В начале 1990-х годов это звучало убедительно. Разумеется, рост производства сам по себе не является гарантией более справедливого распределения. Но трудно спорить с тем, что в динамично развивающемся и растущем обществе решать социальные проблемы легче, нежели в обществе, экономика которого находится в упадке. Беда лишь в том, что неолиберальная модель оказалась не в состоянии обеспечить экономический рост.
Результаты двух последних десятилетий XX века оказались плачевными. Система свободной торговли оказалась не в состоянии ускорить рост производства. Экономический рост в большинстве стран был существенно ниже, чем в 1960-е годы, когда государственное регулирование, по мнению неолиберальных экспертов, сдерживало предпринимательскую инициативу и подрывало стимулы к труду.
Особенно тяжелым оказалось положение стран капиталистической периферии. «Для этих государств, – пишет американский экономист Марк Вайсброт, – две последние декады XX века были временем самых больших хозяйственных неудач со времен Великой депрессии. Только подумайте: доход на душу населения вырос в Латинской Америке на 65 % между 1960 и 1980 годами. Между 1980 и 2000 гг. он вырос всего на 7 % или, можно сказать, вообще не вырос. В Африке дела пошли еще хуже – там доход упал примерно на 15 % на душу населения». В свою очередь, азиатские страны, где сохранялось жесткое государственное регулирование, а правительства не торопились приватизировать свою собственность, продолжали расти. Наиболее впечатляющие результаты показывали Китай и Вьетнам, где, несмотря на рыночные реформы, государственное вмешательство в экономику было наиболее значительным. Напротив, страны Азии, которые под влиянием «Вашингтонского консенсуса» начали либерализацию экономики, столкнулись к концу десятилетия с наибольшими трудностями. «До 1980-х годов, – продолжает Вайсброт, – считалось нормальным, что страны с низким и средним доходом вырабатывают собственную стратегию развития. Теперь от этого отказались в большинстве случаев во имя набора готовых рецептов, включающих либерализацию торговли и финансовых потоков, приватизацию государственных предприятий и других видов дерегулирования. Эта политика, получившая название «Вашингтонского консенсуса», сначала плохо работала, а в последние годы привела к целой череде катастроф. Азиатский экономический кризис 1998 года, например, последовал за притоком «горячих денег» на либерализованные азиатские финансовые рынки. За этим последовали финансовые кризисы в Мексике, России, Бразилии и Аргентине, подорвавшие мировой экономический рост».
Неприятности происходили всегда по одному и тому же сценарию, с готовностью повторяемому международными финансовыми институтами в каждой конкретной стране, а сами лидеры этих институтов все более напоминали русских литературных героев, спотыкающихся почему-то всегда «на одном и том же месте».
Для задыхающихся в условиях нищеты и экономической стагнации стран периферии образ преуспевающего Запада оставался последним оправданием проводимой политики. Собственные неудачи объяснялись местными условиями, некомпетентностью, коррупцией, никуда не годной традиционной культурой и обязательно нежеланием рабочих трудиться с достаточным энтузиазмом. Происходило это в странах, где люди давно уже трудились больше, чем их коллеги на Западе, и за несравненно меньшие деньги.
Для стран периферии Запад превратился в идеологическую утопию, образ счастливого будущего, образец для подражания. В свою очередь Европа смотрела на Америку, а Америка, любуясь дутыми финансовыми отчетами корпораций, внушала сама себе, что все идет нормально.
Увы, приближалось разоблачение фокусов. Неолиберализм не смог обеспечить промышленный рост. Он добился лишь беспрецедентного перераспределения ресурсов в пользу финансовой олигархии.
Начало большой депрессии
90-е годы XX века были временем больших обещаний. XXI век начался с экономических неурядиц, падения курсов акций, нестабильности валютного рынка и низкого экономического роста. Это был не просто очередной рыночный кризис. Неолиберальная модель просто оказалась не в состоянии справиться с ею же порожденными проблемами и противоречиями.
Экономические проблемы обернулись идеологическими. Хуже всего то, что эпицентром кризиса на сей раз оказалась Америка. Ведь либеральный проект на протяжении двух десятилетий внушал всему миру, что именно американская экономика – самая сильная, самая здоровая, самая «правильная», образец для всего мира. Когда в Азии в 1997–1998 годах разразился кризис, десятки экспертов дружно бросились на место событий и принялись учить некомпетентных азиатов нормам американского корпоративного управления. В отличие от коррумпированных азиатских концернов, американские корпорации представляли собой, по их мнению, образцы ответственного менеджмента и «прозрачности». Чтобы избежать коррупционных скандалов и злоупотреблений, надо было немедленно перестроить корпоративные структуры и изменить законодательство по американскому образцу. То же объясняли и русским после дефолта. Между тем в 2002 году выяснилось, что в крупнейших американских компаниях– коррупция, безответственность и фальсификация отчетности достигают таких масштабов, которые ни азиатам, ни русским даже и не снились. Обнаружилось, что американские менеджеры, освободившись от «излишней» государственной опеки, вместо того чтобы поднимать производство, принялись обворовывать потребителей и мелких акционеров, а экономика свободного рынка породила такую вакханалию приписок и фальсификации отчетности, которой могли бы позавидовать ветераны советского Госплана.
Биржевой крах 2002 года стал настоящей идеологической катастрофой для неолиберальных элит во всем мире. Поток плохих новостей даже заставил некоторых комментаторов в России и на Западе заявить о «начале конца глобализации»: раз мировой рынок находится в столь плачевном состоянии, надо развивать свои локальные рынки. Увы, никто не объяснил, каким образом эти локальные рынки будут подниматься в условиях мировой депрессии.
Социальное значение американского финансового кризиса в Европе поняли не сразу. Тем более в Восточной Европе. Для подавляющего большинства российской публики новости с биржи даже в 2002 году оставались чем-то абстрактным. В отличие от Америки, здесь биржа отнюдь не является сердцем капиталистической системы. К счастью или несчастью, кризис 1998 года здесь серьезно подорвал позиции финансового капитала. Сила олигархов не в котировках их основных фондов, а в богатых нефтью, газом и рудой недрах, которыми они ни с кем делиться не намерены. Цена нефти в Лондоне и Амстердаме волнует их куда больше, чем стоимость акций в Нью-Йорке и Москве. Даже если эти акции – их собственные.
В России, где еще сохранились остатки социальных гарантий, мало кто осознал, насколько крах на бирже опасен для американского среднего класса. Вместе с котировками акций пострадали пенсии. Американская система заставила изрядную часть простых обывателей, не имеющих ни малейшей склонности к предпринимательству, сделаться мелкими капиталистами: пенсионные и страховые фонды играли их сбережениями на рынке. Теперь безо всякой своей вины эти люди проиграли.
Западноевропейская пенсионная система к моменту биржевого краха 2002 года зависела от рынка ценных бумаг в меньшей степени, чем американская. Можно сказать, что европейцам повезло: к моменту, когда рынок ценных бумаг рухнул, европейские страны еще только начинали перестраивать пенсионные системы на американский лад.
К моменту биржевого краха инициаторы пенсионной реформы уже успели объяснить публике, насколько динамичная американская система лучше «косного европейского метода». Она стимулирует людей к труду, а будущее каждого оказывается в его собственных руках.
На самом деле, разумеется, сторонников либеральной реформы меньше всего интересовало будущее рабочих. Их интересовали сбережения трудящихся и пенсионные отчисления, которые можно будет использовать для «подогрева» сталкивающегося с трудностями фондового рынка.
Европейская концепция государственных гарантий, «социальной пенсии» и «солидарности поколений» была объявлена неэффективной, отжившей свой век, не способной стимулировать личные достижения. На протяжении полутора десятилетий динамичная американская экономика противопоставлялась «вялой» европейской, отягченной «избыточным» государственным регулированием и «излишней» социальной защищенностью. Трудолюбивый американский средний класс должен был стать образцом для «ленивого» европейца, так и не изжившего привычку к солидарности.
Биржевой кризис положил всему этому конец. Он наглядно продемонстрировал, что главным принципом рынка является именно отсутствие прямой связи между трудом и вознаграждением, усердием и успехом. Вложив свои сбережения в пенсионные фонды, представители американского среднего класса обнаружили: чем больше ты заработал ударным трудом, тем больше ты сегодня потерял.
Под угрозой оказались не только пенсии и сбережения. Рушились мифы неолиберализма. Падение рынка обернулось для значительной части среднего класса потерей веры в капитализм. Об этом писал даже такой консервативный комментатор, как Роберт Скидельски: «Финансовые рынки падают повсюду – в Нью-Йорке, Лондоне, Токио. Люди теряют свои деньги и винят в этом капитализм. К тому же волна финансовых скандалов захлестнула Соединенные Штаты, затронув даже крупнейшие компании. Скандалы и упадок бирж взаимосвязаны: когда начинается спад, обнаруживается, что основой процветания корпораций нередко была подтасовка отчетности». В итоге, заключает Скидельски, под вопросом оказывается капитализм.
Скидельски считает это крайне несправедливым. Нельзя осуждать хорошую систему за плачевные результаты ее функционирования. Однако логика массового сознания неумолима. Коммунистические лидеры все свои неудачи объясняли «отдельными недостатками». Сторонники капитализма, напротив, доказывали, что провалы коммунистических режимов неопровержимо свидетельствуют о несостоятельности самого принципа коллективизма. Отныне идеологам либерального капитализма приходится самим столкнуться с аналогичной проблемой.
Неолиберализм сделал Америку образцом для мира. Американская экономика просто не имела права на неудачу. Успех Соединенных Штатов должен был ежедневно доказывать, что рынок вознаграждает динамичных и передовых, наказывая неэффективных. Ведущие газеты и сонмы экспертов дружно объясняли, что азиатский и российский кризисы порождены исключительно местными условиями, и ничего подобного в США случиться не может. Не только азиатским и российским предпринимателям, но даже финнам и немцам читали лекции о преимуществах американской корпоративной культуры, основанной на «прозрачности» и «ответственности». Всем остальным надо было перестроиться по образцу американских компаний.
Проблема на самом деле не в отличиях американской экономики от европейской, азиатской или российской. Проблема в том, что Америка стала символом для всех тех в Западной Европе, Азии или России, кто преобразовывал собственную страну в соответствии с идеологией «свободного рынка».
В «американский успех» верили не только правые, но и социал-демократы. Кризис 2002 года привел не только к краху многих компаний, но и к идеологическому банкротству тех, кто призывал весь мир перестроиться на американский лад.
Разумеется, отсюда не следует, будто в Западной Европе (не говоря уже о России) все обстоит благополучно. Речь о другом: Соединенные Штаты потеряли черты идеологической модели. Америка сама по себе не была богом, но идеологи ее богом сделали. Нью-йоркская фондовая биржа и гарвардская школа экономики стали Меккой неолиберализма. Теперь апологеты свободного рынка переживали то же, что правоверные коммунисты пережили после смерти Сталина, а потом второй раз, после краха СССР. Бог провалился.
Ловушка
Даже если правящие круги готовы были бы к корректировке курса, сделать это оказывается для них почти невозможно. Дело в том, что на протяжении 1990-х годов они сами загнали себя в институциональную ловушку, которая может оказаться для них роковой.
Ключевым принципом неолиберальной «реформы» как на глобальном, так и на национальном уровне была НЕОБРАТИМОСТЬ. Это значит, что раз созданные структуры, правила и отношения в принципе невозможно уже скорректировать. Система не имеет обратного хода. Ни один из неолиберальных международных документов не предусматривает процедуры отмены принятых решений или выхода из договора отдельных стран. Раз отмененные механизмы регулирования принципиально не подлежат восстановлению.
Мало того что регулирование в принципе поставлено вне закона (парадоксальным образом – именно тогда, когда сам капиталистический класс начинает все больше в нем нуждаться), но и сами институты разрушены. Механическое их воссоздание уже невозможно, да и бесперспективно. Новый уровень развития рынка требует и новых форм регулирования. Проблема в том, что создание новой институциональной системы «с нуля» не просто сложно, но предполагает гораздо больший уровень радикализма, гораздо более острые конфликты, а главное, столь же масштабное разрушение неолиберальных порядков.
При всем желании буржуазия не сможет выйти из этой институциональной ловушки самостоятельно. Как и в 30-е годы XX века, единственным способом разрешения этого конфликта является резкое усиление и радикализация левых.
Кризис начала XXI века является не просто очередным конъюнктурным спадом в рамках «естественного» рыночного цикла. Он представляет собой результат долгосрочных процессов, происходивших в капиталистической экономике на протяжении по крайней мере двух десятилетий, и ставит под вопрос господствовавшую в эту эпоху неолиберальную модель. Иными словами, речь идет о ярко выраженном системном кризисе. XX век знал по крайней мере два таких кризиса – в 1929–1933 и в начале 1970-х годов. Оба раза кризис завершился становлением новой модели капитализма (в первом случае – кейнсианской, во втором – неолиберальной), но оба раза под угрозой было само существование системы. Хотя основная угроза системе и в 1929–1933 и в 1970-е годы исходила слева, но одновременно поднимались и ультраправые силы. В годы Великой депрессии нацизм пришел к власти в Германии, фашистская угроза была совершенно реальна во Франции. Показательно, что именно в это время сталинский режим в СССР принял окончательно тоталитарную форму. Репрессии и централизованно-замкнутая экономика стали ответом Сталина на кризис мирового рынка. Революционные движения «красных тридцатых» тоже потерпели неудачу, но социал-демократические реформы в Европе и в США изменили облик капитализма к началу 1950-х годов.
В 1970-е годы левая альтернатива была представлена чилийской и португальской революциями. Радикальные движения, потерпевшие неудачу в 1968 году, казалось, готовы были обрести второе дыхание. Но именно в это время неолиберальная модель впервые была реализована на практике военными диктатурами в Латинской Америке. Поражение левых, ставшее очевидным к концу 70-х годов, предопределило исход кризиса.
На сей раз левые имеют шанс взять реванш. Исторически левые всегда выполняли двоякую роль в рамках капитализма. С одной стороны, они боролись за качественно новое общество, за социализм. С другой стороны, они реформировали капитализм и тем самым по существу спасали его. Сказанное относится не только к реформистам, но и к революционерам. Парадоксальным образом одно было невозможно без другого. Реформа требовала воздействия на систему «извне», как в политическом и социальном, так и идеологическом смысле. Без альтернативной идеологии невозможно было сформулировать и новые идеи, которые затем ложились в основу реформистских программ. Кризис капитализма в 1929–1934 годах завершился широкомасштабной реформой. Кризис 1970-х годов кончился буржуазной контрреформацией. Чем закончится кризис начала XXI века?
Неизбежность возвращения левых на политическую авансцену очевидна даже с точки зрения долгосрочных интересов самой буржуазии или, по крайней мере, определенной ее части. Причем те левые партии и политики, что приняли правила игры 1990-х годов, становятся совершенно беспомощными перед лицом кризиса. Они не могут предложить что-то значимое трудящимся классам, но не способны уже и эффективно обслуживать правящие круги. На передний план выходят более радикальные силы. Что смогут они предложить?
Точно так же, как и в прежние эпохи, среди левых формируются два течения. Одни стремятся преодолеть капитализм, другие – улучшить его.
Итоги глобализации
Кризис начала XXI века заставляет переосмыслить итоги века XX.
Глобализация, воспетая тысячами журналистов и аналитиков, отнюдь не является чем-то новым для капитализма. Еще в 1970-е годы Иммануил Валлерстайн показал, что капитализм первоначально возникает именно как глобальная система. Национальные капитализмы (или пресловутые «локальные рынки») начинают развиваться позднее именно под воздействием процессов, произошедших в «мироэкономике». Капитализм цикличен, и это не относится только к рыночным «бизнес-циклам» подъема, спада и восстановления, наблюдаемым так или иначе каждое десятилетие.
Речь идет о куда более глобальных и масштабных процессах. В 1920-е годы великий русский экономист Николай Кондратьев, анализируя динамику цен за полтора столетия, обнаружил своего рода «длинные волны» капиталистического развития. Слова о том, что «история повторяется» (вдобавок, еще и в виде фарса), стали банальностью по отношению к политическим событиям. Но это даже в большей степени относится к экономической истории.
Периоды глобализации – это время экспансии торгового и финансового капитала, эпохи, когда господствует идеология свободной торговли. Они сопровождаются варварским использованием людей и ресурсов, бурным «накоплением капитала», впечатляющими технологическими новациями, от которых никак не улучшается жизнь большинства населения.
Заканчиваются такие периоды продолжительными кризисами, военными конфликтами и революциями. По окончании подобных потрясений капиталистическая мироэкономика восстанавливает равновесие, но на сей раз господствующее положение занимает промышленный капитал, пользующийся активной поддержкой государства. Да, местные рынки начинают играть решающую роль в развитии. Но происходит это не само по себе, не потому, что бизнесмены, разочарованные в мировой экономике, бросаются вкладывать деньги у себя на родине, а потому, что меняются правила игры. Условием развития местных рынков являются протекционизм и государственное регулирование.
Первый цикл глобализации совпал с Великими географическими открытиями. Тогда же появляются первые транснациональные корпорации. Когда в середине XVI века английский король Эдуард VI отправляет экспедицию на поиски северного морского пути в Китай, он пишет сопроводительное письмо, попавшее в конечном счете не к китайскому императору, а к московскому царю Ивану Грозному. Это письмо представляло собой краткое изложение доктрины свободного рынка, мало отличавшееся от рекомендаций, которые привезли в Москву четыре столетия спустя эмиссары Международного валютного фонда.
За экспансией XVI века последовал кризис XVII века, сопровождавшийся русской Смутой, Тридцатилетней войной в Германии, гражданскими войнами в Англии и Франции. Европа вышла из кризиса под знаменем «меркантилизма», который как господствующая идеология равно господствовал при дворе французского «короля-солнца» и московских Романовых. Это была идеология протекционизма, поощрения национального производителя, государственного вмешательства. Начался экономический подъем XVIII века, кульминацией которого стала промышленная революция в Англии.
Аналогичный цикл мы наблюдаем в XIX–XX столетиях. После промышленной революции лидирующая Британия навязывает всему миру свободную торговлю. Либеральная экономика достигает расцвета, но уже в 1870-е годы начинается затяжная депрессия. Выхода из нее искали в колониальных захватах и гонке вооружений. Положение дел лишь усугублялось. XX век начался с войн, кризисов и революций (не только в России, но и в Мексике, Китае, Венгрии, Германии). После чего начинается эпоха «кейнсианства». Нетрудно догадаться, что теория Дж. М. Кейнса, овладевшая умами мировых лидеров в концу 1930-х годов, была интеллектуально более развитой версией все того же «меркантилизма».
Технологическая революция на рубеже XX и XXI веков, казалось, вновь вернула нас к свободной торговле и глобализации. Но ненадолго. Отличительной чертой нынешней, третьей глобализации является то, что, несмотря на невероятные масштабы и огромный идеологический шум, она оказалась гораздо менее длительной, чем предыдущие, исчерпав свои возможности за какие-то 25 лет. Капитализм опять в кризисе. Это кризис структурный. И даже если рыночная конъюнктура несколько улучшится, трудности преодолены не будут. Впереди эпоха экономической депрессии, социального кризиса, политической и военной нестабильности.
В начале эры глобализации аналитики дружно связывали ее с укреплением военного, политического, экономического и культурного господства США. Но, если взглянуть на историю капитализма, нетрудно заметить, что каждый этап его торговой экспансии начинался в условиях почти безраздельного господства одной державы. По мере того как надвигался кризис экономической модели, близились к закату и опиравшиеся на нее мировые империи. XVI век начался стремительным подъемом Испании, господствовавшей во всем «христианском мире». Из кризиса XVII века Испания вышла второстепенной державой. XIX век был временем королевы Виктории, когда над Британской империей никогда не заходило солнце. А главное, Британия организовывала мировую экономику, диктовала правила международной торговли, создавала и разрушала межгосударственные альянсы. Увы, вместе с «поздневикторианской депрессией» начинает таять и мощь империи. Другое дело, что упадок империй – длительный процесс. Порой он занимает столетия. Первый признак упадка – то, что империи все чаще приходится воевать. Испанская империя войны проигрывала, Британская – выигрывала. Но как выясняется, это не имеет никакого значения. Оружие приходится применять именно потому, что экономической мощи и политического влияния уже недостаточно.
Сегодняшняя Америка демонстрирует все те же симптомы. Это империя с почти безграничной властью над миром, не способная совладать с проблемами этого мира. Нерешенные глобальные проблемы оборачиваются ее собственными слабостями, поддержание собственного господства стоит все дороже, а главное, применяемые средства становятся все менее эффективными.
В общем, для того чтобы понять, куда мы движемся, вовсе не обязательно обладать магическим даром предвидения. Достаточно немного знать историю.
Депрессивное состояние мировой экономики будет длиться до тех пор, пока радикально не изменятся правила игры (а в конечном счете – сами игроки). Рано или поздно неизбежным становится возвращение к протекционизму и государственному регулированию. Сначала – стыдливо, тайком, в качестве временных мер, позднее– в качестве общепризнанной официальной политики. Для того чтобы «локальные рынки» развивались, их придется защищать от негативных тенденций мирового рынка.
На едином «глобальном рынке» вполне достаточно было одного «мирового жандарма», но развитие «локальных рынков» означает, что на каждом из них господствуют собственные интересы, требующие правительственной защиты. А это автоматически означает возврат к пресловутой «многополярности» политического мира.
Во время наступления глобализации «многополярность» могла сколько угодно провозглашаться в качестве политического лозунга, но события двигались в противоположном направлении. Теперь же, напротив, можно сколько угодно прославлять непобедимую силу Америки, но проблем у Вашингтона с каждым годом будет становиться больше, а друзей меньше. В Вашингтоне с недоумением обнаружили, что мир изменился, что американского лидерства больше нет, – даже покорная Россия начинает– оглядываясь на немецких покровителей – отстаивать свои права.
Мир оказался лицом к лицу с привычным империализмом. Не с безликой «сетевой» империей, о которой писали модные теоретики, а именно с традиционной имперской силой, воплощенной в Соединенных Штатах. Завоевания (и лицемерие XX века) отброшены. Миру было предложено вновь жить по правилам XIX столетия, когда несколько «цивилизованных» держав считали себя в праве диктовать свою волю всем остальным. Однако мир отнюдь не готов был вновь принять эти правила. Власть империи перестала быть самоочевидной.
Этот мир, полный конфликтов и опасностей, – прямая противоположность либеральной утопии, которой нас потчевали на протяжении двух прошедших десятилетий. Но такой исход оказывается неожиданным только для тех, кто, насмотревшись телевизионной пропаганды, искренне поверил в «конец истории».
Итак, впереди войны, кризисы и реформы. Впрочем, это лишь один из возможных сценариев. Потому что всегда остается альтернативная возможность: замена капиталистической системы чем-то иным, желательно– чем-то лучшим. Кондратьев писал, что на рубеже циклов происходят не только конфликты, войны и кризисы, но и революции. Антикапиталистические альтернативы XX века обернулись тоталитарным кошмаром, но это отнюдь не значит, будто демократический выход из капитализма невозможен. Маркс не случайно писал, что первой задачей победившего пролетариата будет установление демократии. Иными словами, такого порядка, при котором направление развития будет определять воля граждан, а не интересы корпораций. Именно это и есть главный призрак, преследующий капитализм на протяжении большей части его истории.
Называйте его как хотите – «призраком коммунизма», «социалистической альтернативой» или «демократическим шансом». Так или иначе, но он возвращается.
Часть 4 «Сетевое» общество
История сетей
У капитализма серьезная проблема. Справиться с последствиями собственной глобальной деятельности оказалось сложнее, чем разгромить любых врагов. Более того, как в страшной сказке, на месте поверженных врагов внезапно вырастают новые, еще более многочисленные. Практика капитализма порождает антисистемные движения и будет порождать их до тех пор, пока сохраняется сама система.
Но одно дело– противостоять системе, а другое – изменить жизнь. Главная победа неолиберализма была моральной. Нет, система не смогла убедить большинство человечества, живущее в бедности, что она хороша. Она и не стремилась к этому. Идеологический посыл был другим. Плоха или хороша, но эта система единственно возможная. Как бы отвратительны ни были пороки нынешнего общества, любое другое будет еще хуже.
Приняв этот тезис, мы обречены смириться и провозгласить: все к лучшему в этом лучшем из миров!
Но капитализм создает не только своих врагов. Он дает нам опыт, позволяющий обнаружить ростки нового общества, пробивающиеся через жесткую кору старого порядка. Порой это островки солидарности, пытающиеся сохранить себя в море конкуренции. Но часто сама система нуждается в новых отношениях, культивирует их.
Хакерская этика, сетевые структуры, профессиональная солидарность вовсе не были изобретены революционерами, стремившимися подорвать основы капитализма. Напротив, они поддерживались и культивировались корпорациями. В информационную эпоху капитал просто не может развиваться, не порождая буквально на каждом шагу островки некапиталистических отношений. Иное дело, что отношения эти не могут стать господствующими до тех пор, пока не будет опрокинута политическая и экономическая власть капитала.
Капитал стремится к централизации и концентрации. Он иерархичен по определению.
Сетевые структуры культивируют горизонтальные связи. У сети два абсолютных принципа: равенство и солидарность. До тех пор пока сеть подчинена капиталу, она не может реализовать свой потенциал. Но по мере своего развития она превращается из «технологии организации бизнеса» в элемент его дестабилизации. Точнее, оказывается и тем, и другим одновременно.
В конце 1990-х годов разговоры о сетевом обществе стали модой. Эта мода охватила всех– от анархистов до бизнесменов. Между тем сетевые структуры отнюдь не являются изобретением недавнего времени. Распространение по Европе рукописных манускриптов, копировавшихся в средневековых монастырях, было подчинено тем же принципам, что и движение информации в Интернете, с той лишь разницей, что времени на все это требовалось куда больше, а «абонентов» системы было несравненно меньше. Но именно с наступлением индустриальной эпохи сетевые технологии приобрели массовый характер. Сначала почта, потом железные дороги и другие интегрированные транспортные системы, затем энергетика. Все это сети.
Необходимость интеграции сетей закономерно вела к их централизации, а затем и национализации. Модель рыночной конкуренции, работавшая в других сферах экономики, давала сбой в сетевых структурах. Английские железные дороги первоначально строились несколькими частными компаниями, но потом их пришлось объединить в одну. В Соединенных Штатах железные дороги строились частными предпринимателями лишь к востоку от Миссисипи, где расстояние между населенными пунктами было небольшим, а экономическая активность достаточно высока. Как только железнодорожная сеть распространилась на Запад, строительство взяло в свои руки государство. Позднее также пришлось объединять разные железные дороги в одну систему. Аналогичным образом развивались железные дороги и в дореволюционной России, где их то национализировали, то приватизировали, но так или иначе государство играло решающую роль в развитии сети.
Классическим примером, однако, является нью-йоркское метро. Оно до сих пор поражает приезжих странной и нелогичной системой пересадок, а также двумя совершенно параллельными линиями, идущими под Манхэттеном на расстоянии порой всего нескольких сот метров. Причина проста: эти две линии первоначально конкурировали между собой. Это вполне соответствовало требованиям свободного рынка, но было расточительно и неэффективно. В конечном счете систему объединил и взял в собственность муниципалитет.
В чем причина того, что индустриальные сети столь часто оказывались национализированными даже в государствах, провозглашавших свободную конкуренцию своим высшим принципом?
Дело как в самой сетевой организации, так и в природе предоставляемых сетями услуг, производимого ими продукта. Важнейшая особенность сетевой технологии состоит в том, что она нуждается в максимальной интеграции и кооперации между ее участниками. Конкуренция между частями сети (тем более если она направлена на уничтожение одного узла другим) дезорганизует всю систему в целом.
В принципе конкуренция внутри сети возможна, но не между элементами сети, а между независимыми друг от друга структурами, использующими общее сетевое пространство и единую инфраструктуру (как, например, финские провайдеры мобильной связи или английские частные автобусные компании на муниципальных дорогах). Но это чаще относится к потребителям, чем к структурам, составляющим элементы сети. Два менеджера конкурирующих компаний едут в одном поезде: это логичнее и дешевле, чем пускать ради каждого отдельный поезд или тем более строить отдельную дорогу. Но две компании, гоняющие свои частные поезда по одним и тем же рельсам, – это уже гораздо более проблематично.
Сеть нельзя делить, нежелательно противопоставлять одни узлы другим. Все участники конкурентной среды должны быть равно заинтересованы поддерживать в рабочем состоянии всю сеть в целом, а не только какую-то ее часть. Более того, неудача одного из конкурирующих субъектов может быть выгодна другому, но одновременно может наносить ущерб работе сети в целом. Тем самым конкурентные процессы все равно нуждаются в очень высоком уровне регулирования. Здесь модель идеальной конкуренции становится принципиально недостижима. Выгоды, связанные с развитием соревнования, весьма ограниченны, тогда как проблемы и опасности оказываются чрезвычайно значимыми.
Именно поэтому даже британские тори во главе с Маргарет Тэтчер, стремившиеся приватизировать все и вся, колебались, когда дело дошло до железных дорог. Дело изменилось, когда к власти пришли «новые лейбористы». Бывшие социалисты с энтузиазмом принялись за приватизацию транспортных структур – им, как и всем новообращенным, не терпелось доказать, что именно они являются самыми преданными адептами религии свободного рынка.
Схема приватизации предполагала, что несколько частных компаний будут одновременно использовать одно и то же рельсовое хозяйство. Правительственные структуры в качестве системного администратора должны будут все это координировать.
Результат, как говорится, превзошел все ожидания. Мало того что система оказалась дорогой, запутанной и громоздкой, но поезда стали сходить с рельсов. Обнаружилось бесчисленное множество мелких вопросов, которые оказались в «ничейной» зоне ответственности. Расходы на безопасность, на поддержание сети в рабочем состоянии все норовили свести к минимуму или переложить на конкурента. В принципе, каждый частный вопрос можно было решить, но с каждым таким решением система все больше усложнялась и запутывалась. Когда число погибших в железнодорожных катастрофах перевалило за сотню, а убытки просто перестали подсчитывать, правительство пообещало по той же схеме приватизировать лондонскую подземку, что вызвало ужас в столице Британии. Исключенный из лейбористской партии Кен Ливингстон был триумфально избран мэром благодаря обещанию не допустить приватизации метро в Лондоне.
Тем временем правительство столкнулось с новым вопросом: что делать, если одна из компаний, эксплуатирующих сеть, становится банкротом? Или разоряется корпорация, ведающая рельсами? Что, собственно, и случилось осенью 2001 года. Ведь остановить работу сети нельзя, не нанеся ущерба ни в чем не повинным клиентам.
Провал железнодорожной приватизации в Англии можно считать образцовым экспериментом, показавшим все противоречия, порожденные попыткой организовать сетевую среду на последовательно конкурентной основе.
В Аргентине приватизация железных дорог также привела к тяжелым социальным последствиям. Именно эта приватизация считалась одним из главных достижений неолиберального режима Карлоса Менема. Она стала одним из решающих шагов, приблизивших национальную экономику к краху 2001 года. Последствиями приватизации стало углубление промышленного спада и социального кризиса. За период приватизации число железнодорожных станций упало на 40 %. Закрытие малых станций, обслуживающих пассажиров, приняло просто характер эпидемии. Значительная часть населения страны оказалась вообще лишена железнодорожного сообщения. Ускорился упадок малых городов. А в глазах собственных жителей Аргентина превратилась в «страну без железных дорог».
Коррупция
Через приватизацию частный сектор смог присвоить собственность, создававшуюся поколениями трудящихся и построенную на деньги налогоплательщиков для решения общенациональных задач. Как отмечают аргентинские исследователи Феликс Эрреро и Элидо Вески, коррупция также является «общей чертой британской и аргентинской железнодорожных приватизаций».
Другой, не менее показательный случай – калифорнийский энергетический кризис. Приватизация и дерегулирование энергетических сетей сопровождались массовыми сбоями, безудержным ростом цен и уводом капитала из отрасли (совершенно в духе российских афер с Сибуром и Итерой). Я специально пишу «сопровождались», а не «привели к…», ибо защитники свободного рынка и сторонники регулирования дали одним и тем же процессам противоположную интерпретацию. По мнению российских и американских неолибералов, все проблемы порождены тем, что дерегулирование было проведено недостаточно последовательно (замечу в скобках, что этот тезис повторяется задним числом каждый раз, когда дает сбой либеральная модель). Увы, остаются два общепризнанных факта. Во-первых, перебоев с поставками электроэнергии не было в Лос-Анджелесе, где и сети, и генераторы принадлежат городу. Во-вторых, после введения ценового регулирования в Северной Калифорнии перебои тотчас прекратились.
За техническими проблемами стоят экономические и социальные. Например, не все линии одинаково прибыльны. Однако закрыть убыточные нельзя – они нужны людям, без них придут в упадок целые города. Более того, без них система становится нестабильна, ущербна. В любой национальной системе железных дорог существует перекрестное субсидирование. Менее рентабельные маршруты финансируются за счет более выгодных. То же должно относиться и к телефонным, и к тепловым сетям, водоснабжению, электричеству, Интернету. Пользователь сети в отдаленной деревне получает ровным счетом ту же услугу, что клиент в большом городе. Заставлять его платить дополнительно– не только форма дискриминации потребителя, но и проявление социальной несправедливости. Такой подход сдерживает развитие сети.
Внутреннее (или перекрестное) субсидирование – своего рода экономический закон сетей. Но с точки зрения бизнеса это нелепость. Бизнес существует не ради решения социальных проблем, а ради прибыли. Расширение сети, поддержание в ней равновесия само по себе для бизнеса не имеет никакого смысла. Для рынка сеть интересна лишь постольку, поскольку она позволяет извлекать прибыль и накапливать капитал. Но попытки подчинения сетей логике капиталистического накопления дезорганизуют, убивают сеть.
Разбираться с подобными противоречиями приходится государству. С одной стороны, оно отвечает перед гражданами, требующими железнодорожного сообщения, света, тепла, информации. С другой стороны, правительства не могут себе позволить не то чтобы пойти против крупного бизнеса, но даже вызвать его малейшее неудовольствие. В итоге за все будет платить налогоплательщик. После приватизации железных дорог собственники в большинстве стран немедленно просили государственных субсидий. И получали их. Ведь в противном случае жизненно важные пути были бы закрыты.
На протяжении двух десятилетий гуру нового либерализма внушали публике простую мысль: все частное хорошо и эффективно, все общественное плохо по определению. Ни одного серьезного исследования, подтверждающего подобный тезис, естественно, проведено не было. Вернее, исследования проводились, только дали они несколько иные результаты. Сравнивая работу одних и тех же предприятий до и после приватизации, специалисты не смогли выявить никакой статистической закономерности, которая подтверждала бы преимущество частного хозяйствования. Некоторые фирмы, сменив форму собственности, стали работать лучше, некоторые хуже, в большинстве радикальных сдвигов не произошло вовсе. Точно так же результаты приватизации разнились от страны к стране, от отрасли к отрасли. Но некоторые закономерности все же обнаруживаются. С одной стороны, повсюду жертвами приватизации становились социальные программы, техника безопасности, профсоюзные права и завоевания наемных работников. Одновременно повсюду рос спрос частного сектора на государственные субсидии.
Именно готовность государства субсидировать убыточные предприятия является единственным серьезным аргументом сторонников приватизации. Это, по их мнению, почти генетическая предрасположенность общественного сектора. А субсидии, в свою очередь, понижают ответственность менеджеров, делают неэффективное хозяйствование безнаказанным. Пора, однако, раскрыть страшную тайну неолиберального капитализма. Главным получателем субсидий всегда был и остается именно частный сектор. К прямым субсидиям и дотациям надо добавить всевозможные налоговые льготы, не говоря уже о раздутых правительственных контрактах и в некоторых странах гарантированных государством кредитах. Вытаскивание правительством из долговой ямы разорившихся компаний практикуется в «передовой» либеральной Америке гораздо чаще, нежели в отсталой России. Там, где государство не может прямо тратить деньги налогоплательщика, оно организует операции, выступая для бизнеса чем-то вроде бесплатной службы спасения. В общем, чем более «рыночной» является экономика, тем больше прямого и косвенного субсидирования. Это закономерно: чем меньше объем общественного сектора, тем больше государственных денег переходит в частный.
В Соединенных Штатах в обиход вошла общественная благотворительность в пользу частных корпораций. Государственная помощь бизнесу за счет налогоплательщика исчисляется миллиардами долларов. Оказывается, в отличие от социальных пособий, подобная благотворительность отнюдь не считается зазорной, никоим образом не ведет к «паразитизму» и не разлагает общество. Государственная поддержка крупных корпораций особенно впечатляет на фоне рассказов о «рыночной природе» американской экономики.
Потребительский суверенитет
Радикальные моралисты в Соединенных Штатах призывают покончить с благотворительностью в пользу частных корпораций. В России либеральные журналисты, обнаружив то же самое явление, приписывают его отечественной дикости, отсталости и коррупции и обещают нам, что оно уйдет в прошлое, когда в нашей стране восторжествуют североамериканские стандарты честной конкуренции.
Между тем покончить с этой «благотворительностью» можно, лишь отказавшись от самого капитализма.
Противоречие между общественными задачами и частными интересами существует объективно. И государству приходится с этим считаться (в той мере, в какой оно вынуждено заботиться об общих интересах, а не только обслуживать эгоизм господствующих групп). Попросту говоря, частный бизнес приходится постоянно подкупать, государство должно делать прибыльным то, что источником прибыли не может и не должно быть в принципе.
Единственный способ действительно решить проблему – это изъять из сферы деятельности частного сектора то, что ей не должно принадлежать.
Теория свободных рынков была сформулирована для общества, где множество независимых друг от друга мелких производителей соревновались между собой, поставляя один и тот же товар. Этот товар не только должен иметь цену, он должен четко измеряться в количестве, иметь единые для всех покупателей критерии качества. На этой основе потребитель получает выбор. Продукция в сетевых системах может измеряться количественно, но она принципиально не «штучная». Выбор не овеществляется в приобретении мною конкретного предмета. Также совершенно невозможен потребительский контроль качества в момент получения или использования товара. Электроэнергия может быть экологически более «чистой» или более «грязной», но потребитель этого непосредственно не чувствует (особенно если «грязная» энергия оказывается одновременно более дешевой, что, впрочем, не всегда так). То же относится и к качеству воды, теплу и т. д. Единственным критерием, доступным потребителю, оказывается цена, а самым доступным способом снизить ее (и сделаться более привлекательным в глазах клиента) является экономия на решении общих, коллективных задачах поддержания сети.
Иными словами, из рынка изымается один из ключевых элементов «потребительского суверенитета». С другой стороны, современный глобальный рынок в любом случае все больше отдаляется от модели «идеальной конкуренции», описанной в либеральных теориях. Еще в конце XIX века обнаружилось, что чем более либеральны правила на рынке, тем быстрее там происходит концентрация капитала и соответственно ослабевает конкуренция. Потому значительная часть столь ненавистного либералам государственного регулирования направлена на сдерживание монополизации и сохранение условий для конкуренции. Каждый новый виток технологической революции сопровождается обострением соревнования во вновь формирующихся отраслях, за которым следует очередная стадия концентрации капитала. Два десятилетия неолиберальных реформ в глобальном масштабе привели к небывалой монополизации рынков. Сформировалась система, которую сингапурский экономист Мартин Хор назвал олигополизированным рынком. Конкуренция здесь имеет место, но в совершенно иных формах, чем предполагает классическая теория. В отличие от модели Адама Смита, где производители действуют как бы вслепую, направляемые «невидимой рукой» рынка, десяток-другой крупнейших корпораций, доминирующих в любой отрасли, имеют прекрасную информацию друг о друге и о состоянии рынка. Они могут манипулировать ценами, создавая ложные «рыночные» сигналы, на которые будут реагировать потребители или более мелкие фирмы, они могут безнаказанно совершать весьма серьезные ошибки, ибо обладают достаточными ресурсами, чтобы погасить любой ущерб.
Аргументом в защиту подобных промышленных монополий было то, что они способны даже при концентрации капитала обеспечить определенную конкуренцию между товарами. Но в сетевых системах немыслима и такая псевдоконкуренция (например, поставка нескольких сортов воды по одному водопроводу или нескольких видов электроэнергии в одной розетке). Технически это возможно, но затраты окажутся неоправданными.
Еще в XIX веке стало очевидно, что рыночная система расточительно обращается с ресурсами. В конце XX века выводы, казавшиеся очевидными для поколений, переживших Великую депрессию и две мировые войны, были не то чтобы опровергнуты или пересмотрены, а просто отменены. Однако и социализм, и кеинсианские идеи регулирования возникли вовсе не на пустом месте. Они были не чем иным, как двумя способами ответа на вопросы, которые не в состоянии была решить экономика рыночного капитализма.
Социальная ответственность
К началу XXI века не только вопросы по-прежнему остаются нерешенными, но и предлагать решения (среди «серьезной публики») категорически запрещается. Между тем масштабы проблем стали куда более большими, а расточительство капитализма грозит уже не только экономической, а глобальной экологической катастрофой.
Если конкурентная модель не работает, то максимальная эффективность в системе достигается тогда, когда она будет объединена и поставлена непосредственно на службу обществу. Этот вывод, казавшийся самоочевидным в первой половине XX века, был поставлен под сомнение в 1990-е годы прошедшего столетия, когда все связанное с социализмом и коллективизмом казалось безнадежно дискредитированным. Но полтора десятилетия неолиберальных реформ «от обратного» доказали его правильность. Сетевые структуры коллективного потребления нуждаются в коллективной собственности.
Сторонники капитала призывают нас жить по законам рынка. Что ж, пусть они сами и живут по этим законам. Ни одной копейки, цента, пенса общественных денег не должно идти частному бизнесу. Никаких государственных инвестиций не должно вкладываться в корпоративное предпринимательство. Если субсидирование оказывается социальной, производственной или технологической необходимостью, предприятия должны переходить в общественную собственность. Если корпорация обращается к государству с просьбой о субсидиях, это надо понимать как просьбу о национализации. И это будет строго соответствовать столь любимой правыми «логике рынка».
Однако политики понимают – любая успешная национализация станет прецедентом, наглядной демонстрацией лживости всей пропаганды, которой они потчевали публику на протяжении двух десятилетий. Рынок был Богом, а у Бога не может быть ошибок и недостатков. Признать ошибку божества – значит поставить под сомнение основы религии. Идеологи извели миллионы тонн бумаги, затратили несчетное количество эфирного времени и электричества, чтобы доказать избирателям, что ничто общественное работать не может, что любая национализация есть зло, что всякое государственное предприятие обязательно будет неэффективным. Любой, даже единичный, даже случайный пример, доказывающий обратное, разоблачает всех их, как лжецов. Ибо то, что они говорили нам, выдавалось за аксиому, за абсолютную истину, не нуждающуюся в доказательствах и не имеющую исключений.
Эта ложь связала круговой порукой либералов, правых популистов и социал-демократов «третьего пути». У них просто нет иного выхода, как общими усилиями, даже вопреки очевидности, в прямом противоречии со здравым смыслом, цепляться за провалившуюся экономическую политику и защищать умирающую идеологию. Ибо конец этой идеологии означает их собственную политическую смерть. «Либеральные реформы» и приватизация являются «необратимыми», независимо от того, закончились они успехом или провалом.