Едва не задохшийся под нею герой зафыркал и живо вскочил на ноги. В воздухе просвистел некий метательный снаряд, по пятам за ним полетели слова, негромкие, но нехорошие, затем послышался звон разбитого вдребезги стекла и некто маленький, еле приметный перемахнул через забор и растворился во мраке.
Недолгое время спустя Том, уже раздевшийся для сна, оглядывал при свете сальной свечи свою промокшую одежду. Сид проснулся, но, если его и посетило смутное желание высказаться по поводу недавних происшествий, он благоразумно подавил таковое, ибо в глазах Тома светилась угроза.
Под одеяло Том забрался, не утрудив себя молитвой, и Сид мысленно отметил это упущение.
Глава IV
Как «выставлялись» в воскресной школе
Над безмятежным миром взошло солнце, благословив лучистым сиянием своим тихий городок. После завтрака состоялось семейное богослужение: оно началось с молитвы, сложенной из цельных библейских кирпичей, которые тетя Полли скрепляла жиденьким известковым раствором собственных измышлений. А завершив восхождение на эту вершину, старушка зачитала с нее, как с горы Синай, одну из глав сурового закона Моисеева.
Затем Том препоясал, так сказать, чресла и приступил к исполнению тягостного труда — заучиванию положенного числа библейских стихов. Сид управился со своим уроком еще несколько дней назад. Том прилагал все силы к тому, чтобы запомнить пять стихов из Нагорной проповеди, выбранной им потому, что стихов более коротких он, перерыв все Писание, найти не сумел. По прошествии получаса ему удалось составить о них смутное представление, но и не более того, поскольку ум его блуждал по бескрайним просторам человеческой мысли, а руки то и дело отвлекались на разного рода интересные занятия. В конце концов, Мэри отобрала у Тома книгу, велела ему прочитать заученное, и он принялся пролагать себе путь в густейшем тумане:
— Блаженны… э… э…
— Нищие…
— Да… нищие; блаженны нищие… э… э…
— Духом…
— Духом; блаженны нищие духом, ибо они… они…
—
— Ибо
— У…
— Ибо они… э…
— У, т, е…
— А,
— Ах, Том, несчастный ты, бестолковый мальчишка, все-то из тебя приходится клещами вытягивать. Нет уж. Иди и учи заново. И главное, не бойся, Том, ты справишься, — а когда справишься, я подарю тебе что-то очень, очень хорошее. Ну, ступай, и будь умницей.
— Ладно! Ты только скажи, Мэри, а что это?
— Не беспокойся, Том. Ты же знаешь, раз я сказала
— Знаю, Мэри, ты нипочем не надуешь. Ладно, пойду, попотею еще.
И Том «попотел», а поскольку его подгоняли теперь и любопытство, и корыстолюбие, проделал это с таким рвением, что вскоре добился блестящего успеха. Мэри поднесла ему новехонький ножик «Барлоу» ценой в двенадцать с половиной центов, и все тело Тома сотрясла такая судорога блаженства, что он едва устоял на ногах. Оно конечно, разрезать что-нибудь этим ножичком было почти невозможно, однако то был «настоящий Барлоу», что и наделяло его немыслимым величием, — хотя с какой стати мальчики Запада решили, что кто-то попытается подделать это грозное оружие, отчего оно станет еще и хуже неподдельного, это великая тайна, раскрыть которую, скорее всего, не суждено никому. Тому непонятно как, но удалось изрезать им весь буфет, и он собирался уже взяться за комод, когда его позвали одеваться для похода в воскресную школу.
Мэри выдала ему жестяной тазик с водой и кусочек мыла. Том вышел во двор, опустил тазик на стоявшую там скамейку, окунул мыло в воду и отложил его в сторонку, после чего закатал рукава и вылил воду на землю, постаравшись не произвести никакого шума, а затем пошел на кухню и принялся усердно вытирать лицо висевшим на ее двери полотенцем. Однако полотенце Мэри у него отняла, сказав:
— И не стыдно тебе, Том? Дурной мальчишка. Можно подумать, вода тебя покусает.
Том немного смутился. Тазик снова наполнился водой и на этот раз Том какое-то время постоял над ним, набираясь решимости, а после тяжко вздохнул и приступил к умыванию. Когда он снова вошел в кухню, — зажмурясь и нащупывая руками полотенце, — лицо Тома покрывали несомненные доказательства его честности: вода и мыльная пена. И все же, едва он отнял полотенце от лица, выяснилось, что потребный результат по-прежнему не достигнут, ибо очищенная территория включала в себя лишь его подбородок и щеки, — отчего казалось, что Том надел маску, — а за границей этой территории лежали темные просторы неорошенной почвы, уходившие и вниз, к груди, и назад, к шее. Тут уж за него взялась Мэри и, когда она покончила с ним, Том обратился в мужчину и брата, в расовой принадлежности которого никто бы не усомнился, — даже короткие кудри его, и те обрели изящество и симметричность. (Том, как только он остался один, постарался разгладить их, прилепить к голове, что потребовало немалых трудов и усердия, — проклятые кудри казались ему девчоночьей принадлежностью и наполняли душу Тома горечью.) Затем Мэри принесла ему одежду, которую Том вот уж два года надевал только по воскресеньям — именовалась она просто: «другая одежда», что и дает нам полное представление о размерах его гардероба. После того, как он оделся, сестра «привела его в порядок», то есть застегнула курточку до самого подбородка, расправила по плечам широкий воротник рубашки, прошлась по штанам и курточке щеткой и увенчала голову Тома крапчатой соломенной шляпой. Теперь он приобрел вид гораздо более опрятный и гораздо более стесненный, ибо и благопристойность его одежды, и чистота лица страшно ему досаждали. Он надеялся, что Мэри хотя бы про башмаки позабудет, однако и эта надежда оказалась растоптанной: Мэри густо смазала их, как тогда было принято, салом и принесла брату. Том вышел из себя и пожаловался, что его вечно заставляют делать именно то, чего он делать не хочет. Но Мэри усовестила его, сказав:
— Пожалуйста, Том, будь умницей.
Пришлось, хоть и с ворчанием, а влезть и в башмаки.
У Мэри на сборы времени ушло немного и вскоре троица детей отправилась в воскресную школу, которую Том от души ненавидел, а Сид и Мэри любили.
Занятия в ней тянулись с девяти до половины одиннадцатого, за ними следовала церковная служба. Двое из троих детей неизменно оставались на нее по собственной воле, — третье оставалось тоже, но по причинам иного свойства и более основательным. Жесткие, с высокими спинками скамьи церкви могли вместить около трехсот человек; сама же она представляла собой строение маленькое, незатейливое, накрытое сверху подобием ящика из сосновых досок — это была колокольня. В дверях церкви Том замешкался, попятился и спросил у шедшего за ним мальчика, одетого, как и он, по-воскресному:
— Слушай, Билли, у тебя желтый билетик есть?
— Есть.
— Что возьмешь за него?
— А что дашь?
— Кусок лакрицы и рыболовный крючок.
— А ну покажи.
Том предъявил названное. Вещи были хорошие, качественные и обмен состоялся. Следом Том выторговал за пару алебастровых шариков три красных билетика, и еще два синих за кое-какие безделицы. В следующие десять или пятнадцать минут он останавливал подходивших к церковной двери мальчиков и покупал у них билетики разных цветов. А затем вошел в церковь, заполненную чистенькими, шумливыми мальчиками и девочками, проследовал к своему месту и там поцапался с первым же подвернувшимся под руку мальчишкой. Их перебранку прервал учитель — степенный, пожилой джентльмен, — однако, стоило ему отвернуться, как Том дернул за волосы сидевшего впереди мальчика, успев, прежде чем тот оглянулся, уткнуться носом в молитвенник; после чего ткнул булавкой другого — из одного лишь желания услышать, как тот воскликнет «Ой!» — и получил от учителя новое замечание. Таков был весь класс Тома — беспокойный, шумный, неугомонный. Когда наступило время декламации заученных детьми библейских стихов, ни один из однокашников Тома отбарабанить их без запинки не смог, каждому потребовались подсказки. Впрочем, каждому удалось добраться до конца декламации и получить награду — синие билетики с текстами из Писания, выдававшиеся за два прочитанных стиха. Десять синих билетиков приравнивались к одному красному и, как правило, обменивались на него; десять красных приравнивались к желтому, а за десять желтых директор школы выдавал ученику Библию в простеньком переплете (стоившую в те незатейливые времена всего сорок центов). Многим ли из моих читателей хватило бы трудолюбия и прилежания, чтобы заучить две тысячи стихов — даже в надежде получить за это Библию с иллюстрациями Доре? А между тем, Мэри заработала таким манером целых две Библии, — ставших плодами двухлетних кропотливых трудов, — а один мальчик немецкого происхождения так даже четыре, если не пять. Как-то раз он без запинки продекламировал целых три тысячи стихов, но, правда, перенапряг этим свои умственные способности и обратился в сущего идиота, что стало для школы неудачей самой горестной, поскольку директор имел обыкновение выводить — при разного рода торжественных случаях — этого мальчика на сцену, дабы он «побалабонил» (как именовал это Том). Только старшим ученикам школы удавалось скопить изнурительным трудом достаточное для получения Библии число билетиков, и потому выдача этой награды была событием редким и примечательным; получивший ее ученик обретал в тот день такое величие и популярность, что в душе каждого школьника немедля возгоралось честолюбие, которого иногда хватало на целых две недели. Быть может, умственный желудок Тома и не томился голодом по этой награде, но нечего и сомневаться в том, что все его существо уже многие дни жаждало сопровождавших ее славы и
В должное время перед кафедрой проповедника объявился и потребовал тишины директор, державший в руке заложенный указательным пальцем сборник гимнов. Когда директор воскресной школы произносит, как того требует обычай, свою короткую речь, сборник гимнов в его руке есть принадлежность такая же необходимая, как непременный листок с нотами в пальцах поющего в концерте соло певца, — хотя зачем они нужны, никому не ведомо, ибо эти несчастные ни в книжку, ни в ноты никогда не заглядывают. Директор был худосочным господином лет тридцати пяти, с песочного цвета козлиной бородкой и песочными же короткими волосами. Верхние края его тугого стоячего воротника почти достигали ушей директора, а острые концы загибались вовнутрь, к уголкам его рта — получалась своего рода оградка, заставлявшая беднягу смотреть только вперед и поворачиваться всем телом, когда ему требовалось увидеть что-то, находившееся сбоку от него. Подбородок директора подпирался галстуком, схожим шириной и длинной с крупной, обмахрившейся по краям банкнотой; носки его сапог сильно загибались, по тогдашней моде, вверх, совершенно как санные полозья — эффект, достигавшийся терпеливыми и трудолюбивыми молодыми людьми тем, что они часами просиживали, упершись носками обуви в стенку. Лицо мистер Уолтерс имел наисерьезнейшее, а душу искреннюю и честную; к священным же местам и предметам он питал такое почтение и так основательно отделял их от всего мирского, что, в воскресной школе голос его приобретал, о чем сам он не ведал, странную напевность, которая в будние дни в нем напрочь отсутствовала. Речь свою директор начал такими словами:
— А теперь, дети, я хочу, чтобы минуту-другую вы просидели сколь возможно прямее и тише и внимательно выслушали то, что я вам скажу. Правильно — вот так. Именно так и должны вести себя благовоспитанные мальчики и девочки. Я вижу, одна девочка смотрит в окно, — боюсь, она полагает, будто я нахожусь где-то там, быть может, на ветке дерева, и обращаюсь с моими словами к птичкам. (Одобрительные смешки.) Я хочу сказать вам о том, какую радость доставляет мне созерцание такого множества умненьких, чистеньких личиков, обладатели коих пришли сюда, чтобы поучиться началам добра и правой веры.
И так далее, и тому подобное. Излагать здесь эту речь целиком необходимости нет. Все подобные речи скроены на одну колодку и потому хорошо всем нам знакомы.
Последняя ее треть была отчасти подпорчена несколькими дурными мальчиками, возобновившими потасовки и иные увеселения, а также ерзаньем и шушуканьем, разлившимися по всей церкви столь широко, что они омыли даже основания таких одиноких утесов непогрешимости, какими были Мэри и Сид. Но шум внезапно стих, а следом стих и голос мистера Уолтерса, и завершение его речи было встречено вспышкой безмолвной благодарности.
По большей части шушуканье было вызвано событием более-менее редким — появлением гостей, а именно, судьи Тэтчера, которого сопровождали: некий немощный старичок; нарядный и дородный джентльмен средних лет в стального оттенка сединах; и величавая леди, — вне всяких сомнений, супруга джентльмена. Леди вела за руку девочку. До этого мгновения взбаламученная душа Тома терзалась томлением и тревогой, да и совесть донимала беднягу — ему не по силам было смотреть на Эмми Лоренс, сносить ее влюбленные взгляды. Однако едва он увидел вошедшую в церковь девочку, в душе его мгновенно воспылало блаженство. И в следующий миг он уже «выставлялся» что было сил — тузил мальчиков, дергал кого ни попадя за волосы, корчил рожи — одним словом, проделывал все, что способно очаровать девочку и привести ее в восхищение. Только одно и отравляло его восторг — память об унижении, пережитом им в саду этого ангела, — впрочем, и эту надпись на песке быстро смыли прокатившиеся по ней волны упоения.
Гостей усадили на самые почетные места, и мистер Уолтерс, покончив со своей речью, представил их ученикам воскресной школы. Джентльмен средних лет оказался человеком исключительным — не больше и не меньше как окружным судьей, — особы столь царственной здешние дети ни разу еще не видели и потому им оставалось лишь гадать, из какого рода материи она сотворена: дети и жаждали услышать раскаты ее могучего рева, и страшились этих раскатов. Судья прибыл сюда из Константинополя, проделав путь в двенадцать миль, и стало быть, познав, путешествуя, мир, — он своими глазами видел здание окружного суда, крытое, как уверяли, луженым железом. Благоговение, неотделимое от мысли о подобных свершениях, удостоверялось выразительным молчанием и глазами, неотрывно вперявшимися в великого окружного судью, родного брата другого судьи Тэтчера. Джефф Тэтчер немедля вышел к гостям, чтобы на зависть всей школе пофамильярничать с великим человеком. В душе его отзывались музыкой шепотки:
— Ты посмотри на него, Джим. Пошел, пошел. Ну и ну… смотри! Сейчас руку ему пожмет — уже
Мистер Уолтерс тут же принялся «выставляться», прибегая для этого ко всем, какие делала возможными его должность, уловкам: отдавая распоряжения, вынося суждения и осыпая указаниями того, другого, третьего — в общем, всех, кто попадался ему под руку. Школьный библиотекарь «выставлялся», снуя туда-сюда с охапками книг, лопоча и шикая на всех с наслаждением, с каковым сопряжена была его ничтожная власть. Молоденькие учительницы «выставлялись», ласково склоняясь над детьми, которых они совсем недавно угощали подзатыльниками, умильно грозя пальчиками нехорошим мальчикам и любовно гладя по головам хороших. Молодые учителя «выставлялись» посредством кратких нагоняев и иных проявлений власти, позволяющих поддерживать должную дисциплину — и почти у всех учителей, независимо от их пола, отыскалось какое-то дело в находившейся за кафедрой библиотечке: некоторые из них ныряли туда по два и по три раза (и с чрезвычайно озабоченным видом). Девочки «выставлялись» способами самыми разными, а мальчики предавались этому занятию с таким усердием, что воздух вскоре наполнился комочками жеваной бумаги и гомоном потасовок. А над всем этим восседал, озаряя церковь возвышенной судейской улыбкой и греясь в лучах своего величия, судья Тэтчер, — ибо и он «выставлялся» по-своему.
Не доставало лишь одного, чтобы сделать владевший мистером Уолтерсом иступленный восторг полным и окончательным, — возможности предъявить гостям вундеркинда и вручить ему наградную Библию. У нескольких, самых выдающихся учеников его школы желтые билетики имелись, однако в количествах недостаточных, — он уже справился на сей счет, переговорив с ними. Что бы ни отдал он сейчас за возвращение в школу того паренька немецких кровей — в здравом, естественно, уме и рассудке.
И вот, в миг, когда все надежды, казалось, угасли, вперед выступил Том Сойер и, предъявив девять желтых билетиков, девять красных и десять синих, потребовал выдать ему Библию. То был гром среди ясного неба. Услышать в ближайшие десять лет такое требование с
Награду Тому вручили со всей помпезностью, на какую директор оказался способным в таких обстоятельствах, однако чего-то в его многоречии все-таки не хватало, ибо несчастный всем нутром ощущал присутствие некой тайны, которую лучше, пожалуй, не выволакивать на свет божий; ибо нелепостью было бы полагать, что
Эмми Лоренс наполнилась гордостью и довольством и очень старалась показать это Тому, однако он в ее сторону не смотрел. Она удивилась; затем чуть-чуть встревожилась; затем ее посетило смутное подозрение — быстро ушедшее и тут же вернувшееся. Эмми стала бдительно наблюдать за Томом — и один его украдкой брошенный взгляд открыл ей все, и сердце ее разбилось, ревность и гнев овладели бедняжкой, глаза ее наполнились слезами, и она возненавидела все и вся, а пуще всех Тома (так она полагала).
Тома представили судье; язык мальчика онемел, ему едва удавалось дышать, сердце его трепетало — отчасти по причине грозного величия этого человека, но главным образом потому, что он был
— Том.
— О нет, не Том, но…
— Томас.
— А, вот оно что. Я так и думал, что имя твое немного длиннее. Очень хорошо. Но, смею полагать, и к нему найдется что добавить — так не скажешь ли мне, что именно?
— Назови джентльмену свою фамилию, Томас, — потребовал Уолтерс, — и не забудь прибавить «сэр». Совсем не умеешь себя вести.
— Томас Сойер… сэр.
— Ну вот! Молодец. Славный мальчик. Славный маленький мужчина. Две тысячи стихов это очень много — очень и очень. И ты никогда не пожалеешь о трудах, которые потратил на то, чтобы их заучить, ибо знание дороже всего на свете, это оно создает великих и достойных людей. Когда-нибудь и ты, Томас, станешь великим и достойным человеком и, оглянувшись на пройденный тобою путь, скажешь: всем этим я обязан тому, что получил в детстве редкостную возможность посещать воскресную школу; всем этим я обязан моим дорогим учителям, которые наставили меня на путь, ведущий к знанию; и достойному директору школы, который ободрял меня в моих трудах, и окружал заботой, и одарил прекрасной Библией — великолепной, изысканной Библией, чтобы я всегда носил ее с собой и заглядывал в нее, — всем этим обязан я правильному воспитанию! Вот что ты скажешь, Томас, и ты не согласишься отдать эти две тысячи стихов ни за какие богатства, нет, не согласишься. А теперь, если ты не против, поведай мне и этой леди что-нибудь из заученного тобой, — впрочем, я знаю, ты не против, ибо все мы гордимся мальчиками, прилежными в учебе. Ну что же, тебе без сомнения известны все двенадцать апостолов. Так не назовешь ли ты нам имена двух из них, тех, что были призваны первыми?
Том, ковыряясь пальцем в пуговичной петле, сконфуженно уставился на судью. Потом покраснел, потупился. Сердце мистера Уолтерса сжалось. Он говорил себе: «Мальчишка и на простейший-то вопрос ответить не может, зачем же судья его спрашивает?». Однако просто стоять и молчать он не мог и потому сказал:
— Ответь джентльмену, Томас, не бойся.
Том медлил.
— Я знаю,
— ДАВИД И ГОЛИАФ!
Опустим же завесу милосердия над завершением этой сцены.
Глава V
Жук-кусач и его злосчастная жертва
Около половины одиннадцатого надтреснуто зазвонил колокол маленькой церкви, и прихожане стали сходиться на утреннюю службу. Ученики воскресной школы разбрелись по церкви, заняв места рядом с опасавшимися оставлять их без присмотра родителями. Явилась и тетя Поли. Том, Сид и Мэри уселись рядом с ней, — Тома поместили у самого прохода, сколь возможно дальше от открытого окна с его соблазнительными летними видами. И проход также заполнили люди — видавший лучшие времена престарелый, вконец обедневший почтмейстер; мэр с супругой — ибо в городке имелся, помимо прочих ненужностей, и мэр; мировой судья; сорокалетняя вдова Дуглас, красивая, умная, щедрая, — стоявший на холме особняк этой добросердечной, состоятельной женщины был единственным в городке дворцом, самым гостеприимным и самым расточительным, когда дело доходило до празднеств, коими мог похвастаться Санкт-Петербург; согбенный и дряхлый майор Уорд и его супруга; адвокат Риверсон, новая знаменитость городка, переселившаяся сюда из дальних краев; первая здешняя красавица со свитой разряженных, все сплошь батист и ленты, покорительниц сердец; а за ними и все, какие только имелись в городке, молодые клерки, стоявшие поначалу, покусывая набалдашники своих тростей, в вестибюле — полукруглой стеной напомаженных, глупо ухмылявшихся ухажеров, — пока все до единой девицы не прошли сквозь их строй; самым же последним явился Образцовый Мальчик, Уилли Мафферсон с матушкой, которую он окружал таким вниманием и заботой, точно она была изготовлена из хрусталя. Он всегда приводил свою матушку в церковь и всегда был гордостью здешних матрон. Мальчишки же его ненавидели — уж больно он был хороший. К тому же, им то и дело тыкали этим типчиком в нос. Как и во всякое воскресенье, из заднего кармана его брюк свисал — якобы ненароком — хвостик белого носового платка. У Тома платка отродясь не водилось и потому владельцев их он почитал хлыщами.
Итак, паства была в сборе, колокол ударил еще раз, дабы поторопить промедливших и запоздавших, а затем в церкви наступила торжественная тишина, которую нарушали лишь смешки и шепотки выстроившихся на галерее хористов. Хористы всегда хихикают и шушукаются на всем протяжении службы. Я видел однажды более благовоспитанный церковный хор, однако теперь уж забыл — где именно. С той поры столько лет прошло, что я почти ничего и не помню, — по-моему, это случилось со мной в какой-то чужеземной стране.
Священник назвал выбранный им гимн и с наслаждением зачитал его — в странной манере, которую чрезвычайно одобряли в этой части страны. Начинал он со средней ноты и постепенно карабкался вверх, пока не достигал определенной высоты, достигнув же, выкрикивал обнаруженное на ней слово и стремглав летел вниз, точно с подкидной доски:
Декламатором священника считали выдающимся. На церковных «приемах» его неизменно просили почитать стихи, и когда он заканчивал, дамы поднимали перед собою ладони и бессильно роняли их на колени, закатывали глаза и покачивали головками, словно желая сказать: «Словами тут ничего не выразишь, это слишком прекрасно,
После исполнения гимна его преподобие мистер Спрэг обратил сам себя в доску объявлений, начав зачитывать «извещения» о собраниях, заседаниях всякого рода обществ и прочем, и зачитывал, пока прихожанам не стало казаться, что до конца этого списка он доберется как раз ко второму пришествию, — сей странный обычай сохраняется в Америке и поныне, сохраняется даже в больших городах, и это в наш век газетного изобилия. Зачастую, чем меньше разумных оснований имеет какая-либо традиция, тем труднее оказывается сбыть ее с рук.
Тем не менее, список подошел к концу и священник приступил к молитве. К хорошей, исполненной великодушия молитве, и притом весьма обстоятельной: в ней содержались просьбы явить милосердие этой церкви и присутствующим в ней детям; и другим церквям городка; и самому городку; и его округу, и штату; и должностным лицам штата; и Соединенным Штатам; и их Конгрессу; и их президенту; и должностным лицам их правительства; и бедным мореплавателям, носимым волнами бурных морей; и миллионам угнетенных, стенающих под пятой европейских монархий и деспотий Востока; и тем, кому явлены свет и весть благая, но не даны, в придачу, глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать; и всем язычникам далеких островов, — завершалась же молитва прошением о том, чтобы слова, кои произнес сегодня священник, обрели благоволение и благорасположение и стали, как семя, брошенное в тучную почву с тем, чтобы получить по прошествии времени благую жатву добра. Аминь.
Послышался шелест одежд, прихожане, стоя слушавшие молитву, опустились на скамьи. Мальчику, жизнеописанием коего является эта книга, молитва никакого удовольствия не доставила, он претерпел ее и только — да и то еще сильно сказано. Пока молитва тянулась, он переминался с ноги на ногу и вел счет ее частностям, — бессознательно, ибо в слова молитвы не вникал, а просто издавна знал, из чего она состоит, и знал путь, которым проходил по ней священник, и если к ней добавлялась некая новая мелочь, ухо Тома отмечало ее, а все естество отвергало, поскольку он считал такие добавки нечестными, если не подлыми. Посреди молитвы на спинку скамьи длани, обхватывала ими голову и отскабливала ее с такой силой, что казалось, будто голова эта того и гляди расстанется с телом — уж и тонкая ниточка шеи явилась, растягиваясь, взорам Тома; муха скоблила задними лапками крылья, расправляла их по своему тельцу, разглаживала, точно фалды сюртука, и занималась она этим своим туалетом безмятежно и мирно, словно зная, что решительно никакая опасность ей не грозит. Да так оно и было — ладони Тома зудели от желания сцапать ее, но не смели, поскольку он верил, что, совершив подобное во время молитвы, мигом погубит свою душу. А вот при последних словах молитвы рука его начала понемногу сгибаться и неприметно подаваться вперед, и едва прозвучало «Аминь», как муха оказалась в плену. Впрочем, тетя все заметила и велела ему отпустить пленницу.
Следом священник произнес цитату из Писания и приступил к зачтению проповеди, столь однообразной и скучной, что вскоре многие заклевали носами — даром, что в ней говорилось о вечном пламене и сере, а число загодя предназначенных для спасения божьих избранников сводилось к такой малости, что они, пожалуй, и хлопот-то Спасителя не стоили. Том считал страницы проповеди; покидая службу, он всегда точно знал, сколько их было, но редко мог сообщить что-нибудь об услышанном. Впрочем, на сей раз кое-что ненадолго заинтересовало его. Священник рисовал возвышенную и трогательную картину, повествуя о том, как при начале тысячелетнего царства Христова сонмища тварей земных соберутся все вместе, и лев возляжет близ агнца, и малое дитя поведет их всех за собой. Пафоса, поучительности, морали этого величавого зрелища мальчик не заметил, он думал лишь о главном его персонаже, на которого устремятся взоры всех народов — при мысли о нем лицо Тома вспыхнуло, и он сказал себе, что был бы не прочь оказаться этим дитятей, если, конечно, льва туда приведут ручного.
Впрочем, вскоре скучные рассуждения священника возобновились, а с ними и страдания Тома. И в конце концов, он вспомнил о бывшем при нем сокровище и достал таковое из кармана. Сокровищем был большой черный жук, обладатель устрашающих жвал — «жук-кусач», как именовал его Том. Жук хранился в коробочке из-под пистонов. И первое, что он сделал: цапнул Тома за палец. Разумеется, негодяй тут же полетел прочь, и приземлился в церковном проходе на спину, а укушенный палец оказался во рту Тома. Жук лежал, беспомощно дергая лапками, неспособный перевернуться. Том смотрел на него и всей душой стремился к нему, но жук находился вне пределов досягаемости. И другие заскучавшие от проповеди прихожане также нашли утешение в жуке и теперь не спускали с него глаз. Тем временем, в проходе объявился праздношатающийся пудель, чем-то опечаленный, одуревший от летней жары и тиши, уставший смирно сидеть на месте, жаждущий перемен. Вот он заметил жука, приподнял хвост, повилял им, вгляделся в возможную добычу, обошел ее по кругу, принюхался к ней с безопасного расстояния, обошел по кругу еще раз, набрался храбрости и снова принюхался, подойдя уже поближе. А после оскалил зубы и попытался, не без опаски, впрочем, сцапать ими жука, да промахнулся. Попытался еще разок и еще, развлечение это понравилось псу и он прилег на живот, придерживая жука передними лапами и продолжая свои эксперименты, однако, в конце концов, подустал, впал в безразличие и задумался о чем-то своем. Голова его стала мало-помалу клониться, подбородок опускался все ниже, ниже и, в конце концов, коснулся врага, каковой не преминул в него вцепиться. Пудель взвизгнул, мотнул головой, и жук отлетел на пару ярдов и опять приземлился на спину. Ближние зрители содрогались от тихой, задушевной радости, несколько лиц укрылось под веерами и носовыми платками, Том же был счастлив безмерно. Пес выглядел глупо, да, верно, и ощущал себя дураком, однако в душу его закралось и негодование, жажда мести. И он опять подошел к жуку и принялся осторожно наскакивать на него то с одной стороны, то с другой, оскаливая клыки в дюйме от врага и даже щелкая зубами на расстоянии еще более близком и мотая головой так, что у него хлопали уши. Но затем ему это снова наскучило, пес попробовал позабавиться с мухой — нет, не то; прошелся, опустив нос к полу, по пятам за муравьем, но и это занятие вскоре ему надоело; в конце концов, он зевнул, вздохнул и, совершенно забыв о жуке, прямо на него и уселся. И немедля церковь сотряс дикий страдальческий вой, с которым пудель полетел по проходу. Вой продолжался, полет тоже, пудель пронесся перед алтарем, проскакал по другому проходу, миновал двери церкви, оглашая всю ее воплями. Мука несчастного усиливалась вместе с набираемой им скоростью и спустя недолгое время он обратился в шерстистую комету, со скоростью света кружившую, поблескивая, по своей орбите. Завершилось все тем, что отчаявшийся страдалец запрыгнул на колени своего хозяина, а тот метнул его в окно, и вскоре горестные причитания пуделя стихли в дальней дали.
К этому времени все, кто присутствовал в церкви, побагровели и задыхались от подавляемого хохота, так что пришлось даже прервать проповедь. Вскоре она возобновилась, конечно, однако продвигалась вперед как-то хромо, с запинками, лишившись надежды на то, что ей удастся увлечь хоть чье-то внимание, ибо и самые суровые ее слова встречались придушенными звуками нечестивого веселья, летевшими из-за спинки какой-нибудь дальней скамьи, наводя многих на мысль, что несчастный священник изрек нечто на редкость игривое. Когда же испытание это подошло к концу, и священник прочитал благословение, все прихожане вздохнули с искренним облегчением.
Том Сойер шагал к дому в превосходном настроении, он говорил себе, что богослужение — штука, в общем-то, неплохая, нужно лишь уметь внести в него немного разнообразия. Только одна мысль и удручала его: он ничего не имел против того, что пес поиграл с кусачом, но зачем же было утаскивать игрушку с собой?
Глава VI
Том знакомится с Бекки
В этот понедельник Том проснулся несчастным. Собственно говоря, он просыпался несчастным каждый понедельник, поскольку день этот знаменовал начало медленной школьной пытки. Как правило, Том начинал его с пожелания, чтобы никаких выходных и вовсе не было на свете, ибо они делали следовавшую за ними неволю с ее каторжными оковами лишь более гнусной.
Том полежал, размышляя. И в конце концов, ему пришло в голову, что неплохо было бы заболеть — тогда он ни в какую в школу не пойдет, а останется дома. Хиловатая, но все же возможность. Он мысленно прошелся по своему телу. Никаких недугов в нем не обнаружилось, так что пришлось исследование повторить. На этот раз Тому показалось, что в животе его отмечаются некие колики, и он, проникнувшись надеждой, принялся усердно подзуживать их. Однако колики вскоре ослабли, а там и вовсе прекратились. Пришлось думать снова. И внезапно он совершил открытие: оказывается, у него качается один из верхних передних зубов. Что и говорить, повезло; Том совсем уж было собрался издать первый стон — на пробу, — но сообразил, что если он предъявит суду такого рода аргумент, тетя просто-напросто выдерет его, а это будет больно. Поэтому он решил оставить зуб про запас и возобновил изыскания. Какое-то время они оставались бесплодными, но затем Том вспомнил, как доктор однажды рассказывал про больного, которого некая болезнь уложила в постель на две, если не три недели и вообще угрожала лишить пальца. Том, мигом выпростав из-под простыни ступню с ободранным пальцем, вгляделся в него. Конечно, симптомов той болезни он не знал, однако попытка не пытка — и Том с большим воодушевлением застонал.
Сид спал без задних ног.
Том застонал громче, ему даже стало казаться, что палец и вправду немного побаливает.
Сид как спал, так и спал.
Том даже запыхался от усилий. Он немного передохнул, а после набрал полную грудь воздуха и испустил череду совершенно замечательных стонов.
Сид захрапел.
Тут уж Том разозлился. Он произнес: «Сид, Сид» и потряс брата за плечо. Это, похоже, сработало, и Том застонал снова. Сид зевнул, потянулся, затем, фыркнув, приподнялся на локте и уставился на Тома. Том стонал. Сид окликнул его:
— Том, послушай, Том!
Ответа не последовало.
— Эй, Том.
Теперь уже
Том простонал:
— Не надо, Сид. Не трогай меня.
— Да что с тобой, Том? Сейчас я тетю позову.
— Нет… не обращай внимания. Может, оно и само пройдет, постепенно. Не зови никого.
— Как же не зови? Да не стони ты так страшно, Том. Давно это с тобой?
— Несколько часов. Оооо! Не тормоши меня, Сид, а то я умру.
— Почему же ты меня раньше не разбудил? Ох, Том,
— Я все прощаю тебе, Сид.
Стон.
— Все, что ты мне сделал. Когда я умру…
— Ой, Том, не умирай, не надо. Нет, Том… нет. Может…
— Я всех прощаю, Сид.