— Фвыстреллл наз’вается выбрасывание боевого снаряда из ствола огнестрельного оружия под действием быстрого расширения газов в газовой каморе.
В армейской практике, учитывая разноязыкую полуграмотность солдатского контингента, эти словесные упражнения, возможно, выполняли цементирующую образовательную функцию, но нас, словесников, они настраивали на издевательски-коллекционерский лад. Было очевидно, к тому же, что схоластическими дефинициями подменялась реальная военная подготовка, ибо оружие нам выдавалось самое элементарное и устаревшее, стрелять нас не учили, а занятия тактикой на ящике с песком — этом миниатюрном театре военных действий — носили отчетливо условный, сценарный характер:
— Новые вводные [т. е., в переводе на язык Станиславского, новые предлагаемые обстоятельства]. В 12:00 войсками одной иностранной державы был нанесен тактический ядерный удар по району… Наши части в составе двух рот при поддержке танков закрепились на участке… Ваше решение, товарищ командир!..
Возглавлял кафедру, как водится, генерал — с надежной, образованной от простонародного мужского имени фамилией Данилов. Он выглядел внушительной, но почти полной развалиной — большой, лысеющий, с желтым, видимо из-за расстройства печени, лицом и одышливой походкой. В классе он появлялся только когда надо было заменить заболевшего преподавателя. До специальных тем он не снисходил, полагая, что его рангу приличествует жанр высоких военно-философских откровений.
— Знаете ли вы, что такое война? — начинал он.
— Войны не будет, товарищ генерал, — подавал кто-нибудь голос. — Ведь мы за мир, товарищ генерал.
— Наслушались хрущевской хуйни?! Будет война! Люблю войну!.. Кругом дым, снаряды. Рука летит, нога… Будет война! Будет! — Ослабев от жестикуляции, он вяло отирал лоб и отпускал нас, не дожидаясь звонка.
Какое-то количество рук и ног в дальнейшем действительно полетело, но большая война «с одной иностранной державой», мизансцены которой были столь тщательно разработаны, не состоялась. Как, уже переселившись в эту державу, я узнал из тезисов некой деконструктивистской конференции по политологии, ядерная стратегия двух военных блоков имела строго дискурсивную природу, строясь по несложной схеме интериоризованного диалога: «Если мы нанесем такой удар, вы ответите таким; тогда мы такой, а вы такой; потом мы так, а вы так… Нет, не стоит».
Не филология ли, разъев милитаристский костяк, спасла мир?
Надзирать и наказывать
«Хижину дяди Тома» я не читал, но в детстве был на спектакле, финал которого помню. Сцена погружалась во тьму, и — находка режиссера! — луч юпитера высвечивал лицо главного негодяя-рабовладельца, а в репродукторы на весь зал звучал голос рассказчика: «Запомни это лицо — лицо врага!»
За сравнительно долгую уже жизнь я повраждовал вдоволь: со многими отдельными лицами и с целой общественной формацией. Формацию я более или менее пережил, из недругов одних уж нет, а те далече, с некоторыми помирился, с другими разошелся, о третьих пописываю иногда не без яда, но ненависти не испытываю ни к кому. При мысли о «лице врага» в памяти всплывает лишь один образ полувековой давности.
Ольга Николаевна Михеева работала агитатором нашей английской группы первого курса романо-германского отделения филологического факультета МГУ. Должность это была общественная, не оплачиваемая, но властью облекала немалой: агитатор являл собой внештатного политкомиссара. По своим прямым обязанностям Ольга Николаевна была — не у нас — преподавательницей немецкого языка, к нам же была приставлена именно воспитывать. Плоды ее воспитания я ощущаю и сегодня.
Она взялась за дело без промедления — устроила небольшой политический процесс. В первый же месяц она поссорила «мальчиков» с «девочками», обвинив первых в невнимании ко вторым. Каждого/каждую из нас она обрабатывала отдельно, ведя долгие партийно-доверительные беседы. Мы оправдывались и сопротивлялись как умели, но умели еще не очень. Вскоре в университетской — не меньше! — многотиражке появилась инспирированная ею статья, в которой особому поношению предавались индивидуалисты Жолковский и Щеглов. «С кем хотим, с тем и дружим», — вызывающе заявляли они».
Но официального осуждения (кажется, выносились и какие-то выговоры по комсомольской линии) ей было мало. От нас требовалось морально разоружиться. Как О’Брайену в «1984» (вышедшем всего пять лет назад и нам не известном), нам надо было полюбить Старшего Брата. После лекций она вызывала меня на долгие прогулки вокруг Манежа, расспрашивала о моей домашней жизни, о недавней смерти мамы, о дружбе с Юрой Щегловым, втиралась в душу всеми возможными способами. В ходе этих, выражаясь по-хлебниковски, свиданий меня с государством, я не давал прямого отпора, изворачивался, полуоткровенничал, полусдавался, потом, устыдившись, полулез на рожон и лишь постепенно понял, что к чему, и оброс защитной коркой. Лицо врага запомнил.
Оно было хрестоматийное: глазки, как оловянные пуговки, насупленные тонкие брови, поджатые губы бантиком. Ее хорошо играет Луиз Флетчер в «Гнезде кукушки». (Родители Формана погибли в немецком концлагере, сам он в 1968-м остался на Западе.) Ольга Николаевна была нестарая женщина, и ходили слухи о ее связи с ужасным парторгом факультета — инвалидом войны по прозвищу Трехногий, пьяницей, замахивавшимся на неугодных студентов костылями. Но мне казалось неинтересным подшивать это к делу. Того, что она со мной вытворяла, было достаточно, чтобы ненавидеть.
Что двигало ею? За проведенную работу ей, конечно, ставилась какая-то галочка, но вряд ли это было главное. Возможно, она искренне не любила умников-интеллектуалов. Возможно, вступаясь за «девочек», она изживала какие-то собственные травмы. Но прежде всего она была садисткой — с мандатом. Мандат к садизму не обязывал, он его только разрешал. Но этого было достаточно, чтобы мучить.
Она мучила, я ненавижу. Наверно, за то, что в свое время с ней не справился, и выстрел остался за мной.
Обычно я изменяю имена, а то и пол, своих отрицательных персонажей, но ее называю по имени отчеству, фамилии и профессии. Это может быть неприятно ее, так сказать, ни в чем не повинным родственникам, детям, внукам. Почему же я это себе позволяю и в каком смысле «так сказать»?
Она была, как говорится, типичной нацисткой, но денацификации в России не произошло. Ее не судили, она не признавала своей вины, не просила у меня прощения, и дети (если они есть) не просили за нее. Для них она, возможно, была любимой и любящей матерью, но это бывает и у нацистов. (Ноги на фронте нацисты тоже теряли.) В отличие от нацистских, дети Ольги Николаевны, скорее всего, не подозревают, кем была их мать. Денацифицировать ее приходится мне. И неповинны эти дети только «так сказать» — до тех пор пока не признают ее виновной. Но тогда и обижаться им придется не на меня, а на маму.
Впрочем, верится в это с трудом. Только что вышла книга о детях нацистских лидеров — Геринга, Гиммлера, Бормана, Гесса и др. («My Father’s Keeper. Children of Nazi Leaders: An Intimate Story of Damage and Denial», by Stephen and Norbert Lebert). «Сторож отцу своему» она называется потому, что сыновья и дочки с нежностью вспоминают свое счастливое детство, заботливых родителей и бездетного, но чадолюбивого дядю Ади — и верны их героической памяти.
Как это может быть? А очень просто. Мало ли, что нацизм был повержен на полях сражений и осужден в Нюрнберге?! Это только подтверждает нацистский тезис, что сила — право. Ведь одним из победителей был Сталин (с дочкой ему, правда, не повезло) и одним из обвинителей — Вышинский.
…Виньетке что-то не хватает положенной амбивалентности, одна плакатная ненависть. «Лицо врага»! Не лучше ль на себя, кума, оборотиться? Жертва преступления, прокурор, защитник, судья, 12 разгневанных присяжных и тюремный надзиратель — все в одном лице! Хороша демихеефикация…
Деревенская проза
Воспоминания о добровольно-принудительных поездках в колхоз, особенно полвека спустя и в ореоле бахтинского карнавала, у меня не самые плохие. Это было, что называется, очень познавательно в житейском, а главное — филологическом смысле. К тому же мужчины в колхозе, как и на филфаке, большая редкость, и мы ценились вдвойне.
Нас с Юрой Щегловым стал сманивать к себе на грузовик шофер «дядя Коля».
— Что вы там с девками заработаете на прополке-хуелке? — Он назвал копейки, положенные за трудодень в поле. — А у меня ездка — рубль.
Убедил нас не столько коммерческий расчет, сколько перспектива месяц прокататься с ветерком вдали от коллектива. И конечно, соперничество с приятелем по английской группе Володей Аркадьевым, уже определившимся в грузчики на другую машину.
Дядя Коля был солидный, с седоватой щетиной семьянин («старик лет сорока», написал бы Толстой). Дионисийское начало в бригаде представлял местный грузчик «дядя Миша», здоровый парень в черном ватнике, однажды уже отсидевший, а теперь снова арестованный и временно выпущенный в ожидании суда, кажется, за убийство. Он много матерился и то и дело затаскивал дядю Колю в попутные чайные. В результате за день выходило не больше одной-двух ездок. Коммерция страдала, но мы прекрасно проводили время, лежа в кузове или на травке и беседуя о том о сем.
Из дяди Миши помню одну фразу — в пользу пива против минеральной воды: «Вода плотину рвет». По неопытности я принял эти слова за народную мудрость, но постепенно убедился в их урологической некорректности. О вкусах же, разумеется, не спорят.
Дядя Коля был более аполлоничен — за машину отвечал он. Как-то утром, явившись на работу, мы застали его у грузовика с поднятым капотом. Оглядев окрестный пустырь, дядя Коля сказал:
— Принеси-ка мне вон ту х*йню.
Проследив за его взглядом, я вопросительно указал пальцем на небольшую железку, он кивнул, и я, в амплуа ученика-подмастерья, притащил ее. Дядя Коля стал ковыряться в двигателе, а мы с Юрой обсуждать феномен «х*йни». В жизненном плане поражала органическая, так сказать, подножная укорененность советской техники в ландшафте, с гарантией поставляющем все необходимое для ремонта. Лингвистическим открытием было употребление слова, до тех пор воспринимавшегося как абстрактное существительное (типа «болтовня»), в предметном значении (в котором нормативной представлялась «х*евина»).
Самый яркий эпизод нашей грузчицкой жизни был связан со срочным отвозом на мясокомбинат двух заболевших свиней. Их было трудно грузить и еще труднее сгружать — за время поездки они как-то нехорошо посинели и сами уже не шли.
Встречать их вышли две женщины в белых халатах.
— Ветеринары или техники? — спросила одна из них. Она приняла нас за студентов-практикантов.
— Техники, — бодро ответил я, полагая, что от ветеринаров может потребоваться слишком много.
— Померьте температуру. — Она протянула мне градусник.
Детали публично проявленной мной неосведомленности в выборе отверстия я опускаю.
Так или иначе, приемка состоялась, и, подталкиваемые нами, полумертвые свиньи сделали первые шаги к превращению в мясопродукты.
Вечером Володя, выслушав наш рассказ, припечатал с фольклорной краткостью:
— По людям — и свиньи!
— ЖЖ-
В первые же университетские каникулы (зимой 1954/55 г.) я поехал в студенческий дом отдыха «Широкое», где подружился с соседями по комнате — историками пятого курса. Вдвоем с одним из них мы как-то отправились на лыжах в далекое село за выпивкой.
Любителям лыж, велосипеда, гребли и других спортивных, но устарелых способов передвижения знаком особый кайф их практического применения. В мире Джеймса Бонда он взбивается до суворовских масштабов лыжной погони через Альпы, в мире рядового человека — одухотворяет скромную поездку на велосипеде за хлебом (на лыжах за водкой; на лодке за керосином и т. д.). Супермен по мере использования легко расстается со своими лыжами, аквалангами и арабскими скакунами, перед эврименом же, особенно российским, встает проблема сохранности транспортного средства. В первую очередь это касается лыж и велосипедов, идеально подходящих для угона.
Около магазина мы сняли лыжи, огляделись и, не видя признаков опасности, стали прислонять лыжи к стенке. Оказавшийся рядом мужик сказал, образцово окая:
— Лыжи-то не становь — сп*жжут.
В память, однако, врезалось не столько двойное «о», сколько двойное, точнее, тройное, «ж», — в согласии с известным положением структурной поэтики, что важна не звукопись сама по себе, а ее смысловая иконика. Как в анекдоте про проститутку, работающую теперь с писателями и объясняющую своей былой уличной коллеге, что такое «пенис» (примерно то же, что «х*й», только мягче), — «сп*жжут» — это, в сущности, карамзинское «воруют», только иконичнее.
Постой, паровоз…
Стажировку в военном лагере после 4-го курса (лето 1958 г.), филологи проходили вместе с журналистами, из которых мне навсегда запомнился вирильный Валера Кузьмин.
Валера был боксер, с мощным торсом, шеей и бицепсами, с маленькими глазками, низким лбом и блатным выражением лица — очки, узкие, в железной оправе, не спасали. Но его блатные манеры и интонации излучали не столько угрозу, сколько обходительность, и венчалось все это пением под гитару, собиравшим вокруг Валеры толпу почитателей, меня в том числе.
Блатные песни уже тогда — до Высоцкого — пелись достаточно широко, неся дозволенную антисоветскую и контркультурную дозу, и Валера был, в своем кругу и масштабе, признанным мастером жанра. От него даже я, лишенный музыкального слуха, кое-чему научился. Может быть, потому, что Валера как-то выделял меня, ища моего интеллектуального союзничества не меньше, чем я его компанейского, силового, витального.
В его репертуаре были такие песни, как «Воровку не заделаешь ты прачкой…», «Вот мчались мы на тройке, х*й догонишь…», «Постой, паровоз, не стучите, вагоны…» (вскоре растиражированная), и университетские частушки, вроде:
Блатной прононс наводился заунывной назализацией гласных; в унисон с ней постанывали и исконно наличные носовые:
За недолгий лагерный месяц Валера стал моим кумиром — одним из чреды мужественных покровителей, помощных волшебников, житейских наставников. Он жил, умел жить, обладал заразительным вирусом жизненности.
Как-то в лагере показывали кино. На открытой площадке рядами поставили скамьи для зрителей, а экран натянули, не помню, то ли просто на открытом месте, то ли на сцене типа раковины. Рядов было много, зрителей — сотни и сотни, естественно, одних мужчин в военной форме. Валера просил занять для него место, но долго не появлялся и вынырнул уже из темноты, в самый последний момент — с пальцем, поднесенным к губам (тихо!), и «с бабой»! В лагере, откуда, казалось бы, три года скачи, ни до какой бабы не доскачешь, это было чудо. Посильнее, чем в «Фаусте» Гете, ибо Валера обошелся без помощи Мефистофеля.
Потом в Москве мы иногда сталкивались в университетском садике на Моховой, но постепенно я потерял его из виду. А через год мы вообще окончили, и сталкиваться стало негде. Однако я вспоминал его с нежностью и как-то спросил о нем у общего знакомого.
— Валера? Умер.
— Как умер!? Такой здоровяк!
— От менингита. В 22 года.
…С тех пор прошло столько и еще раз столько; я напеваю его песенки и даже пытаюсь вызвать его дух мемуарной каббалистикой. В общем, как зараза, существую, да-да.
Пусть оно меня и моет
Когда после 2-го, кажется, курса, мы были посланы в колхоз, Юра Щеглов поражал всех полным уходом от цивилизации: не брился, не заботился о мытье, ходил в пиджаке, заправленном в брюки (острили, что получается визитка). На советы, как устроиться с мытьем и проч., он отвечал:
— Меня это совершенно не интересует. Я приехал не по собственной воле. Государство меня сюда привезло, пусть оно меня и моет.
Однажды, много позднее, он в очередной раз стал обвинять государство во всех своих бедах, включая долги знакомым. Я спросил его, каким образом одолжившая ему три рубля сотрудница — государство. Он ответил:
— Почему Нина — государство?! Потому что… потому что государство — это не я!
Другое оригинальное определение он дал в письме из колхоза домой: «… Мы живем хорошо, много сачкуем. Сачкование же есть отдых без отрыва от работы».
Иногда на него нападала экзистенциальная тревога.
— Все так бессмысленно, что неясно, зачем жить.
— Ну как же, вот ты занимаешься поэтикой. У тебя к этому явно талант.
— Ну и что, кому это нужно? Никто моих работ не понимает.
— Почему? Умные люди понимают. Вот даже NN тебя похвалил. Тебя прочтут, оценят.
— Ну, и кому от этого польза, кроме окружающих?
Надо себя показать
Стремление к privacy, к тому, чтобы оградить себя от вторжения извне, было характерно для Юры во все периоды и моменты его жизни. В Ленинской библиотеке его раздражали знакомые, подходившие к нему в фойе поболтать.
— Алик, почему они думают, что я в любую минуту свободен для общения с ними?
— Очевидно, потому, что они видят, что ты вышел отдохнуть.
— Но из чего они заключают, что разговаривать с ними — это отдых?
Особенно раздражали его многочисленные аспирантки, с несчастным видом проводившие все свое время в библиотеке.
— Алик, зачем они взваливают на себя этот груз? Ведь даже мне — мне! — трудно.
Как-то в другой раз он сказал:
— Знаешь, когда я встречаю на улице С., я весь напрягаюсь. Я мобилизую всю свою память, думаю, о чем бы с ним поговорить, что бы такое конспиративное вспомнить.
Оригинальные формы проблема «я и они» приняла в Юриной судьбе на военной стажировке зимой 1959 г. Прибыв в лагерь мы все были распределены по ротам и отделениям, а Юра откомандирован в распоряжение замполита батальона полковника Акимова. Первой задачей, возложенной на Юру полковником, было создание Памятной Книги Батальона. В Книгу должны были заноситься рассказы о лучших людях части. Список этих людей и краткие биографические данные были вручены Юре полковником. От Юры требовалось придать им яркую, увлекательную форму.
Сухая анкета, вроде:
«Иванов Иван Иванович, 1937 г. рожд., служил с 1956 по 1958 г., 2-я пулем. рота, отличник боев. и политич. подг., выступал за батальон на дивизионных соревнованиях по борьбе», под пером Юры Щеглова превращалась в шедевр житийной литературы:
«Невзрачным девятнадцатилетним пареньком пришел Ваня в часть.
— Что это ты, Иваныч, какой щуплый, видать, мало каши ел, — шутили бойцы. — Какой из тебя вояка?!
Ваня ничего на это не отвечал, но упорно работал над собой, повышал боевые и политические знания, занимался спортом. А вскоре, защищая на соревнованиях дивизионных богатырей честь родного батальона, отличник боевой и политической подготовки И. И. Иванов занял призовое второе место. На таких героев, как скромный Ваня Иванов, должны равняться все солдаты и сержанты нашего батальона!»
Когда с житиями было покончено, полковник Акимов бросил Юру на инвентаризацию библиотеки. В ходе инвентаризации нередко применялась операция списывание — таково, в частности, происхождение и сейчас стоящего у меня на полке «Западного сборника» со статьей Эйхенбаума. Но очередное поручение замполита, хотя оно и оставалось в рамках любезных Юре интеллигентных занятий, оказалось выше его сил. Юре было приказано сделать на собрании батальона доклад о происходившем тогда XXI съезде партии.
— Понимаешь, Алик, я в крайнем случае могу прочитать соответствующие материалы и даже написать текст доклада, но выходить с этим к народу мне бы как-то не хотелось.
— Понятно. Но, кстати, традиция подобных докладов вовсе не предполагает совмещения составителя и выступающего в одном лице. Как правило, оратор впервые знакомится с текстом своего доклада уже на трибуне, чем, повидимому, и объясняются многочисленные запинки, оговорки и даже полное незнакомство с некоторыми из зачитываемых слов. Если ты напишешь текст, то за умеренное вознаграждение, например, за банку сгущенки, я готов прочитать его перед публикой с листа.
Так и было сделано. В момент, когда полковник Акимов объявил, что доклад «О значении внеочередного XXI съезда КПСС» сделает курсант Жолковский, я получил от Юры тетрадку с одноименным текстом и, строевым шагом поднявшись на трибуну, честно отбарабанил написанное от начала до конца. После доклада была совместно разъедена банка сгущенки.
Помимо обязанностей историографа, библиотекаря и политического пропагандиста батальона, Юре, как нестроевому интеллектуалу, была поручена и роль редактора стенгазеты. Он любовно рисовал карикатуры, разоблачавшие нарушителей воинской дисциплины, а я сочинял к ним подписи, вроде:
Особенно горд я был изысканной просодией 4-й строки. Со стороны Толстых я опасался агрессивных действий, но ему, как видно, польстило попадание под лошадь — он то и дело подводил к газете приятелей.
У меня до сих пор сохранилась вырезка из батальонной стенгазеты с заметкой на темы батальной жизни — первой нашей совместной публикацией. Вот ее текст:
«НАДО СЕБЯ ПОКАЗАТЬ