подняться и выпить, но, едва мы оказались в прихожей, сняла с шеи черное кашне (сладким пахло именно оно) и завязала мне глаза. Надо ли говорить, что выпивки никто мне так и не предложил.

Сидит ли кто-то на окне парадной лестницы, или мне это только показалось? Похож ли он на того человека из книжного магазина, чьего имени я даже не спросила, или это именно он и есть? Я знаю, знаю, что он держит в кармане плаща, — он держит там мою смерть. Нет, не нож, не револьвер, не кастет. Для того чтобы унести с собой мою жизнь, мужчине не нужно железа, ему не нужно свинца и яду, достаточно лишь шелкового шарфа, такого как этот. Незнакомцы хороши лишь тем, что их любовь не отягощена общим прошлым и упованиями на общее будущее. Незнакомцы плохи лишь тем, что среди них попадаются сумасшедшие, а впрочем, мне ли судить.

Фазан, подари мне свое полосатое перышко на шляпку. Скоро мне понадобится новая шляпка, которая пойдет к моим рыжим волосам, и новые перчатки, и конечно же новый шарфик. Потому что сегодня в четыре часа пополудни, проходя мимо дома с аркой, выходящего окнами на парк, я увидела машину скорой помощи и еще одну — милицейскую. Рядом, на земле, лежали носилки, прикрытые серой простыней, и отчего-то меня, за квартал обходящую такие зрелища, неодолимо влекло к этим носилкам. Я прошла в арку так близко от них, что смогла рассмотреть свисающую из-под простыни прядь белокурых волос и край черного шарфа. Я не знаю, что стало с бедняжкой, но, если женщины в черных шарфах попадаются мне на улицах неживыми, я хочу носить другие. Разноцветные. Как радуга.

* * *

Ты был маленьким и хорошим, и не пил ничего крепче спирта, и играл со мной в шахматы, в карты и в изнасилование. Ты просил свою старшую проколоть тебе ухо швейной иглой, чтобы нравиться мне, носить мои серьги. Ты просил меня оплести твою руку бисером, черным и белым, чтоб, видя его, читать по нему мое имя, мной же придуманное на удачу в новой любви. Ты был ручным, и сладким, и соленым от пота и слез, как море, которого вместе мы никогда не видали. Каждое лето ты выгорал до белого и загорал до черного, чтоб, видя тебя, я могла прочесть свое имя. А я не умела ни в карты, ни в шахматы, ни боже упаси, у меня были странные игры — свои. Я гадала, смогу ли узнать тебя по одной какой-нибудь части тела, во тьме на ощупь или там при опознании, и, если вдруг появлялось сомнение, зажигала свет и старалась запомнить. Это заповедь геймера — сохраняться почаще, только вот перезагрузки не будет.

А запомнила я хорошо, мозоли от струн — самых толстых, как у Стиви Рэя, — родинку в подреберье — если я и вправду из твоего ребра, это и есть моя малая родинка, — шрам на горле и шрам у сердца — думала, от ножа, но оказалось проще, и пришлось забыть, от чего. Острый маленький нос, беспородный, кривоватый, второго такого не найти (твои ноздри как уши диковинного коня — шепчу и заливаюсь смехом), и губы нежнейшей лепки, и челюсть совершенной огранки, словно специально для рекламы тройного лезвия. Но пусть лезвия не будет; когда ты гладко выбрит, ты слишком молод, слишком даже для меня, а когда ты молод и живешь быстро, это меня пугает. Это меня пугает.

Ты водил меня в лес, даже там, где отродясь не было леса, зажигал огонь, даже там, где нечему было гореть, и кормил меня мясом с прутика, как дикую тварь. Распеленывал хрустящие ленты корсета и выкладывал меня в середине лета, контуженную, отравленную и беспамятную, чтобы я посмотрела на звезды. Ты хотел, чтобы я полюбила жить, а я полюбила только тебя. Если бы я умела платить той же монетой, я отдала бы тебе свою медленную кровь взамен той, в которой живет скорость, нотой же монетой я не умею. Рваные, ветхие, застиранные, надушенные и надкушенные купюры государств, которых нет и не будет на карте. Моя первая положительная, твоя четвертая отрицательная, как щелочь и кислота, в сумме пресная шипучка.



Поделиться книгой:

На главную
Назад