— Чтобы доставить мне удовольствие…
— Я вовсе не хочу доставлять тебе удовольствие.
— Почему? Я тебе неприятен?
— Да, — ответил Марчелло, опустив глаза и поигрывая ручкой двери.
Он понимал, что выражение лица у него сердитое, упрямое, враждебное, но не знал, что это: притворство или искреннее поведение? Разумеется, перед Лино он ломал комедию, но почему тогда испытывал такое сильное и сложное чувство, смесь тщеславия, унижения, жестокости и злобы? Он услышал, как Лино тихо, ласково рассмеялся, а потом спросил:
— А почему я тебе неприятен?
Марчелло поднял глаза и взглянул прямо на мужчину. В самом деле, Лино был ему неприятен, но мальчик никогда не задавался вопросом почему. Он посмотрел на аскетичное в своей суровой худобе лицо и понял, почему Лино не вызывал в нем симпатии: потому что лицо его принадлежало человеку двуличному, и эта фальшь выражалась физически, ее выдавал прежде всего рот: тонкогубый, сухой, презрительный и, на первый взгляд, целомудренный, но, когда улыбка раздвигала губы, обнажалась блестящая воспаленная слизистая оболочка, словно увлажненная желанием. Марчелло поколебался, глядя на Лино, который, улыбаясь, ждал его ответа, а потом искренне сказал:
— Ты мне неприятен, потому что у тебя слюнявый рот.
Улыбка Лино исчезла, он помрачнел:
Что за глупости ты выдумываешь? — Потом, сразу овладев собой, сказал с шутливой непринужденностью: — Итак, синьор Марчелло… желаете сесть в вашу машину?
— Я сяду, — сказал Марчелло, наконец решившись, — с одним условием.
— С каким?
— Если ты мне действительно дашь пистолет.
— Договорились… а теперь садись.
— Нет, ты должен дать мне его сейчас, сию минуту, — упрямо настаивал Марчелло.
Но у меня его нет с собой, Марчелло, — искренне ответил мужчина. — В субботу он остался у меня в комнате… сейчас мы поедем домой и возьмем его.
— Тогда я не поеду, — неожиданно для самого себя решил Марчелло. — До свидания.
Он сделал шаг, словно собираясь уйти, и на сей раз Лино потерял терпение.
— Да садись же, не будь ребенком! — воскликнул он. Высунувшись, он схватил Марчелло за руку и втащил его на сиденье рядом с собой. — Сейчас мы быстро поедем домой, — прибавил он, — и я обещаю тебе, что ты получишь пистолет…
Марчелло, в глубине души довольный тем, что его силой заставили сесть в машину, не запротестовал, ограничившись тем, что надулся как маленький. Лино проворно захлопнул дверцу, включил мотор, и машина тронулась.
Долгое время они молчали. Лино не был расположен к разговору, вероятно, подумал Марчелло, он слишком доволен, чтобы беседовать. Что до него самого, то ему сказать было нечего: если бы Лино дал ему пистолет, он на следующий день принес бы его в школу и показал Турки. Дальше этих простых и приятных предположений его мысли не шли. Он боялся только, как бы Лино не обманул его. Он решил, что в этом случае как-нибудь исхитрится, чтобы довести Лино до отчаяния и заставить его сдержать слово.
Сидя неподвижно, со связкой книг на коленях, Марчелло смотрел, как до самого конца бульвара тянутся платаны и большие дома. Когда машина начала подъем, Лино как бы в заключение долгого размышления спросил:
— Кто же научил тебя быть таким кокетливым, Марчелло?
Марчелло, не вполне понимая значение слова, заколебался, прежде чем ответить. Мужчина, казалось, заметил его наивное неведение и добавил:
— Я хочу сказать, таким хитрым.
— А что? — спросил Марчелло.
— Да так.
— Это ты хитрый, — возразил Марчелло. — Обещаешь мне пистолет, а сам не даешь.
Лино рассмеялся и хлопнул рукой по голой коленке Марчелло:
— Да, сегодня я схитрил. — Марчелло в растерянности отодвинул ногу. Лино, по-прежнему держа руку на его колене, добавил ликующе: — Знаешь, Марчелло, я так рад, что ты пришел сегодня… Как я подумаю, что в субботу просил тебя не обращать на меня внимания и не приходить, то понимаю, каким глупцом можно иногда быть… настоящим глупцом… Но, к счастью, у тебя больше здравого смысла, чем у меня, Марчелло.
Марчелло ничего не ответил. Он не очень хорошо понимал, что говорил ему Лино, а, с другой стороны, рука, лежавшая на его колене, мешала ему. Он несколько раз пытался отодвинуться, но Лино руку не убирал. К счастью, на одном из поворотов им навстречу выехала машина. Марчелло сделал вид, что испугался, и воскликнул: "Осторожно, мы сейчас столкнемся с этой машиной!", и тогда Лино убрал руку, чтобы вывернуть руль. Марчелло вздохнул с облегчением.
Вот и деревенская дорога, тянущаяся между крепостной стеной и изгородями, вот подъезд с воротами, выкрашенными в зеленый цвет, вот ведущая к дому дорога, обсаженная маленькими общипанными кипарисами, а в глубине — сверкающая стеклами веранда. Марчелло заметил, что, как и в прошлый раз, ветер гнул кипарисы, а небо было хмурым, грозовым. Машина остановилась, Лино соскочил на землю и помог Марчелло выйти, затем они направились к галерее. На сей раз Лино шел не впереди, а крепко держал мальчика за локоть, словно боясь, что тот убежит. Марчелло хотел было сказать, чтобы Лино не сжимал ему так сильно руку, но не успел. Одним прыжком, чуть ли не приподнимая Марчелло над полом, Лино пересек гостиную и втолкнул его в коридор. Здесь, совершенно неожиданно, он грубо схватил мальчика за шиворот и сказал:
— Какой же ты дурачок… Почему ты не хотел прийти?
Голос его звучал теперь не шутливо, а хрипло, надтреснуто, хотя по инерции нежно. Удивленный Марчелло поднял глаза, чтобы взглянуть Лино в лицо, но ощутил сильный толчок. Лино втолкнул его в комнату подобно тому, как, схватив за загривок, отшвыривают прочь кошку или собаку. Марчелло увидел, как Лино закрыл дверь на ключ, спрятал его в карман и повернулся к нему с выражением радости и яростного торжества. Лино крикнул:
Ну, а теперь довольно… Ты будешь делать то, что я хочу… хватит, Марчелло, тиран, маленькая дрянь, хватит… марш, слушаться и больше ни слова.
Он проговорил эту тираду с презрением и превосходством, с грубой радостью, почти со сладострастием. И Марчелло, хотя и находился в полном замешательстве, все же заметил, что речь Лино бессмысленна, что она скорее звучит как торжествующая песнь, нежели выражает какие-то мысли и распоряжения. Испуганный, пораженный, Марчелло смотрел, как Лино большими шагами ходит по комнате взад и вперед, как он снял фуражку и бросил ее на подоконник, скомкал висевшую на стуле рубашку и запер ее в ящик, разгладил смятое покрывало, но в этих обыденных жестах таилась ярость, полная неясного смысла. Продолжая выкрикивать бессвязные фразы повелительным властным тоном, Лино сорвал висящее в изголовье кровати распятие и с демонстративной резкостью швырнул его на дно ящика комода. Марчелло понял, что этим жестом Лино хотел дать понять, что отбросил прочь последние угрызения совести. Словно в подтверждение его страхов Лино вытащил из ящика ночного столика столь желанный пистолет и, показывая его, прокричал:
— Видишь?.. Но ты его никогда не получишь… ты должен делать то, что я велю, без всяких подарков, без пистолетов… хочешь не хочешь!
Так оно и есть, подумал Марчелло, как он и опасался, Лино решил обмануть его. Марчелло почувствовал, что побелел от гнева, и сказал:
— Дай мне пистолет, и я уйду.
Ничего не получишь, ничего… хочешь не хочешь. — Лино, потрясая пистолетом, другой рукой схватил Марчелло и швырнул его на кровать.
Марчелло упал на спину, но толчок был такой сильный, что он ударился головой об стену. Тотчас же Лино, внезапно перейдя от жестокости к кротости и от приказов к мольбам, опустился перед ним на колени. Он стонал и называл Марчелло по имени, затем обнял обеими руками его колени. Пистолет лежал на кровати, чернея на белом покрывале. Марчелло посмотрел на стоящего на коленях Лино, который то поднимал к нему умоляющее лицо, залитое слезами и горящее желанием, то опускал его, чтобы потереться о ноги мальчика, как это делают преданные псы. Марчелло схватил пистолет и с усилием вскочил на ноги. Лино, вероятно, подумав, что Марчелло хочет броситься ему в объятия, разжал руки и позволил ему встать. Марчелло сделал шаг на середину комнаты и обернулся.
Позже, думая о том, что случилось, Марчелло вспоминал, что одно лишь прикосновение к рубчатой рукоятке оружия пробудило в нем чувство беспощадности и жестокости, но в тот момент он ощущал только сильную головную боль от удара об стену и одновременно гнев и острое отвращение к Лино. Тот по-прежнему стоял на коленях возле кровати. Но увидев, что Марчелло сделал шаг назад и прицелился, он обернулся, не поднимаясь с колен, и, раскинув руки в театральном жесте, крикнул, паясничая:
— Стреляй, Марчелло… убей меня… да, пристрели меня как собаку!
Марчелло показалось, что он никогда так не ненавидел Лино, как в этот миг — из-за отталкивающей смеси чувственности и строгости, раскаяния и бесстыдства. Испытывая ужас и вместе с тем сознавая, что делает, словно движимый необходимостью выполнить просьбу этого мужчины, Марчелло нажал на курок. Эхо выстрела прогремело в маленькой комнате. Мальчик увидел, как Лино упал на бок, потом приподнялся, повернувшись к нему спиной, цепляясь обеими руками за край кровати, завалился на кровать и затих. Марчелло приблизился к нему, положил пистолет на подоконник, тихо позвал: "Лино", а потом, не дожидаясь ответа, пошел к двери. Но она оказалась заперта, а ключ, как он помнил, Лино вынул из замочной скважины и положил в карман. Марчелло поколебался, ему было противно рыться в карманах мертвеца. Взгляд его упал на окно, и он вспомнил, что находится на первом этаже. Взобравшись на подоконник, он поспешно огляделся, бросив осторожный взгляд на площадку и стоявший там автомобиль: он понимал, что если кто-то в этот момент пройдет мимо, то увидит его, сидящего на подоконнике. Однако иного выхода не было. К счастью, рядом никого не оказалось, и за редкими деревьями, окружавшими площадку, голая холмистая местность, насколько хватало глаз, была пустынна. Он спрыгнул с подоконника, взял связку книг с сиденья машины и не спеша направился к воротам. Пока он шел, в его сознании, как в зеркале, все время отражался собственный образ: мальчик в коротких штанах, со стопкой книг под мышкой, идет по кипарисовой аллее, — образ непонятный, полный тревожных, пугающих предчувствий.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Держа в руках шляпу, Марчелло снял темные очки, положил их в карман пиджака, вошел в вестибюль библиотеки и спросил у швейцара, где находится зал периодики. Затем не спеша стал подниматься по широкой лестнице, на площадке ее в лучах майского солнца сверкало окошко. Он чувствовал себя легко и свободно, был в великолепной физической форме, ощущая неизрасходованную юношескую силу. И новый серый костюм простого покроя добавлял к этому ощущению удовольствие от сознания собственной элегантности, подлинной и строгой, отвечающей его вкусам. На втором этаже, заполнив при входе требование, он направился в читальный зал к стойке, за которой находились старик-служитель и девушка. Дождавшись своей очереди, он сдал требование, заказав подшивку главной городской газеты за 1920 год. Терпеливо подождал, облокотившись о стойку и глядя в читальный зал. До самого конца зала рядами выстроились столы, на каждом стояла лампа с зеленым абажуром. За столами кое-где сидели читатели, большей частью студенты, и Марчелло мысленно выбрал себе самый дальний, в глубине зала, справа. Девушка появилась вновь, держа обеими рукам большую папку с переплетенной подшивкой газеты. Марчелло взял папку и направился к столу.
Он положил папку на наклонную столешницу и сел, слегка поддернув брюки на коленях. Потом спокойно раскрыл подшивку и начал перелистывать страницы. Заголовки потеряли прежнюю яркость, из черных стали почти зелеными, бумага пожелтела, и фотографии казались выцветшими, бледными, нечеткими. Он заметил, что чем крупнее и пространнее были заголовки, тем они казались ничтожнее и абсурднее: потерявшие значение и важность уже вечером того дня, когда появились, а теперь крикливые и непонятные, они ничего не вызывали не только в памяти, но и в воображении. Самыми нелепыми заголовками, как он заметил, были те, после которых шли более или менее тенденциозные комментарии: отличавшая их горячность не вызывала у читающего никакой реакции. Этим статьи напоминали дикие вопли сумасшедшего — они оглушали, но не трогали. Марчелло задумался над тем, какие чувства он испытает, увидев заголовок, относящийся к нему самому, вызовет ли сообщение, которое он искал, то же ощущение абсурда и пустоты. Итак, вот оно, прошлое, думал он, продолжая перелистывать страницы, шумиха улеглась, страсти отгорели, и сама пожелтевшая газетная бумага, готовая вот-вот рассыпаться и обратиться в прах, заставляла относиться к прошлому как к чему-то банальному и достойному презрения. Прошлое состоит из насилия, ошибок, обмана, легкомыслия и лжи, подумал он, читая один за другим газетные заголовки. И именно это, день за днем, люди считали достойным опубликования, именно такими они собирались предстать перед потомками. Нормальная, настоящая жизнь отсутствовала на этих страницах, но, с другой стороны, разве не свидетельство преступления он искал здесь? Он не спешил найти относящееся к нему сообщение, хотя точно знал дату и мог отыскать заметку наверняка. Двадцать второе, двадцать третье, двадцать четвертое октября 1920 года: с каждой перевернутой страницей он был все ближе к событию, которое считал самым главным в своей жизни. Но газета никак не готовила читателя к появлению сообщения, касавшегося Марчелло, не отмечала факты, ему предшествовавшие. Среди всех новостей, не имевших к Марчелло никакого отношения, та, нужная, должна была бы появиться неожиданно, без предупреждения, подобно тому, как выскакивает на поверхность из глубины моря попавшая на удочку рыба. Пытаясь шутить, он подумал: "Вместо огромных заголовков, относящихся к политическим событиям, они должны были напечатать: "Марчелло впервые встречается с Лино", "Марчелло просит у Лино пистолет", "Марчелло соглашается сесть в машину", но вдруг ему расхотелось шутить, и от внезапного волнения у него перехватило дыхание: он дошел до даты, которую искал. В спешке перевернул страницу и в разделе полицейской хроники нашел заметку под заголовком: "Несчастный случай со смертельным исходом".
Прежде чем прочесть сообщение, он оглянулся вокруг, словно боялся, что за ним наблюдают. Потом опустил глаза к странице. Заметка гласила: "Вчера Паскуале Семинара, проживающий по улице Камилучча, 33, во время чистки пистолета нечаянно произвел несколько выстрелов. Семинара была быстро оказана помощь, и он был срочно доставлен в больницу Санто-Спирито, где врачи обнаружили у него огнестрельную рану в груди, в области сердца, и сочли его положение безнадежным. Действительно, вечером, несмотря на проведенное лечение, Семинара скончался". Перечитав заметку, Марчелло подумал, что она не могла быть ни банальнее, ни короче. Тем не менее за истасканными формулами безымянного журналиста скрывались два важных факта. Первое: то, что Лино действительно мертв, в этом Марчелло всегда был уверен, но у него не хватало мужества признать очевидное; второе: то, что эту смерть, по очевидной подсказке умирающего, приписали обычному несчастному случаю. Таким образом, никакие преследования ему не угрожали: Лино был мертв, а Марчелло никак не могли обвинить в этой смерти.
Но он решил найти в библиотеке сообщение о событии, происшедшем столько лет назад, вовсе не для того, чтобы успокоиться. Его беспокойство, так и не улегшееся окончательно за все эти годы, никогда не было связано с материальными последствиями случившегося. Он переступил порог библиотеки для того, чтобы проверить, какие чувства вызовет у него известие о смерти Лино. По своей реакции Марчелло смог бы судить, остался ли он прежним мальчиком, одержимым своей роковой ненормальностью, или стал новым человеком, совершенно нормальным, таким, каким хотел быть, и каким, по его убеждению, был.
Он испытал необыкновенное облегчение и, возможно, не просто облегчение, а изумление, увидев, что сообщение на пожелтевшей бумаге, напечатанное семнадцать лет назад, не вызвало в его душе сколько-нибудь заметного отклика. Он подумал, что с ним произошло то же самое, что с человеком, долгое время носившем на глубокой ране повязку: наконец он решается снять бинты и вместо шрамов с удивлением обнаруживает гладкую чистую кожу, без каких бы то ни было следов. Найти заметку в газете, подумалось ему, было все равно что снять повязку, и бесчувственность в данном случае означала выздоровление. Как ему удалось выздороветь, сказать он бы не мог. Но несомненно, что дело было не только во времени. Многим он был обязан самому себе, своему сознательному стремлению в течение всех этих лет покончить со своей ненормальностью, стать таким, как все.
Как бы устыдившись, он оторвал взгляд от газеты и, уставившись в пустоту, заставил себя думать о смерти Лино, чего до сих пор всегда инстинктивно избегал. Газетная заметка была написана в обычном стиле хроники, и этим могли объясняться безразличие, равнодушие, испытанные Марчелло при ее чтении. Но события, восстановленные в памяти, были яркими и зримыми и, значит, были способны вызвать в его душе прежний страх, если он еще сохранился. Поэтому, покорно следуя за памятью, которая, словно неумолимый и беспристрастный поводырь, повела его во времени вспять, Марчелло мысленно проделал тот же путь, что когда-то ребенком: первая встреча с Лино на бульваре; желание иметь пистолет; обещание Лино; посещение виллы; вторая встреча с Лино; педерастические приставания шофера; Марчелло целится; Лино, стоя на коленях у кровати, кричит, театрально раскинув руки: "Убей меня, Марчелло… пристрели как собаку!"; Марчелло стреляет, словно повинуясь; мужчина падает на кровать, чуть приподнимается и замирает, завалившись на бок. Исследуя происшедшее деталь за деталью, Марчелло заметил, что равнодушие, с которым он воспринял газетную заметку, укрепляется и растет. В самом деле, он не только не испытывал ни малейших угрызений совести, но ее неподвижную поверхность не всколыхнули даже чувства сострадания, обиды или отвращения по отношению к Лино, чувства, которые так долго были для Марчелло неотделимы от этого воспоминания. Короче говоря, он ничего не ощущал, и душа его была столь же безучастна перед этим далеким воспоминанием, как импотент, лежащий рядом с обнаженным, вызывающим желание женским телом. Марчелло радовало собственное безразличие — несомненный знак того, что между мальчиком, которым он был, и молодым человеком, которым стал, не было никакой связи, даже косвенной, даже самой слабой. Закрывая папку и вставая из-за стола, Марчелло снова подумал, что и вправду стал другим, и, хотя память его была в состоянии механически воспроизвести то, что произошло в далеком октябре, на самом деле все его существо, до самых потаенных уголков, об этом уже забыло.
Не спеша он подошел к стойке и сдал папку библиотекарше. Затем, держась в излюбленной своей манере, сдержанно, с чувством меры и сознанием собственной силы, вышел из читального зала и стал спускаться по лестнице в вестибюль. Выйдя на залитую светом улицу, он подумал, что ни газетная статья, ни воспоминание о смерти Лино не вызвали никакого отклика в его душе, и тем не менее недавнее воодушевление прошло. Марчелло припомнил ощущение, возникшее у него, когда он листал страницы старой газеты: словно под снятыми бинтами оказалась зажившая рана. Он подумал, что под гладкой кожей, возможно, тлеет прежняя инфекция в форме скрытого, невидимого нарыва. Предположение его было верно, и в этом Марчелло убедило не только то, что облегчение, испытанное им, когда он увидел, что смерть Лино ему безразлична, было мимолетным, но и то, что легкая, мрачноватая меланхолия, подобно прозрачной траурной вуали, отделяла его от реальности. Словно воспоминание о случившемся с Лино, хотя оно и растворилось в мощной кислоте времени, заволокло необъяснимой тенью все его мысли и чувства.
Неторопливо шагая по многолюдным, залитым солнцем улицам, Марчелло пытался сравнить себя тогдашнего, каким он был семнадцать лет назад, с собой нынешним. Он вспомнил, что в тринадцать лет был мальчиком робким, несколько женственным, впечатлительным, безалаберным, наделенным воображением, пылким и страстным. Теперь же, в тридцать лет, он ничуть не отличался робостью, а напротив, был совершенно уверен в себе, превратился в настоящего мужчину по своим вкусам и манерам, спокойного, чрезмерно аккуратного, бесстрастного, почти лишенного воображения, прекрасно владеющего собой. Кроме того, он вспомнил, что прежде в душе его, обуреваемой самыми разнообразными чувствами, царили сумбур и неразбериха. Теперь душевный мир его был ясен, хотя что-то в нем погасло, а скудость и твердость немногих принципов и убеждений сменили былую сумятицу и изобильность чувств. Раньше он был склонен к откровенности и несдержан, порою попросту переходя все границы. Теперь был замкнут, всегда ровен, молчалив и, хотя его нельзя было назвать скучным, веселостью не отличался. Но самым приметным знаком происшедших с ним за семнадцать лет перемен было исчезновение своеобразного избытка жизненных сил, вызывавшегося тем, что в нем кипели необычные и, вероятно, ненормальные инстинкты. Теперь на смену излишеству пришла серая мертвящая нормальность. Он опять подумал, что только случай помешал ему уступить желаниям Лино, и, разумеется, на его поведение — а держался Марчелло с шофером кокетливо и по-женски деспотично — повлияла не только детская продажность, но и неосознанные скрытые наклонности. Теперь же Марчелло действительно был как все. Он остановился перед зеркальной витриной магазина и долго рассматривал свое отражение, стараясь судить о себе со стороны, объективно и беспристрастно: да, в самом деле, он был как все. В сером костюме со строгим галстуком, высокий, хорошо сложенный. Смуглое лицо, аккуратно причесанные волосы, темные очки. Он вспомнил, как в университете вдруг с радостью обнаружил, что по крайней мере около тысячи молодых людей одевались, разговаривали, думали, вели себя, как он. Сейчас, вероятно, эта цифра выросла до миллиона. Он — нормальный человек, подумалось ему со злым, горьким удовлетворением, в этом не было никаких сомнений, хотя он не смог бы сказать, как произошла эта перемена.
Внезапно он вспомнил, что у него кончились сигареты, и зашел в табачную лавку в галерее на пьяцца Колонна. Он подошел к прилавку и попросил свои любимые сигареты. В тот же самый момент трое других посетителей потребовали ту же марку, и продавец быстро выложил на мраморный прилавок перед четырьмя мужчинами, протягивавшими деньги, четыре одинаковые пачки, и четыре руки забрали их одинаковым жестом. Марчелло заметил, что взял пачку, помял ее и разорвал точно так же, как и трое остальных. Вместе с тем он обратил внимание, что двое положили пачку в маленький внутренний карман пиджака. И наконец, один из троих, едва выйдя из лавки, остановился и прикурил сигарету от точно такой же, как и у Марчелло, серебряной зажигалки. Эти наблюдения вызвали в его душе почти сладострастное удовлетворение. Да, он был как другие, он был как все. Как те, что покупали сигареты той же марки и делали те же жесты, что и он; как те, что оглядывались вслед женщине, одетой в красное, когда она проходила мимо, и разглядывали ее мощные ягодицы, обтянутые тонкой материей. Хотя в последнем случае его поведение диктовалось скорее подражанием, нежели сходством вкусов и наклонностей.
Низенький и уродливый продавец газет шел навстречу Марчелло с пачкой газет под мышкой, размахивая одним экземпляром и выкрикивая с такой силой, что у него наливалось кровью лицо, одну, непонятную, фразу, где все же можно было разобрать слова "победа" и "Испания". Марчелло купил газету и внимательно прочел крупно набранный заголовок: в войне в Испании франкисты снова одержали победу. Он прочел эту новость с явным удовольствием, что, кстати, указывало на его полную, абсолютную нормальность. Он видел, как война родилась из первого лицемерного заголовка: "Что происходит в Испании?" Потом она ширилась, разрасталась, превращаясь в столкновение не только военное, но и идейное. И он постепенно заметил, что относится к происходящему с особым чувством, совершенно лишенным политических или моральных оценок (хотя подобные соображения часто приходили ему на ум), похожим на отношение восторженного болельщика, поддерживающего одну команду против другой. С самого начала он хотел, чтобы победил Франко, думая об этом без ожесточения, но настойчиво и постоянно, словно эта победа должна была подтвердить истинность и правоту его вкусов и взглядов не только в сфере политики, но и во всех других. Возможно, и тогда, и сейчас он желал победы Франко из любви к симметрии, подобно тому, как люди, обставляя дом, заботятся о том, чтобы мебель была выдержана в едином стиле. Ему казалось, что эта симметрия прослеживается в событиях последних лет, в том, как постепенно усиливались ясность и важность происходящего: сначала приход фашизма к власти в Италии, потом в Германии, затем война в Эфиопии, потом в Испании. Такое развитие событий было Марчелло приятно, он и сам не знал почему, может быть, потому, что было легко разглядеть в нем некую высшую логику, а умение распознать ее давало ощущение уверенности и собственной непогрешимости. С другой стороны, подумал он, складывая газету и убирая ее в карман, было очевидно, что он убежден в правоте дела Франко не из-за политических или пропагандистских соображений. Его убежденность возникла сама по себе, как возникает она у людей простых и невежественных. Словом, из воздуха, в том смысле, как принято говорить, что идея носится в воздухе. Марчелло поддерживал Франко, как поддерживало его множество простых людей, которые знали об Испании очень мало, а то и вообще не знали ничего, они с трудом читали заголовки газет и были необразованны. Но они поддерживали Франко из симпатии, поступая при этом необдуманно, нелогично, иррационально. О том, что эта симпатия носилась в воздухе, можно было сказать, лишь говоря метафорическим языком. Ибо в воздухе носятся обычно цветочная пыльца, дым из труб домов, пыль, свет, но не идеи. Источники этой симпатии были запрятаны глубже, и это еще раз доказывало, что его нормальность не была поверхностной, не была чем-то сознательным и преднамеренным, не опиралась на какие-то воображаемые причины и мотивы, а носила характер инстинктивный и почти физиологический, определялась верой, которую Марчелло разделял с миллионами других людей. Он составлял единое целое с народом и обществом, в котором ему приходилось жить, он не был одиночкой, ненормальным, безумцем, он был одним из них, братом, гражданином, соратником. И это, после того как он долго боялся, что убийство Лино отделит его от остального человечества, было в высшей степени утешительно.
В сущности, подумал он, Франко или кто-то другой — неважно, лишь бы существовала связь, мостик, знак единения и общности. Но тот факт, что это был Франко, а не кто-то иной, доказывал, что душевное участие Марчелло в испанской войне было не только признаком общности и единства, но и делом истинным и справедливым. В самом деле, что есть истина? Нечто для всех очевидное, то, во что все верят и что считают неопровержимым. Таким образом, цепь была неразрывна, все звенья ее накрепко спаяны между собой: от симпатии, возникшей непроизвольно, — до осознания того, что то же чувство вместе с ним разделяют миллионы других людей; от осознания этого факта — к убежденности в своей правоте; от убеждения в правоте — к действию. Потому что, подумалось ему, обладание истиной не только позволяет, но и заставляет действовать. Словно ему самому и окружающим нужны были доказательства его нормальности, и, чтобы эту нормальность не утратить, ее надо было постоянно углублять, подтверждать, доказывать.
Наконец-то Марчелло добрался до министерства. Его ворота находились по другую сторону улицы, за двойной вереницей движущихся машин и автобусов. Марчелло подождал немного, а затем последовал за большим черным автомобилем, как раз въезжавшим в ворота. Он вошел за машиной, назвал привратнику имя чиновника, с которым хотел бы встретиться, и уселся в зале ожидания, почти довольный тем, что ждет, как и все, вместе со всеми. Он не спешил, не выказывал нетерпения и раздражения порядками и правилами, установленными в министерстве. Напротив, эти порядки и правила нравились ему как примеры более общего и всеобъемлющего порядка и правил, и он охотно к ним приноравливался. Он был совершенно спокоен и равнодушен, разве что — и это было для него не внове — ощущал легкую грусть. Загадочную грусть, ставшую отныне неотъемлемой чертой его характера. Он всегда был грустен, точнее, ему недоставало веселости. Так бывает с озерами, лежащими у подножия высоких гор: горы отражаются в их водах, но заслоняют солнечный свет, и озера кажутся черными и печальными. Если б сдвинуть гору, то под солнцем озеро бы заулыбалось, но гора все стоит на прежнем месте, а озеро все так же печально. Марчелло был грустен, как эти озера, но что омрачало его, он не знал.
Зал ожидания — комнатка, примыкавшая к швейцарской, — был набит самой разношерстной публикой, являвшей собой полную противоположность посетителям, которые должны были бы находиться в приемной министерства, чьи чиновники славились своей элегантностью и светскостью. Три субъекта весьма гнусной и зловещей наружности, возможно осведомители или агенты в штатском, курили и переговаривались вполголоса, сидя рядом с молодой черноволосой женщиной, размалеванной и кричаще одетой, судя по всему девицей легкого поведения самого низкого пошиба. В приемной находился также старик с белыми усами и бородкой, одетый чистенько, но бедно в черный костюм, вероятно профессор. Там была еще тощая седоволосая бабенка, с беспокойным, озабоченным выражением лица, должно быть мать семейства. И он.
С острым чувством отвращения Марчелло украдкой наблюдал за всеми этими людьми. С ним так случалось всегда: он думал, что он нормальный, такой же, как все, когда представлял себе абстрактную толпу как одно большое войско, объединенное общими чувствами, взглядами, целями, и тогда приятно было ощущать себя его частичкой. Но едва из этой толпы начинали выделяться индивидуумы, иллюзия нормальности разбивалась об их различия, он не узнавал себя в них полностью и испытывал одновременно отвращение и отчужденность. Что было общего между ним и тремя подозрительными вульгарными типами, между ним и уличной девкой, между ним и убеленным сединами старцем, между ним и измученной, со всем смирившейся матерью? Ничего, кроме отвращения и жалости. "Клеричи", — раздался голос служителя. Он вздрогнул и встал. "Первая лестница направо". Не оборачиваясь, Марчелло направился к указанному месту.
Он поднялся по широченной парадной лестнице, в центре которой змеился красный ковер, и, преодолев второй лестничный марш, очутился на просторной площадке, куда выходили три большие двустворчатые двери. Он подошел к одной из них, открыл ее и оказался в полутемной гостиной. Там стоял длинный массивный стол, на нем, в середине, — глобус. Марчелло прошелся по гостиной, ей, вероятно, не пользовались, о чем свидетельствовали притворенные оконные ставни и зачехленные диваны, выстроившиеся вдоль стен.
Он открыл одну из многочисленных дверей и попал в узкий темный коридор, заставленный двумя рядами застекленных шкафов. В глубине коридора виднелась приоткрытая дверь, через нее просачивался свет. Марчелло подошел к двери и, поколебавшись, слегка толкнул ее. Им двигало любопытство, он хотел найти служителя, чтобы тот указал ему нужную комнату. Заглянув в щелку, он понял, что, по всей видимости, ошибся дверью. Перед ним вытянулась длинная узкая комната, освещенная мягким светом, лившимся из затянутого желтым окна. У окна стоял стол, за столом, спиной к окну, в профиль, сидел молодой дородный мужчина с широким тяжелым лицом. У стола, спиной к Марчелло, стояла женщина, одетая в легкое платье с большими черными цветами, на ней была широкополая черная кружевная шляпа с вуалью. Она была очень высокая, тонкая в талии, но широкоплечая, с пышными бедрами; Марчелло обратил внимание на ее длинные ноги с узкими щиколотками. Она наклонилась к столу и что-то тихо говорила мужчине, который слушал ее сидя, не шевелясь, глядя не на нее, а на свою руку, лежавшую на столе и поигрывавшую карандашом. Потом женщина встала рядом с креслом, напротив мужчины, лицом к окну, прислонившись к столу спиной и приняв более непринужденную позу. Черная шляпа, надвинутая на глаза, мешала Марчелло разглядеть ее лицо. Она чуть помедлила, потом, изогнувшись и приподняв ногу, словно склонялась к фонтану и пыталась поймать ртом струйку воды, неловким жестом приникла губами к губам мужчины, который позволил поцеловать себя, не шелохнувшись и ничем не показав, что поцелуй был ему приятен. Женщина откинулась назад, закрыв лицо свое и мужчины широкими полями шляпы, потом пошатнулась и потеряла бы равновесие, если бы мужчина не удержал ее, обхватив за талию рукой. Стоя рядом со столом, она заслоняла сидящего мужчину, возможно, она гладила его по голове. Мужчина по-прежнему обнимал ее за талию, затем объятие ослабло, и жирная, грубая рука, словно влекомая вниз собственной тяжестью, скользнула на ягодицы женщины и застыла на них с растопыренными пальцами, словно краб или паук, замерший на гладкой шарообразной поверхности, за которую трудно ухватиться. Марчелло прикрыл дверь.
Он вернулся коридором обратно в гостиную с глобусом. То, что он увидел, подтверждало репутацию распутника, которой пользовался министр, потому что мужчина, сидевший за столом, был именно министр, и Марчелло сразу узнал его. Но вот странно: несмотря на то, что сам он был сторонником строгой морали, увиденное ничуть не поколебало его убеждений. Марчелло не испытывал никакой симпатии к министру, светскому человеку и бабнику, более того, тот был ему антипатичен. И вторжение любовных забав в дела служебные казалось Марчелло в высшей степени непристойным. Но все это никоим образом не подрывало его политических убеждений. Бывало, достойные доверия люди рассказывали ему, что те или иные важные персоны воруют, что они некомпетентны или используют политическое влияние в личных целях. Он воспринимал эти сообщения с почти угрюмым безразличием, словно они его не касались: с того момента, как раз и навсегда сделал свой выбор, Марчелло не собирался менять его. Впрочем, он чувствовал, что подобные вещи не удивляют его, потому что он предвидел их заранее, рано познав самые низменные свойства человеческой натуры. Но прежде всего Марчелло чувствовал, что между верностью режиму и твердыми моральными принципами, определявшими его собственное поведение, не было никакой связи: причины его верности были основательнее любых моральных критериев, и ее не могла поколебать ни рука, оглаживающая женское бедро в государственном учреждении, ни воровство, ни любое другое преступление или ошибка. Он не мог бы сказать точно, каковы были эти причины: между ними и его мыслью непроницаемой преградой стояла его неизбывная грусть.
Невозмутимо, спокойно, терпеливо Марчелло подошел к другой двери гостиной, увидел еще один коридор, вернулся назад, толкнулся в третью дверь и наконец оказался в приемной, которую искал. Люди сидели на диванах, расположенных вдоль стен, у двери стояли швейцары в галунах. Он тихо назвал одному из швейцаров имя чиновника, которого хотел увидеть, и сел на один из диванов. Чтобы скоротать время, Марчелло снова развернул газету. Сообщение о победе в Испании было напечатано через всю страницу, и он заметил, что ему это было неприятно как свидетельство дурного вкуса. Он перечитал заметку, набранную жирным шрифтом и извещавшую о победе, и перешел к длинной корреспонденции, напечатанной курсивом, но почти сразу бросил читать — так раздражал его манерный и притворно-грубоватый стиль специального корреспондента. Марчелло задумался над тем, как бы он сам написал подобную статью, и с удивлением обнаружил, что если бы это зависело от него, то не только статью об Испании, но и все прочие аспекты режима, от самых незначительных до самых важных, были бы совершенно другими. В действительности в нынешнем режиме почти все ему решительно не нравилось, тем не менее он сделал свой выбор и должен был остаться ему верен. Он снова развернул газету и проглядел другие сообщения, тщательно избегая статей патриотических и пропагандистских. Наконец оторвал глаза от газеты и огляделся вокруг.
В приемной в тот момент кроме него находился только пожилой бородатый господин с круглой седой головой и наглым, хитрым, алчным выражением лица. Он был одет в светлый спортивный пиджак молодежного покроя с разрезом сзади, на груди красовался яркий галстук, на ногах были большие башмаки на резиновом ходу. Старик делал вид, что в министерстве он — свой, прохаживался взад и вперед по залу, с непринужденным и шутливым нетерпением обращался к почтительным швейцарам, неподвижно стоявшим у дверей. Потом одна из дверей открылась, и появился человек среднего возраста, лысый, худой, несмотря на выпирающий живот, глаза его тонули в больших черных глазницах, бледное осунувшееся лицо с заостренными чертами отличалось живым, умным, скептическим выражением. Старик тут же направился к нему с восклицанием шутливого протеста, вошедший поприветствовал его церемонно и почтительно. Старик взял бледнолицего не под руку, а прямо-таки обнял за талию словно женщину и, шагая рядом с ним по залу, начал что-то тихо и быстро ему нашептывать. Марчелло рассеянно наблюдал за этой сценой и вдруг с удивлением почувствовал, что непонятно почему испытывает к старику безумную ненависть. Марчелло знал, что совершенно неожиданно и в силу самых разных причин, подобно чудищу, выныривающему на поверхность неподвижного моря, сквозь мертвящую оболочку его обычной апатии вдруг прорывались приступы ненависти. Всякий раз он удивлялся этому, словно открывал неизвестную черту своего характера, противоречащую всему, что он знал о себе и в чем был уверен. Он, например, чувствовал, что легко мог бы убить этого старика или заставить кого-нибудь убить его. Почему? Возможно, потому, что скептицизм — порок, который Марчелло ненавидел всего сильнее, — ясно отпечатался на багровой физиономии старика. А может, потому, что на пиджаке был сзади разрез, и когда старик клал руку в карман, то фалда приподнималась и становились видны брюки, обвисшие и слишком широкие, что производило отталкивающее впечатление и напоминало манекен в портновской витрине. Как бы там ни было, Марчелло ненавидел его, и ненависть была так сильна, так невыносима, что он предпочел погрузиться в чтение газеты. Когда он снова поднял голову, старик и его собеседник исчезли, зал был пуст. Вскоре к Марчелло подошел швейцар и прошептал, что подошла его очередь. Марчелло встал и пошел за швейцаром. Тот открыл одну из дверей, и Марчелло оказался в просторной комнате, где стены и потолок были расписаны фресками, в глубине стоял стол, заваленный бумагами. За столом сидел бледнолицый, которого Марчелло видел в зале. Рядом с ним находился еще один человек, его Марчелло хорошо знал, это был его непосредственный начальник по секретной службе. При появлении Марчелло бледнолицый, бывший одним из секретарей министра, встал. Второй, напротив, остался сидеть, поприветствовав Марчелло кивком головы. Этот второй, сухой старик с внешностью солдафона, с багровым, словно выскобленным из дерева лицом, с такими черными и жесткими усами, что они казались фальшивыми, как на маске, являл собой полную противоположность секретарю. Марчелло знал, что это был честный, верный, непреклонный служака, привыкший не рассуждать, ставивший то, что считал своим долгом, превыше всего, даже превыше совести. Тогда как секретарь, насколько помнил Марчелло, был человеком более современного и совершенно иного пошиба: честолюбивый скептик, вращающийся в свете, склонный к интригам и проявляющий при этом жестокость, не сдерживаемый никакими профессиональными или нравственными обязательствами. Естественно, что все симпатии Марчелло были на стороне старика, еще и потому, что, как ему показалось, в этом красном исхудалом лице он угадывал ту же мрачную меланхолию, что так часто одолевала его самого. Возможно, полковник Баудино, как и он, тоже видел противоречие между непоколебимой, почти не рассуждающей преданностью и многими прискорбными сторонами повседневной жизни Но может быть, подумал Марчелло, он заблуждался и, как это бывает, из симпатии приписывал своему начальнику собственные чувства, надеясь, что не он один испытывает их.
Полковник, не глядя ни на Марчелло, ни на секретаря, сухо сказал: "Это доктор Клеричи, я говорил вам о нем недавно", и секретарь с церемонной и почти иронической готовностью, привстав из-за стола, протянул Марчелло руку и предложил сесть. Марчелло сел, сел и секретарь, взяв коробку с сигаретами и предложив их сперва полковнику, но тот отказался, затем Марчелло, который взял сигарету. Секретарь тоже закурил и сказал:
Клеричи, мне очень приятно познакомиться с вами… полковник так превозносил вас… если верить ему, то вы, как говорится, ас. — Он подчеркнул улыбкой "как говорится" и продолжал: — Мы вместе с министром изучили ваш план и сразу же сочли его превосходным… Вы хорошо знаете Квадри?
— Да, — ответил Марчелло, — он был моим профессором в университете.
— И вы уверены, что Квадри неизвестны ваши функции?
— Думаю, нет.
Ваша идея изобразить раскаяние и смену политических взглядов, чтобы внушить им доверие, проникнуть в их организацию и даже получать от них поручения в Италии — весьма хороша, — продолжал секретарь, глядя на лежащие перед ним на столе заметки, — министр тоже согласен, что нечто подобное надо попытаться сделать немедля. Когда бы вы были готовы поехать, Клеричи?
— Как только будет нужно.
Прекрасно, — сказал секретарь слегка удивленно, словно ожидал другого ответа, — прекрасно. Тем не менее есть один момент, который следует прояснить: вы беретесь довести до конца миссию, скажем так, весьма деликатную и опасную… мы тут говорили с полковником… Чтобы не вызвать подозрений, вам следует найти какой-нибудь приемлемый предлог для вашей поездки в Париж… Я не хочу сказать, что они знают, кто вы, или могут это узнать, но предосторожность никогда не помешает… тем более что Квадри, как говорится в вашем докладе, в свое время была известна ваша лояльность по отношению к режиму…
Если б она была ему неизвестна, — сухо заметил Марчелло, — то ни о какой перемене взглядов не могло бы быть и речи…
Верно, совершенно верно… но нельзя же специально отправиться в Париж, чтобы явиться к Квадри и сказать ему: вот он я… Надо, напротив, создать впечатление, что ваше пребывание в Париже вызвано личными, а вовсе не политическими причинами, и что вы воспользовались возможностью, чтобы признаться Квадри в пережитом вами духовном кризисе… нужно, — вдруг заключил секретарь, поднимая на Марчелло глаза, — чтобы ваша поездка носила частный, а не официальный характер.
Секретарь повернулся к полковнику и спросил:
— Вам так не кажется, полковник?
Это и мое мнение, — не поднимая головы, ответил полковник. И добавил: — Но только доктор Клеричи может найти подходящий предлог.
Марчелло склонил голову в знак согласия. Ему казалось, что отвечать пока нечего, — чтобы найти такой предлог, надо было спокойно подумать. Он хотел сказать: "Дайте мне два- три дня на размышление", как вдруг почти вопреки желанию у него вырвалось:
Через неделю я женюсь… Можно было бы совместить задание со свадебным путешествием.
На сей раз удивление секретаря было явным и глубоким, хотя он быстро скрыл его изъявлением энтузиазма. Полковник же, напротив, остался совершенно невозмутим, словно Марчелло ничего не сказал.
Очень хорошо… замечательно! — воскликнул секретарь в замешательстве. — Вы женитесь — лучшего предлога не найти — традиционное свадебное путешествие в Париж.
— Да, — без улыбки произнес Марчелло, — традиционное свадебное путешествие в Париж.
Секретарь испугался, что обидел его:
Я хотел сказать, что Париж как раз подходящее место для свадебного путешествия. К сожалению, я не женат… но, если бы мне пришлось жениться, думаю, я тоже поехал бы в Париж…
На сей раз Марчелло промолчал. Он часто отвечал таким образом тем, кто был ему неприятен, — полным молчанием. Секретарь обернулся за поддержкой к полковнику:
Вы были правы, полковник… только доктор Клеричи мог найти подобный предлог… мы, даже если бы и придумали нечто подобное, не смогли бы ему это предложить.
Эту фразу, произнесенную двусмысленным, полусерьезным тоном, можно было истолковать двояко: она могла прозвучать как похвала, хотя и ироническая, что-то вроде: "черт побери, какой фанатизм", а могла выражать чувство изумления и презрения: "какое раболепство… ни во что не ставит даже собственную женитьбу". Возможно, подумал Марчелло, во фразе прозвучали оба мотива, потому что было очевидно, что для самого секретаря граница между фанатизмом и раболепством была очерчена не столь уж резко: в зависимости от обстоятельств он пользовался и тем и другим для достижения одних и тех же целей. Марчелло с удовлетворением заметил, что полковник тоже не ответил секретарю улыбкой, на которую тот напрашивался, произнеся свою двусмысленную фразу. Последовало молчание. Теперь Марчелло пристально смотрел на секретаря неподвижным беззастенчивым взглядом, чем, как он знал, приводил людей в замешательство. И секретарь не выдержал, отвел глаза и внезапно, опершись обеими руками о стол, поднялся.
Хорошо… Тогда вы, полковник, обговорите с доктором Клеричи все детали… А вы, — продолжил он, обращаясь к Марчелло, — должны знать, что пользуетесь полной поддержкой министра и моей… Более того, — добавил он, притворно изобразив, что вспомнил об этом случайно, — министр выразил желание познакомиться с вами лично.
Но Марчелло и на сей раз не раскрыл рта, ограничившись тем, что встал и отвесил легкий учтивый поклон. Секретарь, ожидавший, вероятно, слов благодарности, снова удивился, но быстро скрыл свое удивление:
— Подождите, Клеричи… министр приказал мне привести вас прямо к нему.
Полковник поднялся и произнес:
— Клеричи, вы знаете, где меня найти.
Он протянул секретарю руку, но тот во что бы то ни стало хотел проводить его до двери с церемонной и подчеркнутой почтительностью. Они пожали друг другу руки, и полковник вышел, а секретарь обернулся к Марчелло:
Пойдемте, Клеричи… министр крайне занят, но несмотря на это непременно хотел видеть вас и выразить вам свое удовлетворение. Вы впервые встречаетесь с министром, не так ли?
Секретарь произнес эти слова, проходя через маленькую приемную, примыкавшую к его кабинету. Затем подошел к одной из дверей, открыл ее, исчез, сделав знак подождать, потом почти сразу же появился снова и пригласил Марчелло следовать за собой.