Сомерсет Моэм
Сплошные прелести
Глава первая
Если звонят и, не застав, передают просьбу связаться по телефону как только придете, поскольку есть важное дело, то, как я замечал, дело скорее всего важно тому, кто звонил, а не вам. Вознамерясь преподнести подарок или оказать услугу, обычно сдерживают нетерпение в разумных рамках. Посему, когда я вернулся домой, имея времени в обрез, чтобы выпить рюмку, выкурить сигару и прочесть газету, прежде чем переодеваться к обеду, а мисс Фелоуз, моя квартирная хозяйка, сообщила, что меня просит безотлагательно позвонить мистер Олрой Кир, я понял, что спокойно могу его просьбу не исполнять.
— Это он — писатель? — спросила мисс Фелоуз.
— Это он.
Она с симпатией глянула на телефон.
— Вас соединить?
— Нет, спасибо.
— Что сказать, если он позвонит снова?
— Пусть передаст, в чем дело.
— Очень хорошо, сэр.
И поджала губы; убрала пустой сифон, придирчиво проверила, чисто ли в комнате, и вышла. Мисс Фелоуз — читатель усерднейший, наверняка прочла все книги Роя и, раз ее задело мое равнодушие, была, можно предположить, в восторге от его романов. Когда я вновь добрался до дому, то узнал ее крупный разборчивый почерк в лежавшей на столе записке: «М-р Кир звонил еще два раза. Не могли бы Вы завтра повидаться с ним за ленчем? А если нет, то какой день Вас устроит?»
Я сделал большие глаза. Последний раз мы с Роем виделись месяца три назад, и то лишь несколько минут, на каком-то вечере; он, как всегда, был мил, а на прощанье выразил от всего сердца сожаление, что мы так редко встречаемся.
— Лондон ужасен, — говорил он. — Вечно нет времени повидать того, кого хочется. Давайте посидим вдвоем за ленчем как-нибудь на той неделе?
— Хорошо бы, — ответил я.
— Приду домой, загляну в свою книжечку и позвоню вам тут же.
— Договорились.
Уже лет двадцать мне достоизвестно, что книжечка, куда Рой записывает назначенные свидания и визиты, всегда у него при себе в верхнем левом кармане жилета, поэтому я не удивился, когда продолжения не последовало. Так стоит ли думать теперь, что его лихорадочное желание оказать мне гостеприимство бескорыстно. Покуривая перед сном трубку, я перебирал возможные объяснения, зачем Рою приглашать меня на ленч. Или одна из его поклонниц просила познакомить меня с нею, или американский издатель, проездом в Лондоне, высказал пожелание, чтобы Рой нас свел; однако я не мог не отдать справедливости своему старому знакомцу и не допускал мысли, будто он настолько истощил запас отговорок, чтоб не вывернуться своими силами. Кроме того, избрать день предлагалось мне, следовательно, Рой едва ли собирался кого-либо с собой приводить.
Никто не умеет, как Рой, выказать искреннюю сердечность коллеге-писателю, чье имя у всех на устах, и никто не умеет так тонко отвернуться от него же, когда леность, неудача или чужой успех набросят тень на вчерашнюю популярность. У каждого писателя бывают взлеты и падения, и я четко сознавал, что нахожусь отнюдь не в центре внимания. Очевидно, следует найти повод и вежливо отклонить приглашение; правда, Рой упрям, и если уж я ему для чего-то понадобился, то унять его можно, лишь послав ко всем чертям; впрочем, меня разбирало любопытство. Кроме того, я определенно питал слабость к Рою.
С замиранием сердца наблюдал я его восхождение в мире словесности. Такая карьера — истинный образец для молодежи, вступающей на литературную стезю. Среди современников я не знаю другого, кто достиг бы столь заметных успехов при столь малых дарованиях, — словно день за днем принимал лекарство по капле, а набралась полная столовая ложка. Рой это прекрасно сознавал и, наверное, сам почитал чуть ли не чудом, как это его хватило на три десятка книг. Он определенно был утешен, вычитав в застольной речи Чарлза Диккенса, что гений — это неиссякаемое трудолюбие. Рой прикипел к сей мысли. Раз все дело в трудолюбии, сказал он, должно быть, себе, то доступно уподобиться прочим гениям; восторженная авторесса дамского журнала, написав об одной из его книг, употребила ту же цитату (а позже применяли другие критики), и ему оставалось вздохнуть с облегчением, словно после долгих трудов он полностью разгадал кроссворд. Всякий, кто год за годом наблюдал его неустанно поступающую продукцию, не станет отрицать: Рой, в общем-то, проник в гении.
Для начала у него были некоторые преимущества. Отец много лет прослужил в Гонконге и завершил карьеру губернатором Ямайки. На убористых страницах «Кто есть кто» против имени Олроя Кира стоит: «ед. с. сэра Реймонда Кира, кав. орд. св. Мих. и Георг, и орд. Викт. II ст. (см.), и Эмили, мл. д. покойн. генерал-майора Инд. арм. Перси Кэмпердауна». Рой учился в Винчестере и в Новом колледже Оксфорда; студенческие годы провел скорее чинно, чем бурно, и вышел из университета чист от долгов. Уже тогда Рой был прижимист, безо всяких поползновений к неразумным тратам. Как хороший сын он не забывал: такие затраты на образование — жертва со стороны родителей. Выйдя в отставку, его отец жил в пристойном, но без претензий, доме в Глостершире, близ Страуда, временами наезжал в Лондон побывать на официальном обеде, имевшем отношение к колониям, в которых он служил, и заодно навещал Атенеум, членом коего состоял. Именно через старого знакомца по этому клубу он пристроил сына, сразу после окончания Оксфорда, личным секретарем к политическому деятелю, который за бездарность, проявленную в качестве министра двух консервативных кабинетов, был вознагражден титулом лорда. А это дало Рою возможность смолоду перезнакомиться со всем высшим обществом, чему потом нашлось прекрасное применение. В его произведениях не найти ни единого ляпсуса, которые портят сочинения тех, кто пишет о великосветском обществе, опираясь лишь на иллюстрированные журналы. Он точно знал, как герцог говорит с герцогом и как положено к ним обращаться соответственно члену парламента, адвокату, букмекеру и лакею. Есть нечто пленительное в том, как запросто обходится он в ранних своих романах с вице-королями, послами, премьер-министрами, царствующими особами и высокопоставленными дамами; дружественный без навязчивости и фамильярный без назойливости, не даст забыть об их ранге, но поделится приятным чувством, что они из той же плоти, как и мы с вами. Но, увы, мода переменилась и деяния аристократии уже не считаются достойным объектом изображения для серьезной литературы, отчего Рой, всегда чуткий к тенденциям эпохи, вынужден был следующие свои романы посвятить духовным конфликтам юрисконсультов, делопроизводителей и торговых агентов, не разбираясь в этих сферах с былой уверенностью.
Он уже оставил службу у лорда, чтобы целиком отдать себя литературе, когда я с ним познакомился; это был приметный молодой человек, шести футов ростом, атлетически сложенный, широкоплечий и обходительный; не то чтобы красавец (нос был коротковат и широковат, а подбородок тяжел), он привлекал мужественностью, большими голубыми честными глазами, русыми кудрями, тем, что искренен, чист и здоров. Своим спортивным видом. Читая в его ранних книгах описания псовой охоты, такие живые и такие подробные, не усомнишься, что они взяты из личного опыта; еще до недавнего времени Рой мог оторваться на день-другой от письменного стола и съездить на охоту. С первым своим романом он выступил в период, когда литераторы, чтобы доказать свою мощь, пили пиво и играли в крикет, и редко собиралась в те годы литераторская команда, в составе которой не фигурировал бы Рой. Трудно сказать, почему, но это направление растеряло свою молодцеватость; хоть авторы остались страстными приверженцами крикета, книги их теперь не в чести и даже статьи свои им нелегко куда-нибудь пристроить. Рой бросил крикет давным-давно и полюбил тонкий вкус кларета.
Дебютантом Рой держался очень скромно. Роман написал он короткий, тщательно отделанный и, как все воспоследовавшие, выдержанный в строгом вкусе. И разослал его всем ведущим писателям того времени, присовокупив в любезном письме каждому, сколь глубоко восхищен его произведениями, как много узнал, изучая их, как горячо желал бы идти — хоть на приличествующем расстоянии — тем путем, который освещает адресат. И он де кладет свою книгу к ногам великого художника как дань уважения юноши, вступающего в литературу, к тому, кого всегда считал своим наставником; извиняется, что осмелился отвлекать такого занятого человека ради робкого опыта новичка; просит оценки и совета. Формальных ответов было мало. Те, кому он написал, тронутые похвалами, отвечали длинными посланиями — одобряли его книгу, а то и приглашали на ленч. Нельзя было не поддаться его искренности и восторженности. Совета он просил так уничиженно и так горячо обещал к любым рекомендациям прислушаться, что это впечатляло. Вот, казалось, стоящий случай ударить палец о палец.
Роман привлек к себе внимание, дал автору знакомства в литературных кругах, и вскорости Роя можно было видеть на любом званом чае в Блумсбери, Кэмпден-хилле или в Вестминстере разносящим бутерброды или принимающим пустую чашку у какой-нибудь пожилой дамы. Юный, простодушный, веселый, с готовностью встречавший смехом чужие остроты, он не мог не нравиться. Его вовлекли в клубы, которые собирали в погребках гостиниц на Викториа-стрит или в Холборне литераторов, начинающих юристов и увешанных бусами дам на обед по три с половиной шиллинга и на дискуссию об искусстве и литературе. Оказалось, у Роя явный дар к послеобеденной беседе, и он так мил с коллегами, соперниками и современниками, что те стали прощать ему происхождение из хорошей семьи. Он был щедр на похвалы их желторотым писаниям и, стоило дать на отзыв рукопись, никогда не находил там недостатков. И его сочли не только приятным товарищем, но и авторитетным судьей.
Он написал второй роман, прилагая исключительное трудолюбие и следуя советам, преподанным старшими собратьями. Было не более чем справедливо, что отдельные из них писали по его просьбе рецензии в газеты, с которыми заранее договаривался Рой, и не более чем естественно, что рецензии оказывались положительными. Роман имел успех, но не такой, чтобы возбудить поголовную подозрительность конкурентов. Те, напротив, утвердились во мнении, что Рой пороха не выдумает. Славный малый, ничего особенного; ему охотно помогали те, до чьей высоты ему было не подняться, чтобы встать им поперек дороги. Что ж, некоторые теперь горько усмехаются над своим промахом.
Но, говоря, что Рой зазнался, ошибаются. Он никогда не терял скромности, самой привлекательной своей черты еще с юных лет.
— Разве я большой писатель? — мог говорить он вам. — Лишь сравню себя с гигантами, то попросту не существую. Прежде я подумывал, что некогда напишу по-настоящему великий роман, но давно уже на то не надеюсь. Хочу только, чтобы люди сказали: он делает все, что в его силах. Работает. Не позволит себе ни единой небрежности. По-моему, я умею найти неплохой сюжет и правдиво разработать характеры. В конце концов, пудинг готовят, чтобы съесть; а «Игольное ушко» имело тираж тридцать пять тысяч в Англии и восемьдесят — в Америке, а по договору на следующую книгу мне дают больше, чем когда бы то ни было.
И разве, в сущности, не та же скромность заставляет его посейчас письменно благодарить рецензентов за похвалу и приглашать их на ленч? Мало того: если кто отзовется неодобрительно, а Рою и при нынешней блестящей репутации иногда крепко достается, то в отличие от большинства из нас, кто передернет плечами, мысленно ругнет обидчика, невзлюбившего твое произведение, и выкинет инцидент из головы, он пишет такому рецензенту длинное письмо, выражая сожаление, что тот счел книгу плохой, но рецензия, мол, так интересна сама по себе и, смело можно сказать, показывает столько критического чутья и такое чувство слога, что просто невозможно не откликнуться. Он, как никто, желает совершенствоваться и надеется, что еще способен учиться; не хочется быть навязчивым, но если критик ничем не занят в среду или в пятницу, то не придет ли на ленч в «Савой» рассказать, чем же эта книга кажется ему плохой? Лучше Роя никто ленч не закажет; в общем, проглотив полдюжины устриц да хорошее филе барашка, критик проглатывает и язык. И по справедливости обнаруживает при выходе очередного романа, что Рой заметно прибавил в мастерстве.
Одна из обыденных тягот: что делать с теми, с кем когда-то был дружен, а затем эта привязанность остыла. Если оба далеко не пошли, разрыв наступает сам собой, без обид, но если один достиг высот, дело плохо. У тебя множество новых друзей, но от прежних не отобьешься, день расписан у тебя по минутам, но старый товарищ считает своим правом распоряжаться твоим временем. И если только ты не бежишь к нему по первому зову, он вздыхает и говорит, пожав плечами:
— Ну что ж! Не ты первый, не ты последний. Теперь небось забудешь меня за своими успехами.
Конечно, именно так тебе хочется поступить, но отваги чаще всего не хватает. Ты вяло уступаешь приглашению на воскресный обед. Холодный ростбиф прибыл замороженным из Австралии и пережарен еще с утра, а бургундское — да какое это бургундское — одно название. Что, он никогда не был в Боне и не останавливался в Отель де ля Пост? Конечно, замечательно поговорить о старых, добрых временах, когда вы делились коркой хлеба в своей мансарде, но становится неловко, ведь комната, в которой ты сидишь, недалеко ушла от той мансарды. Смущенно выслушиваешь ты жалобы товарища, что его книги не идут и что он не может пристроить свои рассказы; в театрах даже не читают его пьес, а если сравнить их с теми поделками, которые ставятся (тут он воззрится на тебя с упреком), то пережить это тем более нелегко. Ты понуро поглядываешь на дверь. Преувеличиваешь свои неудачи, чтобы дать почувствовать, что и у тебя в жизни не все гладко. Обращаешься со своим творчеством как только можешь уничижительно и слегка дивишься, заметив, насколько мнения твоего собеседника совпадают тут с твоими. Говоришь о переменчивости публики, дабы он утешился мыслью, что и твоя популярность не вечна. А он критикует — по-дружески, но сурово:
— Последней твоей книги я не читал, но читал предыдущую. Вот только забыл название…
Ты напоминаешь.
— Она меня расстроила. По-моему, она несколько уступает прежним. Ты, конечно, знаешь, какая — моя любимая.
И без него немало перестрадавший, ты сразу называешь самую первую свою книгу; написал ты ее в двадцать лет, она нескладна и угловата, каждая страница обличает твою неопытность.
— Потом ты ничего не создал такого же сильного, — от души говорит он, а ты чувствуешь, что вся твоя карьера — это непрестанное сползание с высоты, на которую тебе единожды посчастливилось вознестись. — Мне все кажется, ты не совсем оправдываешь надежды, которые подавал.
Газовый камин жжет тебе ноги, но руки коченеют. Ты украдкой смотришь на часы и прикидываешь, обидится ли твой старый товарищ, если уйти часов в десять Ты распорядился, чтобы машина, не подчеркивая своим великолепием его бедности, ждала за углом, а не против парадного, но у крыльца он говорит:
— Автобус в конце улицы. Я провожу.
Ты в панике признаешься, что у тебя есть автомобиль. Он удивляется, почему шофер ждет за углом. Ты отвечаешь, что у шофера свои странности. Когда вы доходите до машины, друг оглядывает ее с вежливой снисходительностью. Ты суетливо приглашаешь его как-нибудь отобедать; обещаешь прислать записку и уезжаешь в раздумье, сочтет ли он, что ты шикуешь, если повести его к Клариджу, или что ты скаредничаешь, если предложить Сохо.
Рой Кир знать не знал этих забот. Прозвучит грубовато, если сказать, что до предела использовавши тех или иных людей, он их отбрасывал; но излагать деликатней очень долго. Потребуется ювелирная пригонка намеков, полутонов, иносказаний игривых или умягчительных; уж лучше, по-моему, оставить факт в наготе. Почти все мы, грешные, раздраженно сторонимся тех, кому сделали гадость, но безупречное сердце Роя никогда не позволит подобной низости. Он, как угодно поступив с человеком, не выкажет потом по отношению к нему ни малейшего недоброжелательства.
— Бедолага Смит, — говорит он, — чудный человек! Так он мне нравится. Жаль, стал таким взвинченным. Хоть бы помог ему кто. Я-то столько лет с ним не вижусь: что толку пытаться сохранить былую дружбу, это горько для обоих. Раз ты выбился из своего круга, ничего тут не поделаешь.
Но, встретив Смита, например, на вернисаже, он будет сама сердечность. Станет трясти руку и говорить, как рад встрече, лицо его засияет, источая дружбу, как солнце свои лучи. Смит ободрится в этом чудном животворном сиянии, а Рой чертовски вежливо скажет, что отдал бы руку на отсечение за то, чтоб написать хоть вполовину так, как Смит, — свою последнюю книгу. Однако стоит Рою предположить, что Смит его не заметил, сам он и не глянет в его сторону; но Смит-то заметил и просто не любит, чтобы его отталкивали. Смит язвителен. По его словам, прежде Рой был не прочь съесть с ним по бифштексу в плохоньком ресторанчике и провести месячишко в рыбачьей хижине Сент-Ива. Смит будет говорить, что Рой приспособленец, что он сноб, что он притворщик.
Здесь Смит неправ. Самой яркой чертой Олроя Кира остается его искренность. Нельзя быть притворщиком двадцать пять лет кряду. Притворство — самый трудоемкий и расшатывающий нервы порок, какому только подвержен человек; притворство требует неусыпной бдительности и редкостного самоотречения. Им нельзя заниматься на досуге, как прелюбодейством или обжорством; это постоянная, без выходных, работа. Она также требует циничного юмора; хотя Рой столько смеялся, я никогда не замечал за ним особого чувства юмора и совершенно убежден, что цинизм ему не под силу. Правда, немногие из его романов я дочитал до конца, но начинал многие, и скажу, что искренность оставила печать на каждой из многочисленных страниц. Тут залог его устойчивой популярности. Рой в любой текущий момент искренне верил в то, во что верили другие. Писал романы об аристократии — и искренне верил, что ее представители, расточительные и безнравственные, все-таки наделены благородством и врожденным призванием управлять Британской империей; когда же стал писать о средних сословиях, то искренне верил, что они и есть становой хребет страны. Подлецы у него всегда были подлы, герои героичны, а девушки непорочны.
Автора положительной рецензии Рой приглашал на ленч из искренней благодарности за доброе слово, автора неположительной — из искреннего желания совершенствоваться. Когда безвестные почитатели из Техаса или Западной Австралии приезжали в Лондон, он водил их в Национальную галерею не только из тяги к известности у публики, но и ради искреннего интереса к их пониманию искусства. Стоило лишь раз прослушать его лекцию, чтобы увериться в его искренности.
Когда он появлялся на сцене в восхитительно сидящем вечернем костюме (или в свободной, отлично скроенной, ношеной паре, если это больше соответствовало случаю) и говорил с аудиторией серьезно и откровенно, вы со всей определенностью понимали, что он целиком поглощен темой. Иногда он делал вид, что подыскивает нужное слово, — лишь для того, чтобы оно эффектней прозвучало. Голос у него был громкий и глубокий. Рассказывать он умел, никогда не бывал скучен. Обожал читать лекции о молодых английских и американских писателях, объясняя их достоинства с энтузиазмом, которым подтверждал доброе к ним отношение. Пожалуй, говорил он с излишком, из лекции вы вроде бы узнавали все, чем интересовались, и уже не было нужды читать книги этих писателей. Наверное, именно поэтому после такой лекции в каком-либо городке не возникало никакого спроса на книги тех, о ком он распространялся, зато книги Роя шли нарасхват. Его энергия была неистощима. Он не только успешно ездил с лекциями по Соединенным Штатам, но исколесил также всю Великобританию. Самому малому клубу, самому мелкому обществу самосовершенствования Рой соглашался уделить внимание. Время от времени он, собрав свои лекции, выпускал их аккуратными брошюрами. Тем, кто следит за критикой, попадались, по крайней мере, «Современный роман», «Русская художественная проза» и «О нескольких писателях»; вряд ли вы откажете этим работам в настоящей любви к литературе и в чарующей самобытности.
Но этим нисколько не исчерпывалась его деятельность. Он был активным членом организаций, основанных для поддержки интересов писателей или для облегчения их тяжелой доли, когда болезнь или старость повергнут их в нищету. О а всегда охотно содействовал в защите авторских прав и всегда был готов включиться в делегацию, отправлявшуюся за границу устанавливать дружественные отношения между писателями разных стран, никогда не отказывался выступить от лица литературы на официальных обедах и обязательно входил в комиссии, сформированные для достойного приема литературных знаменитостей из-за рубежа. На любом благотворительном базаре непременно появлялся хоть один экземпляр его книги с автографом. Он никогда не отказывался дать интервью, резонно говоря, что никто лучше его не знает тягот литературного труда, и если настойчивому журналисту можно заработать гинею-другую за приятную беседу, то отказать в этом бесчеловечно. Он, как правило, приглашал журналиста на ленч и почти всегда производил хорошее впечатление. У Роя было единственное условие: показать статью, прежде чем печатать. Он неизменно был терпелив с теми, кто имел обыкновение в самое неподходящее время звонить знаменитостям по телефону и расспрашивать, дабы оповестить читателей своей газеты, верите ли вы в бога или что вы едите на завтрак. Рой участвовал в любой анкете, и все знали его мнение о сухом законе, вегетарианстве, джазе, чесноке, утренней зарядке, браке, политике и роли женщины в семье.
Его мнение о браке было отвлеченным, поскольку он успешно избежал состояния, которое многие люди искусства находят труднопримиримым с настоятельным зовом творчества. Ни для кого не секрет, что в течение нескольких лет он питал безнадежное чувство к замужней даме из высших кругов, и, хоть отзывался о ней исключительно с рыцарским преклонением, она, надо понимать, обошлась с ним сурово. Книги второго периода его творчества отразили в своей подспудной горечи страдания, которые он пережил. Эта душевная рана помогала ему впоследствии вежливо уворачиваться от нажима дам с подмоченной репутацией, траченых приманок круга вожделений, когда тем хотелось сменить шаткое настоящее на определенность брака с известным писателем. Когда он замечал в их ясных глазах тень бюро регистрации браков, то незамедлительно объяснял, что память о единственной большой любви не позволяет ему связать о кем-либо свою жизнь. Такая экзальтированность могла огорчить, но не обидеть. Он порой вздыхал, что вынужден навсегда отказаться от семейных радостей и отцовских чувств, но это была жертва, которую он решился принести не только своему кумиру, но и возможной партнерше своих радостей. Он ведь видел, что людям не очень-то хочется возиться с женами писателей и художников. Если кто упорно водит жену всюду, где бывает, то превращается в обузу, и вправду потом его зачастую не зовут туда, куда ему хотелось бы пойти; а если оставлять жену дома, то по возвращении надо выслушивать попреки и терять душевное равновесие, столь нужное, чтобы полно выразить себя в творчестве. Олрой Кир остался холостяком, и теперь, в пятьдесят лет, это было, по всей вероятности, окончательно.
Вот вам пример того, на что способен и до каких высот может подняться литератор при неуклонном прилежании, благоразумии и честности, при точном соотнесении средств и целей. Рой — добрый малый, успех которого решится поставить под сомнение лишь самый последний недоброжелатель. И если заснуть с этим образом перед глазами, подумал я, то обеспечена спокойная ночь. Набросав записку для мисс Фелоуз и выбив из трубки пепел, я выключил свет в гостиной и пошел спать.
Глава вторая
Наутро вместе с письмами и газетами я, в ответ на свою вчерашнюю записку мисс Фелоуз, получил известие: мистер Олрой Кир ожидает меня в час пятнадцать в клубе на Сент-Джеймс-стрит; так что около часу я зашел в свой клуб выпить коктейль, в уверенности, что Рой такового не предложит. Потом двинулся на Сент-Джеймс-стрит, разглядывая по пути витрины, а поскольку оставалось еще несколько минут (не хотелось быть особенно пунктуальным), заглянул к Кристи полюбопытствовать, не найдется ли тут чего такого, что порадует глаз. Аукцион уже начался, и низкорослые смуглявые субъекты передавали по рядам из рук в руки викторианское серебро, а аукционер, присматривая за ними скучающим взглядом, монотонно твердил: «Десять шиллингов, одиннадцать, одиннадцать и шесть…» Был ясный день, начало июня, воздух на Кинг-стрит словно сиял. Из-за этого картины, висевшие по стенам у Кристи, выглядели тускло. Я вышел оттуда. Прохожие шагали по улице рассеянно, будто погожий день проник им в душу и средь забот всеми овладело внезапное непривычное желание остановиться и оглядеться вокруг.
Клуб Роя был солиден. В прихожей я увидел лишь старика-швейцара и мальчика-слугу; меня вдруг охватило меланхолическое чувство, словно все члены клуба ушли на похороны старшего официанта. Мальчик, когда я назвал имя Роя, провел меня пустым коридором на вешалку, где я оставил шляпу и трость, а затем в пустой вестибюль, увешанный портретами викторианских деятелей в натуральный рост. Рой поднялся с кожаного дивана и тепло меня приветствовал.
— Сразу пойдем наверх? — спросил он.
Ага, коктейля не будет; я похвалил себя за предусмотрительность. Он повел меня по роскошной лестнице, устланной толстым ковром; никто нам не встретился. Мы вошли в столовую, тут тоже никого. Комната как комната, очень чистая, белая. Сели у окна, официант проворно подал меню. Говядина, баранина и телятина, холодная лососина, пирог с яблоками, пирог с ревенем, пирог с крыжовником. Пробегая глазами этот неисправимый список, я вздохнул о близлежащих ресторанах, где французская кухня, жизнь бьет ключом и сидят накрашенные хорошенькие женщины в летних нарядах.
— Я бы предложил запеканку с телятиной и ветчиной, — сказал Рой.
— Хорошо.
— Салат я смешаю сам, — бросил он официанту повелительным тоном, а еще раз пробежав меню, добавил в приливе щедрости: — Не взять ли еще и спаржу?
— Прелестно.
В его манерах появилась некоторая величественность.
— Спаржа на двоих, и скажите шефу, пусть сам выберет. А что мы выпьем? Как вы относитесь к бутылке рейнского? У нас рейнское в почете.
Получив мое согласие, он сказал официанту прислать буфетчика. Нельзя было не восхищаться властностью и одновременно полнейшей вежливостью, с которыми Рой отдавал распоряжения. Чувствовалось, именно так должен посылать за своим фельдмаршалом хорошо воспитанный король. Буфетчик, важный, весь в черном, с серебряной цепью — знаком своей должности — на шее, поспешил к нам с картой вин в руке. Рой поклонился ему со сдержанной фамильярностью.
— Привет, Армстронг. Нам либерфраумильх двадцать первого года.
— Слушаюсь, сэр.
— Много его берут? Вовсю? Ведь больше такого не добыть.
— Боюсь, что так, сэр.
— Ну, мы с этой бедой еще потягаемся, правда же, Армстронг?
Рой улыбнулся с сердечной непринужденностью. По опыту общения с посетителями буфетчик знал — такое замечание оставлять без ответа не следует.
— Да, сэр.
Рой засмеялся и подмигнул мне, дескать, что за типаж.
— Так, Армстронг, охладите бутылочку, не слишком, конечно, но в самый раз. Пускай гость увидит, что тут у нас знают толк. — И повернулся ко мне: — Армстронг служит в клубе сорок восемь лет. — А когда буфетчик отошел. — Надеюсь, вы не жалеете, что пришли. Здесь тихо, и мы отлично сможем поболтать. А это нам не удавалось целую вечность. Вид у вас прекрасный…
Это заставило меня посмотреть, как выглядит Рой.
— До вас мне далеко.
— Результат собранной, трезвой и богоугодной жизни, — усмехнулся он. — Много работаю. Много занимаюсь спортом. Как насчет гольфа? Надо бы нам сыграть как-нибудь.
Вряд ли Рою было бы приятно потерять день с таким равнодушным партнером, но чувствовалось, можно смело принять столь неопределенное приглашение. Рой выглядел образцовым здоровяком. Хоть кудри сильно поседели, это ему шло, открытое, загорелое лицо казалось моложе. Глаза, добросердечно распахнутые на мир, были светлы и чисты. Он стал не столь строен, однако Некоторая полнота лишь подчеркивала его представительность и придавала вес его замечаниям. Жесты стали сдержанней, располагая к доверию; на стул Рой опускался так солидно, что у вас появлялось почти полное впечатление, будто он воссел на постамент.
Не знаю, удалось ли мне по его беседе с официантом показать, что, как правило, говорил он без блеска и остроумия, однако с легкостью и веселостью, которая временами создавала иллюзию, будто сказанное им не лишено юмора. Он за словом в карман не лез и поддерживал разговор на темы дня с легковесностью, предохранявшей собеседников от малейшего напряжения.
Многие писатели в силу профессии имеют дурную манеру и в разговоре слишком тщательно подбирать слова, по привычке шлифуют каждую фразу и никогда не скажут больше или меньше того, что хотели. А это затрудняет общение с ними людей света, чей словарь ограничен под стать духовным запросам; поэтому не без колебаний те отваживаются встречаться с писателями. Сложностей такого рода никогда не возникнет с Роем. Он может разговаривать с танцором-гвардейцем на абсолютно понятном ему наречии и с наездницей-графиней — на лексиконе ее конюхов. Оттого в свете с радостным облегчением говорят, что он нисколько не похож на писателя, и ни один комплимент так не льстит ему. Умный человек всегда употребляет набор устоявшихся фраз (в настоящий момент, когда я пишу это, в наибольшем ходу: «кому какое дело»), привычных эпитетов («божественно», например, или «умиротворяюще»), глаголов, значение которых известно лишь в узком кругу (скажем, «локтить») — это удобно, настраивает на домашний лад, помогает избежать необходимости думать. Американцы, самые предприимчивые люди на земле, довели сей прием до такого высокого совершенства и отработали такой богатый запас проходных и стертых фраз, что могут поддерживать приятную и оживленную беседу, ничуть не задумываясь, о чем идет речь, и оставляя мысль свободной для более высоких занятий — большого бизнеса и блуда. Репертуар Роя широк, а выбор нужного словечка безошибочен, оно служит как бы приправой и каждый раз подается им так горделиво и непосредственно, словно только что рождено и отчеканено в его плодовитом мозгу.
Сейчас разговор шел о том о сем, про общих знакомых и новые книги, о театре. Рой всегда отличался сердечностью, но сегодня от нее захватывало дух. Он сокрушался, что мы редко видимся, и сознавался со всей откровенностью (а это одна из приятнейших его черт), как я ему по душе и как он меня ценит. Я понял: с такой добротой надлежит потягаться. Он спрашивал, что я пишу, я — что он пишет. Каждый из нас сказал другому, что тот большего заслуживает. Съели запеканку с телятиной и ветчиной, Рой объяснил, как смешивать салат, выпили рейнского, причмокивая от удовольствия.
А я все ждал, когда он приступит к делу.
Не мог же я поверить, что в разгар столичного сезона Олрой Кир станет терять время с коллегой, который не пишет рецензий и не пользуется ни малейшим влиянием, и мирно обсуждать Матисса, русский балет и Марселя Пруста. Кроме того, я угадывал за его веселостью некоторую настороженность; не знай я о его процветании, заподозрил бы, что он собрался занять у меня сотню фунтов. Начинало казаться, что ленч так и закончится, а он не найдет возможным высказать то, что хотел. Человек осмотрительный, он, пожалуй, счел, что встречу, первую после долгого перерыва, лучше посвятить восстановлению дружеских отношений, и был готов расценивать этот приятный, основательный ленч как подступы к делу.
— Кофе будем пить в другой комнате? — спросил он.
— Как угодно.
— Думаю, там удобней.
Я последовал за ним в комнату попросторней, с кожаными креслами и громадными диванами; на столах были разложены газеты и журналы. Два пожилых джентльмена вполголоса беседовали в углу и поглядели на нас с неприязнью, что не помешало Рою сердечно с ними поздороваться.
— Приветствую вас, генерал! — воскликнул он, отвешивая поклон.
Остановясь у окна и глядя на оживленную улицу, я пожалел, сколь мало знаю Сент-Джеймс-стрит. К моему стыду, мне даже не было известно название клуба напротив, а справиться у Роя я боялся, поскольку он стал бы презирать меня за незнание того, что известно всякому уважающему себя человеку. Рой спросил, не хочу ли я коньяку к кофе, а когда я отказался, стал уговаривать. Коньяк в этом клубе был знаменитый. Мы сели на диван у элегантного камина и закурили по сигаре.
— Когда Эдвард Дрифилд последний свой раз приезжал в Лондон, я водил его сюда на ленч, — между прочим сказал Рой. — Заставил попробовать наш коньяк, и он пришел в восторг. Я гостил у его вдовы в конце прошлой недели.
— Вот как?
— Она передавала вам наилучшие пожелания.
— Очень мило с ее стороны. Не думал, что она меня помнит.
— О конечно, помнит. Вы ведь были у них на ленче лет шесть назад? Она говорит, старик был очень вам рад.
— Едва ли она была рада.
— Ну, вы не правы. Понятно, ей приходилось блюсти осторожность: старика одолевали желающие поглазеть на него, надо было беречь его силы и следить, чтобы он не перетрудился. Подумайте, это поразительно, что ей удалось сохранить ему жизнь и работоспособность до восьмидесяти четырех лет. Я часто вижусь с нею после его смерти. Ей ужасно одиноко. Как-никак она двадцать пять лет посвятила уходу за ним. Я глубоко ей сочувствую.
— Она еще сравнительно молодая. Ручаюсь, опять выйдет замуж.
— О нет, ни в коем случае. Это будет кошмар!
Наступила небольшая пауза. Мы потягивали коньяк.
— Вы, кажется, остались одним из немногих, кто знал Дрифилда, пока тот был неизвестен. Ведь вы тогда часто с ним встречались?
— Бывало. Но я был почти мальчишка, а он в средних летах. Так что мы не могли стать закадычными приятелями.
— Пусть так, но вы должны же помнить немало такого, что неизвестно другим?