Стали подъезжать к Угличу. Поезд шел все тише и тише.
— Тут переводят стрелки, — сказал кочегар, — мы тормозим поэтому. А Вы, как только спрыгнете, так идите по тропе и не оглядывайтесь, не подавайте виду, что Вы сошли с паровоза.
— Остановите хоть на секунду, я не могу с грузом прыгать, высоко! — умоляла моя мама.
Кочегар подошел снова к машинисту, поговорил с ним.
— Сейчас тормознем на секунду, я помогу Вам, но не медлите! — сказал он.
Действительно, состав встал, мама соскочила. Не оглядываясь на поезд, она пошла с мешками своими наперевес вдоль железнодорожного полотна, пошла, призывая всех святых на помощь. Но что тут поднялось! Со всех вагонов, как муравьи, посыпались солдаты, которые спрыгивали с криком:
— Что случилось? Почему остановка?
Но кочегар спокойно махал солдатам рукой, показывая, что им надо вскакивать обратно.
— Стрелки, стрелки задержали! — кричал он. — Все нормально!
Поезд набрал скорость и ушел, а мама шла, сама не своя от страха, от страха и трепета перед милосердием Божиим, Который слышит наши молитвы и не оставляет надеющихся на Него.
Мама застала своего отца живым, но очень слабым. Он был бесконечно рад приезду дочки, просил маму встретить с ним Светлый Праздник, а потом уже возвращаться в Москву. Так оно и получилось. Мама обменяла табак и водку, запаслась продуктами, повидалась со своими старинными подругами-монахинями. В двенадцать часов ночи, когда крестный ход перед Заутреней еще стоял у закрытых дверей храма, мама была одна в церкви, стояла на солее, где только что кончила читать Библию. Вдруг она услышала голос своей матери: «Христос воскресе!». А мать ее была в эвакуации в Казани, лежала там в больнице. Вернувшись в Москву, мама послала запрос в Казань. Ей ответили, что мать ее умерла под Светлое Христово Воскресение, в двенадцать часов ночи, когда в храме началась Пасхальная Заутреня.
Дедушка мой Вениамин Федорович благословил маму, прощаясь, своим нательным крестом, велел передать крест мне, своей внучке, на молитвенную память. Я потеряла этот крестик, когда перетерлась золотая цепочка, но честные люди нашли его и вернули мне. Дедушка позаботился также укутать дочку в дорогу меховым тулупом. «Ты поедешь отсюда в машине до самого дома, так надо, чтоб ты не озябла», — сказал мой дедушка.
Этот тулупчик служит нам уже пятьдесят пять лет. В нем мой батюшка разгребал снег около дома, в этот тулуп я закутывала детей, когда они в младенчестве спали в коляске на морозе. И вот теперь, когда мне уже за семьдесят, я не раз в день забираюсь под «дедушкин тулуп», греюсь и желаю Царства Небесного доктору Вениамину Федоровичу.
В квартиру корпуса №1, которую мы занимали, неожиданно вернулась хозяйка. То была работница НКВД и сын ее — безрукий подросток. Они обнаружили, что в их гардеробе и шкафу недостает многих дорогих вещей. Они обвинили нас в краже и подали заявление, чтобы произвести обыск в нашей квартире. Вместе со следователем они перерыли в нашей замерзшей квартире все углы и сундук, но ничего не нашли. Понятно, переживаний у родителей было много, ведь икон и «запретной» религиозной литературы у нас было полно. Но мама сообразила, чем все это объяснить, и сказала правду: «Многие наши друзья, когда уезжали в эвакуацию, принесли нам свои вещи на сохранение, так что многое тут не наше».
Однако оставаться в проходной комнате корпуса №1 было нам уже невозможно: рядом был человек, дышащий на нас злобой и изливающий ее ежечасно. Тогда мы начали перетаскивать свои вещи опять с третьего этажа на первый, в нашу старую обжитую замороженную квартиру. Вот тут-то папе и пришла в голову мысль сложить из кирпича в одной из комнат печурку. Он сложил печурку-времянку, вывел в окно трубу. Вместе с папой мы с энтузиазмом добывали топливо, раскапывали во дворе ямы, куда в первые месяцы войны зарыли все снесенные (во избежание пожара) заборы и сараи. Мы привозили дрова и со складов, заставили поленницами весь папин кабинет, который не отапливался. Вся семья наша первую зиму ютилась в кухне и столовой, где была сложена печурка. Плюс пятнадцать считалось уже совсем тепло, а часто температура падала до плюс пяти. Но нам даже завидовали, потому что другие совсем замерзали: достать дрова в Москве было трудно.
Однажды мы с папой и Сережей везли самодельные сани с дровами по заметенным снегом улицам. Склад был в Лефортове, за кладбищем, и мы в районе Немецкого рынка совсем уже выбились из сил. До дома было еще около трех километров. Сказывалось постоянное недоедание, сил не хватало. Мы все чаще и чаще стали останавливаться, папа задыхался, мы с Сережей были мокрые от пота, а мороз все крепчал. Но вот дошли до небольшого подъема в гору, и тут сани наши с березовыми поленьями врезались в сугроб и застряли. Было еще светло, но улицы были пусты и покрыты глубоким рыхлым снегом. Тут, видно, папа горячо помолился. К нам вдруг подошел какой-то офицер, взял веревку саней и зашагал в гору так быстро, что мы еле за ним поспевали, а потом даже отстали.
— Куда? — спросил военный.
— К Разгуляю, — ответил папа.
Военный довез нам дрова почти до самого дома и ничего с нас не взял, хотя папа хотел его отблагодарить. Тут нас встретила мама.
— Помяни, Господи, раба твоего, — сказала она, — если бы не этот офицер, то папино сердце не выдержало бы.
Научная работа отца в войну не прекращалась. Вскоре вернулся из эвакуации Инженерно-Экономический институт, где папа преподавал химическую технологию. Правительство заботилось о профессорах, и для них была отведена столовая в центре, где они ежедневно получали прекрасный сытный обед. Но профессора, помня о своих семьях, съедали в столовой только суп, а хлеб, закуску, второе блюдо и даже стакан вина и компота умудрялись сливать в баночки и брать с собой. Тогда для желающих столовую заменили карточкой, называющейся «сухой паек». Для отоваривания ее выделили специальные магазины, хорошо снабжавшиеся продуктами из Америки: беконом, яичным порошком, копченой рыбой и т.п. В этом «закрытом» (для других людей) магазине разрешили отоваривать карточки и членов семей профессоров. Тогда мы вздохнули облегченно, ибо с тех пор питались совсем неплохо (с начала 43-го года).
Большим подспорьем в хозяйстве служили папины огороды, землю под которые давали учреждения, где работали родители. Всего у нас было около пяти огородов, расположенных по разным железным дорогам. На полях мы сажали картофель и капусту. А на участках, данных нам в аренду нашими друзьями, у которых мы раньше снимали дачи, мы выращивали и помидоры, и огурцы, и всякие другие овощи.
Папа очень увлекался огородами, удобрял их химией и всегда получал удивительно большие урожаи. Мы все помогали отцу, он нами руководил, учил сеять, полоть, прорежать и т.д. С ранней весны и до снега папа просто пропадал на огородах, удобряя землю навозом, хвойным перегноем из лесу, устраивая парники. Отец учил нас работать тщательно и с любовью. Он сам прекрасно разбирался, какие вещества вносить под помидоры и салат, какие под корнеплоды, где нужны калийные, а где фосфатные соли. Ведь «слеживаемость и гигроскопичность» удобрений была темой одной из его научных работ. Он водил нас в сараи, где хранились горы каких-то солей, сам насыпал нам в рюкзаки те или иные вещества, сам запирал и отпирал склады, ключи от которых ему давали на месте. Мы усердно трудились, и к осени наш подвальчик под кухней ломился от картошки, бочек и ящиков с овощами.
Заготавливать овощи помогала нам «бабушка», с которой у папы были всегда очень дружественные отношения. Она была монахиней, двадцать семь лет жила в чуланчике при нашей кухне, стряпала, стерегла дом, одевалась в обноски, как нищая, питалась остатками от стола, по праздникам ходила в храм. Папа всегда заботился, чтобы у старушки был сахарный песок, лекарства и все ей необходимое. Папа относился к ней с большим почтением, которого она и заслуживала. К весне, когда запасы наши истощались, бабушка варила нам щи из лебеды и крапивы, пекла лепешки из отрубей, смешивая их с картофельными очистками, которые она всю зиму сушила. Однако голод и труд мы все переносили бодро, головы не вешали.
Трудфронт
В конце марта 1942 года, когда ученики экстернатов уже начинали готовиться к предстоящим экзаменам, нам вдруг объявили, что занятия временно прекращаются. Недели на три все учителя и ученики должны поехать на строительство оборонительных сооружений вокруг Москвы. В первых числах апреля был назначен день и час, когда мы должны были быть на Рижском вокзале. Забота об экзаменах была отложена на неопределенный срок. Ребята приняли эту новость восторженно. Или уж очень надоело сидеть за партой, или хотелось чем-то помочь родителям, или тянуло за город на природу, так как наступила весна-красна. На вокзале нас никто не пересчитал, не проверил по списку, а просто сказали ехать до Павшино. Там нас высадилось много, но учителей не было. Один старик с палочкой, учитель по черчению, в недоумении пожимал плечами, удивляясь, как и мы, неорганизованности данного предприятия. Однако мы потянулись длинной лентой по Волоколамскому шоссе. Шли долго — часа два. Солнце пекло, все мы были с рюкзаками и мешками за спиной, так как велено было взять с собой миску, кружку и питание на один день. По сторонам шоссе встречались покинутые деревни, разрушенные обгорелые дома, нигде ни жителей, ни скота — все пусто, как после фронта. Наконец, направо показались двухэтажные дома барачного типа. Окна разбиты, дверей нет, штукатурка носит следы обстрела, кое-где осыпалась. Здесь и стали размещаться. Ни туалета, ни воды, а пить всем хочется. Рядом стоит жидкий лес, в котором глубокие ямы, полные талой весенней воды. Ею умылись и напились. И некого спросить: что нам тут делать? зачем мы сюда пришли? Начальства никакого, мы предоставлены сами себе, но кто-то успел нас предупредить, что лес еще не разминирован и углубляться в него опасно. К вечеру стало холодно, подул ветер, начался снегопад. Ребята, которые днем играли в мяч, вернулись в дома, где в пустых комнатах гулял ветер, а среди разбитого стекла на полу повсюду чернели кучки г… Наломали веток, стали мести, чистить пол. Мебели никакой, поэтому легли спать на полу, положив под головы свои мешки. Настроение упало еще и из-за того, что у многих из мешков пропали съестные припасы. Хорошо, что я послушалась маму и приехала в старенькой меховой шубке, которая ночью спасала меня от холода. А подружки мои утром все дрожали, так как, поверив солнцу, оделись легко. Наступило утро, потом день, и опять мы никому не нужны. А тут были дети до четырнадцати-пятнадцати лет, они уже втихомолку плакали и собирались бежать домой. Но в Москву без пропусков не впускали. На заставах стояли патрули, на вокзалах — проверка документов, а у многих и паспортов-то еще не было. А у меня не было хлебной карточки, без которой паек не получить. Как же я буду жить здесь без хлеба? Надо как-то вернуться домой за карточкой. Но как?
В полдень приехала машина с огромным котлом пшенной каши. Ребята с боем кидались к машине, толкались, шумели и отходили назад, получив в свою миску большой черпак каши. Я тоже протиснулась к машине за своей порцией и ела кашу с большим аппетитом, потому что это было первое питание за два дня, проведенные здесь.
Прошел еще день. Наконец, на третий день нас выстроили и повели на «трассу». Это была широкая просека, прорубленная в густом лесу. Здесь нам предстояло строить доты, дзоты, ставить надолбы, то есть противотанковые столбы и т.п. Обо всем этом мы не имели никакого понятия, а спросить было не у кого. Учителей не было, а вел нас один «прораб», как мы его звали. Мы тянули работу с одной мечтой: поесть и попить бы, ведь уж третий день, как мы даже горячего чая не имели. Говорили, что привезут хлеб, но я не надеялась получить, потому что моя карточка осталась в Москве. Я стала расспрашивать у прораба, где же наше начальство. Он сказал, что надо идти дальше, дальше, где будет командный состав. И вот я отделилась от сверстников и пошла одна вперед. А чувствовала я себя очень скверно. Живот болел, и я еле-еле передвигала ноги. Наконец, на лесной поляне я увидела лавки и самодельный стол, за которым сидели люди в военной форме. Я робко приблизилась к ним. На их вопрос, что мне надо, я сказала, что мне необходимо побывать в Москве, так как у меня нет продовольственной карточки, и что мне нужен пропуск в Москву. Кто-то сжалился надо мной, быстро написал мне бумажку, но сказал: «Тут нужна еще печать наша, а она в штабе, который километрах в четырех отсюда. Идите туда».
Все эти дни я про себя все время молилась, читала правила, призывала святых на помощь. А тут уж не молитва пошла, а слезный вопль ко Господу: «Господи! Помоги добраться до дому!». Иду с рюкзаком напрямик через лес, чтобы поскорее выйти на Волоколамское шоссе. А ноги ослабли, еле ползу, живот болит. Наконец, вышла из леса, вгляделась вдаль, где чернели крыши домов. «Нет, туда мне не дойти. Да и застану ли я кого в штабе?». А силы на исходе. Я опустилась на землю у обочины дороги и стала ждать — не проедет ли какая машина. А шли они с фронта редко-редко. За час одна-две машины промчатся. Я сижу, жду… Новые непривычные чувства и мысли охватили меня. Я одна, никто не знает, где я. Умру тут, и никто не найдет. В ушах звучат слова псалма: «Отец мой и мать моя оставили меня, но Господь мой приимет меня». Вот тут я оценила свою близость к Богу. «Зачем мне теперь знание языков, физики, математики, истории и т.п.? Все это суета, все ни к чему. Вот вера в помощь святых, знание их милосердия — это мне нужно. Значит, папа больше всех был прав, когда давал мне священные книги…». И я начала поочередно просить помощи у преподобного Серафима, преподобного Сергия, святителя Николая: «Ну, останови мне, батюшка, машину! Посади меня! Помоги мне добраться домой без пропуска! Ведь я изнемогаю, сил нет. Помощи только свыше жду. О, Царица Небесная! Не оставь меня здесь одну погибнуть». Остановилась машина.
— Что тебе, девочка?
— До Москвы, до метро довезите, пожалуйста.
— А пропуск есть? На заставе тебя проверят.
— Нет. Но у меня нет сил идти. Посадите меня.
— Ну, ложись на дно кузова да не поднимайся…
Грузовик мчался, я полулежала на дне, продолжая умолять Бога о милосердии. Вот и застава. Стоит много машин, военные проверяют у водителей документы. Я лежу, затаив дыхание: «Только бы не заглянули сюда, за борт!». Но вот солдат поднялся по ступенькам к зданию, махнул флажком, и машины взревели. В этот момент он сверху заглянул в кузов и увидел меня. Раздался свисток. «Господи, Господи! — взмолилась я. — Помоги!». Свистел не то ветер, не то солдат, непонятно, кругом ревели машины и вдруг помчались все сразу, не останавливаясь. «Слава Тебе, Господи!». Вот и метро «Сокол».
— Сходи, девочка!
— Спасибо.
Тут уж мне все знакомо, и я через час дома. Еле дошла, упала на мамину постель и плачу, плачу…
— Что с тобой, дочка? — ласкают меня мама и папа.
Это потрясение изменило мой характер, мою душу. Я проболела двадцать дней. А когда поправилась, снова вернулась на труд фронт, но уже другая.
На трудфронт я вернулась в первых числах мая. Одноклассницы мои уже работали в других ротах, сформированных прежде. Я попала в общество чужих женщин, мобилизованных с курсов кройки и шитья, но скоро подружилась с молоденькой скромной учительницей, так что одинокой себя не чувствовала. Жизнь на трудфронте была уже налажена. В пять часов утра гремело «било», то есть ударяли в подвешенную рельсу. Мы поднимались с полов, потому что спали все на полу, мебели не было. Но где-то в другом здании была вода, чтобы умыться, а по вечерам даже кипел титан — огромный бак с краном. По утрам мы быстро выходили на улицу и шли два-три километра до своего пункта на трассе. Над нами в роли надзирательницы была пожилая женщина-политрук, которая делала нам перекличку. Вооружившись лопатами, мы копали ямы, похожие на могилы: метра полтора и столько же в глубину, а в ширину пятьдесят-семьдесят сантиметров. Когда ямы были готовы, мы шли в лес за надолбами. То были солидные свежие бревна из ели и сосны длиной около трех метров. Мы накатывали бревна на толстый канат, сложенный вдвое. Потом, сделав «мертвую петлю», тянули это бревно за оба конца каната. Тащить приходилось по кочкам, кустикам, мелколесью… Часто тяжелое бревно не поддавалось, сил у нас было мало: одни женщины — слабые, голодные, худые. Тогда мы дергали веревками. Я командовала: «Раз, два, взяли! Еще раз — взяли!». И на «взяли» бревно сдвигалось на тридцать-сорок сантиметров вперед. Так вот и тащили мы час-другой это бревно. Наконец, мы его приподнимали над ямой и ставили вертикально с наклоном в сторону фронта. Под «ноги» надолба мы приносили из леса коротыши, то есть бревна по полметра, которые складывали в ямы прежде, чем начать ее засыпать. Наконец, землю утрамбовывали и с гордостью любовались своей работой: длинной полосой надолбов — противотанковых укреплений. А другие роты пилили лес, ставили в три ряда высокие колья заборов, перематывая все колючей проволокой.
В обед на поляну приезжали машины, привозили котлы с супом и второе, выдавали хлеб. Кормили сытно, с расчетом, что кое-что люди возьмут на ужин. После обеда я успевала вздремнуть около своих ям. Я выбирала тень под кустами, клала мешок с миской и хлебом себе под голову и тут же засыпала. Удар в «било» поднимал всех, и мы работали еще три часа. На обратном пути мы не могли пройти мимо цветов и набирали большие букеты ромашек, лесных голубых колокольчиков, ландышей и других цветов. Куда их столько? Мы останавливались у свежей братской могилы павших здесь воинов и засыпали ее цветами.
То была моя первая весна, проведенная на лоне природы. Ведь все школьные годы месяц май мы проводили за книгами, готовились к экзаменам, которые тогда шли с четвертого класса. На дачу мы уезжали в июне, а то и позже. А тут в 42-м году я впервые увидела, как пробивается из земли стрелка ландыша, как поочередно на кустах раскрываются почки, как появляется первая зелень. А погода стояла великолепная, пели птицы, солнце грело все жарче. Я загорела и окрепла, так как весь день была на улице, в лесу. А вечером, доев свой хлеб с кипятком, я тут же засыпала на подушке из веток березы. Было еще часов шесть-семь вечера, на улице еще долго раздавался шум молодежи, смех, шутки, песни. Но я это слышала сквозь сон. Вечерние и утренние молитвы я читала дорогой и в перерывах между работой. Поэтому принимать участие в разговорах мне было некогда, и я ни с кем не сближалась. Но в душе я уважала окружающих меня женщин, видела, с каким энтузиазмом они трудятся Я чувствовала, что всех нас тут объединяет любовь к Родине, желание оказать своему народу посильную помощь. Я чуть не плакала, когда моя легонькая лопата, которую я полюбила, выскользнула у меня из рук и утонула в глубокой яме, когда мы переходили ее по скользким дощечкам. Добрые женщины утешали меня.
Я обратила свое внимание на худенькую смуглую девочку, которой на вид было лет четырнадцать. С каким упорством она стучала по корням деревьев, чтобы снять первые слои земли! А рядом с девочкой неизменно стояла ее старенькая красавица-бабушка, рослая, прямая еще, но сморщенная, как скелет, обтянутый коричневой кожей. Я видела, что бабушка ломала руки перед внучкой, чуть не на коленях упрашивала девочку отдохнуть и поберечь свои силы, но крошка упрямо стучала лопатой, которая не могла перерубить дерево.
— Как жалко бабушку. Да и девочка такая слабенькая, — сказала я женщинам.
— А ты — не такая же? — услышала я в ответ.
— Я — нет! Я сильная, у меня — мускулы! Тут раздался веселый взрыв хохота.
— У нашей Наташи — мускулы! — заливались все.
Я не обижалась, смеялась вместе со всеми, показывая свои обнаженные руки. А ноги у меня были все в царапинах, особенно икры ног были разодраны. Ведь когда мы тащили бревна, не обращали внимания на ельник, на сучья под ногами, шагая вереницей. Когда я вернулась домой, мама велела мне носить чулки, стыдясь моих разодранных ног, а я была глупая и ими гордилась. Вместо предполагаемых трех недель я проработала на трудфронте почти все лето. Лишь в августе я снова взялась за книги, но уже 10-го класса. «Что с тобой? Как ты изменилась!» — говорили мне учителя. Да я и сама чувствовала, что детство прошло, что я стала серьезнее, задумчивее. Больше я не интересовалась светской литературой. Что может дать она душе? Я теперь поняла, что жизнь наша в руках Господа, что Он волен взять ее, когда захочет, а потому надо беречь каждый час. Он не повторится, а вечность близка…
Окончание школы
Зима 42-43-го года была нелегка. Здание экстерната не отапливалось, мы сидели на уроках в ватных пальто, шапках, валенках. В замороженных зданиях — ни воды, ни туалета. Писать в варежках невозможно, и бумага — ледяная. У брата Сережи и у меня была отморожена кожа на мизинце и других пальцах. Они распухали и трескались до крови. И все же мы писали. Сережа окончил за два года 7-й и 8-й, я — 9-й и 10-й классы. Летом он поступил в Энергетический институт, который давал студентам «бронь», то есть их не призывали в армию. Так мой младший брат избежал фронта и остался жив, а старший брат Николай был убит в первом же бою 30 августа 1943 года.
Коля был мне другом, советником, я с ним никогда не ссорилась. Помню, как я уговаривала его ходить со мной по субботам в храм вместо того, чтобы отстаивать у отца в кабинете вычитывание всенощных молитв. Служба в Елоховском соборе, который был от нас в десяти минутах ходьбы, Коле очень понравилась. Отец Николай Кольчицкий, который слыл агентом НКВД, очень ясно и с чувством произносил все иерейские возгласы. И приятный голос его доносил до наших сердец каждое слово. Много я за семьдесят лет жизни слышала прекрасных священников, но отец Николай — неповторим! «Христе, Свете истинный, просвещающий и освящающий всякаго человека, грядущаго в мир», — еще сейчас звучит в моем сердце. Тогда я понимала, что это мы с Колей, вступающие в мир. «Да знаменается на нас свет Лица Твоего…». И мы ждали этой последней молитвы всенощного бдения и не уходили, не достояв до конца. Да простит Господь рабу Своему иерею Николаю его согрешения, да упокоит душу его за старательное служение в храме. Ведь он затрагивал наши сердца, а это и нужно Господу, сказавшему: «Сыне, дай Мне сердце твое».
Я и Сережу звала в храм, но он сухо ответил: «Здесь (дома у папы) я теряю один час, а там (в храме) три часа». «Теряю», — как больно, что он не понимал того, сколько часов мы действительно ежедневно теряли на изучение того, что нам в жизни совсем не понадобилось. Если Сергею и понадобились науки для образования этой временной жизни, то наша жизнь здесь скоро окончится, а время, посвященное Господу, открывало нам двери в жизнь вечную.
Нас постигла великая скорбь, соединившая нас со страданиями всего русского народа, когда мы потеряли нашего Коленьку!
Осенью 42-го Колю призвали в армию. Провожая его, мама плакала, а он напевал веселую песенку. Ему было восемнадцать лет, но он не переживал еще ни одной разлуки с семьей. «Совсем дитя», — говорили о нем. Но за год он много пережил, вырос духовно, о чем говорят его письма из военной школы.
Осенью 43-го года папа, войдя в комнату, увидел на столе открытку, в которой сообщалось о том, что его сын убит в бою. Часа два-три папа был один, я запаздывала из института, ходила на лекции в Третьяковку. Папа открыл мне дверь и убежал, не взглянув на меня. Я кинулась вслед за ним, поняв, что с ним что-то происходит. Он встал лицом к иконам, держался за шкаф, а от меня отворачивался и весь содрогался, не говоря ни слова.
— Папочка! Что с тобой? Что случилось?
Он молча показал мне рукою на стол, где лежала открытка, а сам зарыдал громко, навзрыд. Мы долго сидели, обнявшись, на маминой кровати, я тоже обливалась слезами, но все старалась успокоить папу. А он долго не мог ничего говорить от рыданий. Первое, что он сказал, было: «Как трудно мне было произнести: слава Богу за все!».
Он излил свое горе, написав о Коленьке книгу «Светлой памяти Колюши» или «Памятник над могилой сына». Потом он переименовал свой труд, назвав его «Жизнь для вечности». Эта книга около пятидесяти лет ходила по рукам как «самиздатовская» литература[4].
К концу военных лет отец перестал скрывать свои убеждения. Все стены своего кабинета он завесил иконами и религиозными картинами (репродукциями) Васнецова и Нестерова. Николай Евграфович ходил в храм и не боялся встретить там своих сослуживцев или студентов. Однажды он увидел, как причащалась девушка — его студентка. Сходя с амвона, она встретилась глазами с Николаем Евграфовичем и смутилась. Но профессор приветливо подал ей просфору и поздравил с принятием Святых Тайн.
Студенты любили папу. Он не заставлял их зазубривать формулы наизусть, не боролся со шпаргалками, поэтому у него на занятиях ими никто и не пользовался. На экзамены и зачеты он разрешал студентам приносить с собой и иметь на столе какие угодно учебники, тетради и записи. «Только б они смогли справиться с поставленными перед ними задачами, — говорил отец. — А эти учебники и тетради они смогут всегда иметь при себе в жизни, так зачем же помнить что-то наизусть?». Двоек профессор не ставил, а просил подготовиться и прийти на экзамены еще раз. «Я не хочу лишать кого-либо стипендии», — говорил он.
Первые годы после войны, когда я тоже была студенткой, я очень сблизилась с отцом. Он руководил моей жизнью, давал мне книги. Я читала и его труды, делала замечания, которые отец всегда очень ценил. Мы часто обсуждали с ним некоторые темы христианского мировоззрения. Отец часто говорил мне: «Ведь ты для меня самое дорогое, что есть у меня на этом свете».
Мои студенческие годы. Полиграфический институт
Сдав в экстернате экзамены за 10-11 класс, я поступила учиться в Полиграфический институт. Почему туда? Да потому, что приняли без экзаменов, от которых я очень устала, потому что до института было недалеко, всего три километра, которые я ходила пешком, потому что в Полиграфическом институте преподавали рисунок. И я поступила на художественное отделение. Я мечтала о Суриковском художественном институте, но туда требовалась подготовка, которой у меня не было. Да и далеко было туда добираться, ведь в войну улицы были не освещены, транспорт ходил плохо, слабость от постоянного недоедания давала себя знать. В Полиграфическом я с увлечением слушала курс лекций всеобщей истории. А преподаватель рисунка и живописи (акварель) скоро обратил на меня внимание. Это случилось так.
В последних числах августа я под утро почувствовала, что к моей постели быстро приближается и проходит дальше мой братец Коля, который уже был на фронте. Сквозь сон я услышала слова: «Я был в сражении и вышел, и жив, и никогда не умру…». Я проснулась с чувством, что братец тут со мной рядом. Я рассказала об этом сне родителям, но слова «никогда не умру» им не передала. Папа и мама были рады моему сну, так как верили, что Господь сохранит Колю. Письма от него еще шли. Но я чувствовала, что их скоро уже не будет. Пришло извещение о смерти Коли, и на сороковой день мы его отпевали. Домой к нам собрались наши друзья, много «маросейских» кружковцев. Пели тихо и трогательно. Готовясь к поминкам, я была на рынке. В октябре трудно было найти цветы, но я все же купила гвоздички с зеленью можжевельника. Этот скромный букетик я поставила у икон, как бы на могилку братца. Мне хотелось этот букетик запечатлеть навсегда, и я написала акварелью натюрморт: синенький кувшинчик, занавес окна, прощальный вечерний свет падает на цветы и веточки. Когда писала, чувствовала благодатное веяние Колиной души — ведь это были его цветы.
Когда преподаватель увидел этот натюрморт, то охнул и застыл. Видно, его душа ощутила присутствие Благодати в моей работе. Теперь, когда я на старости лет много пишу, то ценю то первое впечатление зрителя, когда у него, бывает, невольно вырывается: «Ах!». Потом молчание, потом рассуждение и т.д.
Преподаватель Кошевой сказал мне: «Вам место не здесь. Вам надо серьезно заняться живописью. А тут мы будем работать только акварелью». С тех пор он обращал на меня особое внимание, не переставая постоянно посылать меня учиться писать маслом. В конце второго семестра Кошевой помог мне перейти учиться опять в среднюю школу, но уже в художественную, где в старших классах писали маслом. Я с радостью рассталась с обществом студентов, среди которых я была как «белая ворона». Подруг задушевных у меня не было, на вечера я не ходила и вообще всячески избегала общества. Нам преподавали военное дело: умение стрелять, чистить оружие, дежурить по ночам… Все теоретические предметы в моей зачетке были сданы на «пять», но разобрать и собрать по частям автоматы ППД или ППШ я не могла (настолько я была слаба, что с трудом поднимала оружие). А на ночных дежурствах студентки вели такие безнравственные разговоры, что одна из них предупредила меня:
— Ой, Наташа! Какая это была ужасная ночь, чего я только не наслушалась. Как будто в душу мне наплевали. Берегись — это ждет и тебя! А студентки поглядывали на нас с ехидной улыбочкой, говоря:
— Теперь одна Наташка осталась у нас непросвещенная, но доберемся и до нее.
Но Господь спас — я ушла из института.
Еще год просидела я в средней школе, подсказывая ребятам пройденный давно курс наук и еще не забытый. Только благородный старик-физик освободил меня от посещения его уроков, а остальные я должна была отсиживать. Но зато все лето я усердно писала и рисовала. А в 1946 году я поступила в Строгановский художественный институт, где проработала первый семестр в библиотеке.
В Строгановке я попала в окружение совсем иного типа. Тут были и девушки, но, в основном, инвалиды войны: без ноги, без глаза, с одной рукой и т.п. Серьезные, много пережившие, они были еще под впечатлением ужасов войны, некоторые молодые уже стали седыми. Преподаватели относились к ним с уважением, как к героям. Я по-прежнему держалась особняком, ни с кем не сближалась. Почему-то все меня стеснялись, сторонились. Бывало, войду в мастерскую до занятий, где все располагаются для работ, подойду за стулом к группе студентов, они тотчас же замолчат, многозначительно переглянутся между собой: «Девушка! Осторожней, ребята!». Я спешу уйти, чтобы не мешать их беседе. В течение рабочего дня разговаривать некогда, на перемене только успеваешь сложить инвентарь и перейти в другую аудиторию. А на вечера, устраиваемые в честь «торжеств», я не ходила. Однажды под Новый год я была в институте: гремела музыка, появились гости — военные, девушки в зале танцевали, все вокруг было увешано бумажными фонариками и другими украшениями, где-то угощались… «Как хорошо, как весело!» — ликовали мои подружки, пробегая мимо меня. А я стояла у стенки, как чужая, мне тоже хотелось танцевать, но я не умела, да меня никто и не приглашал. Какая-то тоска наполнила мое сердце, а молиться тут было стыдно, ведь пост Рождественский, война, а я пришла на веселье. Голос совести превозмог — я надела пальто и ушла. О, как хороша показалась мне эта морозная звездная темная ночь! Пустые, тихие улицы, и я — одна. Но со мной — Бог, и так отрадно Ему молиться. Вот счастье-то!
Пророчество отца Исайи
Когда мне было восемнадцать лет, то есть в 1944 году, Господь сподобил меня еще раз получить благословение у отца Исайи. Девочки Эггерт по-прежнему поддерживали с нами дружбу. Однажды они появились у нас в чудесных крепдешиновых блузках. Такой изящной вышивки, такой тонкой отделки мы еще никогда не видели. Мамочка моя высказала желание, чтобы и мне достать такую же блузочку. «Пожалуйста, — был ответ, — пусть Наташа сама съездит к нашим портнихам, выберет себе цвет и фасон. Их артель под Москвой, мы дадим адрес и предупредим портних о твоем приезде».
То была тайная духовная община монашествующих сестер, объединившихся вокруг старца — отца Исайи. Я была тогда студенткой Полиграфического института. К занятиям я относилась добросовестно, пропускать не хотела. Я выбрала себе для поездки выходной день — 1-е января, никто в 44-м году не встречал Новый год. С вечера начинался комендантский час. Одни патрули контролировали темные пустые улицы, окна домов были тщательно задрапированы, даже щель не допускалась. Я вышла из дома очень рано, город еще спал. Тьма, мороз, глубокий свежий снег, еще никем не протоптанный. Ничего, валенки высокие, быстро идти — не замерзнешь. Не встретив ни души, я добрела до вокзала, села в электричку, еду одна в вагоне. Считаю остановки. Выхожу, уже светает. Я опять одна, кругом — ни души. Но я помню план дороги, считаю просеки, дома. А номера на заборах все залеплены снегом. Нахожу быстро нужную дачу, вижу, что дверь уже открывается и меня встречают.
Ух, как приятно с мороза войти в уютное тепло! Кругом удивительный порядок, чистота: вязаные половички, занавесочки, цветы на подоконниках, иконы, лампады и треск от пылающих в печках-голландках дров. Молодые приветливые «сестры» все в длинных платьях, в платочках. Все меня ласкают, снимают с меня мерки, предлагают вышивки, фасоны и различные нежные цвета крепдешина. Я выбираю цвет молодого салата, то есть светло-зеленый.
Потом было богослужение, пение, чтение… Все промелькнуло, как во сне. Сели за трапезу, меня усердно угощают… Посадили меня рядом с отцом Исайей, который был очень внимателен ко мне, расспрашивал о многом. Но что я знала? Радио никогда не слушала, газет не читала, знакомых не имела. Утром три километра пешком в институт, вечером — обратно. Храм, магазин, книги и крепкий сон — так летели дни за днями. Но вот я с батюшкой осталась один на один. Он помнит моих родителей, расспрашивает о братьях.
— Коля убит, — говорю я.
— Нет, он жив! — слышу ответ.
Я знаю, что у Господа живы все чистые, святые души, что Коленька наш среди них. Не спорю.
— А у тебя есть молодые люди среди друзей?
— Нет. Все знакомые или на фронте, или пропали… С одним переписываюсь. Он был товарищем Коли.
— Не пиши ему, деточка, не надо!
— Батюшка, я не могу его бросить, мои письма служат ему поддержкой. Он в блокаду был под Ленинградом. Солдатам и так тяжело, а тут вдруг письма от меня прекратятся. Я раньше Коле писала, старалась ободрять его словами святых отцов, писания которых я читаю. Это — пища для души.
— Ну, пиши, только пореже. Ведь тебе же тяжело будет, когда он вернется с фронта. Скажут о вас: «Вот жених и невеста». А он, деточка, не должен быть твоим женихом.
— Почему, батюшка? Мы знаем Володю лет с двенадцати, родители его и он — верующие, в храм ходят. Таких редко найдешь, и он мне нравится.
— Нет, деточка, он тебе не пара.
Батюшка от старости был согнут пополам, его длинная седая борода спускалась почти до полу. Отец Исайя сидел опустив голову, но то и дело взглядывал на иконы, перебирал четки, будто прислушивался к внутреннему голосу. Темнело, мерцали лампады. Я молчала. Отец Исайя, не глядя на меня, вдруг сказал:
— Владимир и Наталия, да благословит вас Бог!
Я вздрогнула. Никто еще никогда не называл вместе наши имена. Я спросила:
— Зачем же Вы, батюшка, наши имена так вместе называете, у нас ведь ничего еще не решено. Еще вернется ли Володя с фронта?
— Владимир не тот, с которым ты переписываешься. И Бог вас благословит, ВЛАДИМИР и НАТАЛИЯ. А о ком ты думаешь, ему лучше не пиши, не он тебе предназначен.
Продолжая молиться про себя, батюшка повторял: «Сойдет на вас благословение Господне, Владимир и Наталия». Благословив меня в путь, отец Исайя с любовью меня проводил, передавая благословение моим родителям.
Прошел 44-й, 45-й и настал 46-й год. Я продолжала учиться и переписываться с Володей Даненбергом, который, наконец, вернулся с войны здоровый к радости всех нас и своих родителей. Володя часто приходил к нам, потому что жили мы недалеко друг от друга. С братом моим Сергеем они дружили, и маме моей Володя очень нравился: высокий, с изящными манерами, прекрасно воспитанный, вежливый… А на лице — следы ожога, полученного на фронте. Он шутил, был остроумен, с ним было весело. Он провожал нас на огород, помогал нам копать землю. Если мы шли с ним вдвоем, он брал меня под руку, отчего мне делалось как-то не по себе, даже противно, как от прикосновения к жабе. Меня к нему не тянуло, я с радостью бы уехала на лето куда-нибудь подальше… А я уже училась в то время в Строгановском вузе, где нам давали задания на лето — писать, рисовать и т.п. Но для этого надо было найти какой-то сюжет, уголок природы. А в получасе езды от
Москвы писать с натуры не будешь, нет ничего подходящего, а из окон московской квартиры видны лишь однообразные стены. Где же найти красоту?
Первые чувства юности
Когда мне было лет шестнадцать, братец хотел выучить меня кататься на велосипеде. Я была бы рада научиться, но лишь только Коля отпускал седло, за которое он придерживал велосипед, я падала набок. Два-три падения — и я твердо решила не садиться больше на велосипед. Какой-то внутренний голос твердил мне: «Если ты искалечишься, то как же ты станешь матерью?». Ни о замужестве, ни о материнстве я никогда в те годы не думала. Но этот голос властно раздавался в моей душе, когда что-то грозило моему телу. И не только тело, но и душу беречь от греха, соблазна, скверны заставлял меня этот голос. Я лет с четырнадцати перестала читать светскую литературу, потому что в голове моей начинали тесниться образы, чувства, понятия, удаляющие меня от Господа, загрязняющие душу и мешающие мне молиться, то есть быть с Богом. Я ловила себя на том, что и на уроке я невнимательна, и весь день мечтаю об интересной книге, захватившей меня всю. Итак, я читала только то, что требовалось в школе и для образования, но не для увлечения. Слово «секс» было в те годы нам незнакомо.
Друзья наши Эггерты, жившие под Москвой, дали нам под обработку часть своего огромного участка. Мы подняли целину и сажали там на грядках огурцы, морковь, помидоры, репу и другие овощи, которые нельзя было выращивать на коллективных участках, так как эти овощи требовали индивидуального ухода и полива. К концу войны у нас было шесть огородов, где мы сажали в основном картофель. На эти участки я ездила всегда с отцом, а к Эггертам часто ездила одна. Грядки надо было поливать утром и вечером, поэтому я оставалась иногда ночевать в доме наших друзей. Но обстановка в их семье к тому времени изменилась: хозяин сидел в тюрьме (придрались к немецкой фамилии), хозяйка его работала в Москве, а домом управляла бабушка. Они пустили в дом квартирантов. То были офицеры из военной школы, находящейся недалеко от их дома. Подруги моих детских лет Люся и Вера жили летом с бабушкой, помогая ей на огороде. Я с ними всегда встречалась.
Однажды утром, входя на террасу, я увидела у стола сидящего за книгами молодого красивого офицера. Проходя мимо, я из вежливости сказала «здравствуйте» и кивнула головой. Потом я опять и опять встречала на террасе этого офицера, так как вход в дом был через террасу. Молодой человек скоро со мной познакомился, так как мне приходилось спрашивать его, где мои подружки или куда ушла бабушка, когда вернется и т.п. Офицера звали Николай. Он был всегда приветлив, строен и выглядел нарядным в своей военной форме. Увидев у меня книги, которые я брала почитать в поезде, Николай стал просить у меня дать что-нибудь почитать и ему. Я дала ему первое, что попалось, но он назвал это «детской литературой» и попросил что-нибудь посерьезнее. Но в те годы я не могла дать ему что-то духовное, а светского я не читала и ответила ему отказом. Однако он стал постоянно меня останавливать, когда мне приходилось проходить мимо него. О чем он со мной говорил, я не помню, но помню, что плохо его понимала. В его речи проскальзывали какие-то двусмысленности, какие-то новые для меня выражения, которые, как мне казалось, царапали меня по сердцу, отчего я спешила удалиться, отговариваясь работой. А работы, действительно, было много. Я прореживала морковь, выпалывала сорняки, поливала, рыхлила… В общем, я ни разу не присела на террасе, ни разу не удовлетворила офицера своим (хотя бы кратковременным) присутствием в его обществе. И все-таки меня тянуло в Валентиновку, хотелось еще раз его встретить, увидеть. Однажды подружки сказали мне:
— Пойдем с нами сегодня вечером на танцы. Слышишь, вдали играет оркестр, можно потанцевать с офицерами. Николай хочет с тобой подружиться, ты ему нравишься, и он будет тебя ждать.