Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журналистское расследование - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В 1996 году другой новозеландский исследователь Ники Хэгер (Nicky Hager) опубликовал книгу «Секретная власть», в которой подробно описал историю «Эшелона» и схему его работы. Собирая материал, Хэгер сумел пообщаться с несколькими десятками сотрудников спецслужб, с помощью которых составил картину глобальной системы электронного перехвата. Разумеется, оценить, насколько полна и реальна эта картина, из-за режима строгой секретности было невозможно, однако всколыхнуть общественное мнение Хэгеру удалось.

Особое возмущение существование «Эшелона» вызывало у европейских политиков, многие из которых были связаны с США и Великобританией союзническими отношениями в рамках блока НАТО, однако о шпионской системе даже не подозревали. Более того, выяснилось, что благодаря перехваченным «Эшелоном» сообщениям американские концерны «увели» у конкурентов несколько крупных контрактов: AT&T в 1990 году отбила у японской NEC контракт индонезийского правительства на закупку телекоммуникационного оборудования, Raytheon в 1994 году перехватила бразильский контракт на поставку радарных систем у французской Thomson-CSF, а Boeing годом позже получил договоры на поставку аэробусов в страны Персидского залива, изначально предназначавшиеся European Airbus consortium.

В 1998 году Европейский парламент поручил Дункану Кэмпбеллу подготовить доклад об «Эшелоне» для проведения специальных слушаний по этому вопросу, которые состоялись 25 апреля 1999 года и собрали огромное количество политиков, общественных деятелей и журналистов из разных стран мира.

Доклад Кэмпбелла только в его фактологической части составил более 40 страниц. Автор (оговоримся, что приведенные им примеры специалисты считают не очень конкретными и доказательными) не ограничился описанием «Эшелона», постаравшись собрать сведения и о других системах электронного шпионажа. Согласно утверждению журналиста, компьютеры на любой из точек сети «Эшелона» способны автоматически обрабатывать миллионы перехваченных сообщений в поисках необходимых элементов информации. Для «отлова» интересующих разведку сведений используются в памяти компьютеров ключевые слова, адреса, телефонные или факсовые номера. При этом перехват идет по всему диапазону частот и каналов связи. В докладе говорилось, как американские компании «Майкрософт», «Лотус», «Нетскейп» помогают спецслужбам США расшифровывать кодировку, предусмотренную их программным обеспечением, которое использует весь мир. Отметим: главное, что задело европейских политиков в докладе Кэмпбелла, – это способность США контролировать их внешнюю политику и экономическую деятельность.[32]

И все-таки работа Кэмпбелла и других журналистов свою роль сыграла. После того как разоблачение фактически состоялось, в декабре 1999 года некоторые официальные документы, подтверждающие существование «Эшелона», были рассекречены в США. Теперь и в Америке раздавались голоса в пользу обнародования данных: «Даже если вся история про „Эшелон“ – галлюцинация, конгресс должен разобраться в этом», – заявил представитель Федерации американских ученых Стив Афтергуд (Steve Aftergood), занимающийся исследованиями в области государственной безопасности.[33] Позднее существование системы было официально признано и правительством Австралии.

Разоблачение «Эшелона» спровоцировало спецслужбы Франции на признание о владении аналогичной (хотя и меньшей по масштабу) разведывательной системы.[34] Первую информацию о ней опубликовал известный французский журналист Жан Гуисне (Jean Guisnel) в июне 1998 года в еженедельнике «Ле пойнт»,[35] следом последовало и официальное подтверждение.

Вместе с тем результат этого международного расследования, которое продолжается и по сей день силами десятков журналистов и общественных деятелей (часть их объединилась в рамках проекта «Наблюдение за „Эшелоном“»), едва ли можно считать полностью достигнутым. Система, деятельность которой по сути нарушает тайну переписки и элементарные правила деловой этики, по-прежнему работает и вряд ли будет когда-нибудь свернута.

1.3. Журналистские расследования в дореволюционной России

Русская журналистика XIX века менее всего задумывалась над жанрами. Она стремилась достучаться до умов современников любыми способами, а высот блестящих журналистских расследований достигала порой в тех жанрах, которые Россия в силу своей ментальности именовала гордым словом – публицистика, и неважно, был ли это репортаж, судебный очерк, фельетон или статья. В истории русской журналистики не было «макрейкеров», но предтечу жанра можно проследить и здесь, потому что грязи в российской действительности хватало во все времена. Просто в отличие от американцев, любящих четкие формулировки и определения, русская журналистика ярлыков на себя не навешивала, расследования всегда оставались для нее не столько жанром, сколько методом. И если американские исследователи с гордостью пишут о том, что школу «разгребателей грязи», «сочетающую в себе сильную социальную критику с углубленным пониманием проблемы», прошли Теодор Драйзер, Джек Лондон, Эптон Билл Синклер и Ирвинг Стоун, то какую школу должен был пройти Салтыков-Щедрин, чтобы подняться до уровня социальной критики «Истории одного города»?

«История одного города» – роман-антиутопия? Журналистское расследование!

Исследование и глубокий анализ общественной жизни, ее извращений и пороков всегда были главной задачей Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина (1826 – 1889), а жизнь первого пореформенного десятилетия давала писателю материал для поразительных сопоставлений. Уже в очерках из цикла «Признаки времени», которые печатались в «Современнике» и «Отечественных записках», встречается понятие «торжествующее бесстыжие». В первом десятилетии ХХ века, работая над лекциями по истории русской литературы, А. М. Горький писал: «В наши дни, – подчеркивал он, – Щедрин ожил весь. И нет почти ни одной его злой мысли, которая не могла бы найти оправдание в переживаемый момент»[36]. Сатира Салтыкова-Щедрина оказалось близкой не только мрачному периоду реакции, но и настоящему моменту. Так, в очерке «Хищники» из «Признаков времени» есть все, чем пестрят газеты сегодня: «пирамиды», концессии, жульничество. И разве не прекрасной иллюстрацией деятельности иных нынешних губернаторов является «История одного города», написанная в 1869 – 1870 годах?

Новое сочинение Щедрина произвело на русское общество странное впечатление. Кто-то признавал, что это «мастерски написанная сатира на градоначальников», и советовал «нашим влиятельным людям познакомиться с ним, прежде чем они решатся подать свой голос за проект о рассмотрении губернаторской власти». Иные обвиняли писателя в стремлении «поглумиться» и «позлословить» над народом, но абсолютное большинство дореволюционных критиков сочло, что зеркало сатиры «Истории одного города» обращено «не к настоящему, а к прошедшему». Очевидно, их ввело в заблуждение то, что рассказы смиренных глуповских летописцев содержали в себе намеки на некоторые подлинные события русской истории. Но не историческую, а совершенно обыкновенную сатиру имел в виду писатель, по собственному признанию. Острие этой сатиры было направлено против тех черт русской действительности, которые, по его мнению, «делали ее не совсем удобной». К таким чертам он относил, в частности, «благодушие, доведенное до рыхлости», и «легкомыслие, доведенное до способности не краснея лгать самым бессовестным образом».

«История одного города» остается самой совершенной сатирой Салтыкова-Щедрина. Причудливо переплетая настоящее и минувшее, писатель создает блестящий образец литературного произведения, жанр которого определить затруднительно. Что это – роман? Антиутопия? Исследование? В одной из наиболее обстоятельных работ, посвященных истории журналистских расследований, – коллективной монографии, подготовленной группой ученых Северо-Западного университета (North-West University) под руководством профессора Дэвида Протесса, сказано: «Выбор сюжета, подбор и организация фактов в процессе написания расследовательских материалов служат нравственной задаче – вызвать сочувствие к жертве, которая, может, не вполне безгрешна, но достаточно невиновна для того, чтобы вызвать возмущение действиями властей»[37]. С этой точки зрения «Историю одного города» вполне можно назвать журналистским расследованием.

Расследования Николая Лескова: последствия печальны

Специфика русской жизни была такова, что журналистам и писателям вольно или невольно приходилось подчас выступать в роли расследователей. Попытка разобраться в ситуации иногда приводила к последствиям едва ли не трагическим. Так случилось с русским писателем Николаем Семеновичем Лесковым (1831 – 1895), литературная деятельность которого «началась тяжелой для него драмой, которая могла бы и не разыграться, если б русские интеллигентные люди умели относиться друг к другу более внимательно и бережно…»[38].

30 мая 1862 года Лесков опубликовал в «Северной пчеле» пространную статью «О пожарах в Петербурге», которая подорвала его литературное положение на два десятилетия. История этой публикации такова: 28 мая 1862 года в шестом часу вечера по городу разнеслась весть: горят Апраксин и Щучий дворы! Сотни деревянных лавок, ларей, балаганчиков и складов, загоревшиеся по неизвестным причинам, через несколько часов представляли собой огненное море. Если учесть, что несколькими днями раньше в различных местах Петербурга уже пылали пожары, то нетрудно представить себе возникшую в связи с этим панику. В толпе высказывались мысли, что пожары совсем не случайны. Их связывали с деятельностью революционных кружков и прокламациями «Молодой России».

Лескову довелось стать свидетелем того, как, громко проклиная поджигателей, толпа избивала студентов – «подозрительных» молодых людей пытались бросить в бушующее пламя. Под впечатлением увиденной сцены он отправился в редакцию «Северной пчелы», где бурно обсуждали события дня. Бесчинство толпы и равнодушие полицейских одинаково возмутили присутствующих. Тогда Лесков вместе со своим другом Бенни решил через газету обратиться к полиции с требованием расследовать слухи и найти истинных виновников пожаров. «Среди всеобщего ужаса, который распространяют в столице почти ежедневные большие пожары, в народе носится слух, что Петербург горит от поджогов и что поджигают его с разных концов 300 человек, – писал он. – В народе указывают на сорт людей, к которому будто бы принадлежат поджигатели, и общественная ненависть к людям этого сорта растет с неимоверной быстротой… Для спокойствия общества и устранения беспорядков, могущих появиться на пожарах, считаем необходимым, чтобы полиция тотчас же огласила все основательные соображения, которые она имеет насчет происхождения ужасающих столицу пожаров…» Это обращение мыслилось Лесковым в защиту студентов от клеветы. Но случилось обратное.

В редакцию газеты вскоре пришли два человека, которые назвали себя «депутацией от молодого поколения», и заявили протест Лескову, обвиняя его в натравливании органов власти на студентов. Журнал «Искра» поместил карикатуру, изобразив добровольную дружину «Северной пчелы», спешащую на тушение пожаров. Писатель получил два анонимных послания с угрозами. Статья Лескова, его апелляция к властям была воспринята как пособничество реакции. В июне в «Северной пчеле» вышли его оправдательные статьи. Но это ничего не изменило. Скандал и сплетни вокруг имени Лескова не прекращались. Петербургская интеллигенция отвернулась от него, и 6 сентября писатель был вынужден покинуть столицу с заграничным паспортом. «Если родишься в России и сунешься на писательское поприще с честными желаниями – проси мать слепить тебя из гранита и чугуна» – так определил драматизм судьбы писателя известный публицист и журналист Г. Благосветлов.[39] Лесков был соткан всего лишь из нервов.

Исторические расследования. «История Пугачевского бунта» Пушкина. «Язвы Петербурга» Михневича

В своих исторических расследованиях современные журналисты чаще всего отталкиваются от того, что принято называть историческими загадками. Иной раз на основе мемуарных и документальных источников они строят версии жизни и смерти поэтов, политиков, космонавтов и других известных людей. Эпоха гласности чрезвычайно расширила круг тем для такого рода расследований. Сегодня они пользуются необычайной популярностью.

Методы журналиста и историка в данном случае схожи, но не следует забывать о том, что любое изложение фактов не тождественно самим фактам. В любом случае это – создание новой реальности. Каждому из нас дано видеть только изнаночную сторону того узорного ковра, с которым американский писатель Т. Уайлдер сравнил человеческую жизнь. Историки и журналисты по-своему исследуют узелки и обрывки на изнанке этого ковра, пытаясь воссоздать узор на свой лад. Степень достоверности воспроизведенного определяется степенью нравственности и добросовестности исследователя. Потому что лицевую сторону ковра видит только Бог, и только ему понятен смысл переплетения и значение каждой отдельной нити. Можно, подобно Джеку Бердену из романа «Вся королевская рать», откопать «что-то» и на судью Ирвина, но нельзя забывать о том, какой трагедией обернулось это расследование. Как вспоминал Берден: «Я не добился успеха, потому что в ходе исследования пытался обнаружить не факты, а истину. Когда же выяснилось, что истину обнаружить нельзя, а если и можно, то я ее все равно не пойму, – мне стало невмоготу выносить холодную укоризну фактов»[40].

Вопрос о том, факты или истину дано обнаружить журналисту при проведении расследования, остается открытым. Перспективу и угол зрения он всегда выбирает сам. Вилли Старк был, разумеется, прав: «Всегда что-то есть». В конце концов, журналистским расследованием можно назвать и заполонившие ныне прилавки книжных магазинов брошюры с названиями типа «Любовники Екатерины II», и попытку компании ПИТ объявить пивовара Ивана Таранова подлинным историческим персонажем. Но настоящее историческое расследование требует от журналиста огромного скрупулезного труда. Примером такого добросовестного расследования может служить «История Пугачевского бунта», написанная Александром Сергеевичем Пушкиным.

Мы до сих пор не знаем подлинных причин, побудивших поэта обратиться к истории крестьянской революции. В 1862 году академик Я. К. Грот впервые высказал мысль о том, что первоначально Пушкин собирался написать историю Суворова. Концепцию Грота подхватили другие исследователи, она вошла в широкий обиход и была канонизирована в академическом издании «Истории Пугачевского бунта», увидевшее свет в 1914 году. В предисловии к этой монографии казанский профессор Н. Н. Фирсов писал: «В начале 1833 года Пушкин наиболее активно интересовался славным генералиссимусом, но, как ни странно, задуманная Пушкиным „История Суворова“ привела к „Истории Пугачева“. Замысловатая фигура генералиссимуса Суворова овеяна многочисленными легендами и домыслами, и есть определенный соблазн в том, что Пушкин хотел посвятить свое исследование именно ему. Обращаясь с письмом к военному министру с просьбой разрешить занятия в архиве Главного штаба по следственному делу Пугачева, Пушкин мотивирует свое желание тем, что хочет познакомиться с материалами об участии Суворова в подавлении восстания. Возможно, эти документы настолько захватили поэта, что, увлекшись ими, он позабыл о главной теме. Но, скорее всего, правы те литературоведы, которые утверждают, что именно сам Пугачев интересовал Пушкина, а Суворова он упоминал потому лишь, что так легче было получить доступ к архивам. В пользу этой концепции говорит и то, что в течение всего 1833 года поэт изучал материалы по истории бунта, да и волна холерных бунтов, которая прокатилась по России в начале 30-х годов XIX столетия, делала эту тему чрезвычайно актуальной. „Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный“, – эти слова в „Капитанской дочке“ произносит Гринев, но они с предельной точностью выражали позицию автора».

Пушкин читал исторические труды П. И. Рычкова, «Обозрение уральских казаков» А. И. Левшинова, записки А. И. Бибикова, французские источники. Мимо его внимания не прошел ни один хоть сколько-нибудь значимый документ, рассказ или просто анекдот. Даже глупый и ничтожный антипугачевский роман «Le faut Pierre III», написанный в 1775 году и переведенный на русский язык в 1809-м под названием «Ложный Петр III – жизнь, характер и злодеяния бунтовщика Емельки Пугачева», пригодился поэту.[41] По собственному признанию, он не только со вниманием прочел «все, что было напечатано о Пугачеве, и сверх того 18 толстых томов in folio разных рукописей, указов, донесений и пр., но и посетил места, где происходили события… поверяя мертвые документы словами еще живых, но престарелых свидетелей».[42]

К написанию первой главы «Истории Пугачева» (название «История Пугачевского бунта» книга получила по настоянию Николая I) Пушкин приступил 25 марта 1833 года. В конце мая работа вчерне была закончена, но летом он покидает столицу, чтобы побывать на местах событий, порыться в провинциальных архивах, опросить старожилов. Эти поездки не обошлись без казусов. Так, в поселке Берды, где за каждую песню или интересный эпизод о Пугачеве поэт платил червонец, а иных усаживал за стол и угощал вином, местные обыватели сочли за благо собрать сход и написать донесение на имя начальника края, военного губернатора В. А. Перовского. «Был у нас неизвестного звания человек. Лицом смугл, волосом черен и курчав, на пальцах вместо ногтей когти. Подбивал под пугачевщину и дарил золотом. Должно быть, антихрист».[43] К чести Перовского следует сказать, что он оставил это донесение без внимания и оказывал Пушкину самое широкое содействие и помощь в сборе материала.

«История Пугачевского бунта» вышла в свет в декабре 1834 года. Современники встретили ее более чем прохладно, большинство выражало мнение, что Пушкин взялся не за свое дело. «Признаюсь, – не скрывал сожаления поэт, – я полагал вправе ожидать благосклонного приема, конечно, не за самую „Историю…“, но за исторические сокровища, к ней приложенные». Действительно, вторая часть книги, состоящая из документов, мемуаров и прочих памятников эпохи, была поистине «драгоценным материалом», что вынужден был отметить даже В. Броневский, подвергший сочинение Пушкина резкой критике в январском номере «Сына Отечества» за 1835 год. «История Пугачевского бунта» печаталась с дозволения правительства, минуя цензуру. «Разрешая печатание этого труда, его величество обеспечил мое благосостояние», – писал Пушкин в феврале 1834-го. Но его надежды не оправдались. Через год в дневнике поэта появится запись: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что еще хуже – не покупают». От продажи книги Пушкин выручил не более 20 тысяч рублей. После его смерти в квартире осталось 1775 нераспроданных экземпляров (из трехтысячного тиража).

Автором любопытных исторических расследований является и Владимир Осипович Михневич, имя которого мало известно современному читателю. Он родился в Киеве в 1841 году. Учился на историко-филологическом факультете Университета Святого Владимира, но курса не окончил, так как большую часть времени вынужден был заниматься гувернерством ради поиска средств к существованию. В Киеве же стал пробовать себя в журналистике: печатался в «Киевском телеграфе», посылал карикатуры и юмористические статьи в «Занозу» и «Искру».

В 1865 году, окончательно избрав своим поприщем журналистику, Михневич переезжает в Петербург. Пять лет он мечется в поисках заработка – занимается составлением прошений и перепиской бумаг, изредка печатается в петербургских газетах. В 1870 году его приглашают участвовать в сатирическом журнале «Будильник», с 1872 года Михневич – воскресный фельетонист «Сына Отечества», оттуда переходит в «Голос», а в 1877 году становится сотрудником «Новостей и Биржевой газеты», где проработает более двадцати лет. В этом издании фельетон обычно заменял собой передовую статью, и именно Михневич способствовал тому, что этот, обычно легкий в те времена, жанр превратился в острый и проблематичный. Особенностью фельетонов Михневича было искусное сочетание злобы дня в преемственности и противоречивости с событиями прошлого. В этом ему помогала любовь к истории.

Владимир Осипович был историком по призванию. Исторические расследования всегда оставались для него любимой работой. Он судил события дня судом высшим и беспристрастным «в той широкой перспективе, которая дается лишь людям именно по их специальности историка»[44]. С самого первого дня основания журнала «Исторический вестник» (1880) Михневич становится его постоянным сотрудником. Здесь он опубликовал множество работ, в частности «Историю карточной игры на Руси». Любовь к истории сделала из него знатока петербургской жизни. Михневич – автор книги «Петербург весь на ладони» (1874). Первая часть этого труда, «Петербург в старину», если и уступает в объеме известной книге М. Пыляева «Старый Петербург», то «превосходит ее достоверностью материала и осторожностью его разработки».[45]

Самым известным сочинением Михневича являются «Язвы Петербурга», которые в 1882 году печатались на страницах журнала «Наблюдатель», а в 1886-м вышли отдельным изданием. Основным источником для написания «Язв Петербурга» автору послужила однодневная перепись, которую впервые провели в городе в 1869 году. Данные переписи Михневич дополнил отчетами петербургской полиции, официальной статистикой, литературными источниками и собственными наблюдениями. В результате получилась книга, достаточно мрачная, но содержащая множество малоизвестных подробностей, которая и сегодня представляет интерес для исследователя. «Разве в старые добрые времена не крали и не грабили? – задается Михневич вопросом и тут же отвечает на него: – Вся разница только в способе хищения и его размерах. Крадут теперь крупными суммами, потому что завелись крупные деньги… Прежде больше враздробь воровали, теперь воруют оптом, прежде не так этим смущались, теперь это кажется не особенно пристойным, прежде газет не было, теперь есть – вот и все»[46]. Написанные в традициях журналистского расследования, «Язвы Петербурга» служат тому лучшим доказательствoм.

Репортеры-обличители

Дореволюционная русская журналистика представляет собой огромный пласт, изученный столь плохо, что об этом остается только сожалеть. Кто сегодня читает старые газеты? Между тем чтение это прелюбопытнейшее, и если иметь в вид у, что журналистское расследование предполагает глубокое изучение ситуации с разных сторон (в том числе и с той, которую стараются замолчать или не афишировать), то выясняется, что русская журналистика была знакома с этим методом давно. В 1913 году Абрам Евгеньевич Кауфман писал в «Историческом вестнике»: «Американские репортеры славились своей находчивостью. Подслушать, подсмотреть, проникнуть в частное собрание в виде лакея, с чисто шерлоковской ловкостью наводить на беседу человека, не склонного к интервью, – все это должен уметь американский репортер. Русская журналистика лишь теперь вырабатывает этот тип, но я встречал много лет назад репортеров, для которых не существовало закрытых дверей»[47].

Для такого утверждения у Кауфмана было достаточно оснований. В конце XIX века он работал в Одессе и занимал должность редактора газеты «Одесский листок», основанной В. Навроцким. В то время в Одессе было два очень популярных человека: градоначальник П. А. Зеленой и В. В. Навроцкий. В течение восемнадцати лет Зеленой держал местное население в страхе. Моряк по образованию и прежней деятельности, он обладал необузданным нравом и крайне вспыльчивым характером. Мичман Зеленой плавал когда-то на знаменитом фрегате «Паллада», и писатель И. Гончаров даже посвятил ему несколько строк своего романа, чем Зеленой чрезвычайно гордился. Говорили, что ему особо покровительствует Петербург, где он «лично известен», и что про него спрашивают: мол, мой Зеленой так же ругается?[48] Очевидно, именно это обстоятельство позволяло градоначальнику, о возмутительных выходках которого ходило множество слухов, чувствовать свою полную безнаказанность. В. Навроцкий трепетал перед ним не менее других, но этого человека также знала вся Одесса.

Василий Васильевич Навроцкий никогда ничему не учился и не знал даже грамоты, но это не мешало ему почти 40 лет издавать свою газету. «Если бы вы, Василий Васильевич, родились в Америке, то при ваших талантах непременно достигли бы наивысшего поста – президентского», – сказал Навроцкому на одном из чествований адвокат Куперник[49]. «Одесский листок» особо славился тем, что его издатель разрешал своим сотрудникам «разделывать под орех» местных городских деятелей. Тип репортера-обличителя был популярен в Одессе именно благодаря Навроцкому. «„Разделывать“ – это их ремесло, – писал в „Дневнике“ Короленко, – и они прежде спрашивают, кого нужно оплевать, а уже после подыскивают резоны»[50].

Дореволюционная журналистика, путь которой был усеян многими разбитыми жизнями и загубленными дарованиями, знала немало имен ловких репортеров. При определенном желании в их творчестве можно углядеть ростки жанра журналистского расследования, но делать это вряд ли нужно ввиду явной ничтожности и пустячности этих материалов, создаваемых на потребу публике и в расчете на «хорошую розницу». Это прекрасно понимали те, кто относился к своей профессии достаточно серьезно. «И я поражаюсь теперь: неужели эти ненужные и глупейшие темы были нужны тогдашнему обществу? – писал один из них. – И делаю вывод: нужны. Мыслящая буржуазия очень нуждалась в наших „пустяках“. Навроцкие это понимали лучше нас… Мы замазывали щели, в которые могла проникнуть неожиданно свежая струя. (…) Я не разоблачаю, не собираюсь также и каяться. Каяться мне не в чем. Я был не хуже других»[51].

Во времена Кауфмана «королем репортажа» называли Юлия Шрейера (1835 – 1887). «Чин статского советника и почтенный возраст не мешали ему сгибаться в три погибели, когда нужно было добывать ценные сведения».[52] Бывший кадровый офицер, выйдя в отставку, он занялся журнальной деятельностью и очень скоро стал одним из лучших отечественных репортеров. Во время франко-прусской войны Шрейер печатал «корреспонденции с поля битвы», а впоследствии основал собственную газету «Новости», в которой сам же и трудился репортером. Современники рассказывали, что под видом официанта Шрейер мог запросто проникнуть на товарищеский ужин заправил акционерного общества, чтобы потом опубликовать в газете их суждения и высказывания. В ту пору имела хождение поговорка: «Если в городе что-то случится, первыми на место происшествия приедут городовой и Шрейер». Ему же приписывают авторство классической фразы: «Нужно быть очень наивным человеком, чтобы верить честному слову журналиста». Ее он якобы произнес в лицо судебному приставу, уволенному со службы за то, что, поддавшись на уговоры репортера Шрейера, пустил его на судебное заседание, проходившее за закрытыми дверями…

Практика показывает, что, для того чтобы вести расследование, порой достаточно даже намека на то, что кто-то совершил злоупотребление. И все же основу профессии журналиста-расследователя составляет не умение «подсмотреть» и «проникнуть», а гражданская нравственная позиция. Именно поэтому Шрейера только называли «королем репортажа», а вот стать им сумел Владимир Гиляровский.

Владимир Алексеевич Гиляровский. Король репортажа

Сама личность этого человека была исключительной, жизнь дала ему в руки богатейший материал. В 1871 году, не окончив гимназии, он бежал из дома. Его странствия продолжались десять лет – был бурлаком на Волге, крючником, пожарным, табунщиком, циркачом, провинциальным актером и много еще кем. Этот живой, общительный, обладавший незаурядной физической силой человек шутя ломал серебряные рубли и разгибал подковы. «Я не знал усталости, – писал он о себе в день 75-летия, – а слова „страх“ и „опасность“ отсутствовали в моем лексиконе»[53].

В 1882 году Гиляровский начал печататься в «Московском листке», через год пришел в «Русские ведомости». Обгоняя извозчиков, он носился по Москве – с убийства на разбой, с пожара на крушение. Его хорошо знали обитатели Хитрого рынка и ночлежек. Личность этого незаурядного человека неизменно вызывала симпатии. Его корреспонденции из Орехово-Зуева о пожарах на фабрике Морозовых в 1882 году ставили целью докопаться до истинных причин трагедии. Гиляровский проник на фабрику под видом рабочего, толкался в очередях по найму, ко всему прислушивался и приглядывался. Публикации в газете наделали много шума. Генерал-губернатор приказал арестовать и выслать автора. В подмосковном селении Гуслицы и в некоторых деревнях Рязанской области ему пришлось столкнуться с кустарными артелями, которые делали спички. Это производство было организовано крайне примитивно – у рабочих кровоточили десны, выпадали зубы. Гиляровский, который сам в бытность работал на белильном заводе и на себе испытал вредный труд, был возмущен. «Московский листок» отказался печатать тогда его репортаж, но он отнес его в другую газету и добился своего – кустарное спичечное производство было прекращено.

Благодаря Гиляровскому стали известны подробности Кукуевской катастрофы – крушения поезда под Орлом на Московско-Курской железной дороге в 1882 году. Причины и последствия этой трагедии пытались замолчать. Незамеченным проник репортер в специальный поезд, предназначенный для железнодорожного начальства, которое выехало для расследования катастрофы. Две недели провел Гиляровский в страшной могиле, куда рухнул поезд вместе с людьми в результате того, что насыпь оказалась размыта сильным ливнем.

Он был на Ходынском поле в день коронации и оказался в самом пекле ходынской катастрофы. Вырваться из спрессованной многотысячной обезумевшей толпы оказалось нелегко даже такому сильному человеку, как Гиляровский. Но уже утром следующего дня он вновь был здесь. Единственной статьей о Ходынке, которая появилась 26 мая 1896 года, была его статья в «Русских ведомостях».

В 1899 году Гиляровский принял участие в международных разоблачениях. Оказавшись в Белграде, во время покушения на сербского короля Милана, он принимает решение разоблачить этого немецкого ставленника перед лицом мировой общественности. Текст составленной им телеграммы гласил: «Милан придумал искусственное покушение с целью погубить радикалов. Лучшие люди Сербии арестованы. Ожидаются казни». Гиляровский переписывает этот текст по-французски и отсылает в редакцию «России», где в то время заведовал отделом. На Белградском почтамте телеграмму, естественно, задержали. Но с помощью друзей журналист переправился за Дунай и отправил телеграмму с первой венгерской пристани. На следующий день она появилась в газете за подписью Гиляровского и обошла всю мировую прессу. Цель была достигнута – Милан исчез из Сербии. Репортажи Гиляровского неизменно вызывали общественный резонанс, но все же не дотягивали до полноценных расследований в силу самой специфики жанра репортажа и того, что Чехов, говоря о Гиляровском, называл «трескучими описаниями».

Владимир Галактионович Короленко. Разоблачение дворянских хищений. Мултанское дело

Расследования в русской журналистике всегда определялись личностью автора. Наиболее интересные из них принадлежат перу великого русского писателя Владимира Галактионовича Короленко (1853 – 1921), которого современники называли «зеркалом русской совести» и «нравственным гением».

Его первым публицистическим произведением стала напечатанная в «Новостях» статья об инциденте в Апраксином переулке 5 июня 1878 года, когда трехтысячное население одного из работных домов разгромило дворницкую. Петербургские газеты откликнулись на эту вспышку народного гнева похожими друга на друга сообщениями, источниками которых был полицейский участок. По официальной версии конфликт разгорелся на национальной почве – так как замешанные в нем дворники были татарами. Единственной газетой, которая имела иную точку зрения, стали «Новости»: для Короленко, увлеченного в ту пору идеями революционного народничества, было очевидно, что данный конфликт возник не столько на национальной, сколько на социальной почве.

В апреле 1885 года казанская газета «Волжский вестник» предложила ему сотрудничество. Именно здесь Короленко публиковал свои статьи и корреспонденции из Нижегородской губернии, которые по праву могут считаться образцом журналистского расследования. Период с 1886 по 1896 год стал для Нижнего Новгорода эпохой Короленко. «Начиная еще с декабря 1899 года, – писал Короленко, – я сильно увлекся местными интересами. А местные интересы, по крайней мере, настоящего времени – это почти целиком хищения, хищения, хищения»[54].

В 1890 – 1891 годы он ведет напряженную борьбу с дворянскими хищениями, обратив внимание на фигуру председателя нижегородской уездной земской управы М. П. Андреева. Это был хищник открытый и никого не боявшийся. Умный, энергичный, изворотливый, он держал в ежовых рукавицах весь уезд. В небольшой статье «История темных денег» (Волжский вестник. 1890. № 2) Короленко разоблачает махинации Андреева с 5 тысячами рублей. Эту сумму, которая образовалась в начале 80-х годов из остатков от смет на городские училища и пожертвований частных лиц, должны были передать городской управе еще в 1884 году. Последняя в течение пяти лет вела переписку с председателем земской управы и, утомленная тщетными попытками вернуть деньги, с 1888 года перестала вносить в смету проценты с полагающегося ей капитала. Все это время 5000 руб. (и проценты с них!) находились на руках Андреева, а в 1889 году он заявил о них очередному земскому собранию, сказав, что ему удалось «отстоять» деньги от посягательств городского общественного управления, и предложил признать их принадлежавшими земству. Собрание, тронутое великодушием своего председателя, не задумываясь, покрыло его грехи и решило потратить сумму на постройку сельскохозяйственной школы, а изобретатель периода «затемнения денег» Андреев был отпущен с миром. Историю этого беззаконного прощения и вскрыл Короленко на страницах «Волжского вестника».

Такой же характер носило его вмешательство в дела пароходного общества «Дружина», которым руководил действительный статский советник М. И. Шипов. Краху этого общества Короленко посвятил семь обстоятельных статей, доказав, что истинное положение дел в «Дружине» выглядит совсем не так радужно, как это было представлено в «Нижегородском листке» и «Биржевых ведомостях». Крах «Дружины» Короленко назвал «счастливым банкротством», имея в виду, что оно не повлекло за собой те последствия, к которым обычно приводит несостоятельность крупных фирм. «В данном случае все произошло как-то совсем наоборот: отовсюду несутся похвалы умелости, добросовестности Шипова. Как будто только краха и недоставало, чтобы „умелость“ М. И. Шипова засияла в полном блеске»[55].

Свое расследование Короленко начал с внимательного анализа годовых отчетов и балансов общества. Настораживало уже то, что отчеты с 1875 по 1885 год получить оказалось сравнительно легко, но все последующие тщательно скрывались, и достать их оказалось невозможно, несмотря на энергичные поиски. Публицист сумел доказать, что все это понадобилось для того, что скрыть сеть злоупотреблений вроде скупки правлением общественных акций.[56]

Очень большой резонанс имела в Нижнем Новгороде и кампания Короленко против Александровского дворянского банка, который систематически разграблялся руководителями. Перед читателями «Волжского вестника» разворачивалась история Александровского банка. Короленко подробно анализирует причины, вызвавшие острый банковский кризис. Каждая из восьми статей представляет собой самостоятельное расследование: «Тревожные признаки», «Банк и гласность», «Устав и практика», «Недоимки и продажа залогов», «Ревизия 1884 года». Помещает Короленко и историческую справку об Александровском банке, отмечая, что в течение 47 лет своего существования эта «сокровищница нижегородского дворянства» не вдохновила никого из своих многочисленных хозяев на составление «коротенького исторического описания».

Выводы Короленко убедительны и четки. Рисуя картины нарушений, он объясняет, почему нижегородское дворянство оказалось плохим банкиром и не выполнило взятых на себя обязательств. Вопреки уставу, в Александровском банке была уничтожена гласность: его отношения с местной прессой характеризовались как систематические гонения. Вопреки уставу, здесь допускались незаконные льготы для заемщиков, результатом которых стали громадные недоимки, а для того, чтобы покрыть растраты М. П. Андреева, банк прибегнул даже к особого рода кредитам. Недопустимо было и то, что известие о привлечении одного из директоров к делу о подлоге застрахованного имущества было оставлено руководством банка без должного внимания. Кроме статей в «Волжском вестнике» Короленко посвятил делу Александровского банка отдельную брошюру. Он добился ревизии банка, в результате которой несколько директоров были отданы под суд. Жена одного из них отравилась сразу же после ареста мужа, а сам он умер в тюрьме. Общественность Нижнего Новгорода была сильно взбудоражена. И хотя «чувствительные люди стали говорить, что Короленко убивает людей корреспонденциями»[57], он продолжал служить делу справедливости.

Много душевных и физических сил отдал Короленко расследованию дела мултанских вотяков. Этот процесс в конце XIX века всколыхнул Россию. Сегодня о нем мало кто помнит, но именно он подсказал тему писателю Б. Акунину для его провинциального детектива «Пелагея и белый бульдог».

5 мая 1892 года на окраине села Мултан Вятской губернии нашли труп нищего вотяка – без головы, сердца и легких, со следами уколов на теле. Местные полицейские и судебные власти решили, что имело место ритуальное человеческое жертвоприношение. И хотя врач, осматривающий труп, следов прижизненного мучительства не обнаружил, 11 крестьян-удмуртов были арестованы по подозрению в убийстве. Следствие длилось два с половиной года и велось непростительно небрежно. С самого начала оно ставило своей целью не установление истины, а отыскание доказательств виновности мултанцев. Обвиняемых пытали и били для того, чтобы они сознались в совершенном жертвоприношении. В декабре 1894 года 10 человек были преданы суду в городе Мамлыже Сарапульского уезда. Семеро подсудимых были признаны виновными и приговорены к каторжным работам.

24 января 1895 газета «Казанский телеграф» нарисовала картину произвола и нарушений элементарных правил судопроизводства. Приглашенный на процесс «ученый этнограф» нес несусветную чушь. На основании сказок и прочих жанров фольклора (да и сказки-то он привел не вотяков, а черемисов!) он утверждал, что у православных христиан – мирных и трудолюбивых вотяков издавна существует обычай человеческих жертвоприношений.

«Делом мултанцев» возмущались многие, но никто не откликнулся на него так, как Короленко, который, по его собственному признанию, «поклялся на свой счет чем-то вроде аннибаловой клятвы» и теперь не мог ничем другим заниматься и ни о чем другом думать. Он объехал, обошел всю глухую часть Вятской губернии, опросил местных жителей. «Я посетил село Мултан, – писал он. – Я был на мрачной тропе, где нашли обезглавленный труп нищего Матюшина… Я еще весь охвачен впечатлениями ужасной, таинственной неразъяснимой драмы, и мне хочется крикнуть: нет, этого не было! Судьи осудили невиновных!» Вмешательство Короленко не ограничилось выступлением в «Русских ведомостях». Писатель принимает решение побывать на вторичном разбирательстве дела.

29 сентября 1895 года в Елабуге подсудимые вновь предстали перед судом. И вновь присяжным были предложены те же слухи и тот же односторонне обвинительный материал. Стенографистов на этот процесс не пускали, но Короленко и журналисты А. Н. Баранов и В. И. Сухоедов записали все, что говорилось на нем, почти дословно. «Мы трое писали три дня, не переставая. У меня отекли пальцы и сделался пузырь от карандаша – зато всякий вопрос и всякий ответ занесены»[58]. Изданную ими брошюру «Дело мултанских вотяков» читала вся Россия. В упорной борьбе дважды невинно осужденные были оправданы.

…В разгар финального судебного слушания по мултанскому делу умерла дочь Короленко Леля. Но телеграмму с известием о ее смерти дали писателю лишь спустя несколько дней после того, как он закончил свою вторую речь в суде. Супруга Короленко хотела таким образом смягчить удар и не выбить мужа из колеи – из столь важного для вотяков и всей России судебного дела. Позднее Короленко напишет, что только спасенные от каторжных работ семь душ могли быть ему неким утешением в безграничном личном горе отца, лишившегося дочери…

Репутация Короленко была столь безупречна, что в кругах русской радикальной интеллигенции между Февралем и Октябрем 1917-го его называли вероятным президентом будущей свободной России.[59] До конца своих дней этот человек не оставлял надежду воздействовать на ход событий. В 1920 году он обращается с письмами к Луначарскому, упрекая новую власть в своекорыстии и самоуправстве. Поводом для этого обращения была деятельность ЧК, которая вызывала принципиальное осуждение Короленко. «Большевик, – пишет он наркому просвещения, – это наглый „начальник“, повелевающий, обыскивающий, реквизирующий, часто грабящий и расстреливающий без суда и формальностей»[60].

Слова «нравственного гения» на этот раз услышаны не были. Шесть писем Короленко к наркому просвещения, опубликованные в парижском журнале «Современные записки», уже ничего не могли изменить. В декабре 1921 года Короленко умер. Он был последним из великих русских писателей, которые так и не стали советскими. Последним же великим журналистом стал его современник Влас Дорошевич.

Влас Михайлович Дорошевич. Дело братьев Скитских

В судьбе Власа Михайловича Дорошевича (1864 – 1922) было немало драматических поворотов. Они начались с самого рождения. Мать будущего журналиста, известная в свое время сочинительница исторических романов Александра Ивановна Соколова, была дамой эксцентричной. Имея на руках грудного младенца, она умудрилась попасть в какую-то политическую историю, бежала за границу, оставив сына, к одеяльцу которого приколола записку с просьбой назвать ребенка в честь Паскаля. Имя Блез было непривычно русскому слуху, поэтому младенца окрестили Власом. Через десять лет А. И. Соколова вернулась в Москву и через долгий судебный процесс вытребовала ребенка от опекунов к себе. Отношения матери и сына оставались, мягко говоря, неоднозначными, неслучайно один из псевдонимов, который изберет себе Дорошевич, будет «Сын своей матери».

Дорошевич, вне всякого сомнения, был человеком иного склада, нежели Короленко. Но в лучших своих работах он полагал совесть единственным судьей, которого «поставил Бог над нашими мыслями». Просто, в отличие от Короленко, который без всякой позы мог сказать о любом своем поступке: «Поступил так, как этого требовала моя совесть, то есть моя природа», – такая «проверка совестью» наступала для Дорошевича в минуты экстремальные. Именно тогда провозглашаемая им задача «честной и нравственной печати – будить общественную совесть, протестовать против общественного зла»[61] – из красивых слов превращалась в руководство к действию.

«Проверкой совестью» стала для него, в частности, поездка на Сахалин. Поднимаясь 20 февраля 1897 года на борт парохода «Ярославль», Дорошевич при всей живости своего воображения не мог представить себе тех сложностей, с которыми ему придется столкнуться. На Сахалин он отправлялся на свой риск и страх – главное тюремное управление, наученное горьким опытом посещения в 1890 году острова Чеховым, не желало пускать туда журналиста. Поэтому Дорошевич разработал такой план. В случае задержки во Владивостоке он готов был уехать в любой город Уссурийского края, одеться посквернее, назвать себя в полиции бродягой, получить за это полтора года каторжных работ и хотя бы таким образом попасть на заветный остров. По мере накопления материала он собирался признаться в своем самозванстве и выйти на волю, «великолепнейшим образом зная Сахалин». Эта легенда не понадобилась: хотя и не так романтично, но все устроилось.

В первые дни своего пребывания на «Ярославле» Дорошевич был в отчаянии: «Несколько раз препятствия, которые мне ставили на каждом шагу, доводили меня – стыдно сказать – до нервных припадков. Боясь заплакать при других, я уходил к себе в каюту и плакал там, и злость просыпалась в моей душе. Я со злобой плакал, со злобой думал и повторял: „Я узнаю все! Узнаю все! Все узнаю!“».[62] Он найдет выход, изобретательный «язва-корреспондент», проникающий всюду, «как дурной запах, как бацилла, как проклятый микроб». Он будет подслушивать у вентиляционных труб разговоры запертых в трюмах каторжников, караулить заключенных, когда их выводят в уборную, читать вместе со старшим помощником письма каторжников, ловить обрывки фраз конвойных и таким образом по крошечным кусочкам воссоздавать цельную картину мира каторжан. Потом, на Сахалине, способы получения информации расширятся: с кем-то ему придется выпивать («даже моя способность безнаказанно пить много сослужила мне службу»[63]), перед кем-то разыгрывать Хлестакова. Собственной «многогранности» он не умиляется: «Имею ли я право отбросить какой-либо способ проверки, когда целью моей было сказать обществу о Сахалине одну только правду?»[64] Но даже в этой погоне за правдой он не позволяет себе увлечься, захлестнуть себя эмоциям и призывает к этому других: «Не верьте. Проверяйте. Убедитесь сами. Не убедившись, не рискуйте писать. Часто окажется противоположное… Ничему не верьте. Не верьте горю, не верьте страданию, словам, слезам, стонам. Верьте своим глазам. Оставайтесь следователем, спокойным, бесстрастным, все проверяющим, во всем сомневающимся, все взвешивающим».[65]

Наверное, именно Сахалин способствовал тому, что ведущим мотивом знаменитых судебных очерков Дорошевича будет не поиск виноватых и даже не поиск истины – обитатели Сахалина убедили его в том, что это достаточно бесперспективное занятие, – а сознание того, что «выше правосудия только одно – милосердие». Следует отметить, что жанр судебного отчета был чрезвычайно популярен в дореволюционной прессе. Правда, обычно он привлекал к себе бесталанных и часто невежественных репортеров, которые обычно заканчивали свои произведения о трагедиях, разворачивающихся в суде, словами «дамы плакали». Честь вывести жанр за пределы этого порочного круга принадлежит В. Дорошевичу и Л. Андрееву.

Судебные очерки Дорошевича менее художественны, чем Андреева, но зато они более отвечают жанру журналистского расследования. Весной 1899 года он становится корреспондентом газеты «Россия», первый номер которой вышел 28 апреля 1899 года и был посвящен 10-летию смерти Салтыкова-Щедрина. В редакционном заявлении говорилось, что «„Россия“ приложит все свои силы, все усердие, чтобы явиться, хотя маленьким, но ясным, чистым, без пристрастия и кривизны, зеркалом текущей жизни нашего отечества». Пятнадцать лет назад с подобного заявления Дорошевич начинал в «Волне» свой «Дневник профана». Теперь к желанию прибавились опыт и профессионализм. Именно в «России» печатались судебные очерки Дорошевича, самым известным и, возможно, лучшим из которых является «Дело Скитских». Процесс братьев Скитских всколыхнул Россию едва ли не больше, чем «мултанское жертвоприношение».

15 июля 1897 года в окрестностях Полтавы был найден убитым секретарь Полтавской консистории Комаров. Уже на следующий день был арестован предполагаемый убийца Степан Скитский, а еще через день – его якобы соучастник, брат Петр. Оба – консисторские служащие. Прямых улик в распоряжении следствия не было. Имелись показания двух свидетелей, которые видели Скитских вечером того дня, когда был убит Комаров, неподалеку от места преступления. Вещественными доказательствами служила пустая бутылка из-под «сороковки» да старый картуз, обнаруженные на месте убийства.

Судебное разбирательство тянулось с 1897 по 1900 год. В марте 1899 года при первом разбирательстве дела Скитские были оправданы. Но через десять месяцев нашлись свидетельницы, которые утверждали, что в день совершения преступления они видели людей, похожих на Скитских, направляющихся в ту сторону, где был убит Комаров. Дело было возбуждено снова, и харьковская судебная палата вынесла Скитским обвинительный приговор – братьям угрожали двенадцать лет каторжных работ.

Таково было состояние дела, когда в Полтаву прибыл специальный корреспондент «России» Дорошевич, который ведет здесь свое расследование. Шаг за шагом прошел журналист весь путь передвижения братьев Скитских. Он «лично допросил чуть ли не сотню свидетелей и причастных лиц, впитал в себя все слухи, мнения, толки… что называется на животе, выползал места действия полтавской драмы»[66]. Для него нет мелочей, поскольку речь идет не об абстрактных идеях добра и справедливости, а о судьбе конкретных людей, пусть даже не очень симпатичных. Он ни в коей степени не склонен романтизировать неправедно осужденных братьев. Типичный консисторский чиновник Степан Скитский, по словам Дорошевича, «способен утопить человека в чернильнице», а его младший брат – обыкновенный пьянчужка. «Но речь идет только о том: убийцы они или нет», – пишет Дорошевич. Дальше – дело других. «И совсем не мое дело решать вопрос: кто убил Комарова»[67].

К слову сказать, этот вопрос так и остался без ответа. Но свою задачу Дорошевич выполнил: 30 мая 1900 года братья Скитские были оправданы, а посвященный им очерк и сегодня читается с большим интересом. И безусловно, прав был Амфитеатров, когда утверждал, что за последние 25 лет в русской печати нет «более добросовестного и щегольского образца уголовного репортажа… Этически статьи о Скитских явились настоящим гражданским подвигом, а технически – совершенством газетной работы»[68].

Среди множества судебных очерков Дорошевича есть один, в котором особенно ярко раскрывается метод его журналистских расследований – умение делать читателя лично заинтересованным, а не просто любопытствующим. В «Деле Каласа» речь идет о событиях достаточно давних – середина XVIII века, Франция, Тулуза. Но начинается он словами, которые приемлемы для любого исторического промежутка: «Казнен человек, который до самой последней минуты повторял: „Я невиновен!“». Все, о чем пишет здесь Дорошевич, не может не касаться тебя, потому что, только преломляясь через судьбу отдельного человека, слова о справедливости и истине имеют смысл. Наверное, вести журналистские расследования более всего стоит затем, чтобы заступиться за достоинство человека, из которого, в конечном счете, складывается достоинство страны. И чтобы, перефразируя слова Мефистофеля, журналистика не смогла сказать о себе – «стремясь всегда к добру, творю я столько зла», необходимо, подобно Вольтеру – главному герою очерка «Дело Каласа» – иметь мужество заявить: «Кричите и заставляйте кричать других!»

Однако слава предтечи метода журналистского расследования в России досталась не Дорошевичу и даже не Короленко, а Бурцеву, который разоблачил Азефа.

Владимир Львович Бурцев. Разоблачение Азефа

Личность Владимира Львовича Бурцева (1862 – 1942) достаточно уникальна для того, чтобы рассказать о нем подробнее. В разное время его называли по-разному: журналистом, историком, следователем, революционером. Эмигрантская литература со свойственным ей пафосом величала Бурцева «странствующим рыцарем печального образа» и «Геркулесом, взявшимся очистить Авгиевы конюшни», а революционеры за неустанные поиски провокаторов прозвали «Крысоловом». Наиболее любопытную характеристику дал Бурцеву Лопухин (тот самый, который помог ему разоблачить Азефа). Он называл Владимира Львовича «неуравновешенным энтузиастом, называющим себя народовольцем по убеждению». За всю свою бурную деятельность Бурцев никогда не являлся членом какой-либо партии, чем очень гордился. Так кем же был неистовый Бурцев, человек, которому удалось свалить «короля провокаторов», за что, по мнению некоторых, он заслуживал памятника при жизни, а умер в нищете в Париже?

В. Л. Бурцев родился 17 (29) ноября 1862 года в форте Александровский Закаспийской области в семье штабс-капитана. Детство провел в семье дяди, зажиточного купца, в городе Бирске Уфимской губернии. Подростком был склонен к религиозной экзальтации, мечтал о монашестве, но быстро разуверился в Боге. Окончив гимназию в Казани, поступил на физико-математический факультет Петербургского университета, откуда исключен в 1882 году за участие в студенческих беспорядках. Продолжил учебу в Казанском университета, в 1885-м арестован по народовольческим делам, провел год в Петропавловской крепости, а в 1886-м сослан в Иркутскую губернию, откуда вскоре бежал в Швейцарию.

В 1891 году сменил место жительства на Лондон, где начал издавать журнал «Народоволец», проникнутый страстным террористическим духом. Со страниц этого издания Бурцев обвинял эсеров в том, что они сосредотачивают силы на казнях сановников, вместо того чтобы готовить убийство царя. (Сам он испытывал особую ненависть к Николаю II, считая его источником всех зол, и везде, где мог, проповедовал цареубийство.) В 1897 году после выхода третьего номера «Народовольца», за статью «Долой царя!» под давлением русского правительства был арестован и обвинен английским судом присяжных в подстрекательстве к убийству. Полтора года он пробыл в лондонской каторжной тюрьме, где его усадили вязать чулки. Под влиянием этого монотонного занятия, которое как нельзя лучше способствует размышлениям, в голове Бурцева родилась мысль об издании сборников по истории русского освободительного движения. Первые шесть сборников «Былого» вышли в Лондоне с 1900 по 1904 год. Их значение перед русской исторической наукой трудно переоценить.

С весны 1906 года занимается разоблачением провокаторов. Вершиной деятельности Бурцева на этом поприще стало дело Азефа. Летом 1914 года Владимир Львович решает вернуться в Россию. Герман Лопатин сказал по этому поводу: «Мое дружеское мнение таково, что вам пора уже освидетельствовать состояние вашего душевного здоровья. Ведь, если вы не исполните вашей затеи, вас прозовут Хлестаковым и синицей, обещающей зажечь море. Если исполните – пропадете не за понюшку табаку». Бурцев исполнил и не пропал. Правда, на границе Финляндии он был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, откуда сослан в Туруханский край. На сей раз его выручили кадеты, которые принудили правительство дать амнистию патриоту.

После Февральской революции Бурцев начал кампанию против большевиков и всех, кого он подозревал в пораженчестве и шпионаже. В июле 1917 года газета «Русская воля» опубликовала список тех, кого он считал «агентами Вильгельма II». Список из 12 имен (Ленин, Троцкий, Коллонтай и др.) венчала фамилия Горького. Иванов-Разумник назвал этот поступок Бурцева выходкой, вызывающей омерзение, а Горький в сердцах воскликнул: «Жалкий вы человек!»

Издаваемая Бурцевым «Наша Общая газета» была единственной из небольшевистских вечерних изданий, которые вышли в Петрограде 25 октября 1917 года. События первой половины этого дня освещались в ней под лозунгом «Граждане! Спасайте Россию!». Немудрено, что вечером того же дня Бурцев был арестован по распоряжению Троцкого, став, таким образом, первым политическим заключенным новой власти. В Петропавловской крепости его продержали до марта 1918 года. Освободиться из тюрьмы помог Бурцеву «немецкий шпион» Горький, который написал в «Новой жизни», что «держать в тюрьме старика-революционера только за то, что он увлекается своей ролью ассенизатора политических партий, – это позор для демократии».

Летом 1918 года Бурцев эмигрировал в Париж, теперь уже навсегда. В духе крайнего антисоветизма продолжал издание «Общего дела», где призывал к свержению советской власти. В 1920 – 1930 годы пытался вести борьбу с советской агентурой среди эмиграции, указывал на провокационный характер организации «Трест». Боролся и против антисемитизма, разжигаемого нацистами. В середине 1930-х годов выступал свидетелем на Бернском процессе, доказывая подложность «Протоколов Сионских мудрецов».

Последние годы жизни Владимира Львовича прошли в крайней бедности. Его личное бескорыстие и неприкаянность всегда были притчей во языцех. «Если мне скажут, что вчера у Бурцева был миллион, но протек сквозь пальцы, обогатив лишь кучку разных эксплуататоров и приживальщиков, – я нисколько не удивлюсь: это в характере Владимира Львовича»[69], – писал А. В. Амфитеатров. Биографы Бурцева любят вспоминать историю о том, как в Париже он лежал на кровати, укрывшись газетами по причине отсутствия одеяла. Умер он от заражения крови 21 августа 1942 года. Похоронен на кладбище Сен-Женевьев де Буа. Но смерть человека, которого русская эмиграция называла великим, прошла в России незамеченной.

* * *

Современники относились к Бурцеву по-разному. Одни считали его праведником, другие – маньяком, которому повсюду мерещатся шпионы и провокаторы. Многие недолюбливали Владимира Львовича за самонадеянность, подозрительность и тщеславие. В общении с людьми он был неприятен, вел себя бесцеремонно и часто шел напролом, ни с кем не считаясь.[70] По мнению некоторых, слава разоблачителя Азефа досталась Бурцеву не по заслугам, потому что без помощи Бакая и Лопухина он бы ничего не сделал. Попробуем и мы разобраться в натуре Бурцева и ответить на вопрос, почему именно ему суждено было стать предтечей метода журналистского расследования в России.

О том, что среди эсеров имеется провокатор по кличке Раскин, Бурцев впервые услышал от Бакая.[71] Их знакомство состоялось в мае 1906 года, когда Бакай пришел в петербургскую редакцию «Былого» и заявил Бурцеву, что желает поговорить с ним наедине. «По своим убеждениям я – эсер, – сказал он, – служу в департаменте полиции чиновником особых поручений при охранном отделении. Не могу ли я быть чем-нибудь полезным освободительному движению?»[72] Мотивы такого поведения Бакая не выяснены. Известно, что двойную игру он стал вести с 1905 года; возможно, бывший секретный агент понял, что прежнему режиму настал конец, и хотел таким образом обеспечить себе «новую работу». Этот молодой человек с внешностью семинариста производил впечатление фанатика, а серьезные революционные связи обеспечивали ему доверие многих. Знакомство с Бакаем сильно обогатило представления Бурцева о департаменте полиции, Владимир Львович не мог не оценить, сколь полезным в деле ловли провокаторов станет их взаимное сотрудничество.

Узнав от Бакая про Раскина, Бурцев задался целью выяснить, кто скрывается за этим псевдонимом. Мысль о том, что в партии эсеров есть агент охранки, прочно засела у него в голове. Но, несмотря на все усилия Владимира Львовича, Раскин был неуловим, вычислить его никак не удавалось. И тогда Бурцев заинтересовался Азефом[73]. Тот факт, что такой профессионал, как Бакай, ничего не знает об Азефе, давно не давал ему покоя. Еще больше Владимира Львовича смущало то, что глава Боевой организации, организатор убийства Плеве и великого князя Сергея, спокойно разъезжает по Английской набережной, в то время как за самим Бурцевым постоянно охотятся филеры. Возможно, первым толчком в этой цепочке размышлений стали слова Бакая: «Если ваше предположение верно, и Азеф близок к Чернову и Натансону, и он руководит Боевой организацией, а у нас о нем не говорят, то это означает, что Азеф – наш сотрудник». Но Бакай не предполагал, что Азеф и Раскин – это один и тот же человек, а Бурцев предположил и оказался прав. В Париж он приехал с твердым убеждением, что Раскин и есть Азеф. Эсеры обвинили Бурцева в шпиономании, утверждали, что Бакай был специально подослан к нему для того, чтобы дезорганизовать партию максималистов. Непогрешимость Азефа была для революционеров вне всяких сомнений, в то, что он является провокатором, отказывались верить категорически. Умирающий Григорий Гершуни собрался ехать в Россию, чтобы доказать нелепость этих слухов.

Азеф был гордостью и любимцем партии социалистов-революционеров. Очевидно, он обладал некой харизмой, коль эсеры доверяли ему так слепо. Об Азефе написано множество статей и книг, но разгадать загадку этого человека не удалось никому. Игрок по натуре и провокатор по призванию, Азеф любил совершать поступки на грани фола. Часть террористических актов этот «блистательный бомбист» разрабатывал для революционеров, а о другой заблаговременно извещал полицию, где получал жалованье за свои услуги. Обладая недюжинным умом и прекрасной интуицией, он умудрялся водить за нос и партию эсеров, и департамент полиции. Наверное, так продолжалось бы еще долго, если бы не Бурцев. Владимир Львович был далеко не первый, кто подозревал Азефа в провокаторстве, но только ему удалось подтвердить эту смутную догадку.

Для того чтобы раздобыть последнее звено в цепи доказательств и убедить в своей правоте эсеров, Бурцев решается на отчаянный шаг. Узнав, что в сентябре 1908 года бывший директор департамента полиции А. П. Лопухин[74], возвращаясь с курорта, едет в Петербург через Кельн, он садится в тот же вагон. Разговор с Лопухиным стал тем генеральным интервью, которое поставило точку в расследовании Бурцева. Этот разговор между Берлином и Кельном продолжался шесть часов. В течение этого времени Владимир Львович рассказывал Лопухину все, что ему известно о Раскине. «Я, – говорил он, – приведу все доказательства его двойной роли. Я назову его охранные клички, его клички в революционной среде и назову его настоящую фамилию. Я долго и упорно работал над его разоблачением и могу с уверенностью сказать: я с ним уже покончил. Он окончательно разоблачен мною! Мне остается только сломить упорство его товарищей»[75].

Лопухин не прерывал Бурцева и не просил его удалиться. Он внимательно слушал, отвечая молчанием на любой вопрос своего невольного собеседника. Трудно сказать, что творилось в душе бывшего директора департамента полиции, аристократа по происхождению, либерала по убеждениям, человека, выдворенного из Министерства внутренних дел за записку, которую Лопухин писал Столыпину, защищая правовые принципы, отрицающие провокацию. Очевидно, он с трудом усваивал услышанное – чтобы его бывший подчиненный был главой Боевой организации, фактическим организатором убийства Плеве и в. к. Сергея Александровича? Учитывая тот факт, что это последнее убийство стало причиной отставки Лопухина, можно понять, какие чувства должен был испытывать бывший директор департамента полиции. Возможно, в какой-то момент он понял, что Азеф, один вид которого всегда был ему неприятен, не столько помогал полиции бороться с революционерами, сколько использовал ее в своих целях. А быть может, решающими для Лопухина оказались слова Бурцева о цареубийстве, которое готовил Раскин, но, когда поезд уже приближался к Берлину, он, наконец, произнес: «Никакого Раскина я не знаю, а инженера Евно Азефа видел несколько раз».

Бoльшего Владимиру Львовичу и не требовалось. Он с благодарностью пожал Лопухину руку, дав ему честное слово держать услышанное в тайне. В Париже под другое «честное слово» Бурцев передал содержание разговора Борису Савинкову, который назвал все это «беллетристикой» и заявил, что Азеф «выше всех обвинений». Тогда Владимир Львович ознакомил эсеров с текстом письма, которое заканчивалось словами: «…о деятельности Азефа и его руководителей мы много будем говорить на страницах „Былого“», и потребовал суда чести над собой. С этим последним требованием революционеры согласились достаточно легко, потому что не сомневались в том, что «Крысолов» будет повержен и принесет свои извинения партии и лично Азефу. Третейский суд в составе Г. Лопатина, П. Кропоткина и В. Фигнер заседал в октябре – ноябре 1908 года. Даже после того, как под очередное «честное слово» Бурцев рассказал о своем разговоре с Лопухиным, судьи не пришли к единому мнению. После 17-го (предпоследнего!) заседания Вера Фигнер заявила Бурцеву: «Вы ужасный человек, вы оклеветали героя. Вам остается только застрелиться»[76].

Встревоженный Азеф, до которого дошли слухи о партийном суде, пытается обеспечить себе алиби: он посещает начальника петербургского охранного отделения А. В. Герасимова, а затем наведывается к Лопухину. Поведение этого последнего кажется ему уклончивым. Как ни умен и ни хитер был Азеф, но петля, наброшенная на его шею Бурцевым, затягивалась. Марк Алданов[77] в своем очерке, посвященном Азефу, находит удивительно точный образ. «В одном из французских монастырей есть картина „Наказание дьявола“. Дьявол обречен держать в руках светильник, похищенный им у св. Доменика. Светильник догорает, жжет пальцы, но освободиться от него дьявол не имеет силы: он может только, корчась, перебрасывать светильник из одной руки в другую»[78]. Примерно в таком же положении находился теперь Азеф. В бескорыстие Бурцева он не верил, тем обиднее для него было сознание того, что из-за этого жалкого писаки, возомнившего себя великим следователем, его собственное имя неизбежно проклянут, и из героя, который, опоясавшись динамитным поясом, шел на очередной террористический акт, он превратится в предателя революционного дела. В этой ситуации для Азефа оставалось только одно – побег.

Партийный суд требует от Лопухина личной явки или письменного показания. 21 ноября 1908 года Лопухин пишет Столыпину. Копии писем он направляет директору департамента полиции и товарищу министра внутренних дел. В них Азеф был назван полицейским агентом и подробно описывался его визит к Лопухину. Текст письма появился в «Таймс» и вызвал сенсацию. Финалом расследования стал разговор Лопухина с эсерами, который состоялся в Лондоне. 26 декабря 1908 года (8 января 1909 года по новому стилю) Азеф был объявлен провокатором и приговорен к смерти (правда, к тому времени он успел благополучно скрыться с фальшивым паспортом). Фактически это был конец не только Азефу, но и самой партии социалистов-революционеров: все, что создавалось годами упорного труда, после этого предательства обращалось в прах.

После разоблачения Азефа Бурцев становится героем дня. Его имя не сходит со страниц эмигрантских газет, которые называют Владимира Львовича «Шерлоком Холмсом русской революции». Для Лопухина вся эта история закончилась плачевно. Николай II был возмущен поступком бывшего директора департамента полиции и требовал отдать его под суд. По инициативе Столыпина потомственный дворянин, отставной действительный статский советник Алексей Александрович Лопухин был привлечен к суду как государственный преступник. Он обвинялся в том, что, «располагая по занимаемой им в 1902 – 1905 гг. должности директора департамента полиции совершенно секретными и точными сведениями о том, что Евно Фишелев Азеф за денежное вознаграждение сообщал русской полиции о преступных планах революционеров… вопреки просьбам Азефа и предупреждениям Герасимова разоблачил тайну Азефа…».[79] Следует признать, что основания для такого обвинения были. Перечень услуг, которые оказывал русской полиции Азеф, был весьма значителен, весь розыск по группе эсеров фактически велся по его указке. Приговор Лопухину был вынесен в мае 1909 года: пять лет каторги с лишением всех прав и состояний. Общее собрание кассационных департаментов смягчило наказание, заменив каторгу ссылкой в Сибирь.[80] Вряд ли Лопухин рассчитывал на приговор столь суровый. По его убеждению, он исполнил свой нравственный долг, ибо, промолчи он в той ситуации, и каждый теракт Азефа ложился бы на его совесть.

Ссылка Лопухина сопровождалась общественным сочувствием и вызвала самые противоречивые толки и мнения. Виновником его несчастий многие называли Бурцева. В ответ на это Владимир Львович заявил в «Общем деле», что «для Лопухина арест и ссылка за разоблачение Азефа было в жизни величайшим счастьем, величайшей удачей, не вполне, быть может, даже заслуженной».[81] Это свое парадоксальное утверждение Бурцев объяснял многолетним молчанием Лопухина. «Для меня не понятен человек, считающий себя хоть сколько-нибудь причастным освободительному движению, который, зная что-нибудь полезное для раскрытия провокации, не спешил бы поделиться, с кем следует, своими знаниями»[82]. Очевидно, Владимир Львович имел в виду то, что поделиться знаниями Лопухин был обязан именно с ним, причем еще во время их петербургских встреч. (Лопухин действительно приходил в редакцию «Былого», но, в отличие от Бакая, не предложил Бурцеву своего сотрудничества.) В этом – весь Бурцев.

По свидетельству журналиста и писателя Владимира Александровича Поссе (1862 – 1938), «в революционных кругах Бурцева не любили и не любят. Но почему-то прощают ему все увлечения и ошибки»[83]. Это общее нерасположения к Бурцеву объяснялось не только тем, что своей деятельностью он сеял внутрипартийную подозрительность, но и исключительной самонадеянностью и тщеславием, которые были ему свойственны. Кроме того, Владимир Львович, который непрестанно заботился о своей репутации («малейшая неудача, и я мог бы поплатиться за нее не только свободой, но чем-то большим – своим именем»[84]), был весьма небрежен в этом смысле по отношению к своим друзьям. Подтверждением этому служит история с профессором М. А. Рейснером, которого он поторопился обвинить на основании непроверенных данных.

Поспешность, с которой Бурцев стремился оправдать свою славу великого разоблачителя, его слепое доверие к источникам нередко приводили к тому, что списки провокаторов публиковались без предварительной проверки, а в разряд шпионов люди порой попадали в результате того, что по рассеянности Владимир Львович одну фамилию спутал с другой. В Париже он считался главным специалистом по провокаторам. Сведения о них помимо Бакая, которого Бурцев держал при себе неотлучно, поставлял ему и Леонид Меньшиков[85]. Но это благополучие длилось недолго: Бурцев не учел амбиций своих источников.

Меньшиков был крупной фигурой в охранно-полицейском мире. С начала 1890-х годов он заведовал особым отделом департамента полиции в Петербурге, где происходила регистрация и заагентуривание сексотов, и знал о провокаторах значительно больше Бакая. Анонимные услуги революционерам он начал оказывать с 1905 года. Однако роль Санчо Панса при благородном идальго Владимире Львовиче Бурцеве ему совсем не улыбалась, да и Бакай, который к этому времени узнал своего покровителя достаточно хорошо, советовал Меньшикову не иметь с ним дела. В 1912 году в Нью-Йорке в издательстве Меньшикова и с его предисловиями почти одновременно вышли две брошюры: «Не могу молчать!» Я. Акимова и «О разоблачителях и разоблачительстве» М. Бакая. Автор первой, некогда обвиненный Бурцевым в провокаторстве, требовал над ним суда. Брошюра Бакая представляла собой открытое письмо Бурцеву. «…За вами установилась громкая слава гениального разоблачителя; эта слава – несомненный результат крупного недоразумения, выросшего на почве разных случайностей. (…) В номере первом „Общего дела“ вы скромненько заявили… что за последние полтора года нами было разоблачено более ста провокаторов… Сделано это, во всяком случае, не вами: сведения доставил и систематизировал я, – писал Бакай, – а огласила их редакция „Революционной мысли“. (…) В деле Азефа вы, несомненно, отличились. Но ваш подвиг заключался не в том, что, как принято думать, вы открыли шпиона… а в том, что вы заставили слепых соратников Азефа признать то, что было очевидным уже для всех остальных»[86].



Поделиться книгой:

На главную
Назад