Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повесть о Федоте Шубине - Константин Иванович Коничев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Конст. Коничев

Повесть о Федоте Шубине

Северянам-землякам,

холмогорским резчикам по кости,

великоустюжским мастерам чернения по серебру,

вологодским кружевницам,

устьекубинским роговщикам,

и прочим рукодельным умельцам

с неизменным уважением посвящаю.

Автор

Вступление

Далекий, студеный Север обширной русской земли.

Широким разливом сквозь непроходимые лесные дебри вливается в Белое море многоводная Северная Двина. Хмурые облака давят на темные хвойные леса, на низкие заболоченные берега могучей реки. Дальше, за морем — никем в ту давнюю пору не изведанная ледяная земля и далекий Грумант[1], богатый рыбой и зверем.

Когда-то двинская земля была дикой и безлюдной. В глубине веков этим лесным приморским краем владели племена заволоцкой чуди. А потом с Волхова, с Ильменя, по речным перекатам, по таежным озерам и звериным тропам пробирались вольные новгородцы в низовья Северной Двины и на Беломорское побережье. Они несли на Север свою предприимчивость, удаль и культуру древнего Новгорода.

По берегам Кубены и Сухоны, Двины и Мезени, Онеги и Ваги вырастали поселки новгородцев.

Но еще до прихода новгородцев легенды о здешнем крае дошли до заморской Скандинавии и там были запечатлены в народных сказаниях — сагах.

Центром древнего Заволочья были Холмогоры.

Более тысячи лет тому назад сюда заглядывали норманны и увозили к себе на родину моржовые клыки и тюленьи шкуры. В одиннадцатом веке на двинской земле сложил свою голову новгородский князь Глеб Святославович.

Спустя столетие восставшие двиняне перебили новгородскую боярскую рать.

В XIII веке упрямые новгородцы вновь собрались с силой, овладели Холмогорами и утвердили на Севере посадничество. Двинские поселяне долго жили в раздорах с владетельными боярами и князьями и не раз принимали то ту, то другую сторону в борьбе между Великим Новгородом и московскими князьями за двинские земли.

В XV веке, при Иване Третьем, закованная в панцири четырехтысячная московская рать подошла к Холмогорам. Двенадцать тысяч новгородцев и двинян с топорами и рогатинами встретили армию московского князя. Целые сутки рубились на берега реки Шиленги. И несдобровать бы тогда москвичам, если бы сами двинские жители не захотели испытать, чья власть лучше: новгородских бояр или московского князя? Двиняне изменили новгородским владетелям, и Холмогоры перешли под власть Москвы. С новгородской боярщиной было покончено, ее заменил тягловый великокняжеский удел.

В Холмогорах и по всей округе на лучших землях, в самых живописных местах Севера, нашло себе прочный приют черное духовенство. На мужицких костях вырастали крепкие монастырские стены — оплот русского самодержавия. Сюда, в места весьма отдаленные, со времен Бориса Годунова стали высылать людей опасных, крамольных.

Неподалеку от Холмогор, в застенках Сийского монастыря томился недруг Годунова, будущий московский патриарх Филарет, отец первого царя из династии Романовых.

В начале XVII века Холмогорам угрожали польско-литовские банды. Надменные и наглые паны шли грабить русских северян и сжигать их селения. Под Холмогорами панов изрубили. Их трупы двиняне бросали с угорья в зыбучее болото. На том месте, в память победы над ляхами, построена деревня и дано имя ей Бросачиха…

В ожидании новых бед и напастей людный торговый город Холмогоры горожане заботливо окружили высокой бревенчатой оградой. Глубокий ров преграждал подступы к холмогорским стенам. Остроконечные башни с амбразурами для стрельцов возвышались на опорных углах городской стены.

По речным разливам вблизи Холмогор и на взморье сновали сотни рыбацких парусников. На глубокой просторной реке корма к корме покачивались трехмачтовые корабли. Торг России с заграницей начинался здесь, позднее — в Архангельске.

В летнюю пору из Холмогор уходили в «неметчину» суда с русскими товарами. И уже тогда охочая до чужого добра королевская Англия мечтала обрести себе на русском Севере обширные и богатые земли.

Царь Петр Первый три раза приезжал в Архангельск и каждый раз посещал Холмогоры. Здесь, в деревушке Вавчуге купцы Баженины начали судостроение. Колыбель русского торгового и военного морского флота — около Холмогор.

Петр закрепил холмогорскую епархию за своим любимцем, епископом Афанасием, которому старообрядец Никита Пустосвят во время спора о религии вырвал с кожей клок бороды. Петр повелел епископу завести в Холмогорах церковное и светское книгописание и чтобы он, Афанасий, заставил лодырей монахов учить грамоте детей и взрослых. Так в Холмогорах появились книги и грамотность. И спустя недолгие годы, — как о том вспоминали первые холмогорские статистики, — каждый десятый мужчина и каждая сотая женщина в здешнем округе по изволению Петра Первого стали грамотеями, способными разобраться в букварях, часословах и арифметиках, тиснутых типографией, а также и от руки писанных книгах и свитках…

Но кроме Холмогор Петру приглянулся другой город — Архангельск. Город этот ближе к выходу в море. Русло двинское здесь глубже, и берега удобны для защиты и стоянки многих кораблей. Архангельск быстро обстраивался русскими купцами. Здесь же поспешно вырастала немецкая слободка[2] с уютными раскрашенными домами и факториями. Шла бойкая торговля. Торговали рыбой: зубаткой, треской, пикшей, семгой и сельдью, навагой и палтусом; продавались моржовые клыки, рыбий жир и тюленьи шкуры. Устюжане привозили сюда мыло, ваганы[3] — деготь; с Вычегды везли пушнину и соль; из Вятки — парусину…

Одни трудились, другие торговали. Одни богатели, другие жили в нужде и обиде и про себя в шутку говорили:

— Живем богато, со двора покато, чего ни хватись — за всем в люди катись…

Много зажиточней других северян жили поморы — рыболовы, зверобои. Они населяли громадную Холмогорскую округу и успешно промышляли на Зимнем и Летнем берегах Белого моря.

Рыболовы и зверобои архангельские и холмогорские в добрых соседских отношениях находились с жителями Северной Норвегии: торговали во взаимных выгодах, язык понимали и даже в гости одни к другим ездили. Добрые дела перенимали, в ссорах не жили, обид и притеснений не учиняли. Места для промыслов в северных широтах хватало, доставало и поводов для дружбы с норвегами у наших древних поморов. А побывав в Норвегии, холмогорцы не без восхищения говорили о своих соседях-норвегах:

— Вот как у них-то: все девки до замужества грамотные! А про мужиков и говорить нечего. Все преизрядно воспитаны и обучены в согласии с законами их земли. И трезвы, и учтивы, и сведущи в делах промысловых. Ох, учиться нам, учиться у своих соседей. Там любой матрос нашего кормщика достоин.

И похвала эта была по заслугам.

…Шли годы.

Из холмогорской Денисовки со своим отцом на просмоленном рыбацком суденышке спускался в море за добычей юноша Михайло Ломоносов. В ранней молодости почувствовал он стремление к знаниям и, не ведая зависимости и страстно желая быть полезным слугой народу, ушел учиться и достиг славы.

Путем Михайлы Ломоносова отправился из этих мест в люди и другой холмогорец, черносошный тягловый пахарь, искусный косторез — Федот Шубной. О нем и будет наше повествование…

Глава первая

Приземистая харчевня целовальника[4] Башкирцева, срубленная из кондовых, восьмивершковой толщины бревен, стояла на краю Холмогор. Подслеповатые низенькие оконницы — слюда вместо стекол — глядели на весенний, густо унавоженный тракт. По нему возвращались из Москвы и Петербурга последние обозы, ходившие с мороженой сельдью в тысячеверстный путь.

Около харчевни толпились бородатые мужики в длиннополых кафтанах. Одни выпрягали, другие запрягали низкорослых выносливых мезенских лошадей, увязывали поплотней возы столичных товаров, набивали рогожные кошели сеном и поили коней из деревянных ведер.

В харчевне на широких, до желтизны вымытых лавках, распоясавшись, сидели куростровские бывалые поморы и мастера-косторезы. Они пили не спеша из больших глиняных кружек хмельную брагу, закусывали соленой семгой и, казалось, нисколько не пьянели.

Стемнело. В сумрачные оконца донесся унылый звон колокола. Звонили к вечерне. Целовальник набожно перекрестился левой рукой, ибо правая у него давно отнялась и висела, как плеть, неподвижно. Обращаясь к мужикам, Башкирцев, часто моргая, заговорил:

— Не пора ли, братцы, к домам? Хватит, попили. Не будем бога гневить, скоро соборный поп вечерню станет служить.

— Ну и пусть, а нам какое дело, надо и в моленье меру знать, а то сегодня свеча да завтра свеча, поглядишь — и шуба долой с плеча… — возразил Иван Шубной. — Мы еще попьем и потолкуем, поставим на ребро последний алтын и еще попьем. Сам господь в Кане Галилейской из воды вино делал для того, чтобы люди угощались. Не любил он ябедников и не жаловал крючкотворцев, а судьям же сказал: «Не судите да несудимы будете, какою мерою мерите, такою и вам отмерится».

Мужики молча переглянулись. Шубной с хитрой усмешкой покосился на Башкирцева и, вытерев рукавом кафтана мокрые усы, добавил:

— Будем пить, ибо знают чудотворцы, что мы не богомольцы. Чем идти к вечерне, так лучше посидеть в харчевне, — и снова жадно приложился к увесистой глиняной посудине.

Башкирцев сплюнул себе под ноги, нахмурился, однако поставил на стойку еще ведро браги и вышел через узкую раскрашенную дверь в жилую избу. Видно было, что речи Шубного ему не по нутру. Намек Шубного был прям и понятен. Башкирцев ранее служил в архангелогородской канцелярии, умело стряпал доносы, брал мзду и, говорят, даже продал двух самоедов голландскому посланнику на показ в его державе. Разбогател Башкирцев и харчевню завел не от трудов праведных; из городской канцелярии он нипочем и не ушел бы, если бы не отнялась у него правая рука.

Как только Башкирцев удалился, Иван Шубной тотчас бережно снял со стойки ведро с брагой и торжественно водрузил на стол, около которого сидели сыновья его Кузьма да Яков и вернувшийся с обозом из Петербурга куростровский сосед — Васька Редькин. Лицо Васьки за долгий путь сильно обветрилось, загорело и обросло круглой пышной бородкой. От обильного угощения Редькин повеселел и беспрестанно ухмылялся, показывая ровные, крепкие зубы.

Иван Шубной усердно подливал в его кружку пенистую брагу и, нетерпеливо дергая его за холщовый рукав рубахи, упрашивал:

— Ну, Васюк, расскажи про него, как живет, помнит ли он нас? Ведь я его начал в люди выводить! Чтению обучил, и письму, и пению… — Шубной с гордостью похвалился: — Первой я, первой приметил в Михайле и счастье, и талант. Прилежен к грамоте был и в памяти крепок… Да, брат, давненько, давненько это было. Эх, взглянуть бы на него хоть одним глазком! Да ты чего молчишь-то, леший, ну, рассказывай!

Редькин за единый дух опорожнил кружку браги, обвел соседей повеселевшими глазами и не спеша, степенно заговорил:

— Был я в Питере. Ну, и к нашему земляку Михайле Ломоносову наведался. За морошку сушеную, за семгу соленую и за мерзлую сельдь велел он вам передать поклон и сказать спасибо… Теперь сказать вам — как живет он? Ну, как живет?.. Дай бог всякому так-то. А работяга он, ох работяга, мастер на все руки. Слыхать, у самой царицы Лизаветы Петровны на обеде бывает! Вот, братцы, до чего наш Михайло дошел! Всякие премудрости своим умом постиг. Учился в Москве, в Питере, да и в неметчину катался. А жёнка у него толстенная, отъелась на питерских харчах.

— Не зазнается, своих-то не избегает? — тихонько спросил Шубной. — Тебя-то сразу признал?

— Сразу, как родного принял, — усмехнулся Васюк. — Хоть и в бархате он, а мужицкий-то дух в нашем Михайле еще крепко держится! Нет, не горделивец он, говорной, про всех нас, стариков, выспрашивал, всех вспомнил. Только вот, говорит, разных дел и выдумок очень много, никак нет времени Холмогоры навестить…

— А какие же такие у него дела и выдумки, не сказывал он, случаем? — полюбопытствовал Яков, старший сын Шубного, рослый и весьма смышленый косторез.

Редькин, не мешкая, ответил:

— Всех выдумок и дел его я не упомнил, а так, промежду прочим, слышал, что и книги сочинил многие. И еще видел я, как он своими руками лик царя Петра сотворил из разных каменьев и стекляшек, а обличье вышло будто живое, писаное. И надо вам сказать, — понизив голос, продолжал Редькин, — с господом-то богом наш Михайло, кажись, не в ладу живет. Рассказывал я ему то да се про наше житье-бытье и говорю ему — прошлым летом в грозу от божьей милости у нас храм святого Димитрия загорелся, где ты, бывало, на клиросе певал, да кое-как мы потушили… Михайло же на это усмехнулся и сказал: «Вот если бы у нас на Руси поменьше было церквей да кабаков, да побольше громоотводов, тогда и божья милость не страшила бы русского мужика». И пояснил он мне, что громоотвод — это такая выдумка, шест с проволокой сверху донизу, и что гром и молния при таком громоотводе не в силе поджечь никакое строение. Книг всяких у Михайлы Ломоносова, как вам сказать, в десять раз больше, чем у холмогорского архиерея…

Долго еще рассказывал Редькин о встрече со своим земляком, а Шубные, с интересом слушая его, не спеша, кружка за кружкой, черпали брагу из ведра.

Поздно вечером, уплатив Башкирцеву за выпитую брагу четыре алтына и три деньги[5], приятели вышли из харчевни и тронулись к себе в деревню Денисовку. Брели они вдоль Холмогор, мимо рыбных рядов, возле баженинских складов, потом свернули за соборную ограду, к бывшему архиерейскому двору, окруженному высоким тыном.

В вечернем полумраке тускло сверкали огоньки в узких оконцах холмогорских изб. Свистел ветер на кладбище, мрачно высился над городом старинный собор и еще мрачнее казался недоступный, огороженный, как острог, архиерейский двор. Он бдительно охранялся стражей, вооруженной тесаками, кремневыми ружьями и пищалями. Добрым людям было невдомек, кого тут вот уже пятнадцатый год стерегут строгие офицеры и молчаливые, суровые солдаты. Сейчас лишь, проходя мимо этого таинственного острога, Редькин вспомнил подслушанный им разговор где-то в пути около Шлиссельбурга и таинственно сообщил соседям:

— А я теперь разумею, кто тут живет, только, чур, молчок…

— Могила, — отрезал Иван Шубной. — Сказывай, чего слышал?

— Не пикнем, — поддержали отца Яков и Кузьма.

Редькин шел, покачиваясь, и тихонько рассказывал:

— Едучи домой из Питера, свернул я как-то вместе с мужиками нашими за Ладогой в придорожный кабак. В каморке за перегородкой два военных чина выпивали и разговор тихий вели. Из ихних речей я и распознал, что они из военной охраны, раньше служили где-то в крепости, потом в Рязани, а сейчас у нас в Холмогорах. Охраняют они тут не кого-нибудь, а близкую родню прежней управительницы Анны Леопольдовны. Такой указ царицы: пусть подохнут, на волю же принцевых ублюдков не пускать, дабы они на ее царство не сели.

Редькин еще раз попросил соседей об этом молчать и сказал:

— Давайте-ка, братцы, свернем к ограде, послушаем, может, чего там и услышим…

Они осторожно, стараясь не шуметь, пошли гуськом по вязкому весеннему снегу. Но часовой с угловой башенки, свисавшей над высоким бревенчатым тыном, заметив их, окрикнул:

— Эй, вы! Полунощники!.. Кто тут бродит?.. Палить стану!

Только и расслышали подвыпившие любознательные мужики. Пришлось по снегу выходить на дорогу и без оглядки шагать в Денисовку.

Глава вторая

Ивану Афанасьевичу Шубному шел седьмой десяток, но это был еще крепкий, не знавший болезней старик, выглядевший гораздо моложе своих лет. Загорелый, широкоплечий, с длинными сильными руками, покрытыми рыжеватой порослью, Шубной мало чем отличался от других артелыциков-покрутчиков[6], проводивших добрую половину жизни на ледовых просторах Белого моря.

У Ивана Шубного было три сына: Яков, Кузьма и Федот. Последний родился в том году, когда холмогорская канцелярия объявила Михайлу Ломоносова обретающимся в бегах, а в Денисовке за беглого соседа мужики сообща собрали и заплатили первую подать — рубль двадцать копеек.

Когда младшему сыну Ивана Шубного Федоту минуло восемнадцать лет, из Петербурга в Архангельск пришла с черным орлом бумага, и Денисовку за беглого Михайлу Ломоносова податями больше не тревожили…

Старшие братья Федота давно уже были женаты. Жили они вместе с отцом и помогали ему на рыбной ловле в двинском устье, на охоте, в домашних делах и в резьбе по кости.

В меньшом своем сыне, Федоте, Иван Афанасьевич приметил, как когда-то и в Ломоносове, большие способности ко всякому делу и поспешил отдать его в учение в архангельскую косторезную мастерскую. Здесь вместе с другими резчиками по кости и перламутру Федот Шубной коротал зимние серые дни и при свете лучины за кропотливой работой просиживал долгие северные вечера и ночи.

Мастерской верховодил старый мастер со свисающими до плеч волосами, в круглых очках, приобретенных в архангельской немецкой слободе. Мастер подчинялся епархиальному управлению. Руками способных резчиков в мастерской выполнялись заказы холмогорского епископа, Соловецкого монастыря и московской Оружейной палаты.

Старательных учеников мастер поощрял добрым словом, а незадачливых, случалось, трепал за вихры и нередко избивал. Прилежный и смекалистый Федот Шубной обходился без побоев.

Мастер заставлял неопытных учеников на первых порах делать гребни, уховертки, указки и прочие безделушки. Таким, как Федот, он поручал более трудные заказы: крестики, узорчатые ларцы, иконки и архиерейские панагии[7]. Подобные заказы приносили большой доход епархиальному управлению.

По воскресным дням косторезы, сопровождаемые мастером, шли к заутрене и обедне в архангелогородскую церковь и становились по четыре в ряд за левым клиросом. После обедни, если это было зимой, они до потемок катались за городом на оленях, гуляли с рослыми архангелогородскими девицами, распевая заунывные песни:

Сторона ли моя, сторонка, Незнакома здешняя. На тебе ль, моя сторонка, Нету матери, отца, Нету братца, нет сестрички, Нету милого дружка. Да я, младой, ночесь заснул Во горе-горьких слезах…

Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор, гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы, любопытства ради, он уходил на торжки в немецкую слободу и в Гостиный двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору.

В Архангельске в ту пору среди старожилов еще свежа была память о троекратном пребывании здесь Петра Первого. Из уст в уста передавались о нем бывальщины, о простом царе, неспокойном. О том, как он начинал кораблестроение в Вавчуге и Соломбале, как в Гостином дворе с немцами торговался и как, раздувая щеки и приглаживая усы, царь с матросами в кружалах из больших глиняных кружек пил пенистое ячменное пиво и закусывал соленой треской да ржаным хлебом. Не у всех, однако, сохранилась добрая память о Петре: у старой деревянной церкви на Кегострове нищие из карельских старообрядцев тянули о нем непохвальные песни.

Как-то Федот Шубной подслушал нищебродов. Старцы гнусаво пели:

Как во прошлые во годы, Да не в наши времена,                   Ой да учинил царь Петро Первый                   Пересмотр своим князьям. Из князей выбрал старшово — Шереметева лихово,                 Ой да, поезжай-ко, Шереметев,                 Поезжай, Борис Петрович, Ко студеному-то морю На тот остров — Соловки.                 Ой да ко Зосиме-Саватею                 Да к монахам-чернецам. Чернецов тех разогнати — А игумена казнить.                 Ой да стару веру нарушити,                 Книги старые спалить. Колокола с церквей убрати, В пушки медны перелить…

Запевала — дряхлый старец — протягивал слушателям деревянную чашку и клянчил:

— Подайте, правоверные, по грошику! Спаси вас Христос и праведный старец Аввакум, в Пустозерске сожженный…

В косторезной мастерской Федот рассказал содержание этой песни мастеру-наставнику и спросил, было ли такое дело, что царь Петр колокола на пушки переливал и почему он не испугался греха перед богом?

Тот не задумываясь ответил:

— Эх, мил человек, о грехах тут некогда было думать, когда швед напирал. Колокольным звоном не испугаешь супостата, а пушка, она, брат, и ревет и бьет. Дело его царское, что хотел, то и творил. Он перед богом давно, почитай, годов тридцать, как отчитался…

— Он и монахов не щадил и староверов? — снова спросил наставника Федот.

— А зачем их, родимый, щадить, коли они царя за табачное курение и брадобритие еретиком величали, антихристом прозывали? Чего таких щадить? Только он над ними не измывался. Чернецы монастырские, нерушимые в Аввакумовой вере, сами разбежались по лесам да в скиты попрятались. Наверно, и этот пропевала, коего слышал ты в Кегострове, из тех же беглых монахов.

— Не знаю, не спрашивал. Стар больно, а голосист.

— Кто чем живет, — заметил мастер, — мы вот от рукоделья кормимся, а у этих глотка главный струмент да Христово имя. Хуже скоморохов, прости меня господи за осуждение.

— Старик-то и Аввакума сожженного напомнил, а кто он был такой? — не унимался Федот с расспросами, видя, что старый косторез в добром расположении и беседует с ним охотно. — Неужто его и впрямь на костре поджарили?..

— Что ты, помилуй бог, — нахмурился мастер. — Человек он был, а не куропать, не тетерка болотная, не птица залетная, чтобы жарить его. Ну, сожгли и сожгли за непослушание патриарху Никону. Оба были упрямы! Нашла коса на камень… А ты, Федот, чего сегодня меня расспросами мытаришь? Твое ли дело монахов судить, на то есть черти…

Косторезы засмеялись, Шубной насупился, склонился над костяной плашкой и начал не спеша выпиливать тонкое кружево с рисунка, лежавшего перед ним. А мастер, сгорбившись, ходил около учеников и сквозь тусклые очки внимательно поглядывал за их работой. Не унимаясь, он наставлял уму-разуму прилежного ученика:

— Ты, Федот, любопытнее всех: пусти уши в люди, всего наслушаешься. Только не всякому говоруну верить должно.

— И даже монахам?



Поделиться книгой:

На главную
Назад