— Они тоже люди, и среди них всякие бывают: у другого четки в руке, а девки на уме. Такой столько наговорит языком, что не угонишься за ним босиком. Наше дело — другое. Мы им не товарищи. Ко всякому ремеслу присматривайтесь. Это нам больше пригодится, нежели многословие с пустословием. В народных художествах без слов бывает умная мысль заложена, вот это и надо уметь видеть, понимать и близко к сердцу принимать… А пока довольно слов, старайтесь, старайтесь. И кто лучше всех в деле отличится, тому из вас будет дозволено для соборного попа резное кадило сделать. За работу обещаю втридорога!..
И закипела работа, кропотливая, тонкая, требующая умения, даровитости и острого глаза. Работали до изнеможения. Поздно ночью, смертельно усталые, кое-как добирались до полатей, вповалку бросались на соломенную постель и мертвецки спали до ранней утренней побудки, до первых петухов.
Федот Шубной, познавая ремесло, чувствовал — одних наставлений старого, немало поработавшего на своем веку мастера недостаточно будет для того, чтобы стать хорошим резчиком-умельцем по моржовой кости. Надо учиться всюду, где только можно увидеть интересного: расписного, резного да вышитого и плетеного на всякой деревянной домашней утвари, на медной и оловянной посуде, на обуви и одежде самоедских и лопарских кочевников, на пимах и м
И Шубной стремился больше видеть и знать. В его ремесле все пригодится! «А ремесло не коромысло — плеч не оттянет» — так говорил его отец, понимающий толк в жизни, и это очень походило на правду.
Чуть только наступал воскресный или праздничный день, Федот не задерживался теперь за обедней до самого конца, а поставив Михайле Архангелу грошовую свечку, торопливо крестился и, невзирая на сердитые взгляды мастера, уходил из церкви.
С утра до потемок Шубной обходил весь Архангельск.
В Кузнечихе, на Смольном буяне, на Базарной улице, на Цеховой, на Смирной и Вагановской — всюду он подходил к приезжим мезенским, лешуконским мужикам и жёнкам, подолгу рассматривал на них узорчато вышитые кафтаны и кацавейки, дивился на расписные каргопольские сани, на замысловато вытканные красноборские кушаки и на все, что привлекало его внимание своей яркостью и самобытностью.
Иногда весь воскресный день он проводил на базаре, толкаясь среди торговок, разглядывая разукрашенные берестяные туесы, деревянные ковши, рукомойники, кукол, домотканые ручники и узорчатые юбки. Он уносил в своей памяти немало затейливых рисунков, которыми испокон веков богато рукоделие русского Севера.
И сам Федот умел уже тогда придумывать и вырезать тончайшие узоры на моржовой кости, на перламутре. Бывало, взяв морскую раковину, на выпуклой ее стороне он вычерчивал резцом камбалу или обыкновенный лист, а внутри той же раковины изображал резцом распятого Иисуса и около него плачущую Магдалину.
На большие праздники Федот, с позволения строгого мастера, уходил из Архангельска домой, в холмогорское Куростровье, в деревушку Денисовку. Туго опоясанный красным кушаком, в овчинном полушубке, в теплой оленьей шапке и стоптанных бахилах, он через сутки пешком добирался до родной семьи, где отдыхал и отгуливался.
Глава третья
После разговора с соседом Редькиным Иван Афанасьевич Шубной не мог заснуть всю ночь. В просторной избе царила непроницаемая темь. В деревянном дымоходе тихо выл ветер, да изредка было слышна как в малый колокол на церкви Димитрия Солунского отбивал часы приходский звонарь. Широкие сосновые полатницы неугомонно скрипели под Иваном Афанасьевичем. Ворочаясь с боку на бок, он думал о своих житейских делах. И было о чем подумать. Он — старик в силах; два сына при нем женатые; третий, Федот, тоже накануне женитьбы. Где тут всем под одной крышей ужиться. «Ну, ладно, я двух веков не проживу, — думал Шубной, — умру, в избе немного просторнее будет. Яшка и Кузька — семейные, пусть перегородку ставят, а меньшого, пока не вздумал жениться, надобно подальше от дому спровадить. Эх, кабы в Питер его! Земляк-то авось добром меня вспомнит и, кто знает, может, к делу пристроит Федота. У парня-то золотые руки…»
Многое в ту ночь передумал Иван Шубной. То он представлял земляка Михаилу Васильевича в далеком Петербурге, в роскошных золоченых палатах, рослого, дородного, с гладко бритым лицом, каким его обрисовал только что вернувшийся из Питера сосед Васюк Редькин. То ему мерещился другой сосед — черносошный тягловый пахарь Налимов Асаф, который с неделю тому назад в холодном гуменнике повесился на вожжах.
Нечем было Асафу подати платить в государеву казну, жалко было сдавать на всю жизнь в солдаты любимого сына-кормильца, и решил он повеситься, чтоб его от службы через это избавить…
Долго размышлял Иван Афанасьевич и надумал поступить с меньшим сыном так: пусть лето поработает в хозяйстве, осень на рыбной ловле, а зимой, по первопутку, можно его и в Питер снарядить…
На страстной неделе в субботу, поздно вечером, Федот усталый приплелся домой. Пасха в этот год была ранняя. Только-только начинал таять снег. На Двине и притоках стали появляться продухи.
На пасхальной неделе беспрестанно гудели колокола холмогорских церквей — и в Куростровье, и на Вавчуге. Лазали на колокольни и звонили ребята по очереди с упоением и тщетным старанием. Большие колокола бухали тяжело, надрывно, их монотонный, заунывный гул далеко разносился по ледовым просторам Двины и терялся в хмурых прибрежных сосновых лесах. Малые, многочисленные колокола и колокольцы не благовестили в далекую ширь, а трезвонили так весело, переливчато и с такими мелодичными выкрутасами, что иной подвыпивший ради пасхи помор не вытерпит и пустится приплясывать, припевая:
Но колоколен на всю молодежь недоставало. Ребята и девушки толпились на проталинах. На белолицых славнухах[8] сверкали жемчугом и переливались цветом северного сияния высоко вздыбленные кокошники, топорщились на ветру крепкие домотканые китайчатые, в разноцветную полоску сарафаны. Но снег мешал еще водить хороводы. Поэтому парни и девушки забавляли себя загадками.
Федот Шубной, щеголевато причесанный, в пыжиковой шапке, в расстегнутом темно-синем с бархатной оторочкой кафтане, из-под которого, как бы невзначай, выставлялась вышивка на полотняной рубахе, щурил голубые глаза на шпиль гудевшей колокольни.
— А ну кто знает, — спрашивал он ребят, — живой мертвого бьет, а мертвый ревет?
Девушки и парни долго молчали. Тогда Федот показывал на колокольню:
— А ну гляньте, может, там отгадку сыщете?
— Колокол! — восклицал кто-нибудь из тех, кто посмекалистей.
— Верно, — кивал Федот. — А ну еще: родился — не крестился, бога на себе носил, а умер — не покаялся?
Одни молчали, другие отгадывали невпопад.
— Эх вы, несмышленыши, — глядя на ребят, усмехался Федот. — Это же тот самый осел, на котором Христос въезжал в Ерусалим.
— Да ведь и вправду!
— Он и есть! — подхватывали голоса и наперебой кричали:
— А послушайте, я загадаю…
— Дайте-ка и я…
Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались.
Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами, девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до глубокой ночи шумели на улице.
Холмогорские обитатели сами когда-то были молодыми, умели гулять и потешаться, поэтому не сетовали на шум и крики своих разгульных ребят, а оправдывали их:
— Пусть гуляют. Дважды молоду не бывать. Теперь-то им и гулять! Молодой квас и тот играет. А старость подойдет, как и нас, не заставишь их в эту пору приплясывать…
Служил в Холмогорах строптивый воевода по прозвищу Принуд Понукало. Ни по имени, ни по чину люди холмогорские его не называли, не возвеличивали, а так заглазно все и кликали — Принуд Понукало. Это прозвище к нему, как рубашка к телу, льнуло.
Вот и вышел в ту весеннюю ночь на улицу пьяный Принуд Понукало с двумя будочниками. У тех алебарды[9] в руках, у воеводы пищаль за спиной на привязи, в руках нагайка.
— Пошто долго гуляете?! Пошто мне спать не даете?! Расходись, мужицкое семя!.. А ну, кто тут у вас заводило?.. — закричал он на парней.
— Заводилы у нас нет. Мы все тут ровня, — степенно ответил Федот Шубной, выступая вперед. Был он роста высокого, свеж и приятен лицом, глаза голубые, веселые, одет, как мастеровой, нарядно, не бедно.
— Вот ты и есть заводило, коли за всех ответ держишь!
— Да ведь кто-то должен с вашей светлостью разговор вести. Не всем же в одноголосицу кричать.
— А ну! Разводи, живей разводи свое стадо по домам, чтобы духу тут вашего не было!..
— А ты не понукай, слыхали, на ком ты едешь? Где ты слезешь? — послышался позади всех чей-то насмешливый голос. — Эх, Понукало ты, Понукало…
— Кто это сказал? А ну, кто?!
— Все Холмогоры, все Матигоры, вся Вавчуга, все, все говорят.
В толпе парней раздался хохот. Побагровевший воевода размахнулся и хлестко ударил нагайкой Федота по плечу. Парни не дремали, набросились оравой и сбили Понукало с ног, прямо в лужу. Кто-то выхватил пищаль и в ствол втугую напихал снега и грязи.
— А ну-ка, попробуй теперь, стрельни!..
Перепуганные бородатые будочники усердно отмахивались алебардами от крепких и озорных холмогорцев. Натешившись вволю, ребята разбежались кто куда. Скоро и след их пропал.
Будочники взяли под руки Понукало и увели домой. На улице стало тихо. Только из-за Курополки-реки, где от прибылой весенней воды поднялся лед, слышались крики и песни шумливых парней.
В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову озорная мысль подшутить над холмогорским воеводой. У куростровского охотника Федот с товарищами добыли большой кусок волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду расплескали вокруг дома, где жил Понукало.
Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы городского управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не давали никому проходу. За воеводу заступилась острожная охрана. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи.
Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот.
Как-то, вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки, им сделанной, нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его перехвастать:
— Подумаешь, удивил чем — табакерка, пудреница! А вот мы с братом Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны…
Чем кончился между резчиками спор — неизвестно. Но навостривший уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил донос.
Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату[10]. Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса епископу было отправлено такое донесение:
«Лета господня 1759 года в 10-й день апреля преосвященному епископу Холмогорскому и Важескому ведомо учинилось, крестьянский сын Куростровской волости Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре в харчевице горожанина Башкирцева, что он, Федотко, с братом Яшкой вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут. По указу преосвященного, будучи расспрашиван, вышеописанный Федотко Шубной в расспросе сказал: в прошлой-де неделе сего апреля он зело не в трезвой памяти от бражного увеселения хвалился и за благо почитал, действительно, сотворить в дар царице все родословие державы Российской от Рюрика до ныне благополучно царствующей государыни и что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яшкой в виде барельефов на моржовой кости, поелику не подвернется слоновая по дороготе своей. За сим Федотка Шубной к дому отпущен с упреждения отца протопопа. Руку приложил Гришка Уховертов».
Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату Якову:
— Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали… В эту зиму в столицу подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна…
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал на печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, — ни то ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей:
— Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, недолго уж мне жить осталось…
Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке держать семью, скотину и дом, Иван Афанасьевич велел позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо:
— Шапку-то хоть сними, шальной…
Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь:
— Благослови, отец…
Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень[11] над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения:
— А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питербурх, поклонись от меня Михайлу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить… Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных — если им вред причинил, и злых — если свел с ними знакомство… Ох, тяжко, парень, погоди, дай провздыхаться. Я не могу… — Старик умолк, закрыл глаза. Грудь его — широкая, костлявая — вздымалась. Передохнул, набрав воздуха, продолжал редко, прерывисто: — И еще скажу тебе, сын мой… коль в люди выйти ты вознамерился и бог то велит. Ладно. Ступай, не перечу… живи, постигай премудрости, пользуйся подсказом умных, а перед невежами-то знай молчи-помалкивай… На чужой стороне родни тебе, парень, не будет. Выбирай сам друзей добрых да порядочных… по выбору друзей и о тебе у людей суждение будет. Питербурх город молодой, а шалостей всяких там излишек. Дорожи временем, жизнь коротка и единожды человеку дается. Безделие да праздность на худые думы толкают. Ты слушаешь меня?
— Слушаю, батько, слушаю…
— То-то. А скоро ведь и голоса моего не услышишь. Ох, тяжко мне… Погоди, дай отдохнуть малость. Духу внутрях не хватает… Прости, господи… — Снова Иван Афанасьевич замолчал и дышал тяжело, с хрипотой в горле. Отдышался еле-еле, вспомнил что-то недосказанное и продолжал через силу: — И запомни заповедное слово: «против зла сотвори благо». Я сам в жизни испытывал: злого человека добрым деянием и подмогой покорить можно. Самые злые люди те, которые зла не прощают… Остерегайся завистников, если в жизни станешь преуспевать. Нет вреднее на свете завистника. Не угомонится проклятый, доколе не сокрушит ложью и клеветой невинного и честного. Будь ты здрав, Федотушка, и счастлив на долгие годы…
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел — заплакал.
— А неохота умирать-то, ребята… — сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. — Когда живешь — день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся — коротка же наша жизнь. Ох, коротка… Ha-ко, Федот, поставь складень на божницу…
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. Наутро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи приходили прощаться, кланялись низко, и каждый вспоминал добрым словом умершего.
— Царство ему небесное, самого Михайлу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спровадил…
— Добрый старик был, простяга! Нашему брату, нищему, во весь каравай милостыню отрезал, царство ему небесное.
— Трех сыновей вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят…
А когда перед выносом усопшего собрались в избу к Шубным все бабы-соседки, начались тогда голошения и причитания с плачем, ревом и всхлипыванием:
Провожали Ивана Афанасьевича все от мала до велика: ровдогорские, куростровские, мишанинские мужики с домочадцами, и вся поголовно Денисовка шла за гробом покойного.
Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье… Не раздеваясь, он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух, вышел на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина.
Мысль об уходе из Денисовки в столицу теперь не давала Федоту покоя. Но летом и осенью трудно попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до первопутка.
Время шло быстро. У Шубных по хозяйству было много дела. За рекой Курополкой густой зеленой травой покрылись обширные заливные луга. На пастбищах отгуливались тучные коровы. Бобыли-пастухи в домотканых рубахах, в засученных штанах, сверкая коленями, бегали за резвыми телятами. Под вечер там и тут слышались переливчатые трели пастушьих берестяных рожков. Сытые коровы-холмогорки и уставшие от беготни телята покорно тянулись к прогонам и, глухо брякая железными колокольчиками, заходили в бревенчатые стойла, где их ждали заботливые хозяйки.
В эти дни Федот Шубной работал с братьями, пилил и колол дрова, пахал, сеял яровое жито и боронил рыхлые полосы. В короткие весенние ночи он в лодке выезжал на рыбную ловлю и брал на острогу крупных щук, метавших по мелководью икру.
Будни проходили в трудах и заботах. По воскресеньям — ближе к лету — становилось веселей. Смех, прибаутки, хороводы и пляски под весенние напевы слышались с полудня и до полуночи. Парни и девушки, нарядно одетые по-летнему, веселились кто как хотел и кто как мог. Пригожие девушки, с позолоченными серьгами в ушах, с разноцветными лентами в длинных косах, бегали за ребятами, ловили их за вышитые подолы длинных рубах и приводили в круг. В другом месте парни со своими подружками высоко подпрыгивали на досках, положенных поперек кряжей. Качели с пеньковыми бечевами на перекладинах были заняты без перерыва. Качались стоя, сидя, в одиночку и попарно.
Подальше от общего гульбища, в белых коленкоровых платьях с узорной вышивкой, сверкая норвежскими перстеньками, расхаживали славнухи, которым подходило время к замужеству. У них свои были думы и песни свои:
Иногда в летние праздники дородные куростровские девицы вереницами ходили по деревенским улицам и, поравнявшись с избами, где жили ребята-женихи, выманивали их на гульбище задорными песнями. Однажды толпа девчат, остановясь против избы братьев Шубных, возвестила о себе:
Федот выглянул в оконце и, смеясь, показывая ровные, словно косторезом точенные зубы, ответил им так же напевно:
В большой сумрачной избе послышался смех Якова-старшего, женатого брата. Он сидел в углу под полатями и чинил порванные сети.
— Покатай их, Федот, покатай. Сегодня в карбасе никуда мне не ехать. Сколько их там, поди усаживай!..
Федот вышел на широкую улицу Денисовки, поклонился девушкам:
— Если не шутите, поедем! Айда в карбас!..
Парус натянут. Два парня на веслах, один за рулем.
Карбас развернулся посреди реки.
— Куда, девки, путь держать?
— В Холмогоры! — крикнули в ответ некоторые.
— В Вавчугу! — раздалось больше голосов.