Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Только не о кино - Юрий Владимирович Назаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

18–19 декабря. Назло (себе!) пишу, чтоб ничего гаду, если таковым все-таки останусь, чтоб ничего не позабыть потом: ни одной благородной мысли и ни одной содеянной подлости. Вернее, «ничегонесодеянного» против гадости и подлости…

Самокритика и самонедовольство, т. е. всегдашнее присутствие в перспективе четкого идеала жизни и поведения — истинного или ложного, но всегда четкого, осознание своего несоответствия этому идеалу и дале-о-о-кого от него отстояния — отсюда постоянное недовольство собой и желание, стремление неусыпное, необходимость насущная двигаться, царапаться, продираться к идеалу — все это было и являлось, вероятно, залогом какого-то движения, роста.

Потолкуем о счастье

Размышления, не претендующие на бесспорность

Для полного счастья человека необходимо иметь славное общество.

Симонид Кеосский, VI в. до н. э.

Истинное человеческое счастье заключается в том, когда человек сумеет стать средством для счастья других, многих людей, а не в том, когда он замыкается сам на себя — для личного наслаждения. И даже любовное счастье пары людей невозможно или оно приобретает пошлую, животную форму, если любящие люди не соединены с большой действительностью, с общим движением народа к его высшей судьбе.

А.П. Платонов

Отыщи всему начало — и ты многое поймешь.

Козьма Прутков

Где-то в начале 80-х, в самом глухом и беспросветном «застое», еще «под знаменем Ленина и водительством коммунистической партии», когда не токмо что «рынок» или «приватизация», а и слова «перестройка» еще произнесено не было, обратился ко мне журнал «Советский экран» в лице своего журналиста Петра Черняева с таким вопросом: «Болевые точки молодежной (?) проблемы». Почему? Ко мне… Про молодежь…

Но и как же он угадал, Петр Черняев! Не знаю почему, но вопросы эти вполне волновали меня чуть ли не с шестого еще класса. И не перестают волновать по сей день! Почему? Из чувства отцовской ответственности? Так в шестом классе я не был еще отцом… Но собирался! Или от исповедования мной коммунистических идеологии и мировоззрения? В моем понимании, коммунизм — это не ЗА СЕБЯ, не о СЕБЕ, а вечная забота об обществе, в котором, с которым живешь. А проблема молодежи для нормально здорового общества всегда будет самой насущнейшей, первейшей: не воспитали, упустили, изуродовали молодежь — погубили общество. Я так считаю. И не только я: вон и Симонид Кеосский две с половиной тыщи лет тому назад, и Андрей Платонов, при мне еще живший, да и в промежутке между ними наверняка еще сомысленники найдутся…

И вот вопрос, который я будто только и ждал: в чем же, по моему мнению, «болевые точки молодежной проблемы»? «Безотчетное стремление к счастью свойственно всякому живому существу», — заметил когда-то Стендаль. У Горького: «Человек создан для счастья, как птица для полета». У Стендаля поточней. У Алексея Максимыча — «покрасивше», каковая красивость как-то заслонила собой, а может, давно уж и убила довольно-таки верный смысл.

Шукшин, вернее, его герой в фильме С.А. Герасимова «У озера» на вопрос, что такое счастье, отвечает примерно так: «Счастье? Это цель. Да, ясная, осознанная, общественно-полезная цель. Цель — вот что такое счастье!» Дальше он сам себе удивляется и радуется: «Ишь как хорошо сформулировал!»

Хорошо. Верно. В покое не может быть счастья. Как и жизни. Жизнь — ас нею и счастье — только в движении! А у движения цель должна быть. Перспектива. И цель, не выдуманная для красивости, а осознанная, реальная. И — необходимая. И обязательно общественно необходимая, а не одному кому-то. Может, я не прав, но мне почему-то (начало 80-х, «застой», страна еще движется к «светлому коммунистическому будущему», и ведут ее туда, пока, правда, не на капитанском мостике, но уже третьими, вторыми и даже старшими помощниками и М.С. Горбачев, и А.И. Яковлев, и Э.А. Шеварднадзе, и Б.Н. Ельцин…) упорно кажется, что нынче у нас в нашей обыденной жизни явный перекос, перевес целей индивидуальных над общественными, над общественнонеобходимыми. Во всяком случае, по сравнению со временем моей юности послевоенной (мне было 8 лет, когда кончилась война).

Ведь сегодня человек, мечтающий о даче, машине, квартире — отдельной, хорошей, устроенной так, как ему хочется, и посвящающий всего себя этой цели — свой труд, изобретательность, упорство, — это нормальный, ни у кого никаких отрицательных эмоций не вызывающий человек. А в наше время? Да это же индивидуалист, шкура бессовестная — тот, кто мечтает только о своем благополучии, когда все, вся страна, надрываются в нечеловеческих усилиях вылезти из разрухи, оставленной войной.

А в утере, в разжижении общественно необходимой цели и в утверждении, узаконении целей индивидуальных — в этом мы, по-моему, жутко много теряем. Прежде всего, молодежь наша. Человек, борющийся за свои удовольствия, свое личное благополучие, — за «себя любименького», как выразился один мой знакомый, — да будь он богатырского роста, упражняй себя штангой, аэробикой, каратэ — его же можно остановить обыкновенным тривиальным графином. Не говоря уж о ломе… А какой поезд, какие тысячи тонн грохочущего металла остановят маленькую, слабую женщину, если они грозят оказавшемуся на рельсах ее детищу? Да просто чужому ребенку? Она же бросится спасать! И спасет. Во всяком случае, скорее погибнет, чем позволит у себя на глазах поезду — или любой другой опасности! — погубить ребенка. Кто сильнее — индивидуалист или коллективист? Эгоист или альтруист? Кто надежнее? Да симпатичнее, привлекательнее, в конце концов?

Для эгоиста, себялюбца любая случайная травма — уже катастрофа, уже невосполнимая потеря. Какое благополучие, какое удовольствие без руки, без ноги. Да без пальца, без красоты на лице… А Николай Островский, будучи фактически «живым трупом», слепым, абсолютно неподвижным, умудрился при всем этом стать счастливым! Потому что нашел способ остаться в строю и работать для общей, такой желанной, так страстно им любимой, так очевидно необходимой всем и ему, как ему свято верилось, цели. Почему-то никто никогда не задумывался над явным и интересным парадоксом: ведь воспринимая историю Павки Корчагина из книги, с экрана ли, мы общаемся с рассказчиком — смертельно и безнадежно больным человеком, а чувства он вызывает у нас не жалости, не сочувствия и какого-то угнетающего бессильного, бесперспективного сострадания, а — зависти! Кому мы завидуем? Забыв сострадать… А ведь мы завидуем! Особенно смолоду. (Это, правда, не сейчас, это в наши глухие сталинско-хрущевско-брежневские времена…) Мы настолько (в свое время, при коммунистах) занудили молодежи мозги неразумно, а порой и без совести бесконечно повторяемыми «высокими словами», что у молодежи, всегда очень чуткой к фальши и несправедливости, давным-давно выработалось что-то вроде идиосинкразии ко всем этим словам. И не только к высоким. Заодно с ними и к разумным.

Если хоть что-то из этих моих ощущений соответствует действительности, то виноваты тут прежде всего мы, взрослые. Мы ведь нынче как-то очень ловко уживаемся со взаимно исключающими вещами: к примеру, искренне, от всей души голосуем и ратуем за взаимопонимание и разрядку напряженности в мире и — грыземся, лаемся, чуть не деремся (а то и деремся!) дома. С собственными женами, матерями детей наших. Нередко, если не постоянно, — в присутствии детей… В разговорах — на кухне ли, в поезде, на собрании, на отдыхе, по телефону — мы высказываем столько замечательных, верных мыслей о воспитании, трудолюбии, о самостоятельности, о честности, добросовестности, что вот, мол, как мы в их годы… И при этом «устраиваем» своих детей в институты; если можем — где поближе и полегче на военную службу, на местечко повыгодней, потеплей; платим взятки (или «подарки», «благодарности») и тем самым, ратуя в разговорах за «качество», выпускаем в жизнь самый страшный и непоправимый брак — человеческий.

А ведь в юном возрасте, не как нам, еще трудновато: с жаром, искренне, от души декларировать одно и делать — диаметрально противоположное. Они сперва только делают противоположное нашим разумным и горячим призывам. Со временем привыкают врать и ханжить, как мы. Делать то же, что и мы: диаметрально противоположное декларируемому. А мы удивляемся, сетуем…

И еще вопрос «Советского экрана»: что формировало Вас как художника?

Ответ:… да вот, наверно, вера в цель общественно-необходимую была. Она и сегодня у меня есть.

Общее счастье, взаимопонимание, мир — это ведь очень хрупкие вещи. И тем более требующие, чтобы люди для их достижения и сохранения работали, отдавали все свои силы.

А в поиске этой цели и на пути к ней: классика. Отечественная и мировая. Классика никогда не противоречила, а всегда только активно помогала этим общечеловеческим целям, всегда работала на них. Я только никак не пойму, почему сегодня при упоминании о классике, особенно отечественной, у нас так модно стало брезгливо и презрительно морщить нос: «A-а… классика… Она нам еще в школе надоела…» К отечественной классике я отношу не только то, что сделано до 1917 года, но и после, вплоть до Федора Абрамова, Виктора Астафьева, Валентина Распутина…

Да, вот «общее счастье…». Написал, перечитал и усомнился: не слишком ли «высокие», не общие ли, т. е. пустые, ничего не говорящие слова? Может быть. Для меня — нет.

Конечно же, общего полного, безоблачного счастья быть не может, это абсурд. Кто-то страстно безумно, мучительно любя, так и не дождется взаимности. Кто-то по здоровью ли, по недостатку ли способностей вынужден будет отказаться от мечты о любимой профессии. А дальше еще хуже: сын вырос не таким, как мечталось; дочь вовсе не за того вышла, да развелись, да внуков осиротили, правнуков… И так до бесконечности. Вот продолжаю эту цепочку, а она ведь хитрая, цепочка-то, совсем-совсем не однородная: если не пустили здоровье или способности в моряки или артисты — тут претензии только к Богу. Или к Судьбе. Что тут поделаешь? А вот детей да внуков сиротить — с претензиями по этому поводу уже можно (и должно!) обращаться поближе…

И уж хотя бы не уродовать, не мордовать детей, душу их, еще не окрепшую, не надрывать непосильным для них, диким выбором: с кем жить? Кого любить, а кого не видеть и ненавидеть из самых родных и близких — папу или маму… «Счастье — это отсутствие несчастья», — когда-то за 300 лет до нашей эры считал грек Эпикур. Так вот это счастье, которое отсутствие несчастья для детей наших — это ближе к нашим возможностям, это нам вполне по силам. А мы что делаем? Часто мы об этом задумываемся? Много делаем для убережения детей наших от несчастья? Господи! Да даже в благополучных семьях не надрываем ли мы души детей наших постоянным бестактным, не стесняясь их присутствием, обсуждением характера, поступков, поведения любимой ими бабушки, мамы, папы?..

А радости и удовольствия, взятые попутно с обидой, унижением, с ущербом для другого — эти радости, удовольствия за чужой счет ни в какое сравнение не идут со счастьем, какое ты испытываешь от устремленных на тебя, сияющих любовью и благодарностью глаз стариков; совсем другой любовью и абсолютным в данный момент счастьем глаз женщины; любовью, восторгом и счастьем глаз ребенка… Да лошади, собаки!.. И ты знаешь наверняка, что это — не случайно. Не по ошибке. Что ты — сознательный творец и причина этой обращенной к тебе сияющей благодарности, радости, счастья!

Сколько еще для «общего счастья» в наших силах!

Вот, стало быть, цель как-то формировала. А на пути к цели — классика. Вся и всякая: и «Дубровский», и «Тарас Бульба», и Моцарт, и Рахманинов, и «передвижники»; «Царская невеста» Римского-Корсакова и «Принцесса цирка» Кальмана; «Что делать?» Чернышевского и «Конек-Горбунок» Ершова; «Три мушкетера» Дюма-отца и «Кола Брюньон» Ромена Роллана. И наша советская классика: и литература, и кино, и живопись, и Дунаевский, и песни военных лет. И зарубежная киноклассика, «взятая в качестве трофея…

В 1977 году отмечала моя родненькая 73-я школа Кировского района г. Новосибирска свое 40-летие (мы с ней, оказывается, ровесники, со школой-то моей). Побывал я на праздновании (в те годы регулярно навещал Родину: все еще живы были!.. И силенок было побольше. И цены за проезд-перелет не такие драконовские были, как при демократах, и зарплату коммунисты платили регулярно и стабильно). А вскоре после праздника получил я письмо от 71.Н. Солуянова, бывшего, сколько я помню, вечным завучем нашей 73-й. Письмо с просьбой написать воспоминания о годах нашей учебы в школе — собирались тогда организовывать музей нашего Кировского района, а Лев Николаевич принимал деятельное участие в сборе и подготовке материалов. Письмо Льва Николаевича где-то у меня в бумагах завалилось, а мой ответ сохранился.

«Дорогой Лев Николаевич!..

…Первым делом, по школьной еще привычке — эпиграф. Эпиграф подвернулся мне совершенно случайно недавно в «Неделе», где помещен был материал к 100-летию Альберта Эйнштейна («Лев Николаич, а из Эйнштейна можно эпиграф взять?» — как обязательно спросили бы мы в школе перед сочинением…).

Итак: «В сущности, почти чудо, что современные методы обучения еще не совсем удушили святую любознательность, ибо это нежное растеньице требует наряду с поощрением прежде всего свободы — без нее оно неизбежно погибнет. Большая ошибка думать, что чувства долга и принуждения могут способствовать находить радость в том, чтобы смотреть и искать». А. Эйнштейн.

Сегодня к этой бесспорной (для меня) мысли А. Эйнштейна, насчет необходимости свободы для возбуждения «святой любознательности», я бы к этому добавил еще: осознание своей причастности к поступательному движению истории, страны, народа. Было у нас, имели мы это счастье: ощущать явное, бесспорное и определенное поступательное движение страны и народа и собственную неотторжимую причастность к этому движению. Надо было поднимать страну из разрухи после войны, двигаться вперед, а для этого — развиваться, учиться, образовываться, совершенствоваться. И это ощущение — естественное, органичное, не навязанное — тоже, по-моему, играло не последнюю роль.

Я сам, может, и не догадался бы, просто не думал об этом, но вот со стороны говорят (правда, это жена моя говорит, но по отношению к 73-й школе она, москвичка, явно человек со стороны), что не всякая московская школа может похвастаться таким выпуском, каков был наш в 1954 году: 2 доктора наук (Валя Каган, Эрик Малыгин), известный писатель! (Витя Лихоносов), да и вот я, какой-никакой, но тоже не совсем безызвестный киноактер… Это только те, кого знает моя жена, а ведь среди выпускников нашей школы одного хотя бы 1954-го наверняка найдутся и еще такие, кем с удовольствием гордилась бы любая другая школа. Стало быть, серьезными, солидными были и школа, и поставленный в ней воспитательный процесс, раз дали они столь весомые плоды. В чем же секрет, в чем причина такой урожайности?

Мальчишкой я, конечно же, не был доволен своим детством. Я завидовал гайдаровским героям времен Гражданской войны из «Р.В.С.» и других повестей и рассказов, завидовал детству Павки Корчагина, как всякому мальчишке, мне недоставало в окружавшей тогда меня послевоенной кривогцековской жизни героических ситуаций, необходимости в немедленном героическом действии: чтобы вскакивать на лошадь, куда-то мчаться, спасать, выручать своих… А мне приходилось с папкой для нот, искренне, горячо, прямо-таки «пролетарски» ненавидимой папкой для нот — занудно тащиться на урок музыки, потом два часа ежедневно заниматься этой музыкой, не считая уроков в школе, которые я никогда не успевал все сделать. Я страстно, неудержимо завидовал всем мальчишкам оккупированных, прифронтовых, фронтовых районов, их дежурствам на крышах во время налетов, их помощи раненым, партизанам, бойцам, солдатам, разведчикам… Словом, когда я был мальчишкой, я, наверно, как и всякий нормальный парень, завидовал всем другим героическим и интересным детствам и не любил своего.

Но сегодня, с высоты своих прожитых лет, я бесконечно счастлив и горд нашим детством, счастлив своей принадлежностью поколению «детей войны»… Счастлив и горжусь нашим детством «детей войны» победившей справедливости. На этом чувстве — победившей справедливости — взрастало когда-то ослепительное и блестящее искусство Древней Греции. Детьми войны победившей справедливости были Андрей Рублев и Александр Пушкин: Рублев был ребенком во время Куликовской битвы в 1380-м, Пушкину было 13 лет во время Бородина в 1812-м. Рублев и Пушкин были детьми справедливейших и победоносных битв и войн России. А Софокл с Еврипидом не были детьми справедливой и победоносной войны? Эсхил был участником Саламинского сражения, но он был постарше, Софоклу было 16, а Еврипид родился в этот год.

А наше поколение, поколение детей Великой Отечественной 1941–1945 годов? Есть ему чем похвастаться и гордиться! Не знаю, как в других областях культуры, но в искусстве и литературе это такие уже проверенные, бесспорные фигуры, как Шукшин и Тарковский, Вампилов и Распутин, да и Витя наш Лихоносов не в последних рядах этой фаланги… Да и еще найдутся.

Я горжусь моим поколением и многие успехи его отношу на счет очень удачного и счастливого времени его взрастания и взросления. Многие. Но не все. Кроме удачного и счастливого времени для нашего взрастания и формирования необходимы были конкретные условия, в которых мы развивались. И вот тут нельзя не помянуть добрым словом не просто Кировский район города Новосибирска, а конкретно 73-ю мужскую среднюю школу! Откуда, кем? но заведенный в ней дух свободы какой-то, демократизма! Может, именно той самой Свободы, которая нужна, по мнению Эйнштейна, чтобы «не погибла святая любознательность»?

Лев Николаевич, это не комплимент и не лесть (зачем они мне?), но кому я ни рассказывал, почти никто не верил и все удивлялись: как могли Вы разрешить мне в 10-м классе— в 1954-м году (!), после смерти Сталина, но задолго еще до развенчания «культа личности», — как могли Вы разрешить мне писать сочинение по очерку А.М. Горького «В.И. Ленин» по моему собственному (а не по Вашему) плану, излагать собственные мысли, собственный взгляд и на образ Ленина у Горького, и вообще собственный взгляд на то, что для меня представляет фигура вождя социалистической революции и пролетарских масс в ней. Для того чтобы такое позволить, надо было, наверно, быть очень уверенным в истинной и объективной ценности и правоте того, что Вы нам преподавали, и в нас! Что мы правильно воспринимаем преподаваемое Вами. Не можем неверно воспринимать! А такое доверие, такая вера, такая свобода — они, наверно, дороже всего. Они, по-моему, плодотворней всего! Если Вы помните, то тема доверия, уважения к нам, пацанам послевоенного Кривощекова, звучала чуть ли не в каждом выступлении выпускников тех лет на недавнем 40-летии школы».

Вот такие вот «открытия», измышления, выводы, обобщения получились у меня в переписке со старым моим учителем в конце 70-х годов. А преподавал Лев Николаевич русский язык и литературу. Друг мой Эрик Малыгин, получивший Ленинскую премию только за то (как он сам говорил), что изложил и оформил результаты совместной работы с московскими коллегами (я полагаю, что это он, как обычно, скромничал и прибеднялся, думаю, и в работе его участие было пошире, и работа чего-то стоила), а этим изложением и оформлением он обязан исключительно Льву Николаевичу, который научил нас мысли свои излагать в удобоваримой, ясной, грамотной, доходчивой форме. И Лихоносов Витя, тоже наш друг и однокашник, лауреат Госпремии РСФСР в области литературы, думаю, в фундаменте своего творчества не одну пару кирпичиков, заложенных Львом Николаевичем, имеет…

…«Льва» мы боялись панически. А он голоса в жизни не повысил!.. «Пацаны! Атанда! Петя!» (это про директора) — ну, утихали, конечно, но трепета внутреннего — не помню. Но если раздавался шипящий шепот: «Леф-ф-ф!..» (почему-то обязательно шепотом!) — на всех находило какое-то оцепенение, близкое, может, даже к ужасу… А он молчал. Не повышал голоса. С чуть откинутой назад, иногда вздрагивающей головой.

Всегда, кажется, в одном и том же сером костюме… Зимой вроде в валенках. «Петя» провожал нас из школы в 1954-м в неизменной «сталинке» — темно-синем кителе, застегнутом до верхней пуговицы, а когда я навестил школу после XX съезда, — вдруг резко изменил «моду»: появился серый в полоску костюм, светлая рубашка, темно-красный галстук, то есть, как нетрудно догадаться, всегда равнялся по премьеру страны, как и многие-многие функционеры. А «Лев» всегда оставался самим собой, человеком. Даже в кличках, в неизбежных школьных сокращениях: «Лев» и «Петя», чувствуется уважение и почтение к первому, и пренебрежение ко второму. Ведь «Петр» вроде бы короче для произношения, так нет же: «Петя», а Лев Николаевич всегда оставался «Львом»!

Да и не один он у нас был, сколько их было!.. Разных! Сосланных по разным причинам и проводивших в меру сил и способностей свою просветительскую деятельность. Как некогда и Радищев, и декабристы, и петрашевцы, и прочие, и прочие, и прочие… Глеб Витальевич Цетнерский — вроде за дворянство, Иван Владимирович Оберберг — за немецкую национальность, Мария Львовна Медведева — какая-то родственница кого-то из управляющих Путиловским заводом в Питере, Алевтина Васильевна… фамилию забыл, негодяй… Да и несосланные, наши, в Сибири выросшие: Ансимова Александра Яковлевна, Маняхина Ольга Михайловна, Гитченко Антонина Ивановна, Сергеева Мария Евгеньевна, Шермаков Александр Тихонович (наш «Тихоныч», скольких разрядников он подготовил по лыжам, по гимнастике! Как мы к спорту все рвались!)… Наверно, перепутал еще, расставляя «сосланных» и «несосланных»… Да мы наверняка этого и не знали. Так… где-то урывками слыхивали… Марию Ивановну Киселеву еще забыл, Заводчикову Людмилу Федоровну, Белкина Саадия Абрамовича… Ой, господи, да скольких еще из начальной школы…»

Письмо Вере Павловне Редлих

Вера Павловна Редлих. Когда-то, еще до революции (1917-го, не 1991-го), снялась в роли боярышни Стеши, подносившей пирог («с грибками, батюшка, с грибками») Ивану Грозному — самому Ф.И. Шаляпину. Училась в Школе драматического искусства, руководимой актерами МХТа Н.Г. Александровым, Н.О. Массалитиновым, В.А. Подгорным, где «довольно часто посещал» их уроки и репетиции сам К.С. Станиславский. Потом из этой Школы образовалась Вторая студия МХТа, где сокурсниками, соучениками Веры Павловны были Н.П. Хмелев, А.П. Зуева, М.И. Прудкин и многие другие артисты, оставившие внушительный след в истории русского советского драматического искусства. В юности зналась Вера Павловна в Коктебеле с М.А.Волошиным, с Мариной Цветаевой и ее семьей. Подругами ее юности были А.К. Тарасова и С.Е. Голидей, героиня цветаевской «Повести о Сонечке». С 1932 по 1960 год Вера Павловна проработала в новосибирском театре «Красный Факел», сперва в качестве ассистента режиссера, потом преподавателя театральной студии, потом режиссера-постановщика и, наконец, главным режиссером. Именно во время ее руководства театром «Красный Факел» и стали величать «Сибирским МХАТом». А Мария Иосифовна Кнебель, бывшая в свое время любимой ученицей Станиславского, всю жизнь преподававшая в ГИТИСе (так что ее мнение, полагаю, вполне заслуживает и внимания, и уважения), считала, говорят, что режиссура в принципе — профессия не женская, что ей, Марии Иосифовне, известны лишь два исключения из этого представляющегося ей непреложным правила, две женщины, которые целиком и полностью могут соответствовать званию режиссер, — это какая-то француженка (далеко, не у нас, «за бугром») и наша, новосибирская тогда, в годы моего взрастания и взросления, Вера Павловна Редлих. А М.И. Кнебель, думаю, кое-что в своей жизни, отданной театру, видела и понимала.

Это о Вере Павловне.

И как-то ночью, переполненный и булькающий впечатлениями от только что просмотренного рязановского «Жестокого романса», написал я Вере Павловне письмо:

г. Москва, 6.XI.84 2 часа 30 минут ночи.

Вера Павловна!

Мне не очень удобно Вам писать, потому что Вы меня совершенно не знаете, но не написать я уже не могу. Не могу не выразить Вам свой восторг, удивление, благодарность, которые во мне с годами не утихают, не затушевываются, не тускнеют, а почему-то растут и достигли уже того напряжения и накала, когда не высказать их Вам я уже не могу. Извините за нескромность, но чтобы все объяснить, я должен подробно Вам представиться.

Родился в 1937-м в Новосибирске. И взрастал, и формировался, и закончил школу там, и там же возмечтал и решил стать актером. В 1954-м уехал в Москву и поступил, а затем закончил Театральное училище им. Щукина при театре Вахтангова. Получил распределение в родной «Красный Факел» (в 1960-м, когда Вас там уже не было), но до «Красного Факела» не доехал, потому что тут же, еще не успев получить диплом, был приглашен в кино, да так при нем, при «кине», и остался до сего дня. И, вероятно, останусь, покуда буду нужен, покуда не выгонят. А выгонять вроде пока не собираются, недавно вон присвоили звание заслуженного артиста РСФСР…

А в «Красном Факеле» я работал. Но недолго, месяца два с половиной, когда еще Вы там были. Это было лето 1953 года. Я закончил тогда 9-й класс, получил паспорт, услышал по Новосибирскому радио, что театру «Красный Факел» требуются рабочие сцены в отъезд на гастроли в Москву, явился, был принят и проработал где-то с середины июня до конца августа, немного не дождавшись конца гастролей, торопясь к 1 сентября в школу, в ответственный, завершающий 10-й класс.

При поступлении в Театральное училище меня спрашивали: какие театральные впечатления были у меня в родном городе, на чем я рос и воспитывался? Я с гордостью ответил про наш «Красный Факел», не сознавая, не понимая тогда до конца, что это были не просто впечатления провинциального мальчика, школьника. Сегодня я все более и более убеждаюсь, что наряду с впечатлениями от мировой и отечественной театральной классики, которые мы тогда получали в виде фильмов-спектаклей, среди которых для меня на первом месте были фильмы-спектакли Малого театра и Белорусского театра им. Я. Куп алы, — наряду с ними — впечатления от «краснофакельских» «Чайки», «Зыковых», «Бесприданницы», а чуть позже от «Села Степанчикова». Это были впечатления не просто узкопровинциального уровня и даже не всероссийского, всесоюзного масштаба, а просто-напросто впечатления мирового класса!

Мне сегодня 47 лет, 24 из которых я проработал в кино, снимаясь на московских, российских, республика неких студиях, принимая участие и в совместных, и в зарубежных фильмах, кое-что и кое-где видел, но впечатления от Ваших спектаклей, от спектаклей «Красного Факела» того времени не тускнеют. Сегодня я, к примеру, абсолютно убежден, что чеховская «Чайка» на русской сцене вообще состоялась единственный раз — у нас в «Красном Факеле». У Вас! В первой мхатовской «Чайке» было все, но не было Нины Заречной (если верить отзывам и мемуарам), а в Александринке была Заречная — Комиссаржевская, но не было спектакля, а у нас в Новосибирске в 50-е годы — все было! И Капустина — Заречная! И спектакль!

Где-то в конце 50-х, заканчивая училище и посмотрев нашу (Вашу!) «Бесприданницу», я еще стеснялся сказать, что Лиотвейзен в роли Паратова мне был понятнее и нравился гораздо больше Кторова, а сегодня я убежден, что Ваши спектакли были безупречно решены, чего я не могу сказать о Протазанове, ни тем более сегодня о рязановском «Жестоком романсе», где Рязанов, на мой взгляд, умудрился убить не только Островского и всех исполнителей, но даже и себя, Рязанова — ведь у него же, у Рязанова, бывало, получались фильмы. Ну, Островского, слава Богу, не шибко-то убьешь, руки коротки, он стоит себе на всех языках на книжных полках всего мира, но если не знать того Островского, вечного и бессмертного, глядя на этого, «усовершенствованного» Рязановым, можно подумать: Боже! До чего же слабый, пошлый и непрофессиональный драматург! Бог с ним, с Рязановым…

Вернемся к Вам и к Вашей (нашей!) «Бесприданнице» и к нашему общему, вечно живому, великому и мудрому А.Н.Островскому.

Точнее, великолепнее, блистательнее Вашего и нашего Карандышева — С.И. Галузы я сегодня себе даже ничего и представить не могу! И только горьки мои, неутешны, безнадежны слезы о том, что этого уже никто никогда не увидит… Что некому было в свое время все это заснять на пленку, сделать фильмы-спектакли и оставить потомкам, детям моим хотя бы…

Замечательно играл Фому Опискина А.Н. Грибов во МХАТе, а у нас (у Вас!) С.С.Бирюков тоже играл замечательно! Был не хуже. Не ниже. Только весь спектакль был лучше, решеннее, понятнее. А Беляев в роли полковника! Да и все! Во мхатовском «Селе» кроме Грибова ничего не было, а у нас (у Вас!) все было!

Господи! Какой белой светлой завистью я завидую С.И.Галузе и В.Я. Капустиной!.. Какие блестящие дуэты довелось им отработать! Михаил и Павла в «Зыковых», Треплев и Заречная в «Чайке», Каран-дышев и Лариса в «Бесприданнице»!.. Передайте мой поклон и запоздалые восторги и благодарности С.И. Галузе, если Вы с ним видитесь и общаетесь.

В марте нынешнего года, 6-го, кажется, числа, когда в Минске праздновали Ваш юбилей, я был в Минске, снимался на «Белорусьфильме», мечтал прийти на Ваш юбилей и лично, и публично выразить Вам свой невыразимый восторг и благодарность. Прибежал после съемки в институт, где у Вас все это происходило, но — опоздал.

Извините за бестолковость и сбивчивость моего послания. За многословие и, как ни печально, — маломыслие… Неубедительномыслие.

Спасибо Вам.

Низкий поклон Вам.

И необъятная, безграничная благодарность!

Не вполне осознавший и сегодня еще всего того, чем Вам обязан. Ваш некогда земляк и вечный восторженный поклонник:

Юрий Назаров».

…Наверно, все это как-то формировало… А какие актеры! Которые властно брали твою открывавшуюся миру, добру, впечатлениям и познаниям душу и уводили ее в этот прекрасный, чарующий, так никогда и не отпустивший меня мир… Мир света, правды, красоты, добра, любви, ума! Мир увлекательный и увлекающий! Жестокий и далеко не всегда справедливый, но неотразимо влекущий! Какие актеры!… И Е.С.Матвеев, уехавший от нас «завоевывать» Москву и «завоевавший». И оставшиеся, и разъехавшиеся позже: Капустина, Галуза, Бирюков, Бахтин, Морозкина, Аржанов, Глазырин… Да разве всех перечислишь! Кого-нибудь обязательно «обронит» слабеющая память, кого-нибудь обязательно «обидит»… А фильмы-спектакли 50-х! Малый театр с феноменальными, сказочно могучими и прекрасными В.Н. Рыжовой, Е.Д. Турчаниновой, А.И. Сашиным-Никольским, Н.И. Рыжовым, В.Н. Пашенной, И.В. Ильинским. Белорусский имени Янки Купалы с фантастическими Глебовым, Дедюшко, Платоновым!.. А вахтанговцы (в годы моего учения в Щукинском): «На золотом дне» — Гриценко! Борисова! Ульянов! Понсова! Покровский! Каскад! Фейерверк! А С.В. Лукьянов в «Булычеве»!

Самолеты-перелеты

12 апреля 1986-го, борт самолета Як-40 (со съемок в Свердловске — на «Казахфильм»), Свердловск — Кустанай (+5°) — Аркалык (+9°) — Кзыл-Орда (+21°).

В Кустанае (стоим везде по 20 минут) вокруг аэропорта сухо, а в городе, говорят, — и снег, и потоп. Между Кустанаем и Аркалыком под крылом еще снег, еще зима. А взлетели из Аркалыка — весна. Да какая! Казахстанская!

Мне хочется слегка уточнить, расшифровать, что я подразумеваю, чем для меня является понятие «казахстанская весна». Я видел ее. В 1955 году. Восемнадцатилетним «искателем правды», смысла жизни… Испытателем самого себя: гожусь ли я для той жизни, которая мне интересна, которая меня влечет, которую я еще не знаю, люблю ли… и насколько?., но которая неотступно тянет к себе.

Казахстанская весна… Одно из самых феерических чудес, подаренных мне жизнью!.. Одно из самых драгоценных сокровищ, навечно хранящихся в моей душе. Строили мы мост — не трубу под путями, а большой, солидный мост в несколько опор (три-четыре, если не больше), на сухом берегу! Во широкой степи… Недалеко, не больше ста метров, а то и ближе от крайней (считавшейся «береговой»!) опоры стоял наш барак — времянка, вероятно, но жилой барак, с печками, с сортиром за бугорком… Там мы жили! Я — с конца февраля по июнь, т. е. все время своего пребывания в Казахстане и в Мостопоезде № 453… А с другой стороны опор, на противоположном, вроде как «берегу», были вагончики, подсобки и прочие необходимости стройплощадки. Даже рельсы подъездного пути туда подходили. Все было! Только реки не было.

И вот 7 мая утречком вышли мы на смену, а может, просто на работу… — в «смену»-то, т. е. круглосуточно, мы вкалывали зимой, а тут уж, не помню, но 7 мая — точно — я тогда «купальный сезон» открыл, спасая из воды дурака Витьку Мясоедова… Чем долго потом хвастался — не тем, что спасал (спасали общими усилиями), а тем, что «7 мая купальный сезон открыл!..». Так вышли мы утречком и прошлепали из барака на стройплощадку пешком, а чтоб вернуться в барак на обед, уже ждали… лодку! Пошла вода. Да как! Было Витьке где и утонуть! У него сапоги рваными оказались, и к обеду он промочил ноги и, злой, не стал с нами лодки дожидаться — все равно ноги промокли! — попер через поток. А поток его — под коленочки, да и поволок! А я вспомнил, что он когда-то говорил, что плавать не умеет…

Вот такая вот Казахстанская степь! Северный Казахстан. Станция называлась Мариновка. На линии Акмолинск — Карталы, между Жалтыром и Атбасаром, ближайшие станции: Колутон и Адыр… Вероятно, на каком-нибудь из притоков Ишима…

А вместе с водой обрушилась на нас и весна! Со всей мыслимой и немыслимой «экологией», фауной, пернатой, водоплавающей, летающей, ныряющей, бегающей… Тучи гусей, уток, чирков, нырков всех мастей, пород и расцветок прошли над нашими головами!.. Весь этот разгул и шабаш длился дня три-четыре, от силы неделю. Потом вода прошла. Постояла и сошла. Оставив в какой-то из наших строительных ямок — малюсенькая ямка емкостью с ведро, может, чуть попросторнее — застрявшего, отставшего от ушедшего половодья, огромного, килограмма на два (на совковой лопате едва умещался) — не то карпа, не то леща, не то сазана… Наши бабы — штукатуры, не то подсобницы — его обнаружили, руками из ямки достали и в ведре унесли…

Через три-четыре дня все успокоилось, через недельку-полторы — просохло, немножко позеленело, поцвело буйным, пышными цветом, и к концу июня все уже высохло: ни единой зеленой былинки, все серо-палевое, хрустящее, шелестящее, гремящее на ветру… Береги от огня— порохом вспыхнет!..

Вот для этого «шабаша», для этих трех-четырех дней в году мы и мост строили! Остальные 362 дня вокруг нашего моста будет сушь да гладь… Божья благодать не все 362 дня будет, поменьше, будут там и вьюги-бураны зимние, и, наверно, пыльные бури летне-осенние…

Вот что значит для меня понятие «казахстанская весна»…

«… А взлетели из Аркалыка— весна. Да какая! Казахстанская!! (Аркалык всего в каких-нибудь трехстах километрах к юго-западу от моей Мариновки, от моей юности и первой встречи с Казахстаном!) И вот опять: «Вся степь — в разводьях, вся — течет! А весеннее солнышко — вечернее, к закату — бьет косыми лучами по разводьям, по воде — и под тобой на взлете: чудо! Не-га-тив! Матовый, в легкую синь… Только разводья (как сучья на негативе, если снимать кусты, деревья на фоне неба — на негативе небо будет темным, а сучья — светлыми), не просто светлые — ослепительные!.. Расплавленное — не то золото, не то платина… А дальше по степи в беспорядке раскиданы, как лоскутья рваные, разной формы и размеров — и тоже слепят, сияют — не озера — лужи, впадины с талой полой водой… А цвета? Не то красно-белого, не то бело-красного… Фантастика! Такого ни во сне, ни в «кине» не увидишь… Только с борта самолета (с западного борта, летим на юг, а место мое «Г» смотрит на запад), с борта Як-40 12-го апреля 1986-го, в 16 час. 40 мин. московского, в 19 час. 40 мин. казахстанского, в пути, во время последнего перелета Аркалык — Кзыл-Орда! Пока писал в записную книжку, отвлекся от иллюминатора, глянул — а там ровная матовая синева… Подумал: опять зима? Не-ет! Течет! Течет степь! И «сучья»-разводья под солнцем — и негатив матово-синий!..»

«Минск, 28 сентября 1989-го». Львовское телевидение, какие-то тернопольские фольклористы пели: «Лишь на батьківщине солодкою стаэ проста вода…»

Никогда ведь сроду в Оби сладкой вода не бывала; а нынче стала… Ипить-то ее страшно и смертельно опасно — в Заельцовском парке! Ниже миллионного разгильдяйского промышленного современного российского города!.. — и не пил, упаси Бог, но искупался, не удержался, а на губах сладко было… А отец говорил когда-то, что в Томи вода сладкая…» (родители мои в Томске родились).

Мои корни

«Откуду есть пошла…»

«Повесть временных лет»

В общем-то, фамилия моя могла быть и Кутырев… Не знаю уж, приятнее ли это было бы для слуха или… Нет, большой приятности и благозвучия, как в звучании «Назаров», нет, так и в «Кутыреве» не больше, если не меньше. Тут дело вкуса. Но что Кутыревы все-таки реже Назаровых встречаются, это — бесспорно, для меня, по крайней мере. В общем, я был бы не против и Кутыревым быть, но… уж что есть, то есть. А Кутыревыми, я слыхал, у деда даже два брата остались…

Дед мой, Назаров Александр Александрович, был родом из крестьян Пензенской губернии, Чембарского уезда (Чембар — ныне город Белинский; В.Г. Белинский там детские годы провел, а рядом и лермонтовские Тарханы). Гляжу на дедову фотографию в молодости… Самая загадочная и непонятная (для меня) фигура во всей моей «генеалогии» — мой дед A.A. Назаров.

Их было 5 братьев и 3 сестры, из коих я видел лишь одну, Татьяну, да и то до войны еще, в 1939–40 годах, когда самому было 2–3 года, так что о том, чтобы что-нибудь сохранилось в памяти… Очень любил дед сестру Пашу, Прасковью — это я помню. Но тоже не ярко, только разговоры и фотографию: крестьянка — и крестьянка… Кроме этих двух сестер: Татьяны, двух-трехлетним ребенком виденной, и Паши на фотографии, никого из дедовых родственников я никогда в жизни не видал и почти ничего о них не знаю. Фотография Паши не оставляла никаких сомнений в крестьянском ее происхождении, а вот фотографии деда молодого… Бог его знает… Я не собираюсь в угоду сегодняшней моде «примазываться» к дворянам, тем более что один дворянин затесался-таки в мою родословную. Да не какой-нибудь, а польский шляхтич! Обедневший, правда, в должности управляющего у какого-то нашего, российского, нижегородского магната, но — шляхтич. О нем речь впереди.

Так что безо всякого примазывания я все-таки не очень удивился бы, если бы в жилах моего деда оказалась не только крестьянская кровь… А, может, и только! Что у нас — крестьян с благородными лицами и душами, и интеллектами не было? Я опять же не примазываюсь, я о деде. Деда все называли «деликатнейшим человеком»! Теща моя, с невыносимо благородным происхождением, чуть ли не от Радши (или Рачи), от которого по какой-то параллельной линии и сам A.C. Пушкин произошел, — вот с таким происхождением теща, но и с еще более невыносимой фанаберией, жутко гордая своим «благородством» и крайне презиравшая все, стоящее, по ее мнению, ниже ее «генеалогического» уровня, познакомившись и пообщавшись с дедом каких-нибудь час-полтора, когда от деда уже мало чего оставалось (он лежал в параличе, после инсульта, с ощутимо атрофированными памятью и речью), при всем своем высокомерии не могла не отметить: «Боже! Какой очаровательный человек!»

Очаровательный… А уж честности такой, какую сегодня даже и глупостью-то не назовешь. Просто — чистейшая «клиника», как нынче выражаются. Дед был геодезистом, топографом очень солидного, дореволюционного еще класса (родился в 1880 году, окончил в XIX веке еще церковно-приходскую школу — начальное общее образование, потом железнодорожное училище на помощника машиниста — начальное специальное, а дальше — самообразование, и такое, что в университет Томский его даже не преподавать приглашали, а экзамены принимать, причем, когда к нему обращались, почему он экзаменующимся вопросов не задает, он отвечал: «Зачем же их сажать?..»— добрый был, милосердный…). И серьезный специалист. А когда в конце пятидесятых чуть не в миллионном тогда Новосибирске не могли найти специалиста, мастера, который бы рассчитал и разметил идеально ровную площадку для какого-то стана, дед это сделал за 5 минут. Ему выписали наряд на 300 рублей (старых, до реформы 1961-го) — так дед не взял! Наотрез отказался: разве можно за 5 минут заработать такие «бешеные» деньги? Ну, тогда, правда, это все-таки были деньги, триста-то рублей — пенсию по старости платили 180–200 руб. в месяц, а тут — 300 за 5 минут, ну как не «бешеные»?

И вот этот «очаровательный», «деликатнейший», «честнейший» человек, за свою жизнь мухи не обидевший, за Сталина — убил бы. И ни рука, ни душа не дрогнули бы! Сколько его друзей, сотрудников по Томскому университету, пересажали (в их числе профессора H.H. Горячев и Ф.В. Галахов); ни об одном из них он слова дурного никогда не сказал, он вообще никогда ни о ком дурного слова не говорил, все у него были «замечательные»!

Рассказывает про кого-нибудь, очередного своего «замечательного», — бабка тут же вставит: «Ага, сволочь такая, 3 рубля у меня взял и не отдал» (или еще какую досаду, неприятность ей доставил). У бабки все были «сволочи», а у деда — «замечательные»! И вот спросишь его: «Деда Саша, ну как же? Такой замечательный, а за что же его посадили?» — «Значит, была деятельность, о которой я не знал». Газетам дед верил свято. Всем и всегда. Когда я, молодой и очень критически настроенный, высказывал сомнения в уме нашего премьера в то время Н.С. Хрущева (в чем история вроде неопровержимо подтверждает сегодня тогдашнюю мою правоту), дед чуть не заболевал. Причем, конечно же, и боль его, и паника душевная, и переживания были не за Хрущева, а за меня: как же я, любимый внук его — брат Борька тоже любимым внуком был, но ведь ия — любимый! — и как же я с такими неверными мыслями и настроениями жить буду?!

Достойно все это любви? А тем более восторга, восхищения, уважения, благодарности? А я любил деда. И люблю. Обожаю. Да кто его не обожал?.. Всю жизнь свою всем своим поведением и действиями дед вызывал у окружающих только эти чувства и никаких других. Как все это понять и совместить? Нет, в детстве-то все понятно было, а потом, когда после XX и XXII съездов слегка расширились наши знания об истории отечественной… Я и сейчас не понимаю. Вот бабка, к примеру, с материной стороны, «доктор Шарловская», как ее называли, «доктор» не в смысле ученой степени, а потому что медик бабка была, врач — вот там мне все понятно. Бабка окончила Московские высшие женские курсы (типа «Бестужевских» в Петербурге и созданных по их примеру) и с мужем Шарловским Стефаном Игнатьевичем (шляхтичем-то!) прибыла в Сибирь, в Томск. Жить, работать, лечить. Бабка — врач, муж — инженер, квартира у них была… ну не царская, но как у всех «приличных» людей по тому времени: не однокомнатная и даже, наверно, не двухкомнатная, не малогабаритная, попросторней. А тут — революция до Сибири докатилась, всякие пертурбации, дед Шарловский в 1919 году умер… По тридцать с небольшим бабке с дедом-то было… Короче, бабку в ее просторной квартире «уплотнили». И «уплотнил» ее (т. е. вселился к ней в квартиру) не кто-нибудь, а чекист! В кожаном пальто и с маузером! Все чин-чинарем. Чекист был не из тех, каких славили потом советские литература и искусство (хотя я верю, что были и такие, каких славили-то, не все, но были), но и не из тех карикатурных идиотов или дьявольских злодеев, которым посвящает, отдает «милую Музу» сегодняшнее искусство. Нормальный, обыкновенный чекист был, из «простых», с прихамью, дорвавшийся до власти ну и слегка расслабившийся в безнаказанности-то. И начал этот чекист в бабкиной квартире «свой новый мир строить»: девушек водить да «водку пьянствовать». Бабка терпела-терпела, не знаю уж, долго ли, коротко ли, но не вытерпела, да и взорвалась. А это у нее бывало. Случалось. Да и получались, взрывы-то. Бывало, даже и меня касались… Ну не в полную мощь, наверно, но касались. Помню. Могу себе представить…

А когда бабка взрывалась, возникала волна… ну, может, не как при атомном взрыве, но, во всяком случае, весьма и весьма внушительной разрушительной силы. И от этой бабкиной волны летел чекист с лестницы со всеми своими «прихехе», и с маузером, о котором даже и забыл. Нет, может в других каких ситуациях он о маузере решительней вспоминал, но тут… Какой истинно русский, совестливый человек, будучи «выпимши», — не чувствует a priori своей вины, своего греха? А кто решительней и беззаветней отстаивает свои позиции: уверенный в своей правоте или чувствующий себя пусть слегка, но — виноватым, неправым?

Как бы то ни было, вылетел чекист из уплотненной им квартиры. Вся улица в ужасе примолкла и втянула головы в плечи: что же сейчас будет?! И с «доктором», а то, может, и со всей улицей?!…А бравый «доктор» голову в плечи не втягивал, а прямым ходом направился в местное Чека и сам на себя заявил! Вот, мол, я — врач, и квартира моя просторная не для каких-то там буржуазных излишеств, а потому что ко мне всегда могут прийти и обратиться больные, в любое время суток, и мне надо иметь место, где их принять, а ваш… этот… устроил там кабак и дом свиданий! Вот почему я его спустила с лестницы! В ЧК удивились, извинились за своего незадачливого сотрудника и… убрали его из квартиры.

Вот здесь мне все понятно. И в других бабкиных проявлениях — ив юности, и в более поздние времена — мне как-то всегда все было ясно. А вот в дедовых, деда A.A. Назарова, проявлениях— не понимаю… До сего дня не понимаю. И люблю, боготворю деда. И горжусь им. И — не понимаю… А в общем-то… разве все в жизни дважды два? Я, вон, на тещиных похоронах чуть ли не больше всех рыдал. Казалось бы, совершенно обратная реакция должна была быть: ведь я всегда считал и ощущал ее прямо-таки «классовым врагом», полным и абсолютным мне антиподом!.. И тоже непонятно было — да и сейчас непонятно, — как это возможно, чтобы она, в которой меня все бесило: поступки, действия, образ мышления, убеждения, символ веры — все бесило, раздражало, вызывало активное и вполне аргументированное (с моей точки зрения), обоснованное неприятие, — и как это возможно, чтобы вот такой мой абсолютный и полный антипод так же самозабвенно боготворил и обожал Пушкина, как и я?

А о деде… И труды его в «Вестнике Академии наук СССР» где-то в 30-е годы печатались. И в Японской (1904–1905), и в Германской (1914–1918) войнах он участвовал. И пару «Георгиев» имел… Имел, правда, одного, да и того отец, во младенчестве еще, куда-то заиграл, закатил, затерял, а ко второму дед был представлен, да так и не дождался — ведь бардак, неразбериха и волокита царствовали на Руси задолго до воцарения коммунистических, марксистских идей. Правда, дедовы «Георгии» были, если можно так выразиться, мирные: никого он не убивал, не побеждал, не громил, он рисковал только собственной жизнью и жизнью своих подчиненных: под огнем противника восстанавливал разрушенный железнодорожный путь — и восстановил! И ни один человек не погиб! Одного только дурака ранило, по его же собственной дурости, истеричности и недисциплинированности. Даже не знаю, какой у деда «Георгий» был, солдатский или офицерский — выше унтер-офицера дед по царской службе не поднялся, крестьянин же, не «благородный»… Но унтер-офицером был.

А с фамилией дело было так: дедова отца звали Александр Герасимыч, деда — Герасим Назарыч, прадед дедов, стало быть, Назар был. Этот Назар должен был старше Пушкина быть, если дед мой родился в 1880-м… А может, и не старше Пушкина, но где-то там, далеко. И все они были Кутыревы, предки-то мои, — от каких-нибудь Кутырей, живших в куту, в углу… деревни? Леса? Владений чьих-то? Бог весть… И этот Назар чем-то изо всех Кутыревых выделился, заметен стал, поминаем в потомках — и от него пошли Назаровы, хотя, как я уже говорил, два брата у деда еще остались Кутыревыми. А может, и по-другому как-нибудь все было… Не знаю. Больше я о давших мне фамилию ничего не знаю. Зато в каждом встреченном Назарове подозреваю родственника. А Кутыревых, как это ни печально, — не встречал.

Бабка по отцу, Назарова Евдокия Прокопьевна, в девках была Глазковой. Эти — владимирские, откуда-то из-под Вязников. Эти — самый крепкий клан, чуть не всех я видел и знал. Крестьяне же. Хотя бабка поминала, что кто-то у них в роду чуть не царским поваром был — у каждой семьи свои гордости. А бабкин отец, прадед мой Прокопий, у которого были, как предание доносит, черные как смоль волосы и рыжая как медь борода (в чью бороду, считали, и я мастью пошел: «рыженький» был, с «черненькими глазками», это уж сейчас все поблекло и сивым каким-то стало, не разберешь ни масти, ни волос, — спасибо, хоть остались, держатся пока, — ни «глазок»), Так прадед Прокопий Глазков, как и прадед Александр Герасимыч Назаров, тоже имел восьмерых детей, да одна еще, Ольга вроде, во младенчестве умерла, а восемь выросли. Только у этого было наоборот: 5 девок и 3 мужика, в такой последовательности: Николай Прокопьич, Анна, Татьяна, Евдокия (бабка, стало быть, моя) Прокопьевна, Аполлинария, Елизавета, Михаил и Петр. Ртов, как видно из перечисления, хватало, а пропитание за ними, за ртами, не поспевало, голодновато было. А где-то в далекой Сибири, на Алтае, на Салаирском вроде руднике, процветал, купечествуя, не то брат Прокопия, а может, матери бабкиной, не то еще какая родня, коего бабка величала «дядей». И вот Прокопий со всей своей оравой двинул из не очень сытной Владимирской губернии, из Вязников, в далекую, обильную, завлекательную Сибирь. Было это где-нибудь на излете XIX века, где-нибудь в 90-е годы.

Прибыли, значит. А родственник, дядя-то — богатый, а детей нет, скучно ему. А у этих, у Прокопия Глазкова, наоборот: веселья — хоть отбавляй, но вот с богатством и опять же с пропитанием — сложнее. Красотой особой приехавшие не отличались: все с уклоном в рыжесть, в конопатость, одна лишь Дусенька выделялась — может в возрасте симпатичном была, что-нибудь в районе 5–6 лет, очень красивые волосы — темная шатенка, личико чистенькое, без свойственных всему роду конопушек, глазки опять же живые, может, даже черненькие, румянец во всю щеку, кожа нежная, она и умерла-то 78 лет без единого седого волоса, все той же темной шатенкой, ну немножко разве что поредела прическа, но с полным комплектом своих зубов, где-то одна пломбочка за все 78 лет, и с тем же румянцем — ну слегка тоже, конечно, поизносившимся, уже не ровной нежной краской разлитым, как в молодости, а так, немножко в сеточку — но с румянцем! И вот эта хорошенькая девочка Дусенька уж очень приглянулась бездетному богатому дяде, и как-то они сладились с Прокопием: и тому с оравой будет полегче, все-таки одним ртом меньше, и этому с хорошенькой Дусенькой в пустом богатом доме веселее. И начал богатый дядя Дусеньку баловать. И избаловал. И испортил: хорошенькая, с румянцем, с замечательными зубами, с нежной, прямо-таки какой-то «прозрачной» кожей, с чудными, тоже какого-то нежного отлива темно-шатеновыми волосами выросла Дусенька замечательнейшей эгоисткой, очень верно и преданно, бережно любившей и лелеявшей всю свою жизнь… самое себя. Ив отце-то моем, единственном своем ребенке («Евдокия Прокопьевна, а почему Вы больше не рожали?» — «Ну что Вы! Такой ужас еще раз переносить?» — имелись в виду роды) тоже умудрилась с немалым успехом развить и культивировать это качество — эгоизм.

А дед любил ее… Да, наверно, не такое уж чудище эгоизма была бабка, как, возможно, может кому-нибудь показаться. Наверно, не один сплошной эгоизм в ней был. Была она и неглупой, и остроумной, и «сдобной» (как сама говорила); и моталась с дедом по его работе в тайгу, и на Германский фронт с пятилетним отцом моим куда-то в Галицию к деду выезжала, — было, наверно, в бабке что-то и кроме эгоизма, но все-таки эгоизм и себялюбие были в ней как-то заметнее, особенно к старости, как-то нахальнее лезли в глаза всем окружающим, не так истово и преданно любившим ее, как дед.



Поделиться книгой:

На главную
Назад