Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Роман по заказу - Николай Михайлович Почивалин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юбку, красную бумажную кофточку и черные лодочки она надела без особого интереса: хотя все это было и праздничное, но уже ношеное. А потом опять пошли обновки. Накинула на шею сиреневое облачко косынки, сняла со стены, из-под простыни, новенькое, регланом сшитое пальто — не подарок, сама на свои трудовые купила, когда недавно к братушке в город ездила, — чуть наискосок надвинула синий берет. И только после этого, выпустив на лоб челочку, хитря сама перед собой, подошла к зеркалу. Подошла, зажмурив глаза, вскинула голову, помедлив, взглянула.

Манюшке даже боязно немножко стало.

Оттуда, из зеленой глубины зеркала, на нее смотрела совсем незнакомая симпатичная девчонка с удивленно приподнятыми пушистыми бровями, синеглазая, словно по кусочку вешнего неба ей выдали, с полураскрытыми под сизым пушком губами — целуй, да и только! А то, что челочка рыжая да конопатинки на носу, — не беда: рыжие, говорят, счастливые. Манюшка показала самой себе язык, крутнулась, как юла, на каблуках.

— Поешь, говорю! — строго прикрикнула мать, вернувшаяся с пустым чугуном со двора, и, тут только разглядев дочь, вдруг изменившимся голосом, как-то странно, нараспев спросила: — Ку-да?

— В клуб. Картина нынче интересная, — нетерпеливо переступая на месте, ответила Манюшка.

Словно устав, мать поставила ведерный закопченный чугун на чисто выскобленный обеденный стол, все так же странно, с запинкой сказала:

— Ну… иди.

Манюшкины каблучки выбили дробь в сенках и отстукивали уже по крыльцу, когда ее догнал построжавший голос:

— Недолго смотри!

— Ладно! — звонко крикнула Манюшка и засмеялась: с чего это на мамку нашло, никогда она прежде так не оговаривала?..

Тропка словно пружинистая: ты ее ногой придавишь, а она опять выталкивает, будто с тобой же и пританцовывает. Теплынь, тишина, на завалинках бабы судачат. Ребятеночков, что всю зиму в люльках качались да у титек чмокали, вывели, и они первые шажки свои делают. Вон как славно их приманивают: топыньки, топыньки… Манюшка шла, поминутно здороваясь, чувствуя на себе любопытные взгляды женщин, ни много ни мало не старающихся скрыть своих впечатлений, — простодушные и громкие, они следовали за ней по пятам, от завалинки к завалинке:

— Неужто Манятка Филатова? Ты смотри-ка, а?..

— Настасья, завфермой, сказывала: работящая. В телятницах она у нее.

— Не дожил Андрей-то Степаныч. Хоть поглядел бы…

— Клавдии награда. Намаялась одна, пока на ноги поставила.

— Заневестилась. Глянь, какая форсистая!..

Надо бы не слушать, скорее пройти, но скакать вприпрыжку, как обычно, Манюшка почему-то сегодня не могла. То и дело здороваясь, она по-прежнему шла легким, ровным шагом, с трудом удерживая желание дотронуться холодными пальцами до пылающих щек.

Так, раскрасневшись, Манюшка и подошла к клубу — с крепким румянцем на щеках, в котором плавились золотые конопатинки.

Сеанс еще не начинался; по одну сторону дверей, в сторонке, стояли ребята, по другую — девчата, чуть поодаль от них — Манюшкины сверстницы, среди которых она слыла старшей.

— Манюшка, к нам! — пискнула соседская Танька, вильнув тощими косицами.

Одно мгновение помедлив, не останавливаясь, только сдержав шаг и кивнув девчонкам, Манюшка уверенно подошла к девчатам; подсознательно в эту минуту она поняла, что сегодня она ровная им. И, должно быть, те почувствовали это: еще недавно сразу перестававшие шептаться и пересмеиваться про свои, девичьи дела, едва Манюшка случайно оказывалась рядом, они, не сговариваясь, посторонились, принимая в круг, дружно поздоровались.

— Где пальто покупала? В Пензе или в районе?

— Видно, что в Пензе. У нас регланом не шьют. Дорого отдала?

Раскрасневшись, Манюшка отвечала на вопросы, спрашивала о чем-то сама, особо не вникая в суть ни ответов, ни вопросов, полная благодарности за оказанный прием.

— Девчата, Федя Орлов! — перебил кто-то.

Девчата как по команде оглянулись.

Тракторист Федя Орлов переходил дорогу, легко перепрыгивая через лужи. Высокий, в зеленой шляпе, в кожаной коричневой курточке с «молниями», в узких синих брюках, отутюженных в стрелку, он был видным парнем, и почти все девчата тайком вздыхали по нему. Вздыхали, хорошо зная, что второй год он гулял с Фенькой Стекловой, колхозным счетоводом, и тем не менее убежденные, что рано или поздно он все-таки отдаст предпочтение кому-нибудь из них. По общему мнению всей женской половины Ключевки, красивая и бесстыжая разведенка Фенька Стеклова, выходившая замуж в город и снова вернувшаяся в село, в жены такому парню, как Федя Орлов, не годилась. Так это все, баловство.

— Добрый вечер, девчата, — весело сказал Федор, поравнявшись. Разыскивая кого-то взглядом (конечно же, свою Феньку, она сегодня почему-то не появлялась), он вдруг встретился с синими, широко раскрытыми глазами Манюшки. Вот так вблизи — чисто выбритого, с косо срезанными висками, с большими добрыми губами — она его видела впервые. Черные сросшиеся на переносье брови Федора приподнялись.

— Здравствуй, малявочка, — удивленно и негромко сказал он.

— Здравствуй, если не шутишь, — нахмурившись, сдержанно ответила Манюшка, хотя все в ней внутри ликовало. Она знала, знала: нынешний день будет необыкновенным!

— Пойдем в кино, — все так же негромко, не стесняясь окружающих, словно не видя никого и ничего, кроме этой, под рыжей челкой, чистой неприступной синевы, предложил Федор. — Я сейчас билеты возьму.

— На билет у меня у самой хватит. — Манюшка вспыхнула и, испугавшись собственной дерзости, отступила.

Девчата одобрительно засмеялись. Федор, не обидевшись, улыбнулся, кивнул:

— Ладно, глазастенькая.

И, не оглядываясь, направился к парням, еще издали приветствуя их поднятой рукой.

— Смотри-ка, признал! — то ли с удивлением, то ли, наоборот, без всякого удивления, приняв как должное, затараторили девчата, поглядывая на взволнованную Манюшку.

В зале Манюшка села во втором ряду, с самого края. Пока шел журнал, она посмеивалась, припоминая разговор с Орловым, покачивала головой; потом началась картина про любовь: молоденькая телефонистка страдала по большому начальнику, разговаривающему по телефону громким грубым голосом. Манюшка увлеклась, забылась и не сразу поняла, что легонько подвинувший ее и севший рядом человек, от которого хорошо пахло одеколоном, Федор Орлов. Она взглянула на него только потому, что ей стало тесно, попыталась отодвинуться. Не глядя, Федор накрыл ее руку своей широкой горячей ладонью, сжал. Манюшка тихонько ойкнула, перестав на какое-то время следить за тем, что происходит на экране, попробовала высвободить руку и усмехнулась. Ну и пускай держит, если ему так нравится. На ферме ей телята руки лижут, и то ничего!..

На экране меж тем что-то произошло — Манюшка проследила и сейчас старалась разобраться. Оказалось же, что смотреть картину, когда кто-то ухватил тебя за руку, неудобно, в довершение руке было жарко. Теперь уже, досадуя, она снова повертела рукой — Федор сразу же отпустил ее. «Вот и ладно», — с явным облегчением вздохнула Манюшка.

В ту же минуту рука Федора словно ненароком легла ей на коленку. Не успев даже рассердиться и подумать, что на них обратят внимание, Манюшка хлестнула по этой нахальной руке — шлепок получился сильный и звонкий.

Позади засмеялись, Федор, будто у него запершило в горло, крякнул, принялся усердно смотреть на экран. Давно бы так.

Картина шла к концу. Дела у молоденькой телефонистки налаживались: начальник разговаривал по телефону уже не грубо, а вежливо, глаза героини повеселели. Повеселела, забыв про переставшего докучать ей Федора, и Манюшка: она очень любила картины со счастливым концом…

Дали свет.

Когда Манюшка поднялась с места, Федора Орлова рядом уже не было, его кожаная курточка лаково желтела у дверей. То ли оттого, что в толчее кто-то больно наступил ей на ногу (чулок бы не порвать!), то ли потому, что картина-то в общем оказалась не очень интересной, ощущение необычности нынешнего вечера исчезло. Больно ей нужен этот Федор Орлов! Манюшка зевнула и вдруг почувствовала, что очень хочется есть.

Она уже перебежала на свою сторону, когда рядом, откуда-то из темноты, возникла знакомая высокая фигура.

— Провожу, малявочка?

— Я и сама дорогу знаю, — не останавливаясь, отозвалась Манюшка.

Она шла, не прибавляя шагу, слыша, что запыхавшийся Федор идет за ней след в след, и, странно, не испытывая от этого никакого волнения, так разве, самую малость. Угомонившись за день, чуть внятно журчал по обочине ручеек, в распустившихся ветках ныряла серебристая скобочка молодого месяца.

— Ты не сердись. Это я так, сдуру, — виновато сказал Федор.

— Очень мне нужно! — Манюшка неопределенно пожала плечами, остановилась около своей калитки.

— Я серьезно. Я, знаешь… — сбивчиво сказал Федор и умолк, не найдя слова. Он стоял сейчас против нее, непривычно тихий; от смутного света молодого месяца лицо его казалось бледным, большие темные глаза блестели.

— Я тоже серьезно, — Манюшка усмехнулась.

Где-то совсем близко, наверно, в переулке, ударила гармонь, вслед за ней сильный и гибкий, как лозиночка, голос скороговоркой спросил:

Неужели мороз грянет, Неужели цвет убьет?..

Федор быстро повернул голову на этот знакомый голос, досадливо передернул плечами. Узнала голос и Манюшка: пела Фенька Стеклова — чего-чего, а этого у нее не отымешь, второго такого голоса поискать.

Гармонь снова зачастила, потом разом, словно оборвав вздох, смолкла, и в гулкой тишине, теперь уже в полную силу и красоту, все тот же голос, зазывно ликуя, закончил:

Неужели от разлуки Любовь наша пропадет?

— Иди, тебя кличут, — сказала Манюшка.

— Не пожалеешь? — помолчав, с ноткой обиды спросил Федор.

— Нет, — легко сказала Манюшка, почувствовав себя вдруг повзрослевшей: на душе у нее сейчас было хорошо, спокойно и чуть-чуть, в ожидании чего-то нового и неизведанного, грустно — как в день рождения. — Мое жаление еще не пришло.

Федор молча повернулся и пошел; Манюшка, почистив о скобу туфли, вошла в избу.

— Ты, Манюшка? — несонно из темени горницы окликнула мать; тоненько скрипнули пружины кровати.

— Я, мам. Ты спи, спи.

— Молоко на столе.

— Ладно.

Манюшка залпом выпила кружку молока, юркнула в свою постель.

Молоденький месяц висел прямо в окне. Манюшка подмигнула ему и, сама не зная чему, тихонько засмеялась, испуганно прикрыла рот ладошкой. Мать, ничего не спросив, глубоко вздохнула. «Чего это она?» — счастливо подумала Манюшка, пытаясь открыть тяжелые, липкие ресницы… Откуда же ей было знать, что, когда дочери, засыпая, вот так серебристо смеются, все матери на свете одинаково затаенно вздыхают.

Так было

Этот рассказ вызван другим рассказом, который я недавно написал и, откликаясь на приглашение, послал в один толстый журнал. Нет, нет, рукопись не пропала, не валялась несколько месяцев непросмотренной, — все, наоборот, складывалось вполне благополучно. Уже вскоре я получил от редактора письмо с просьбой сделать несколько поправок и как можно скорее вернуть рассказ, запланированный в ближайший номер.

Пометок было немного, я прикинул, что работы тут на час, и самым решительным образом взялся за ручку. Литераторы моего возраста относятся к таким замечаниям с вниманием и благодарностью: это ведь тебе помогают.

Я бодро перекидывал страницу за страницей, устраняя всякие мелочи, и вдруг — словно стукнулся лбом о стену.

В рассказе говорилось, что после тяжелых боев батальон, которым командовал мой герой, кареглазый старший лейтенант, отвели на отдых в полуразбитый районный городок, накануне освобожденный от фашистов. Провожая поздней ночью девушку-учительницу, старший лейтенант увидел в глубине раскрытого коридора синюю лампочку, узнал, что здесь райком партии, уверенно шагнул в темноту.

«Райком на второй день после освобождения? — пометил редактор. — Так не бывало…»

Казалось бы, проще простого поправить — на третий день, на пятый, на десятый, ничего бы в рассказе не менялось, но сделать этого я почему-то не мог. Почему?..

Как всякий давно пишущий, знаю за собой привычку или особенность, что ли: никогда не придумывать деталей. Прежде всего потому, что в этом нет никакой надобности: с годами этих деталей-наблюдений накапливается все больше; до поры до времени они хранятся где-то в памяти, как на складе, и в нужный момент невидимым транспортером подаются в таком количестве, что успевай только отбирать подходящие. Вряд ли я придумал и эту деталь — насчет того, что на второй день после освобождения города здесь работал райком партии.

Только на секунду дотронувшись до прожитого, я сразу вспомнил, даже нет — наяву увидел это. Ну конечно же!

…Декабрьский, сорок первого года, очень морозный и очень солнечный полдень — впечатление такое, словно под очки накидали золотых колючек, я безостановочно моргаю, жмурюсь. Два голубых автобуса и полуторка с рулонами бумаги — походные типография и редакция нашей армейской газеты — поднимаются, тягуче поскрипывая, на бугор; в низине открывается панорама небольшого городка, залитого слюдяным солнцем, с разноцветной мозаикой крыш и без единого живого дымка над ними. — Это Михайлов, Рязанской области, вчера освобожденный нашими войсками.

В автобусах-коробочках, в которых установлены печатная машина и наборные кассы, едет главное редакционное начальство и девушки — корректоры и наборщицы. Мы, все остальные — литсотрудники и завотделами, в полуторке, замерзшие, в задубелых валенках, прикрытые брезентом. Половина из нас никогда не вернется домой, другая половина напишет книги о тех, кто не вернется. Но все это будет потом, через много лет. А пока мы выбираемся из-под брезента и, держась за заиндевелые борта, молча смотрим на раскинувшийся в низине город — первый населенный пункт, отбитый на нашем фронте у фашистов. Обычный и необычный.

Безлюдные улицы — если не считать военных, закопченные остовы русских печей, перекрученные, на поваленных столбах, телефонные провода, перевернутая немецкая автомашина, уткнувшаяся в стылое небо тупорылая гаубица, красная осыпь битого кирпича и резкий на морозе запах гари…

В центре оживленнее: суетятся, проворно разматывая катушки, связисты; у водоразборной будки дымит походная кухня, пахнувшая земным духом горячей пшенки; окруженный солдатами, размахивает рукавицами дедок в рыжем полушубке. И — совсем неожиданно — слева, у моста, на дверях приземистого кирпичного особняка крупная, от руки написанная вывеска: «Райком ВКП(б)».

— Райком, — негромко, с гордостью говорит немолодой капитан Левашов.

— Да, райком, — удивленно подтверждает кто-то.

Вывеска отбежала, осталась позади, и — я отчетливо помню это — все вдруг показалось обычным, устойчивым, как было всегда и всегда должно быть. У каждого, кто прошел по войне, был, вероятно — иногда зафиксированный, а чаще только мелькнувший и позабытый, — миг озарения, прозрения, называйте как угодно, когда он, веря в победу умом, вдруг почувствовал неотвратимость ее — подсознанием, сердцем. Для меня таким психологическим толчком, мигом стала торопливая, от руки написанная вывеска, взглянув на которую — и еще, вероятней всего, не найдя слов, которыми можно выразить это ощущение, — я смутно и спокойно подумал, что вот так теперь и будет. Войска, армия будут идти вперед, освобождая родную землю, а вслед за ними, на таких же деревянных и каменных особнячках, возвещая о возвращении к нашей привычной советской жизни, будут появляться вывески районных комитетов партии… Случалось, между прочим, что райком вообще не уходил из своего временно оккупированного города, продолжал, почти на виду у фашистов, руководить районом, поднимать людей на борьбу.

Захваченный давними воспоминаниями, я зашагал по комнате и даже засмеялся от удовольствия.

Весной 1944 года, из-за сильной близорукости, меня уволили из армии и в числе таких же очкариков, беспалых и нестроевых перестарков передали для работы в промышленность и на транспорт. Откомандировали нас из тыловой части; старшина, снаряжавший нас в гражданку, был, видимо, прижимистым и, понимая, что все из этой эх-команды уже вскоре обзаведутся какой-никакой цивильной одеждой, экипировал в такое «сверх-б/у», что подозрительно не косились на нас разве только лошади. В довершение, экипировка проходила ночью, в тесной и темной каптерке; по слепоте своей, поторапливаемый к тому же, я натягивал все, что лезло, и только утром, при белом свете, уже на станции, по достоинству оценил свой наряд. Ботинки оказались разные — порядка тридцать девятого и сорок второго размеров, одна обмотка была черная, вторая — голубоватая, коротенькая, прожженная в нескольких местах шинель, с торчащей из дыр коричневатой ватой. Справедливости ради надо сказать, что все это «сверх-б/у» было тщательно продезинфицировано и прожарено…

Команду, в которую меня зачислили, направили не куда-нибудь, а на строительство московского метрополитена — война подкатывалась уж к границе, страна, глядя вперед, начинала заниматься и мирным строительством.

Ах, какая неповторимо прекрасная была в ту весну Москва! Еще наполовину в защитной одежде, но уже и с дробным постукиванием каблучков по сырому, славно дымящемуся на солнце асфальту; с сияющими витринами коммерческих магазинов, где по совершенно астрономическим ценам продавались немыслимо вкусные и поэтому почти бесплотные, нереальные вещи, и с совершенно реальными литровыми банками бурого и огненногорячего кофе, что давали за двугривенный в Сокольниках; с сизыми рыбинами аэростатов заграждения, которые еще, по заведенному порядку, уводили, подталкивая, по утрам с площадей военные девчата, и с многоцветными россыпями победных салютов по вечерам. С переполненными библиотеками и театрами, с маршами, гремящими из динамиков, и бессмертными бабушками в скверах с внучатами, рожденными назло войне! Москва пьянила, будоражила, и могли ли огорчать мелкие недоразумения вроде тех, когда нас почти на каждом углу задерживали патрули, недоверчиво разглядывая и нас самих и наши еще более не внушающие доверяя документы. При увольнении каждому выдали красноармейскую книжку, на последней странице которой удостоверялось, что владелец ее уволен из армии и передан на строительство. Это были документы, не относящиеся ни к одной из принятых категорий: ни солдатское удостоверение, ни паспорт. Первые дни нас нередко — то группами, то по одиночке — доставляли для выяснения личности в комендатуры; вскоре попривыкли, только дружелюбно осведомлялись — с «Метростроя» ли? — и отпускали с миром.

Я попал в бригаду грузчиков на склады «Метроснаба», что находились тогда в тихом Черкизове. Разгружали и нагружали огромные, чуть не в два человеческих роста, шпульки со стальным тросом и кабелем, трансформаторы, моторы и всякое иное железо — гнутое, прямое, витое и полое. Штуковины все эти были тяжеленные, погрузочная техника бригады ограничивалась тележкой, деревянными вагами и собственными плечами; стараясь не отстать от товарищей, я наваливался изо всех сил, забывая от усердия дышать, и потом запаленно шлепал пересохшими губами.

— Эх ты, голова в очках! — с сожалением выговаривал бригадир Сачков, маленький, коренастый и жилистый. — Никогда из тебя настоящего грузчика не получится. Пробивайся уж по своей письменной части. Уловки у тебя нет — ясно? Ты руками, руками жми, а не нутром. Так только пупок сорвешь — ясно?

Теоретически все было ясно, а практически осваивалось хуже, хотя и старался пуще прежнего. Понимая это, бригадир, справедливая душа, не применял ко мне никаких экономических санкций, выписывая наряд, как и всем, и, как и всех, одарял при перевыполнении заданий талоном на дополнительное питание, по которому в столовой обычно давали молочное суфле — густое, поразительно сладкое, пенящееся и неизвестно из чего сотворенное. С обедом мы справлялись минут за десять, остальные пятьдесят минут перерыва проводили на плоских железных крышах складов. Внизу еще дотаивал снег, а на верхотуре было жарко как летом. Скинув одежду, мы подставляли под полуденное солнце бледные спины и бока, умиротворенно переговаривались, курили махорку по принципу «оставь сорок». Бригадир Сачков, маленький, отлитый из какого-то желтоватого металла, с раздутыми бицепсами, сосредоточенно расчесывал гребнем торчащий, как у дикобраза, ершик, тронутый ранней сединкой, рассказывал о своей Рязанщине. Пытливо рассматривал, все еще не веря, левую беспалую руку Петя Балков, добрейший толстогубый парень, незаметно помогавший мне при погрузках. В стороне, удобно прислонясь к трубе, сладко спал, посапывая, немолодой и крепкий, как дуб, бывший ездовой Демиденко, из-под Чернигова. У него в Москве обнаружился высокопоставленный брат, служивший поваром в генеральской столовой, и после каждого визита к нему Демиденко, дождавшись, пока мы уляжемся спать, открывал свой сундучок и тайком жевал. Из угла в такие минуты то пахло копченой рыбой, то наносило умопомрачительный чесночный душок колбасы. Безмятежно струилось над крышей вешнее небо, мирно позванивал на повороте трамвай, слипались в полудреме ресницы, в эти благословенные минуты мы отдыхали от войны, ни о чем не думая…

Но, оказалось, думали о нас, смотрели наши документы и коротенькие биографии, и в середине мая мне вдруг приказали явиться в отдел кадров НКПС, как тогда называлось Министерство путей сообщения.

Я домчался в метро до Красных ворот, вошел в здание, которое хорошо знают все москвичи и железнодорожники. Выяснилось, что пропуск по моему эрзац-паспорту выписать не могут; заместитель начальника отдела кадров, моложавый симпатичный человек с залысинами, принял меня тут же, в ожидалке бюро пропусков.

— Хотим послать вас в дорожную газету, — объявил он, угощая настоящим «Казбеком». — Вы женаты?

— Женат.

— Тогда целесообразней послать вас на Карагандинскую дорогу. Легче с питанием, с квартирой. Вторая вакансия — Винница…

От крепкой папиросы или от радости, что опять буду работать в газете, я почувствовал, что пьянею; в голове все поплыло, но сквозь сладостный покачивающийся туман пробился недоуменный вопрос: как же — Винница, если она еще не освобождена? Что-что, а уж за продвижением нашей армии мы — прежде всего солдаты, а потом грузчики — следили не менее пристально, чем в Генштабе!

— Днями освободят, — махнув рукой, мимоходом, как о чем-то уже решенном, сказал кадровик. — Управление дороги и редакция в основном скомплектованы.

И что же вы думаете?

В этот же вечер, перед тем, как мне отправиться на вокзал, мы торопливо вскарабкались на самую высокую крышу центрального склада и восторженно смотрели, как в теплой синеве майских сумерек взлетали, рассыпаясь радужными брызгами, тысячи огней — Москва салютовала доблестным войскам, освободившим Винницу.

Я не стал делать поправок и отправил рассказ в другой журнал, редактор которого воевал сам и знал, что все это так и было. Было всегда.

Темные августовские ночи



Поделиться книгой:

На главную
Назад