Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пойте им тихо - Владимир Семенович Маканин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Зачем читать — я же буду их слушать.

* * *

Коляня вышел на улицу. Был закат. Закурив и приостановившись, Коляня смотрел на высокие, розовевшие от солнца башни, которые ничуть на него, Коляню, не давили, не смыкались крышами, не сосали из него кровь, и вообще ничего дурного и зловещего в них не было. Коляня жил в городе. Теперь — как все.

Пространство меж башнями, будто бы двор, тускнело, но было еще залито красным — с красными скамейками и с красными, редко посаженными деревьями. Коляня курил, расслабился. В промельк Коляня вспомнил о детстве, потому что ему как бы подсказали: пацан выскочил из подъезда, лет семи-восьми — с бидоном в руках. В белой маечке, худенький, пацан промчался, пересекая по диагонали красное пространство, красный газон, меж деревьями и дальше-дальше, — размахивая бидоном, летел он к квасной бочке на той стороне. Мелькнул — и не стало.

Глава пятая

1

Улыбающаяся, тихая и скромная жена — Люся перед сном заглянула на миг к Кузовкину в комнату (он читал). Она держала на руках грудного сынишку. Люся недавно родила, теперь детей было двое.

— Трудишься, милый? — Люся спросила негромко.

— Тружусь! — Кузовкин потянулся.

— Заварить тебе чай?

Прежде чем пойти спать, Люся еще спросила: не слышал ли что-нибудь милый о Сергее Степановиче?

— Нет… Говорят: травы собирает. Никому не нужные.

Кузовкин, от чтения оторвавшийся, повел утомленными глазами: сидели на этом стуле. И на том стуле сидели. А сюда с кухни вносились табуретки; и палас не лежал на полу: палас был свернут в рулон и на нем, свернутом, тоже сидели. А тут у стены, скрестив руки, стоял смертник Дериглотов…

Кузовкин вновь приник к столу и взял цветную ручку, то красным, то черным выделяя в своих записях главное и ценное.

Сутуля спину в желто очерченном кругу настольной лампы, вечер за вечером Кузовкин уже разочаровался в Суханцеве, зримо видя несовершенство его системы, — и Якушкин, и Суханцев были позади, истина же все ускользала. Теперь был Шагинян. Ведя записи и мысль за мыслью перенимая у этих удивительных одиночек и оригиналов, Кузовкин задумывался: познание, конечно, дело великое, однако где же конец? где истина?.. Он перебирал, складывая в стопки, тетрадку за тетрадкой — якушкинские — суханцевские — шагиняновские: темные слова, темные мысли. Кузовкину казалось, что ощупью идет он по лабиринту, в некоем подземелье, где слабо-слабо брезжит далекий свет, — ощупью идет он, петляя и ошибаясь…

Вновь вошла тихая Люся:

— Устал ты… Не ляжешь ли? — она была в ночной рубашке. Она спрашивала неназойливо, и очень мягко, и с любовью.

Зная, что душа Кузовкина далека от его ежедневной инженерской службы в НИИ, Люся никогда не отрывала его от любимого ночного дела: пусть читает. Она не посягала на его время. И уж конечно, она не заставляла его заработать в семью лишний рубль. Люся очень рассердилась, когда ее подруга намекнула, что Кузовкин мил, но это же ясно, что он с приветом. Люся рассердилась и вскоре же рассорилась с подругой. Люся не только любила — благоговела.

— Дети спят? — спросил Кузовкин, в тишине потягиваясь и хрустя плечами.

— Конечно, милый. Третий час ночи.

— Ложись, я не скоро лягу.

Люся целовала его и уходила. Ночью ей часто хотелось ласки, но она только сглатывала легкий, подрагивающий в горле комочек.

* * *

Старик, вдруг припадая к земле и ползая, выискивал травинки; он выдирал их и радостно запихивал в мешок; пес же мучился голодом.

— Сегодня, слышь, — сообщил старик, — нашел я сизый черепашник… Важная для нас трава!

Пес смотрел мрачно: пес хотел есть. Даже на льстивое и неискреннее подыгрывание человеку пес не был способен: угроза собачьего ящика и гон цепко держались в памяти.

Когда устраивали привал, старик первым делом высыпал из мешка собранные травы, раскладывая их на большой бумаге под солнцем; травы сохли — и только тут старик вспоминал о еде; давал псу и ел сам. Еда у старика была плохая: в основном хлеб. Разложив травы и перекусив, старик начинал болтать о том, что он, поднатужившись напоследок, изобретет «чай на все времена»; он объяснял, впадая в торжественную хвастливость, что будет это особое, хитроумное зелье из трав и что люди будут пить зелье ежедневно, как пьют сейчас чай или, скажем, кофе. «Да, да, — старик, поглаживающий макушку, подмигнул псу, — зелье будет возбуждающим, не скрою. Но в меру. Не больше, чем кофе. Главное же, зелье будет — предупреждающим…» — пошевеливая сохнувшие травинки, переворачивая их так и этак к солнцу, старик от возбуждения заговорил громче. Пес, насытившийся, прислушался. Старик бубнил (как только произносились слова «любовь» и «интуиция», становилось ясно, что бубненье надолго), и пес перебежал в тень березы неподалеку. У пса уже была привычка. Слова эти услышав, пес тут же и быстро переходил от дремы ко сну.

Вскоре проснувшийся, он залаял. Он оскалился. В перелесках, среди мещерских мелких речушек и болот можно было бродить много дней и человека не встретить, но иногда человек появлялся. Чувств к старику хотя и не питающий, пес лаял честно и зло, так как в настороженную минуту пес и старик были одно-единое, и пес исходил злобой, защищая свой какой-никакой мирок и свою какую-никакую сытость. Старик повернул на лай голову — человек с удочкой прошел мимо; человек, безобидный, уже удалялся.

Старик суетно заспешил:

— Ты прав, ты прав — солнце-то уже садится. Пора! Заболтались мы с тобой, — и затрясся от мелкого смеха, — хе-хе-хе-хе…

Пес не был из верных, и, когда старик, нюхом не обладавший и шагавший куда попало, ошибся и стал все более удаляться от деревни и от ночлега, пес его бросил, зная, что в конце концов старик далеко не уйдет. Пес хотел мяса — и через полчаса был в деревне. Когда-то пес сам был на цепи, что такое цепные псы, он помнил и не совался. Отыскав двор, где будки и собаки не было, он заковылял, высматривая курицу, чтобы, перехватив ее и увернувшись от палки, унести в лес. В лесу бы он часть съел, часть зарыл в землю.

Но кур рано заперли — помотавшись там и здесь, пес прилег на расстоянии и ждал. Ночью пошел дождь. Чтобы подвигаться и согреться, пес обежал еще раз деревню. И тут собаки, днем вялые, подняли особый, настороженный ночной лай: одичавшая собака была для них волком. Оплошность осознав, пес вернулся и лежал, терпеливый, вблизи двора, весь дрожа от холода и дождя. Конечно же, старик развел где-то костер, но пока старика найдешь, либо дождь кончится, либо старик уснет — костер же будет погасший. Пес ждал. И утром не повезло. Петухи проорали, но куры не появились, пес пялил и пялил глаза на ворота — на маленький квадратик внизу ворот, откуда куры вылазят иногда на дорогу и на белый свет.

* * *

За деревней пес быстро взял след и, несмотря на прошедший дождь, побежал за стариком, почти не сбиваясь: у старика был свой и сильный запах. Пес наткнулся на ночлег, зола в костре — холодноватая, мокрая, но свежая; пес был зол, голоден и быстро шел по следу. Старика он нашел за оврагом. Старик, сам промокший, раскладывал травы на выглянувшем солнышке — сушил, попадал в дождь и вновь сушил. Мешок старик повесил на ветру, на суку осины.

— А-а, вот чего ты хочешь! — старик дал ему кусок хлеба, и пес сразу, с лету смял его.

Старик дал ему еще кусок, намазав маслом, это было вкуснее, но пес глотал, вкуса почти не слыша. Он и яблоко съел, он дожил и до этого. Он был сильный неглупый пес, однако сравниться с породистыми собаками он не мог: когда они гремели медалями, он гремел цепью. И родословная вся на цепи, и сам он тоже, неумелый: он даже лесной мыши не мог поймать. Поперхнувшись яблоком, он долго кашлял, чистя глотку и злобно щелкая зубами на оводов.

— Убегаешь, — выговаривал ему старик. — Не понимаешь ты человечьей любви. Но ты еще поймешь… — старик, соскучившийся, впал в болтовню и понес, понес.

А насытившийся пес отбежал в сторону и уже засыпал: слово «любовь» действовало на него как снотворное.

Свое отговорив, старик взял на этот раз верное направление на деревню, и пес бежал за ним, — они вышли на дорогу, где старик едва не попал, задумавшись, под грузовую.

Пес отскочил в сторону — грузовая гудела, потом перестала гудеть, а потом стала посреди дороги, старик же все шел и шел, пока не ткнулся грудью в радиатор. На него накричали. В машине везли молоко в бидонах; старик, заулыбавшись, попросил немного себе и немного псу. Обе женщины удивились, когда он заплатил деньги: они полагали, что из здравого ума он давно выжил. Пес жадно лакал из пластмассовой стариковской чашки, торопясь и зная, что старик забывчив и больше о еде может сегодня не вспомнить. «Ты куда идешь, дед?» — спрашивали женщины, а старик бормотал им, что травы, мол, надо собирать, пока солнце: торопиться, мол, надо, день короток, жизнь коротка. И он пошел по дороге, спешащий. Женщины — обе в белых косынках — смотрели вслед, и, лишь когда старик и его злобный шелудивый пес стали скрываться, пропадая за холмиком, женщины поехали дальше. Одна села за руль, другая в кузов, к бидонам.

Старик с псом вышли к небольшой станции, где выждали электричку и отправились, чтобы пересидеть слякоть дома. Именно в дожди старик вспоминал, что нужно же получить пенсию.

В каменном теплом флигельке псу было сухо и сытно, но, едва дожди кончились, они опять сели в электричку на Рязань, в сторону Мещер. Пес валялся у ног Якушкина, и пассажиры без удовольствия посматривали на непородистую собаку. Якушкин забывал его мыть, и теперь на весь вагон пахло псиной. Среди тесно сидящих людей, себя не скрывая, пес постоянно держал злобный оскал.

2

Оборвав вокруг траву, старик отбросил ее и теперь — рыл. Он рыл час без минутного даже перерыва, бережно выбирая из земли корешок, длинный, тонкий, как крысиный хвост, а корешок уходил все глубже. Копал он метрах в ста от речки с названием Пра; речка была вся в павших, гниющих деревьях. Кругом были перелески и болотца.

Оберегая тонкую, готовую порваться ниточку, Якушкин копал и копал огромную яму — сначала ножом, а когда нож, вдруг щелкнув и закрывшись, порезал ладонь, старик копал острой суковатой палкой. Когда палка хрустнула, он копал обломком палки, а потом руками. Он влез в нору головой, расширив ее — влез плечами, после чего протиснул туда туловище. Из норы судорожно летела земля. Старик подгребал руками землю себе под живот, собрав там горку — выбрасывал. Он ушел глубоко; ноги почти скрылись, и только сапоги, дергающиеся, торчали. Пес бегал вокруг, присматриваясь. (Зарывшийся старик был как отражение человека, простирающего руки к небу, где вместо светлого неба — чернота земли.)

Пес с опаской обежал круг и еще круг. Сев рядом с норой, пес засеменил лапами и, нервничая, несколько раз жестко ударил хвостом по земле, как палкой. Старик вылез грязный, перепачканный, вонючий и с землей в поредевших белых волосах. Торжествующий, трясущимися руками, выволок он на свет нескончаемый крысиный хвост.

— Слышь, — старик заговорил, — и почему я, дурак, занимался травами, а не корнями? Ясное же дело: вся сила в корне.

Усевшийся на сухом пригорке, он вынул из мешка ступку; настругав туда корень, старик толок его и растирал.

— …В корешке есть особая сила. Ведь какой глубокий! Должен же быть в нем особый сок.

Старик рьяно толок в ступе, когда пес хрипло пролаял, — показались два человека с удочками. Они подошли совсем близко и попросили у старика спичек: их коробок промок. Старик, вспомнив, в свою очередь попросил, чтобы дали псу рыбы. Рыбаки были веселые. Они ушли, бросив псу так много рыбьей мелкоты, что пес жрал, жрал, а потом с острым, раздирающим желанием, наметом помчался к реке. Пес обежал болотце, он не захотел там и, лишь припав к речной воде, пил, пил, после чего долго лежал, опьяневший, недвижный, подергивая изредка шерстью от оводов, — а потом опять пил.

Когда он прибежал, старик рыл яму и в ней корень: дерн был снят и яма уже углублена. Пес лег в тени близкого орехового куста. Старик зарылся в землю почти весь — время от времени скапливающаяся под его животом земля летела, выбрасываемая, черным фонтаном. Пес был тих, был в сытой своей дреме, когда вдруг, как бы от звука, проснулся: сапоги старика, застывшие, торчали из земли лишь подошвами, подошвы были недвижны. Старик был холодный. Пес сунулся: втиснувшись в нору, он обнюхал проверки ради.

Он прыгнул в высокую траву, без труда взяв запах рыбы и след тех двоих с удочками, но вернулся. И еще раз побежал он вдаль и вновь вернулся.

Покружив, пес лег в шаге от ног старика и лежал. К ночи его разобрало, и он завыл. Кругом была трава, верхушки травы покачивало ночным ветром. Пес понял, что старик мертв, но хотел слышать его болтовню и слово «совесть», и слово «любовь», после которых он так любил засыпать. Он напряг глотку и взвыл еще.

Глава шестая

1

Инна Галкина припомнила, что, когда Якушкин выходил на умирание — не ел и не пил несколько дней, — как-то среди ночи раздались его выкрики. Сам собой сберегавший и экономивший энергию, сутки напролет Якушкин не позволял себе ни шевелиться, ни хрипеть, ни даже шептать, однако в ту ночную минуту произошел, надо полагать, неконтролируемый выплеск запаса сил. Дежурившая в кустах Инна быстро вошла во флигелек, преодолевая тошнотворный, стойкий здесь запах. «…Природа, помогай, — хрипел и метался полумертвый иссохший старик. — Природа!»

Старик улыбался, лежал с закрытыми, запавшими глазами; он впал в экстаз, того не зная. «Белая гора! Белая!.. — закричал он, как бы подхлестнутый изнутри неким ликованием. — Какая белая!» — он выкликнул еще десяток размытых ликующих слов, после чего выклики стали тише. Инна, встревоженная, стояла рядом, пока не убедилась, что старик затих и перестал метаться: он смолк, губы его опять закрылись, сведясь в тонкий синюшный шнурочек.

Со временем не только Инна, но также Кузовкин, Коляня и другие припоминали, как это и бывает, некоторые распыленные подробности его жизни — характерные или, быть может, любопытные.

* * *

Однажды Якушкин пришел к Леночке домой, где, кроме молодых, была и родня с той стороны: мать и отец мужа Лены. Якушкин, говорливый, очень скоро ввязался и стал бубнить, что молодые не о том мыслят и не тем живут. «А вы полагаете, что нашли, как жить правильно?» — с мягкой иронией спросил свекор Лены, и вот уже все вместе они принялись утихомиривать сумасшедшего родственника, на что он вяло огрызался, называя их людьми без совести и, конечно, мещанами.

— Зачем же вы, уважаемый Сергей Степанович, навязываете свой образ жизни? Да ведь и мы, люди немолодые, тоже вас не понимаем, — говорили свекор и свекровь, впрочем, вежливо.

А Якушкин рассказал им о бездуховных людях и об ожидающем бездуховных страшном конце. Он рассказал о болезнях, о совести, именуемой интуицией, которая рано или поздно их же, неслухов, замучит. Он даже впрямую, неделикатный, назвал две-три чудовищные болезни, и любопытно, что родственников, свекровь и свекра, болезни не пугали ничуть. Они были согласны на плохой конец. Они были согласны на страшные болезни после, лишь бы сейчас все было хорошо. «Да плевать мы хотели на твое после, — кричали они, уже не сдерживаясь, — подохнем, и ладно, не твоя забота!»

* * *

Какой-то тип сунул ему все-таки деньги за врачеванье, сунул, конечно, незаметно — в карман, и Якушкин спрашивал, не вы ли дали? не вы ли? Там оказалось рублей сто, они жгли старику руку, он был неутешен и постанывал, как постанывает девица, потерявшая спьяну девственность, лежа одна в постели, утром, после вчерашнего.

Когда Коляня с Якушкиным сблизился, выяснилось, что у Якушкина есть родной брат — грузный сварщик, уже тоже человек поживший, седой. Братья виделись, кажется, один раз в году: в день смерти их матери.

Уже на пороге (а гости сидели за большим столом: слышались поминальные речи, разнобой тостов, звон стекла) брат Василий негромко предупредил: «Как всегда, уговор, Сережа, — ни на полкопейки твоих рассуждений о жизни», — и тут же, в прихожей, он поцеловал брата, и Сергей Степанович тоже его поцеловал, давая понять, что, конечно же, помолчит. И жена брата поцеловалась с ним. А Коляне пожали руку.

В прихожей же Сергей Степанович спохватился и сказал, как, вероятно, говорил каждый раз: «Мне бы, Василий, на кухне. Мне на кухне лучше…» — «Как знаешь», — сказали те, не ломаясь излишне и не расшаркиваясь, зная, что Якушкин и впрямь не пьет и плохо терпит долгое прокуренное застолье, а родня и дети тоже, конечно, были наслышаны о «дяде Сереже, которому нельзя возбуждаться». Сергей Степанович, а также Коляня, увязавшийся в этот вечер за ним, сидели теперь вдвоем на довольно просторной кухне — ели, пили чай.

— Дядя Сережа!.. Сейчас! — одна из невесток брата Василия принесла для Якушкина гору зелени: считалось, что он ест зелень опять же потому, что всякая прочая пища его возбудит. К чаю дали мед. А из комнаты, от шумного стола доносился голос Василия Степановича, горделивый и раскрепощенный выпитым:

— …Вот ведь какие у меня, сварщика, дети — все либо техникум, либо институт закончили. И ведь ловкачи. Ишь какие!.. взяли себе в жены ин-тел-ли-гент-ных! — раздельно и с большим нажимом произнес он, вроде как посмеиваясь. За смешками его и некоторой нарочитой дурашливостью чувствовалось, однако, что он счастлив и горд за свой якушкинский род, талантливый и так смело двинувшийся в гору. Наш род! — так он говорил.

Коляне дали ногу огромного гуся, а Сергей Степанович пил чай. Дополнительно Якушкин лишь попросил включить телевизор — телевизор громоздился здесь же, на кухне, и как раз шла прямая передача из космоса. На кухню нет-нет и вбегали молодые люди: «Спички?.. Исчезли куда-то спички!» — молодые люди прикуривали от огромного кухонного коробка и минуту-две вглядывались в бельмо экрана.

* * *

С утра Василий Степанович сел за руль своего «Москвича», а Сергей Степанович и Коляня сзади; втроем, молчаливые, ехали они долго — в далекую подмосковную деревню (Якушкиных там уже не помнили).

Мимо деревни и за поворот — проскочили речушку, едва всю ее не разбрызгав колесами, и прямиком проехали к кладбищу. Роща поредела. Деревья погнулись. Отец у них умер где-то на стороне и был, в общем, забыт, а к матери они ездили. Могилка ее была у самого края; сидеть здесь было уютно. Коляня, как человек случайный и чужой, выпив предложенную Василием Степановичем стопку, ушел и без спеха бродил по рощице. Вылезая на бугор, он каждый раз видел картинку: Василий Степанович и развернутая на земле газета, на газете бутылка, огурцы, хлеб, яйца — все это в огромном, охватывающем кольце пожухлой осенней травы. Василий Степанович, выпив и откидываясь в спине, рассуждал, жестикулировал — Сергей же Степанович сидел по ту сторону расстеленной газеты, непьющий и молчаливый, как бы забывший, что вчерашние родичи вчера же и разошлись и что теперь поговорить можно. В очередной раз оглянувшийся с бугра Коляня увидел всплеск, или, лучше, выплеск, души старого сварщика: Василий Степанович, чуть переместившись, несильно тряс оградку матери и сбивчиво-радостно повторял: «Видишь, мама, мы тут, мы с тобой. Все хорошо, мама! все отлично! — и, торопливый, делясь с матерью, он вскоре перешел к бытовым подробностям: — Ксенька замуж вышла, Витька и Колька на интеллигентках женились. Лето в Крыму были. В ГДР ездили. Живем, мама, хорошо…» — он всхлипнул; он всхлипывал, тряс, и оградка негромко бренчала в осеннем воздухе, а этот, второй, сидел в своем стареньком пальтеце истуканом и молчал; кусты закрывали их, но когда Коляня появлялся из-за заслона кустов, он вновь видел седые головы братьев и белое пятно газеты на бурой траве. Василий Степанович наливал себе стопку, вспарывал огурец и присаливал половинку с ножа, делая насечку за насечкой, чтобы огурец истек соком.

* * *

Болеть не болевший, Якушкин однажды в темноте поскользнулся, упал и сломал ногу, после чего какие-то ночные люди отправили старика в больницу. В палате при утреннем обходе знахарь громко и отчасти даже неприлично расхохотался, когда молодой лечащий врач старательно объяснил, сколько ему, поломанному, лежать и какая диета, организм, мол, стариковский и нога будет срастаться нелегко и долго. «Ваше дело соединить кость и наложить гипс, остальное — мое дело», — и старик, похохатывая, долго еще бубнил глуховатой няньке, а также соседям по палате о совести, которая вот сейчас-то и скажет свое слово. (Соседи по палате считали, что старик в шоке.) Врач же заметно встревожился, узнав, что только-только загипсованный Якушкин перестал принимать пищу. Старик ел зубной порошок и ничего больше, объясняя, что сломанной своей ноге он подает в чистом виде отличнейший строительный материал. Никаких витаминов. Ни ложки каши. Ни стакана больничного компота. На третий день, незамолкающий, он стал впадать в бредовое состояние, и врач отрядил сестру, но когда та сунулась со шприцем, чтобы вколоть питательной глюкозы, старик открыл бесцветные глаза и твердо выговорил: «Занимайся своим делом», — она отпрянула и даже легонько отпрыгнула, а молодой лечащий врач встревожился еще больше, но уже вечером до врача дополз наконец слушок, что с переломом ноги в его палате лежит некий знаменитый голодарь.

На пятый день Якушкин стал выходить из голода, на шестой увеличил прием пищи, а на седьмой стал покрикивать:

«А вот теперь витаминцы и овощи!.. Где овощи?!» — у него нашлось немного денег, и он гонял глуховатую няньку на рынок за зеленью, за каким-то особым сортом мелкой кураги и, конечно, за тмином. Уже на двенадцатый день Якушкин вставал. На шестнадцатый он выписался. Эти две недели никак не укладывались в сроки — молодой врач, потрясенный исцелением, и его приятель, тоже врач, бежали за Якушкиным до самого метро. Вперебой они расспрашивали. Крупными шагами, чуть прихрамывая, Якушкин шел к метро с узелком в руках, а врачи бежали за ним в развевающихся пальто, из-под которых на бегу высверкивали белые халаты.

* * *

Коляня уговорил, и Коляня привел, однако среди стен, увешанных диаграммами и пестро заставленных стендами, Якушкин чувствовал себя неловко. Коляня же, приободряя, втолковывал: «Это знаменитый японский эксперимент: считайте, Сергей Степанович, что наука подхватила вашу мысль… неверие парализует защитные силы организма — согласны?» — одновременно же Коляня, прихватив Якушкина под руку, подводил его к тому или иному медицинскому светилу, представляя: «Познакомьтесь — Якушкин», — и вновь: «Познакомьтесь — Якушкин».

Коляня тогда гнал волну и полагал, суетный, что имя открытого им пророка должно так или иначе запомниться и закрепиться в сознании ученых мужей. Когда-нибудь, мол, пригодится. В качестве наблюдателей на новейший эксперимент были приглашены восемь наших медицинских тузов и светил, и возле каждого из них смущенный Якушкин откровенно страдал, но Коляня, уже разогнавшийся и в пылу, подводил его и ко второму, и к третьему, не пропуская, — и к восьмому тоже. Он подвел его и к девятому, который был уже лишним и при ближайшем рассмотрении оказался японцем.

В преддверии эксперимента японец, вежливо улыбаясь, пояснил собравшимся, что привезенный эксперимент тщательно подготовлен, дорогостоящ и — своеобразен. Рядом с японцем, возникший вдруг, уже вихлялся из стороны в сторону переводчик, бойкий наш малый, который слово в слово переводил, отчасти даже и повторяясь: эксперимент, мол, далеко не сентиментальный, однако же доктор Мусока, уважаемый доктор Мусока, советует припомнить и учесть, что крысы едва не погубили человечество и, будучи разносчиками чумы, уничтожили людей куда больше, чем Наполеон и Чингисхан, взятые вместе… Переводчик, улыбнувшись еще и милее японца, смолк, после чего ученых мужей в качестве наблюдателей провели в большой зал: там в центре, как бы растекающийся в стороны, лежал стеклянный ящик полуметровой высоты.

Размах ящика был велик — четыре метра в ширину и десять в длину. Сорок квадратных метров зала занимало это стеклянное и хрупкое на вид сооружение, называвшееся лабиринтом; фактура ходов и выходов, зрению способствуя, была сработана из эффектной красноватой пластмассы, и, приблизившись, с высоты обычного человеческого роста можно было с удобством обозревать хитрые изгибы лабиринта и переходы, запутанные внутри стеклянного ящика почти спиралеобразно.

— Стекло ящика специальное: как сверху, так и сбоку непроницаемое, — бойко сообщил переводчик, поспевая за японцем, — так что во время эксперимента крысы нас не видят и не слышат, можете разговаривать, можете вести запись, даже спорить. Только не курить: запах по не выясненной пока причине сбивает крыс с естественной ориентации.

* * *

Лаборантка, похожая больше на киношную гейшу, в блузке-кимоно и длинной юбке, держала в руках двух крыс. Японец, указывая, пояснил:

— Этих двух крыс мы условно называем верующими или счастливчиками… везунами (словцо от себя лично и дополнительно подобрал переводчик), эти две крысы проходили испытание лабиринтом сто пятьдесят раз. Но оно не было для них подлинным испытанием. Пройдя всего лишь четверть пути, крысы рукой человеческой были спасены, извлечены, вынуты из ящика: прерывание эксперимента повторялось все сто пятьдесят раз, и, когда другие крысы гибли, эти две поверили в чудо спасения. Разумеется, крысы не мыслят. Разумеется, крысы не оценивают. Однако инстинктивная вера в возможность спастись есть у всякой твари… Именно эти две крысы, поверившие в эффект спасения, обладают теперь куда большей жизненной силой, чем остальные. Что и будет на ваших глазах доказано экспериментом.

Японец улыбнулся, и переводчик, блюдя такт, улыбнулся тоже.

— Доктор Мицумото! — крикнул японец. — Крысы доставлены?

— Полный загон, — ответил ему другой японец в огромных роговых очках.

Он, появившийся, осматривал крыс-счастливчиков. Он наводил им на спине белый крест мгновенно сохнущей краской.

Все ждали, но произошла заминка, а следом небольшая словесная распря. Не зная, переводить или нет, на всякий случай переводчик подавал текст частично, голос он сбавил: пришептывал.

— Доктор Мусока, — сетовал тот, что в огромных очках, — посмотрите, самец изранен. Еще не вполне зажили травмы.

— А самочка?

— Самочка прекрасна. Посмотрите, у самца кровоточит левый бок. И лапа еще не так эластична. — Легонько он дергал крысу за лапу, и крыса-самец поджимала лапку в комок; но вдруг крыса сделала резкий рывок в сторону его пальца, он еле удержал ее на ладони, а крыса еще и щелкнула зубами. — Вы правы: он в боевой форме! — воскликнул тот, что в очках, после чего перебросил крысу лаборантке-гейше, а та ловко и умело подхватила ее. И бросила в загон.

В загоне, в небольшом (отдельно стоящем) стеклянном ящичке, который соединялся с лабиринтом специальным желобом, началась возня: от тесноты крысы возбуждались. В загон следом бросили и самочку, она тоже завертелась там волчком, так что крестики, наведенные белой краской на спинах счастливчиков, самца и самочки, в общей круговерти крыс стали почти неразличимыми.

«Икимас ё!» — крикнул Мусока, что переводилось легко и ожидаемо: «Начали!»

Первый раз крыс пустили только для ориентации — загон открыли, и они мигом пронеслись по всему красноватому пространству лабиринта, на что им понадобилось минуты четыре, никак не больше; все следили, конечно, за крысами с белыми крестиками: они прошли лабиринт, как и остальные, не лучше и не хуже, самочка, правда, вошла в первую тройку, но, в общем, скоростные данные у всех крыс были примерно равны. Крыс манил мигающий в конце лабиринта слабый источник света: выход — туда они и бежали, а затем, устремившиеся, они промчались по желобу и, опоясав весь зал, в итоге — вновь оказались в загоне. В отличие от лабиринта, в загоне, вероятно, не было звуконепроницаемости, и было слышно, как крысы пищат.

— Икимас ё! — крикнул Мусока.

На этот раз крыс дезориентировали: записанный на пленку (он дублировался и в зале, для понимания) кошачий резкий крик, как рев, вспугнул всю стаю справа налево, — крысы повторяли лабиринтные изгиб за изгибом в уже более сложной, страхом усложненной ситуации, они текли по маленьким коридорчикам, сталкивались на поворотах, ошибались в направлении и грызлись.

Вновь усложняя, раздался исполненный в записи на пленку мощный топот человеческих сапог, и вновь крысы метнулись — теперь назад, однако тут вступили в действие игольчатые ловушки. Мусока пояснил, и переводчик мигом доложил по-русски: крысы в ужасе, но тут именно — после первого же (!) испытания иглами — рука человеческая спасала раненых счастливчиков: их попросту вынимали — двух, отмеченных крыс.



Поделиться книгой:

На главную
Назад