Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три прыжка Ван Луня. Китайский роман - Альфред Дёблин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ван внутренне торжествовал: борьба, которую он на каждом этапе одновременно выигрывал и проигрывал, сегодня будет достойно завершена!

Когда наступила ночь, он на ватных ногах и с одеревеневшим позвоночником, голодный и возбужденный, пробрался во двор Доу, поднял лестницу, которая почему-то опять валялась на земле, приставил ее к коньку крыши и — хотя сердце у него колотилось — полез вверх. Кошелек висел на прежнем месте, на руке воина. Но Ван вдруг встревожился и замер, распластавшись на крыше: он как будто услышал во дворе шорох, да и лестница покачнулась. Он опять быстро спустился вниз, без каких бы то ни было помех.

И — остался стоять под лестницей, словно укорененное в земле дерево. Не мог сдвинуться с места. Его войлочные туфли увязли в густой жиже, доходившей ему до лодыжек. Он застонал; ухватившись за лестницу, все-таки высвободился — но туфлями пришлось пожертвовать. От ярости и перенапряжения Ван почти потерял рассудок. Остановившись — босой и со слипшимися штанинами — посреди двора, он с силой запустил кошельком в дверь бонзы. И крикнул в ночной тишине под звон рассыпавшихся кэшей: «На, получай свое, черепашье отродье[38]!» А потом барабанил кулаками по тонкой дощатой стенке, пока из-за нее не донесся медоточивый голос: «Чего желает мой возлюбленный друг? Чем хочет одарить сына черепахи нынешней ночью?»

«Давай, черепахов выползень, выползай! Я заставлю тебя раскаяться в твоей подлости! Ты мне заплатишь и за погубленные туфли, и за штаны!»

«Но, возлюбленный мой, ты, кажется, уже получил плату за то и другое…»

«Выходи, пустобрех и мошенник! Увидишь, что я понимаю под платой!»

Пока продрогший Ван Лунь топтался на дворе, Доу Цзэнь при свете масляной лампы долго облачался в праздничную одежду, поставил на огонь чайник и лишь потом невозмутимо открыл дверь. Ван хотел было броситься на него и поучить вежливому обращению, но из-за слипшихся штанин мог передвигаться лишь маленькими шажками, да и то каждый из них давался непросто. Бонза светил ему лампой, не переставая кланяться. У здоровенного вора, чувствовавшего, как он смешон, от ярости и боли на глазах выступили слезы. Доу Цзэнь шагнул в сторону, пропуская его, и указал на теплую лежанку; Ван, застонав, тут же на нее повалился.

Чашку горячего чая, которую со всеми надлежащими церемониями поднес ему хозяин, Ван опорожнил в два глотка; Доу Цзэнь же тем временем скинул священническое облачение и, макая тампон в какую-то пахучую жидкость, оттирал с Вановых ступней налипший вар. Между делом Доу сбегал на двор, прихватив лампу. «Не ровен час заявится какой-нибудь вор и украдет наши денежки…», — объяснил он, когда вернулся с кошельком и прикрыл за собой дверь. Вану он принес чистые штаны и хорошие войлочные туфли. Сын рыбака из Хуньганцуни уже сидел за столом гостеприимного хозяина, уплетал арбуз и выхлебывал одну чашку чая за другой. Волна злости иногда все-таки поднималась в нем, но потом вновь спадала, потому что чай был горячим и вкусным, а арбузная мякоть таяла на языке.

За разговором выяснилось, что Доу Цзэнь — великий знаток человеческих сердец и столь же великий мошенник. Его недавний противник, признав свое поражение, в задумчивости качал заклеенной пластырями башкой, дивясь многогранным талантам бонзы. Доу Цзэнь, как он и рассчитывал, обрел в лице Вана надежного помощника.

ТАК СТРАННЫЕ ОТНОШЕНИЯ,

связывавшие обоих, переросли в настоящую дружбу.

Доу Цзэнь занимался немудреным делом. Он управлял храмом бедной общины музыкантов. Они платили ему крохотное жалование, а кроме того, предоставили в его распоряжение комнатку; предполагалось, что бонза сам будет обеспечивать себе пропитание продажей ароматических палочек и проведением ритуалов — все в конечном счете зависело от его усердия и умения[39]. Потому что на другом конце города имелся еще один храм для музыкантов; и если бог Доу Цзэня почему-либо не исполнял желания своих почитателей, то они, ругаясь и жалуясь, отправлялись туда, что никак не способствовало процветанию первого храма.

Теперь Ван Лунь и Доу Цзэнь работали вместе. Ван стал зазывалой и помощником бонзы. Когда по утрам они бродили по улицам и многолюдным рынкам, здоровенный Ван в зеленом храмовом облачении вышагивал впереди, удерживая на плечах концы двух — метровой длины — труб; Доу Цзэнь, следовавший за ним по пятам, время от времени прикладывался к мундштукам; тогда из раструбов вырывались жутковатые гортанные звуки, и прохожие шарахались в стороны, освобождая дорогу. В тех местах, где собирались богатые купцы, торговавшие шелками или фарфором, друзья громко восхваляли великолепные и редкостные способности своего бога: мол, в его храме можно получить самые действенные рецепты от всех болезней, а заказанная посетителем служба будет и полезной, и недорогой. Их кумир, как и всякое божество, нуждался в периодических «подновлениях», и они приписывали ему все новые сенсационные качества: рассказывали, например, что Покровитель музыкантов обладает особым даром раскрывать преступления и, в частности, кражи. Когда их куда-нибудь приглашали, они, совершая ритуальный обход с маленькой статуей бога, старались высмотреть, где что плохо лежит, а после сами что-нибудь крали и — якобы с помощью Хань Сянцзы — «обнаруживали» большую часть пропавших ценностей в каком-нибудь отдаленном месте. Разумеется, если добыча была богатой, они говорили, что бог на сей раз отказал им в своей помощи.

Зная о склонности Вана к дурачествам и мистификациям, Доу подарил ему красивую маску оленя, с роскошными рогами, — из тех, что используют в своих танцах тибетские ламы[40]. Ван Лунь по-детски радовался подарку, носился в маске по храмовому двору и по улицам — вместе с двумя приятелями, носильщиками паланкина — и даже пугал посетителей храма.

Своими выходками он переполошил полгорода. Наткнувшись где-нибудь на стаю одичавших собак, надевал маску, науськивал псов и мчался впереди них через оживленную площадь: вопли детей и женщин, все бросаются врассыпную, собаки прыгают и лают, люди падают — и свора исчезает в одном из переулков, где Ван пинками зашвыривает воющих животных в затянутое бумагой окно или внутрь паланкина, после чего, очень довольный, продолжает свой путь.

Все это создавало ему дурную славу, следствия которой — в совокупности с некоторыми более серьезными обстоятельствами — позже тяжко сказались на его судьбе.

В провинции Ганьсу жили китайские племена, придерживавшиеся магометанской веры, — своенравные и непокорные. Они называли себя саларами, потому что носили белые тюрбаны, но между ними не было единства; их усмирили силой.

С той поры все, что находилось в какой-то связи или родстве с ними, подлежало выявлению, запрету, искоренению — хотя вождь мятежников, как и его приверженцы, давно умер. Почва, правда, уже снова колебалась, ибо ее топтали члены тайных союзов, заговорщики, ненавидевшие воинственного императора и чуждую им маньчжурскую династию, но в Запретном Пурпурном городе[41] никто не обращал внимания на этот подспудный гул, которому лишь позднее предстояло усилиться, смешавшись со свистом стрел, жиканьем кривых сабель, зловещим пением красно-белых языков пламени, треском и грохотом обваливающихся крыш.

В Цзинани среди других мусульман жила и семья некоего Су. Он производил фитили для светильников, был уважаемым, достойным человеком и даже получил первую ученую степень. Дом Су находился на улице Единорога, наискосок от пристанища Ван Луня, и Ван высоко ценил этого умного, хотя и слишком самоуверенного соседа.

Однако даотаю[42] Цзинаньфу доложили, что Су Гоу — дядя того самого человека, который был виновником давних беспорядков в Ганьсу. Сыщики схватили поставщика фитилей и вместе с обоими сыновьями доставили в городскую тюрьму, где его ежедневно допрашивали с применением пыток.

Он томился в тюрьме уже больше трех недель, когда Ван в своей гостинице впервые услышал об этом. Узнав новость, Ван похолодел от ужаса. Вспоминая серьезного, доброжелательного Су Гоу, он вновь и вновь переспрашивал: «Как же это? Почему?» — и не мог успокоиться, пока наконец не поверил, что Су Гоу с сыновьями действительно сидит в тюрьме, где подвергается пыткам. И все только потому, что его племянником был тот самый бунтовщик, который когда-то в Ганьсу первым стал зачитывать вслух речения из какой-то старой книги!

Каждый день в полдень Ван встречался в гостинице с двумя своими приятелями и тремя нищими, чтобы обсудить с ними, чем тут можно помочь. Он привычным жестом подносил к лицу руки, потом встряхивал их и говорил: «Су Гоу — славный человек. Его друзей и родственников здесь не сыскать, их давно обезглавили палачи. И все же Су Гоу не должен оставаться в тюрьме».

Одноглазый нищий однажды рассказал то, что услышал в ямэне[43] даотая: через три или четыре дня из Гуаньбинфу должен приехать судья провинции, который окончательно решит участь семьи Су. Ван стал взволнованно расспрашивать, кто именно это сказал, много ли людей в курсе дела, ведутся ли уже приготовления к встрече нэтая[44] и сколько у него сопровождающих. Когда Ван услышал, что нэтай — старик, посланный специально для этого разбирательства и здесь пока никому не известный, его узкие глазки сверкнули насмешливым огнем, он ухмыльнулся, а потом и загоготал так, что со стола посыпались палочки для еды и пять его собеседников тоже начали смеяться, толкая друг друга локтями и мелодично вплетая свои голоса в общий хор. Потом головы сдвинулись, последовал быстрый обмен мнениями, часто прерываемый гневными выкриками Вана. И все разошлись.

Через два дня посыльные ямэня Цзинаньфу — а от них и весь город — узнали, что назавтра (то есть раньше, чем его ожидали) прибудет нэтай, дабы завершить некий важный с политической точки зрения процесс

Ван Лунь с двадцатью наскоро навербованными оборванцами привел в полную негодность три моста, по которым должен был проехать судейский чиновник, в знакомом ломбарде (хозяин которого хорошо поживился благодаря ему и Доу Цзэню) одолжил для себя и для своих сообщников богатую одежду и в назначенный день въехал в прославленный город через те самые ворота, через которые несколько месяцев назад входил пешком, один, улыбаясь и доверчиво приветствуя тучных охранников, как будто просто возвращался из пригородного чайного павильона, в котором любят встречаться поэты и юноши из благородных семейств.

Теперь, в это жаркое утро восьмого месяца, о его прибытии возвещали внушающие почтение звуки гонга. Два брата-мошенника с алебардами на плечах возглавляли процессию, неловко трясясь на хилых гнедых клячах. За ними следовали два хмурых подростка, сосредоточенно ударявшие в гонг, и четыре свитских чиновника с лакированными опознавательными знаками, указывающими на звание судьи. И, наконец, в голубом паланкине с задернутыми занавесками мерно покачивался благообразный старец с седой бородой, которая двумя густыми прядями спадала на черное шелковое одеяние, почти закрывая удивительной красоты нагрудник с вышитым на нем серебряным фазаном: сам Ван Лунь. Круглую черную шапку мандарина украшал сапфир[45].

Небольшой воинский отряд замыкал шествие: солдаты из армии провинции, зеленознаменники[46]. Так двигался Ван через площади и кишащие народом рынки, по местам своих былых приключений, — между двумя шеренгами заворожено глазевших на него горожан; ворота ямэня были распахнуты настежь.

Нэтай оставался в управе только полдня. Он решил не выносить самостоятельно приговор политическим преступникам из семьи Су, а забрать их с собой в Гуаньбин и там дожидаться ответа императора на его — нэтая — отчет о расследовании.

Даже не переночевав, обладатель шапки с «белым прозрачным шариком» ближе к вечеру покинул взбудораженный город; на телеге, которую конвоировали солдаты из его свиты, стояла узкая деревянная клетка; в ней сидели Су и два его сына, закованные в общие шейные колодки[47].

Вечером следующего дня в город прибыли посыльные подлинного нэтая, которые первым делом передали в ямэнь жалобу судьи на плохое состояние пригородных дорог и на халатность полиции. Чудовищная новость, быстро распространившись, повергла в ужас всех горожан.

Кому-то, выходит, вздумалось поиграть, прикрывшись именем самого высокопоставленного в провинции судейского чиновника. Даотай вкупе со своими помощниками пребывал в растерянности; местным магометанам грозила повальная расправа — ведь преступники наверняка происходили из их кругов. Были основания думать, что император на многие годы вперед лишит всех жителей провинившегося города права участвовать в государственных экзаменах.

Что касается Вана, то он, как и его сообщники, в первом же горном ущелье сбросил с себя маскарадные одеяния. Су Гоу и его сыновья, уже считавшие свою смерть неминуемой, братски с ним обнялись; но как ни велика была их радость, она не выражалась в громких словах: все трое слишком измучились, побывав в руках палачей.

На следующий день Ван вернулся в город, к Доу Цзэню, с которым только теперь поделился своей тайной.

Настоящий нэтай задержался в Цзинани еще на пять дней и все это время занимался расследованием дерзкого преступления. В первую же ночь после того, как он наконец уехал, бонзу и его помощника разбудил робкий стук. В комнату проскользнула законная жена Су Гоу; она заплакала, прикрыв лицо уголком белого покрывала, и, не зная, с чего начать, беспомощно опустилась на пол. По ее словам, Су Гоу, раздобыв оружие, вместе с сыновьями вернулся домой; прятаться он не желает и грозится убить всякого, кто посмеет силой вторгнуться в его дом, — убить, если понадобится, с помощью сыновей и единоверцев. Женщина умоляла бонзу и Ван Луня как-то убедить ее мужа, что ему и обоим мальчикам лучше укрыться в горах.

Женщина осталась у бонзы, а Ван побежал в дом Су. Он нашел своего соседа окрепшим, спокойным, по-прежнему исполненным достоинства, но вместе с тем и ожесточившимся. Су Гоу объяснил, что он, конечно, покинет и город, и даже родной округ, но прежде хотел бы без спешки распродать свое имущество, выплатить долги, посоветоваться с муллой о том, какое место выбрать для нового жилища. Ван, недоуменно пожав плечами, предложил, что возьмет на себя и продажу имущества, и урегулирование отношений с кредиторами, и даже разговор с мусульманским вероучителем. Однако Су Гоу наотрез отказался воспользоваться его услугами.

Тогда Ван Лунь решил держаться поблизости от друга и по возможности ему помогать.

На следующий день уже с раннего утра Су Гоу стал ходить по домам перепуганных соседей, которым говорил, что собирается в самом скором времени отдать и собственные долги, и те, что наделала в его отсутствие жена. И спрашивал, не знает ли кто, кому бы он мог продать свой дом — за приличную цену. В толпу, которая следовала за ним по пятам, затесался известный всему городу шутник, помощник бонзы Доу Цзэня, дылда Ван Лунь — болтавший без умолку и очень возбужденный.

Вскоре откуда ни возьмись примчались полицейские. Но Ван и его дружки сумели подстроить все так, что толпа — с женщинами и детьми — окружила Су плотным кольцом и была настроена агрессивно по отношению к представителям власти. Старый Су, который к тому времени успел закончить дела, направился к своему небольшому дому, не реагируя на выкрики обращавшихся к нему знакомых и незнакомых людей. Тут зазвучали барабаны и трубы. Солдаты в синих куртках перегородили улицу, оставив лишь небольшой проход, и принялись загонять толпу в ворота. Командовал отрядом[48] молодцеватый дусы[49].

Су Гоу с непокрытой головой снова вышел из дома, вежливо поклонился командиру отряда и — не глядя на солдат, не удивляясь происходящему — сделал пару шагов, видимо, с намерением где-нибудь за ближайшим углом справить нужду. Дусы подскочил сзади к этому дородному, медлительному старику, ударил его по пояснице рукоятью сабли, схватив за плечо, развернул лицом к себе и отрывисто спросил: действительно ли он — тот самый Су Гоу, сбежавший из-под стражи фитильный мастер? Су Гоу, скрестив на груди руки, ответил, что да, это он; но вот кто такой сам дусы? Не разбойник ли с большой дороги? А если нет, то почему он ведет себя столь нагло — почему среди бела дня бьет ни в чем не повинного человека, почему шпионит за ним?

Однако прежде, чем Су успел высказать, что у него накипело, дусы и два подскочивших солдата зарубили его саблями — прямо у стены[50].

У Вана вырвался крик — как и у других, наблюдавших за происходящим с угла улицы. Ван хотел подбежать к упавшему, но весь дрожал, не мог сдвинуться с места, его руки и ноги будто одеревенели. Он вместе с людским потоком зигзагом двинулся через площадь, не вполне сознавая, зачем. И бросая беспомощные взгляды по сторонам — на человеческие лица, втоптанные в землю потроха, золоченые вывески. Впрочем, никаких красок он не различал. Его гнал вперед страх. Вдруг пять сабель рассекли воздух в десяти шагах от него — там, куда он смотрел. И все смешалось в сером облаке пыли.

Су Гоу, его добрый и рассудительный брат, лежал — неспасенный — на улице.

Су Гоу был его братом.

Су Гоу не удалось спасти.

Су Гоу лежал на улице.

У стены.

«Где же эта стена?»

Его прижали к побеленной стене. Су Гоу хотел закончить кое-какие дела. Продать дом; и посоветоваться с муллой; насчет нового места жительства. Он хотел всего лишь пройти вдоль стены. Почему же Су Гоу — его брату — помешали? Ему было жарко, и его знобило.

Он, дрожа, добрался до каморки Доу Цзэня, который его ждал.

Увидав позеленевшего Вана, Доу схватил его — тот безвольно повис в его объятиях, — озабоченно вздохнул, поиграл пальцами, бережно потянул за собой внутрь храма. Там толкнул маленькую дверцу без ручки, рядом со статуей бога; они вышли на площадку, заваленную щебнем и кирпичом, потом забрались в стоявшую на краю улицы кумирню для бесприютных духов — прямоугольное каменное строеньице, внутри которого едва могли разместиться, согнувшись, два человека. Ближе к улице стояла жертвенная чаша для приношений; со строительной площадки они попали сюда через загороженную доской дыру в заборе.

Они долго сидели в темноте, в этом затхлом логове, пока Доу с помощью кремня не зажег масляный светильник. Доу Цзэнь казался более возбужденным, чем Ван: тот молчал, прижавшись к бонзе и положив голову ему на плечо. Позже, придя в себя, Ван рассказал о страшном убийстве Су Гоу, заплакал, словно раскапризничавшийся ребенок, упомянул и о пяти саблях, о том, как вышло, что солдаты зарубили старика. Потом заговорил Доу, а Ван, внимая его словам, успокоился, задышал ровнее и глубже, опять ушел в себя.

Могли он что-то сделать, чтобы Су Гоу, его брат, после падения вновь поднялся на ноги и закончил свои приготовления к отъезду? Взмах сабли исключил такую возможность — Су, только мгновенье назад стоявший, скрестив руки, перед дусы, рухнул на землю, и его труп оттащили в сторону, как дохлую кошку. Теперь, может быть, убили уже и его сыновей. Разве Су Гоу причинил кому-нибудь зло? Даже если бы он читал вслух из той старой книги, как его племянник, все равно это не преступление; но ведь о нем вообще не слыхали ничего худого. Потому-то с его братом и обращаются как с отверженным, не дают покоя его духу. Это дусы причинил ему несправедливость. Дусы зарубил его своей саблей.

Ван повернулся к бонзе и шепотом сказал, что теперь, пожалуй, ему пора сматываться; приходить он будет только по ночам и не очень часто: будет стучать в дверь условным стуком — шесть раз. Бонза этот план одобрил.

Когда Ван опять увидел дневной свет, слезы брызнули у него из глаз. Он стоял, рыдая взахлеб, между площадкой с битым кирпичом и задней стенкой кумирни; распустил косичку, разодрал на себе зеленый халат; не соображая, что делает, грыз костяшки окоченевших пальцев. Кошелек с мелочью, который протянул ему Доу, он оттолкнул; потом, ухватившись за выступ кумирни, перелез через дощатый забор и побежал прочь, даже не стер слез с мокрого лица.

В ближайшие шесть дней Ван шатался вокруг города — то по равнине, то по отрогам гор. На шестой день, ночью, пришел к бонзе и спросил, не знает ли тот, куда подевалась оленья маска. Маску Доу Цзэнь отыскал; он радовался, что опять встретился со своим помощником, что у того теперь более здоровый вид. Ван взял маску, погладил ее, надел; бонза не мог не отметить, как сильно изменился его ученик. Решительно нахмуренный низкий лоб; под ним глаза — то печальные и полные беспокойства, то вдруг вспыхивающие слепой яростью. И широкий крестьянский рот с выпяченной нижней губой производил такое же впечатление: иногда раззявливался, как голодная волчья пасть, но чаще оставался вялым, безвольным. Хитрые морщинки в уголках губ, казалось, плавали в пустоте, безотносительно ко всему остальному.

Бонза, старый лжец и мошенник, в присутствии ученика вдруг растрогался и ощутил прилив благочестия; он даже поймал себя на том, что с искренним чувством благословляет Вана.

Доу Цзэнь провел остаток ночи в своей каморке, без сна; он думал о Ване, который забрал оленью маску и спрятался в кумирне, не объяснив, зачем ему это нужно.

Ночь прошла. Когда утром на площади Ваньцзин солдаты принялись упражняться в стрельбе из лука, у забора собралось множество ротозеев; пыль, словно тюлевая занавеска, колыхалась над голой — без единого деревца — площадью. После лучников стали показывать свое искусство гимнасты и прыгуны.

Тут вдруг залаяли собаки, зрители отпрянули; какой-то сумасшедший в оленьей маске перемахнул через низенькое ограждение и подбежал к солдатам, выстроившимся перед веревочной планкой для прыжков, — за ними надзирал молодцеватый дусы. Собаки — их было не меньше тридцати — протискивались между ногами босых солдат, которые, хихикнув, делали шаг в сторону или же с бранью отбивались от зверюг. Дусы, проорав что-то, кинулся за нарушителем спокойствия, но тот хлестнул его по уху смешным детским кнутиком, странно подпрыгнул, нахлобучил на него свою маску, рывком притянул к себе — и отшвырнул на землю.

На площади стало удивительно тихо, все слышали только стоны и хрип упавшего. Никто и опомниться не успел, как жуткий незнакомец (теперь без маски) смешался с толпой зрителей; еще пару раз тявкнули собаки, и он исчез. Псы, повизгивая, бегали по песку вокруг вздрагивавшего тела дусы, обнюхивали его. Солдаты отогнали их камнями. И сорвали с дусы тяжелую оленью голову.

Лицо дусы почернело и отекло. Его удавили, сломав шейные позвонки.

На зрителей обрушились удары кнутов, но проку от это было мало; собачья стая рассеялась по ближним переулкам. Матери хватали и прятали детей, чтобы те не попали под нога бегущих солдат.

Но и беготня ничему не помогла. Как и попытки разогнать толпу В конце концов один из солдат нашел игрушечный кнут; это тоже не помогло — из соседних домов тотчас принесли другие такие же, дети погоняли ими своих деревянных осликов.

К полудню по всем рынкам, улицам и лавкам, по чайным, корчмам и постоялым дворам — вплоть до самого ямэня Цзинаньфу — разнеслась весть, которая чуть позже выплеснулась через городские ворота, достигла просяных полей, и огородов, и даже темных холмов за рекой; не кто иной, как Ван Лунь, сын рыбака из Хуньганцуни, известный в Цзинани плут, был тем человеком, который, переодевшись судьей провинции, освободил старого Су Гоу и двух его сыновей; именно он обманул даотая, набрав бродяг и преступников с гор Таншаня и дав им одолженные в ломбарде лакированные щиты; именно Ван Лунь только что отмстил за смерть своего названого брата Су Гоу командиру карательного отряда. В оленьей маске, которой он прежде пугал на рынках наивных женщин, Ван Лунь среди бела дня, на площади Ваньцзин, задушил командира батальона — прямо на глазах у его солдат.

ЧЕЛОВЕК,

о котором внезапно заговорил весь город, в тот же полуденный час устало поднимался по горным тропам. Обойдя ущелье, он прилег отдохнуть, даже не ощущая спиной острых камешков. Он лежал без движения, не поднимая отяжелевших рук, на самом солнцепеке. В сущности, он просто тянул время — да еще прощупывал себя, пытаясь определить, все ли теперь хорошо, все ли он сделал правильно.

В последние недели он испытывал невыносимую душевную боль. Она гнала его, заставляя перемещаться от какой-нибудь хижины к скале и обратно; четыре дня он вообще ничего не ел и не пил: забывал о пище, потому что постоянно стремился куда-то, слепо кружил вокруг одного и того же места. Когда жажда усилилась, он даже и не подумал, что мучается от недостатка воды; но был уверен, что это растет в нем — и жжет его грудь — горе. Часто ему хотелось раздобыть где-нибудь новые вещи: ведь с него содрали, мерещилось ему, и старую одежду, и саму кожу. Его злило, что он утратил волю, не может решиться ни на что, а только бродит без дели. Он чувствовал себя так, как когда купался на дальней отмели Хуньганцуни в момент начала отлива: только что его вынесли на берег сильные волны, и вот они уже тащат его, слегка покачивая, назад по песку; все дальше и дальше отступает прозрачная вода; его загорелая грудь почти высохла, пальцы ног выглядывают из воды. Море обнажило ему руки и бедра: он, покрытый каплями, лежит на влажном песке и должен упираться, чтобы его не увлек за собой поток.

Теперь ничто уже не могло его увлечь. Он десятки раз поднимал руку, отводил ее в сторону, но не был способен по-настоящему размахнуться и нанести удар.

Перед глазами вновь и вновь вспыхивал блеск сабель, настолько яркий, что Ван невольно смаргивал.

Он прятался от нищих, воров и скупщиков краденого. Не знал, как отвечать на их вопросительные взгляды.

Су Гоу погиб: его убили.

Ван ощущал неподъемную тяжесть горя — на затылке, на языке, во впадинке на груди. И он нарочно, по собственной воле дал своим мыслям новое направление, направил их на идею мести, никак не связанную со страданием, — чтобы исцелить и освободить себя. Он подзадоривал самого себя: основания для мести имелись. Но он не верил себе, не смел себе верить.

И отчаяние от борения с собой перерастало в озлобление против дусы, который и был настоящим виновником случившегося. Он, Ван, боялся дусы, как испугался в тот роковой миг блеска его сабли. Однако гнев, с каждым часом победоносно и властно нарастая, преодолевал страх. Томление бесчувственного тела превратилось в нечто другое — томление слепой, но уверенной в себе ненависти. Дни уже не казались такими нескончаемыми, и вот однажды ночью он пробежал по сонным улицам Цзинани, чтобы навестить своего друга Доу. Когда он стучал к нему в дверь, он еще не думал об оленьих рогах. Но внезапно ему вспомнилась веселая маска, и мелькнула мысль, что все, с ней связанное, — в далеком прошлом; в тот же миг он почувствовал, как его мускулы напряглись; маску ведь можно напялить на голову дусы, задушить его, отбросить мертвое тело прочь. Хорошая идея. Ван был счастлив. Напялить маску на дусы, а самому потом — прочь. Напялить — и сразу прочь, прочь.

Так он потом и осуществил убийство — радостными, движущимися словно в бреду руками.

Теперь он лежал на гнейсовом щебне, недоверчиво и холодно прощупывал себя, пытаясь понять, все ли хорошо, довольно ли того, что он сделал.

Когда через несколько часов Ван поднялся, он был спокоен. Как будто внутри его грудной клетки что-то наконец заснуло, забаррикадировав выход шкафами и столами.

Стемнело. Серп месяца завис над острым краем скалы. Ван вскарабкался выше и решил заглянуть в попавшееся ему по дороге разбойничье логово — деревянную хижину-развалюху, которая ютилась под скальным козырьком. Хижина оказалась пустой.

Но вскоре вернулись, неся фонари, пятеро ее обитателей. Они уже слышали про подвиг Вана и теперь были горды тем, что он к ним пожаловал. Один из разбойников, зобастый и кривоногий, протянул ему, отвязав от шнурка на своей груди, флакон с настойкой женьшеня. Они болтали о молодцеватом дусы, имитировали прыжок Вана, подскочившего, чтобы его задушить, — насколько могли это себе представить. Ван пил настойку, безучастный ко всему. Потом вдруг окриком заставил их замолчать и попросил о помощи. Сказал, что его названый брат Су Гоу остался без погребения, ибо его тело разрубили на куски. Он, Ван, на рассвете должен будет уйти; пусть же они ему помогут — нынешней ночью совершат погребальный обряд для неприкаянного духа.

Разбойники тотчас побежали куда-то, разделившись на две группы, и вскоре к хижине стали стекаться другие бродяги, жившие ниже по склону. Мелькали белые бумажные фонари. Люди вели себя тихо, будто и в самом деле находились в доме умершего, чей покой нужно оберегать. Все чинно пили вино.

С поникшими плечами и оцепенелым взглядом Ван, словно вдова, сидел на глинобитном полу рядом с деревянными носилками, на которых лежал продолговатый ком тряпья — грубая матерчатая кукла[51]. Ван достал нож, отрезал прядь своих распущенных волос, опустил ее на кучу тряпья[52]. Старший из бродяг — придурковатый и неопрятный, но добродушный увалень с беззубым ртом — семенящими шажками приблизился к носилкам и положил кукле на место рта обернутый красной бумагой лист чая[53]. Затем связал «умершему» голени шарфом из разорванных на полосы штанин, чтобы он не вставал из могилы, а покоился в мире[54]. Было тихо, тишину нарушали только звуки трещотки, какой-то скрежет, шорохи; на шесте перед хижиной колыхался, колеблемый теплым ветром, большой кусок мешковины: приманивал дух умершего[55].

Придурковатый увалень отвесил поклоны на все стороны света, потом, подпрыгивая и воздевая руки, призвал Яньло-вана[56], владыку Преисподней, и препоручил ему отправляющегося в его владения духа. И все собравшиеся в хижине молодые и старые бродяги подумали в тот миг о празднике пятнадцатого дня седьмого месяца[57], когда маленькая лодка Яньло-вана плывет вниз по реке, Владыка демонов — в черном одеянии, подбитом тигровой шкурой, в фартуке и сапогах из таких же шкур[58] — держит в руках трезубец; из-под короны на его голове выпрастываются во все стороны черные всклокоченные космы. А сопровождают его маленькие забавные демоны: один в четырехугольной шапке, один — с головой быка, один — с головой лошади, и еще десять толстощеких багроволицых демонов ада, красующихся перед возбужденными зрителями.

Четверо мужчин осторожно вынесли носилки с куклой из дома, Ван шагал впереди; другие, спотыкаясь, тянулись следом, светя себе под ноги фонариками; и так они одолели короткий путь до каменистого поля, разбрасывая тестяные шарики для голодных духов[59]. Опустили куклу в неглубокую могилу. Вспыхнула порезанная на полоски бумага — деньги для покойного[60]; чадно задымились тряпки и лоскуты — его лицо.

С пустыми носилками все двинулись обратно, бормоча что-то себе под нос. Фонари покачивались. Над Цзинанью занималось серое утро. Когда пятеро бродяг добрались до хижины, Вана с ними уже не было.

ИЗ СТРАХА

перед доносчиками и перед тем кошмаром, который он пережил в Цзинани, Ван Лунь бежал на север. Он перешел границу Шаньдуна, осенью оказался в равнинной Чжили и, следуя по течению реки Хуанхэ, под сильными снегопадами добрался до гор Наньгу в северо-западной части Чжили, где и нашел укрытое. Он избегал городов. И, как правило, не искал попутчиков. Часто голодал; зарабатывал, когда подпирала нужда, несколько медяков, перетаскивая уголь или другие грузы, однако ни в одном месте надолго не задерживался. Любая более или менее постоянная работа его отталкивала. Ван никогда не обладал тем безграничным терпением, что позволяло его односельчанам вести почти растительное существование. Он предпочитал жизнь бродяги.

Когда похолодало и осенние дожди насквозь промочили разодранную в знак траура одежду, Ван вступил в сговор с десятью другими оборванцами; три дня и три ночи они просидели в засаде на подступах к окружному центру Тайаню, пока наконец ранним утром к городу не подошел караван торговцев плиточным чаем, плохо охраняемый. Вопивших купцов заставили скинуть подбитые ватой куртки, но больше ничего брать не стали и, добродушно посмеявшись над пострадавшими, отпустили их с миром.

Всю зиму Ван провел в этих горах. Они кишмя кишели жилищами отшельников, малыми и большими монастырями: ведь до священной горы Тайшань отсюда было рукой подать. Всю зиму и на широких, и на узких дорогах не прекращалось оживленное движение. От более северных горных перевалов стекались сюда путники с лошадьми, вьючными ослами, верблюдами. Эти люди везли подарки, жертвенные дары к расположенной южнее священной горе — в монастыри, венчавшие ее голые отвесные склоны; желтые обрывы казались неприступными; но по высеченным в них серпантинным тропам караваны путников поднимались наверх, дыша разреженным воздухом высокогорья.

У одной из нешироких, но быстрых горных речек Ван Лунь пережидал самые суровые месяцы. Река прокладывала себе путь сквозь толщу гранита, по обеим ее сторонам отвесно вздымались нагромождения бурых глыб, навеки застывших в поклоне перед своей владычицей — водой. Кое-где над водной поверхностью выступали утесы; вокруг них спиралями закручивались белые гребешки пены. Дальше к востоку — там, где поток устремлялся к нетерпеливо ждавшей его долине, — скалы расступались, образуя новые уступы; совсем вдалеке рельеф местности резко понижался.

Ван Лунь жил у отшельника: на горной тропе, под навесом скалы, окруженной вечнозелеными елями. Ни дождь, ни снег не проникали в надежно защищенную хижину; ледяные ветры из ущелий, и те со свистом проносились мимо. В более теплые дни Ван спускался пониже — туда, где на реке работали маленькие мельницы-толчеи; каменные молоты падали в крепкие ступы, перемалывали древесину и тальковые камни для свечей[61]. Там внизу Ван встречался с нищими, беглыми преступниками, бродягами. Ван вел двойную жизнь. Он, не зная покоя, мотался по окрестностям и изредка, будто в ожидании чего-то, присаживался отдохнуть. Лишь на мгновения, поджав широкие губы и нахмурив свой низкий лоб, он задумывался о Цзинани, окруженном стенами городе с многотысячным населением. Только упорный взгляд, бессмысленно устремленный в пустоту, свидетельствовал о том, что Ван еще что-то помнит о низкой побеленной стене, о блеске сабли, о том, как долго, долго он сидел в засаде — в темной кумирне для бесприютных духов. В такие минуты правый глаз Вана непрерывно двигался под массивным верхним веком, конвульсивно вздрагивал и слегка косил.

Впрочем, благодаря прогулкам в долину Ван уже вновь обрел свою дерзкую, по-детски непосредственную веселость. Иногда ему приходило в голову, что он мог бы вступить в гильдию кровельщиков. Он легко завоевал уважение новых приятелей с мельницы. Одно то, что он был физически крепок и полон сил, вряд ли помогло бы ему утвердиться среди этих привычных к насилию отщепенцев. Решающим преимуществом оказалось его умение обращаться с людьми как бы играючи. Он научился этому у старого Доу: слушать другого со смиренным и льстивым видом, но вместе с тем ненавязчиво его прощупывать; будто бы просто повторяя чужие слова, на самом деле слегка их перетасовывать; незаметно и с удивительной беспардонностью, которая лишь прикидывается благородной искренностью, добиваться осуществления собственных желаний.

Бродяги, в обществе которых Ван часто проводил целые дни, толком не знали, что о нем думать. Самые молодые не признавали его полноценным мужчиной, а считали придурком с ужасающе ловкими ухватками — чем-то вроде человека-обезьяны. Ван злился, когда его шуток не понимали, в таких случаях любезность спадала с него как маска и он выкрикивал грязные угрозы; потом, мрачный, возвращался к себе в хижину и несколько дней избегал товарищей, что только подтверждало их мнение о его ненормальности. Люди постарше его побаивались. Их поражала его способность по-детски заигрываться, а также те нередкие мгновения, когда он впадал в состояние жутковатой отрешенности. Такие вещи внушали им благоговейный страх. Они чуяли, что в Ване засело какое-то тяжкое страдание, страдание же в их представлении уже само по себе было некоей способностью, или даром. Среди простолюдинов еще витал древний народный дух; тем, кто потерпел жизненное крушение или просто много испытал на своем веку, в гораздо большей степени, нежели начетчикам из ученого сословия, было свойственно глубокое внутреннее согласие со старинным изречением: «Если кто-нибудь силой пытается овладеть страной, то, вижу я, он не достигнет своей цели. Страна подобна таинственному сосуду, к которому нельзя прикоснуться. Если кто-нибудь тронет его, то потерпит неудачу. Если кто-нибудь схватит его, то его потеряет»[62]. Люди с мельницы приняли Вана как своего. Они даже привязались к нему и по-братски о нем заботились; о нем — сильнейшем среди них — заботились чуть ли не по-матерински.

Тихое постукивание молота, равномерный плеск воды у мельничной запруды доносились и до хижины отшельника. Ван жил в хижине Ма Ноу, у дороги, проложенной в горах, каждый поворот которой был отмечен врезанной в скалу благочестивой надписью.

В первый раз Ван зашел к Ма Ноу, чтобы попросить милостыню. Он рассчитывал найти погруженного в благочестивые размышления седобородого старца, который ласково его поприветствует и разделит с ним свою трапезу. Вместо этого его резко окликнули, едва он поставил ногу на ступеньку крыльца. У входа в хижину чья-то рука дернула его за рукав и потянула внутрь. Востроглазая физиономия наклонилась к его щеке, и Вана спросили — на почти непонятном наречии, — что ему здесь нужно. Между тем, его глаза быстро привыкли к полумраку. Он увидел, что Ма Ноу закутан в накидку из пестрых лоскутов, ряды которых перекрывают друг друга подобно рыбьим чешуйкам. Хозяин оказался маленьким, слегка сгорбленным человечком, который вел себя как взбалмошный старик, но при этом лицо его ошеломляло молодостью и свежестью: тонкий нос с горбинкой; изящный маленький рот с морщинками в углах губ, как у человека, привыкшего много говорить; неуверенный взгляд, который, падая на любой предмет, тут же опять отскакивал от него, словно резиновый мячик. Речь старика походила скорее на птичий свист, чем на человеческий язык. Когда Ван окинул взглядом помещение, у него заколотилось сердце; здешняя обстановка напомнила ему темный храм покровителя музыкантов Хань Сянцзы в столь далеком отсюда городе. Ван пробормотал пару заученных фраз, Ма Ноу сунул ему кусок козьего сыра, но гость все не уходил, будто прирос к месту, и задавал вопрос за вопросом — о статуэтках богов, стоявших на маленькой полке. Ма повернулся к ним спиной, отвечал слишком быстро, и Ван его плохо понимал. Тем не менее, любознательный бродяга спокойно и вежливо продолжал свои расспросы и сам рассказал вымышленную историю об одном храмовом служителе из Гэ; отшельник аж подскочил, удивившись познаниям гостя. Наконец Ван упомянул, что живет в часе ходьбы отсюда и работает на мельнице-толчее, а потом попросил «мудрого господина», чтобы тот рассказал ему о силе своих богов — потому что собственными богами он, Ван, не удовлетворен. Ма Ноу пришлось, хотя ему не особенно хотелось, предложить необычному гостю выпить чашку чаю.

Так началось их знакомство.

Беспокойный отшельник, который вскоре разделил с беглецом из Шаньдуна свой дом, когда-то был монахом на Путо, цветущем южном острове[63].

Безмолвно и благостно покоились его будды в глубине хижины. Мочки их ушей спускались до плеч; у каждого под синими волосами[64], собранными в пучок, посреди выпуклого лба сиял третий паз, Око Просветления; у них были томные взоры, светлые, почти испаряющиеся улыбки на круглых гладких лицах, на полных губах; будды сидели, кокетливо прижимая к груди красивые руки, подогнув под себя стройные ноги и развернув ступни подошвами вверх, — словно младенцы в материнской утробе. Ма называл своих будд — или, как выражался Ван, своих фо — по-разному, но все они походили друг на друга. Только одно божество выделялось из общего ряда, то, чья слава уже достигла Шаньдуна: богиня Гуаньинь[65]. Выточенная из горного хрусталя, стояла она среди других будд: с многочисленными руками, которые подобно змеям поднимались от плеч и прикасались к ее слегка изогнутым губам, внушавшим столь сладостное чувство, будто освежающий ветерок вот только что повеял над луговыми травами.

Ван был потрясен, когда наконец услышал, чему учат эти неведомые ему боги: тому, что никакого человека убивать нельзя. Ма Ноу реакция Вана удивила; он посмеялся над гостем: мол, что тут такого — ведь и судьи учат тому же. Ван, смущенный, был вынужден согласиться; и все же брови его поползли вверх, а правый глаз от возбуждения задергался и стал косить. Он наклонил голову и пояснил свою мысль: «Фо учат хорошо. И судьи учат хорошо. Но праведны только твои фо, Ма».

Ма Ноу беззаветно любил своих будд. Иногда он выкрикивал разные честолюбивые желания прямо в гигантские раструбы их ушей, а если божества не помогали ему, стоял перед ними и плакал. В другие моменты им овладевала беспросветная тоска, и он, не сознавая, что делает, распластывался на каменном полу. Они смотрели поверх него и вдаль, улыбаясь, и его отчаяние быстро улетучивалось. Он заботился о них, видел в них владык; но, сколько бы ни старался, они для него ничего не делали.

И все же ему никогда не пришла бы в голову мысль, которую однажды, когда Ма в очередной раз обнаружил слой пыли на лицах Всемогущественных и Совершенных, высказал вслух Ван: что давно пора погрузить всех этих кумиров на телегу, отвезти их подальше и бросить в речной водоворот.

Ма возненавидел бродягу за эту мысль. Он почувствовал, что Ван видит его насквозь: ибо, похоже, понимает, что сам Ма на такое не способен. И в глубине души Ма даже позавидовал гостю, который с такой легкостью предложил чудовищный план и, казалось, готов был тотчас осуществить задуманное. Вслух же Ма проклял Вана, распластавшись на молитвенном коврике перед полкой с кумирами, чтобы Амитаба[66] услышал: какую дурную вещь сказал только что этот чужак — но он, Ма, тем не менее, как принято говорить, справился с собой, преодолел себя, нашел прибежище в законе, в учении, в благочестивой общине[67]. Ма определенным образом настроился, повторяя шепотом имя Омитофо, и, восторгаясь собственной смелостью, скользнул, подобно виверре, на тропу; эта змеящаяся узкая тропа представлялась ему нитью, которая тянула его: сперва — через первые препятствия, потом — вверх по четырем ступеням, ведущим к блаженству[68]. Он погружается в поток, единожды возвращается назад, больше не возвращается; он сам — Архат, Лохан[69], Заслуженный и Достойный, равно бесстрастно взирающий на золото и на глину, на катальпу и на мимозу, на санталовое дерево и на топор, которым это дерево рубят. А над ним — ликующие небеса, где разделяются, расходятся в стороны, словно под воздействием таинственных лучей, те, что вообще-то стремятся к соединению: Духи ограниченного сияния[70], Лишенные сознания, Не чувствующие боли, Обитатели Ничто и, наконец, Пребывающие там, где нет ни мышления, ни не-мышления[71].



Поделиться книгой:

На главную
Назад