— Ребята, да я… да если надо…
— Молчи уж!
Они допили. За окном чуть брезжило.
— Заперла нас она. Надо как-то выбираться отсюда.
Оказалось, что есть балкон, — на душе сразу стало легче. Этаж был третий, но внизу было много снегу.
— Светает.
— Ага.
Здесь же, на балконе, ребята вдруг заметили, что здорово перемазались краской. Валера сказал:
— Первый раз в жизни пришлось нести крашеную мебель. Даже не заплатили.
Серега махнул рукой:
— Да черт с ними, с деньгами. Ну, Якушин, показывай пример, как надо прыгать! Или давай я первым буду.
— Я! Я!.. — Якушин закинул ногу и перелез решетку.
В глазах его стояли счастливые слезы. С пьянящей душу мыслью: «Я «наш», уж теперь-то я «наш»!» — он прыгнул в темноту, целясь в смутное белое пятно далекого сугроба. За ним прыгнул Серега, а после Валера. Через час их забрала «Скорая помощь».
Их так и поместили рядом — втроем в общую палату. Валера и Серега сломали каждый по руке и ноге. Якушин отделался легче, сломал только ногу. В этом его упрекнули.
Когда боль на минуту утихла, Якушин спросил:
— Ребята, почему вы хотели меня обидеть? — Голос его дрогнул. — Почему вы говорили, что я «не наш»?
Валера ответил сурово. Его мучила боль.
— Не наш!.. Ты даже, когда прыгал, сугроб себе выбрал получше.
На зимней дороге
Рассказ
Нет туда ни моста, ни парома. И только зимняя дорога идет через Зябликово.
Зато каждую зиму Ермилов пробует и открывает здесь путь. Он ходит у берега, покрикивает, посмеивается. Запряженные одной лошадью сани уже перед ним, все готово, а он похаживает, придает моменту значительность. И это не для себя только, не себя ради. Другие тоже хотят видеть значительность, и вот они видят ее. Ермилов подбирает в сани «для весу» двух бабенок, усаживает их, посмеивается над ними и… вдруг среди собственного посмеиванья, не предупреждая, бьет лошадь сильным коротким движеньем кнута. Лошадь берет сразу, рывком, а бабенок откидывает назад так, что они чуть не ломаются в спине.
Правит Ермилов, понятно, стоя. Бабенки визжат. Он кричит:
— Щас потоплю! Э-эх!
И народ с берега смотрит, как они удаляются, как ровные линии санных полозов секут реку. Ермилов возвращается, вокруг кричат: «Ур-ра!» — но это не все. Сани — это легкая проба. Сани — это опять же для значительности момента. Потому что теперь Ермилов садится за руль и проделывает то же самое на машине. В этот раз никого не берет. Как-никак риск… И теперь уже мы — с этого берега — кричим: «Ур-ра!», а зябликовцы с того берега машут нам руками. Зовут.
Мы — это уже накопившиеся у берега машины, десятка два машин. Те, кто надумали ехать более короткой, зимней дорогой. Прогоны большие, и очень удобно первую остановку сделать как раз в Зябликове, в той особенной деревеньке, где зима — начало жизни.
Пока стояли в ожидании, я сменил попутную машину — Андрей, знакомый мне шофер, выглянул из самосвала и окликнул:
— Ну так перелазь в мою. Опять вместе поедем.
У него в кабине сидела девочка.
— Поместимся? — спросил я Андрея.
— Конечно!
И Андрей пояснил:
— К тетке ездила. А теперь возвращается… И как только маленькую такую пускают в мороз. Я бы никогда не пустил. Эти деревенские ни о чем не думают.
Девочка сидела меж нами.
— Сколько тебе лет? — спросил я.
— Десять.
Выглядела она на меньше. Щупленькая и ростом мала.
— А звать?
— Машуля…
И больше говорить не хотела. Она была вяленькая и как бы без интереса к окружающему. Мы вылезли смотреть, как пробуют дорогу, а Машуля осталась в кабине. Не захотела. А играло солнце, снег искрил, и Ермилов как раз хлестнул, погнал в первый путь лошадь.
Среди окружающих с нашего берега была небольшая группа. Явно городская. Симпатичный молодой паренек (с магнитофоном в руках) нетерпеливо расхаживал и пинал снег ногой. Он хохотнул и вдруг сказал мне, похлопывая по коробке магнитофона:
— Вот. Всю дорогу на коленях везу… Песни записывать едем!
А в восторженных его глазах читалось: ну, песни — это так, повод. Для отчета. А уж во всяком случае мы погуляем… В их группке была пожилая женщина, видимо старшая. Звали ее уважительно: Розой Петровной. И еще один выделялся парень, этот был быстрый и деловой — для контактов с населением.
— Ур-ра! — раздался общий крик, дорога открыта, и мы помчались по замерзшей реке. А навстречу нам — зябликовцы, те, которым наскучило быть отрезанными. Они, в свою очередь, мчались в райцентр. Кто по делам, кто за покупками, кто просто кино посмотреть в приличном кинотеатре… Зимняя дорога открыта.
Машину мы приткнули у знакомой избы, где ночевали в прошлом году. Самих хозяев дома не оказалось.
— Вот они, — сказал Андрей. — Эй, хозяин! Анюта!
Но те не слышали. Было вот что. Машины, вставшие перед долгим пробегом, тянулись длинным рядом. Из кабин выглядывали шоферы, а на них смотрели принарядившиеся зябликовцы. Вдоль этого ряда и бегала Анюта, ничем не приметная молодая женщина, — бегала с «продажей». С теплыми вязаными носками из темной шерсти. А муж плелся за ней и звал домой:
— Иди же! Кому говорю?
— Отстань, дай продать! — смеялась Анюта.
Она перебегала к другой машине и опять болтала с шофером, показывая носки. Муж, хорошо выпивший, шел за ней, покачиваясь, боясь поскользнуться.
Вокруг смеялись.
— Он щей хочет, Анюта!
— Да что там щей: он в таких случаях чай уважает!
Муж Анюты был удивителен — непьющий, он однако мог пить немыслимо много и долго, кроме того, был умен. Эти его качества, взятые вместе, использовались деревней для важных переговоров с райцентровскими. Ермилова обычно посылали в дело больше для лихости и наскока, а дать умную цену, убедить, настоять на своем, добиться и пересидеть за бутылкой — это делал муж Анюты. В этот день он уже выбил у райцентра открытие ларька (в связи с зимней дорогой) и добился лесоматериалов — два дела.
И вот он, тяжелый и нагруженный водкой, шагал за женой и говорил:
— Брось ты эти носки. Вот надумала. Ну, кому я говорю?..
А Анюта как в игру играла. Смеялась, смотрела на него: да? идти домой? а чего я там скучать-то буду?.. И опять бежала с носками к другой машине. Все это было забавно, суетно и лишний раз подчеркивало веселье и особенность дня. И все разом рассмеялись, когда муж Анюты будто бы взмолился:
— Да не беги ты так быстро. Я ведь и точно чаю хочу!..
Анюта успевала и болтать, и продавать. У нее осталась последняя пара носков, и, торжествующе размахивая ими перед глазами мужа, она дразнилась:
— Видишь, как ловко!.. Бэ-бэ-бэ, барашка, барашка!
А он, перепивший, устало улыбался.
Снег был ослепительный, мороз и солнце. При смехе застывали зубы. И вот тут Андрей сказал мне негромко:
— Между прочим, Анюта не просто так бегает. Она Витьку Егорова ищет. Клянусь. А Витька в прошлом году замерз. С нашей автобазы парень…
— Чего же она его ищет? Не знает, что ли?
— Наверное, не знает. Стр-рашный был бабник… Я тебе расскажу после.
Андрей смолк, потому что муж Анюты подошел совсем близко. Мы поздоровались. Он покачался, поводил глазами, однако узнал нас.
— А-а… Опять ко мне? Ну пошли, пошли!
Он добродушно махнул рукой.
— Все пошли. Все как есть!
Мы пришли в избу, расположились (рассказ Андрея так и замялся на время). Андрей ушел обедать со своей шоферской братией. Я и Машуля сели пить чай. Пили мы долго, делать было нечего. Хозяин, муж Анюты, то и дело выходил к нам из спальной комнаты — выходил, держась за голову, подсаживался к самовару и пил стакана три. Пил он со стонами, с шумной отдышкой. И каждый раз, кончая стакан, приговаривал:
— Ох, хорошо! Ох, господи!
Мы с Машулей разговаривали о том, как она учится. Девочка, видимо, от природы была вялая. Еще как бы не проснувшись, она и читала и могла ответить, но все без удовольствия. И если я повторял вопрос три или четыре раза — лишь тогда отвечала. Сидеть и разговаривать в тепле было в удовольствие. Так что, когда пришел Андрей, мы еще сидели за чаем.
Он подсел к нам и сразу же (но негромко) стал рассказывать, как угорел тот самый Витька Егоров, которого искала Анюта.
— Ты же говорил, что он замерз?
— Ну слушай, слушай… Страшный был бабник. Шоферил, как и я. На большом прогоне, как раз подъезжая к Зареченской, он встал…
История не такая уж редкая. Ехал. Встал, чтоб поспать. «Грелся» машиной. Мороз, и потому окна, конечно, прикрыл. Отработка, то есть газы, шла в кабину, и он угорел.
— …Видел я Анюту. Смотрела-смотрела на меня, ждала, но не спросила. Мы ведь с Витькой с одной автобазы. Постеснялась.
Андрей помолчал, потом мигнул:
— Может, сказать ей?
— Скажи, конечно.
— Меня подмывало сказать. Думаю: не заплачет же, в самом-то деле? Уже рот открыл, чтоб сказать, а тут наши ребята вышли. Ну, шоферня наша. И позвали меня…
Андрей примолк. Появился муж Анюты. И Андрей, не зная, как и о чем теперь продолжать, тут же принялся за насмешничанье — оно сегодня уже как бы связывалось с Анютиным мужем.
— Жена-то твоя без чая тебя оставила, а? Распустил ты ее!.. Или сегодня ты ей все разрешаешь?
— Пусть веселится. День хороший, — сказал муж и опять со стоном принялся пить чай.
— Перебрал сегодня?
— Перебрал. Тебе жалко? — был простой и ясный ответ. Особенно это «тебе жалко?» было сказано ровно, спокойно, без малейшего наскока. Женщины в этой деревне не красавицы. Женщины незаметны, неярки и очень уступают мужчинам. Наш хозяин это подтверждал. Статный и породистый. Немногословный. Особенно же лоб был красив — большой и чистый лоб, в эту минуту весь в испарине от выпитого чая.
— Ваша девочка? — спросил он меня.
— Нет.
Мы рассказали, что взялись подвезти Машулю на машине, и что мороз, и что как это ее одну отпускают. Муж Анюты не ответил на это. Прихлебывая чай, он только сказал:
— Зареченская.
Мы с Андреем вышли. Андрея скоро зазвали дружки, а я бродил, смотрел — как солнце бьет в снег и как снег, не шелохнувшись, с абсолютной отдачей и ясностью его отражает. У зимнего переезда по-прежнему толпился народ. Подъезжали новые машины.
Из избы слышалось многоголосое пение:
и взлетали, как вспугнутые, женские высокие голоса. И кто-то частил на припеве. Слышались пьяные выкрики.
Я увидел знакомого. Вышел без пальто на мороз и стоял на крыльце тот паренек, что ехал с магнитофоном. За ним вышел и хозяин, толстый мужик. Этот улыбался, был доволен, что паренек хорошо у него в гостях выпил, все как надо. Паренек был без шапки, в спортивном пиджачке и, заплетаясь языком, все спрашивал — где находятся свиньи. Хозяин думал, что это пьяный лепет, и не отвечал, только махнул рукой:
— Будет… Будет тебе!
Запинаясь, едва не плача, паренек что-то растолковывал. А хозяин не понимал.