Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Роман по заказу - Николай Михайлович Почивалин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Леонид Иванович машинально, наощупь, срывает какой-то стебелек, пожевывает его — замена явно не равноценна, не дает потребной сейчас едкой горечи, — закуривает, сильно затягиваясь.

— Иной раз спрашиваю себя: что ж она за свои семьдесят лет видела? — Опустившись на локоть, он сожалеюще качает головой: — Овдовела рано. Всю жизнь — мокрая тряпка да полы. В школах, в клубе — где придется. Вытянула меня. Полегче стало — война. Похоронила внучка. Невестка из дому последнюю утеху свела — внучку. Про меня ничего не знала: жив ли, нет ли. Письма лишь в последний год получать стала — когда я с посольством связался. Я на порог — она на пол, чуть подхватить успел. Сколько ж на старое сердце валить можно!.. Отдышалась и светится: «А я все одно знала, что объявишься. Никому не верила. Не может человек без вести пропасть». Просидели с ней весь день — пошел к Сергею. Все вроде ничего — на крыльцо еще проводила. Под утро вернулся — спит. Пронесло, думаю, — переволновалась. Мне бы ей шагу не давать ступить, — так она сама за мной, как за маленьким. На третьи сутки — с утра уж на работу собирался выходить, — сели ужинать, прямо за столом и — навзничь. Говорю, хотя бы несколько лет отдохнуть ей…

Не видел я его матери даже на фотографии, и все равно тихие слова о ней вызывают в душе отклик. Так уж почему-то ведется: самое дорогое ценишь — потеряв его; только постарев, неизбежно, в той или иной степени столкнувшись со здоровым естественным эгоизмом собственных детей, начинаешь понимать, — вместе с нарастающим ощущением вины своей, — что она значила, для каждого из нас, мать. Прав Козин: не успевают отдохнуть наши матери, никогда не успевают. Поздно, чаще всего — слишком поздно догадываемся, что надо бы им отдохнуть, как вероятней всего опоздают догадаться об этом и наши дети…

— Так вот, о Сергее, — помолчав, продолжает Леонид Иванович, — отклонился я… Не только участием помог — это уже само собой. Со всеми похоронами. Гроб у них в столярке сделали. Машина от них же. С могилкой… В такой момент поважнее это любого участия. Для меня тогда — и подавно. Куда ни кинусь — никого не знаю. После похорон и заночевал у меня. Понимал, как непросто: сразу — и один…

Опережая незаданный вопрос, который, конечно, я так бы и не задал, Козин, помолчав, спокойно, даже вроде бы скучновато говорит.

— Там же, на похоронах, и со своей бывшей супругой встретился… Пришла, поплакала… Спросил, почему дочь не привела — бабушка все-таки? Оказалось, на экскурсию куда-то там уехала. «Большая?» — спрашиваю. «Большая, замуж скоро выходит». — «Получала ли мои письма?» — «Два, говорит, получила». Что ж, мол, матери не показала? Не сказала даже? «Собиралась уже, говорит, уходить, ни к чему было — лишние разговоры. Ты же ей потом написал…» Предупредил: Юлю пришли. Или сам приду — хочешь не хочешь. Дочь… «Приходи, отвечает. Муж знает, что ты приехал». До этого еще тешил себя: что заплакала — по всему. Нет, вижу, — для приличия.

В скучноватом, очень уж спокойном голосе Козина пробивается горечь, — не поддаваясь ей, он невозмутимо пожимает плечами.

— Что ж, — никаких претензий, как говорится. Ушла и ушла. Задело меня только, что муж у нее — дьяк. Никогда она набожностью не отличалась. Расчет в этом какой-то почудится. Хотя понимаю, что и дьяк — человек. Может, и хороший… Обидно другое: дочь потерял. Вернулась из экскурсии — пошел к ним в гости. Звучит: к жене и к дочери — в гости?.. Дьяк этот — мужчина довольно представительный. С тактом: удалился по своим церковным делам. Посидели, поговорили вежливо. И — все, понимаете! Жена — ладно, но дочь, дочь! Совсем чужая. Ни малейшего движения, порыва, ни смущения — ну, ничего! Пришел — обнял, поцеловал. Уходил, не удержался — снова поцеловал. Простите за грубость: чужие с пьяных глаз искренней целуются!.. Свадьбу делали в институте, в Пензе. Приглашение передавали — не поехал. Чего ж всякие кривотолки возбуждать, в неловкое положение ставить: невеста — при двух отцах сразу!.. Мать, безответная душа, — когда я уж в дороге был, — дом продала. Помочь спешила. Помогли мне: долг Альберту перечислили. А что осталось — на приданое отдал. Это — приняли, охотно… Тогда-то и понял: близкий человек у меня один — Сергей…

Солнце наконец настигает нас и тут — под ветлой; дальше пятиться некуда, остается одно — вперед, в воду. По пути устанавливаем полнейшую тождественность желаний — есть хочется; решаем быстренько окунуться и прямиком в «Ласточку» — в ней, оказывается, Леонид Иванович постоянно и кормится. Зайдя по пояс, он останавливается и, словно заканчивая урок, подводит итоги всему нынче сказанному:

— Красивый он человек был. Не внешне. Внешне — не Аполлон. Коренастый, голова непропорционально большая. Ваш брат — литератор, такие головы лошадиными зовет. Хотя у лошадей очень красивые головы — присмотритесь. Кстати уж, к коняге вообще бы попочтительней относиться надо. Можно сказать, на ней, на лошади, Россия в люди выехала. — Леонид Иванович усмехается. — Так что бог с ней, с внешностью… Внутренне, душой, красивый был. Цельный. Озаренный. Добрый, доверчивый — все вместе. Поэтому к нему и тянулись. Одинаково — и ребятня, и взрослые… Жил красиво и умер красиво. В воскресенье, только рассвело, вышел в сад свой яблоки окапывать. Копнул разок — под той же яблоней и лег…

Вот — отмечаю я про себя — и дошел, своим ходом, рассказ об Орлове до конца — до того, чем заканчивается всякая жизнь. С той лишь разницей, что не о всякой жизни вспоминают так благодарно… Леонид Иванович меж тем затыкает уши пальцами и окунается с головой; делает он это шумно, азартно, на речке возникает шторм местного значения.

— Все, будет! — натешившись, объявляет он.

Ох, как не хочется выходить из воды, а пуще того — влезать в прокаленную, будто только что из сушилки выкинутую одежду! Подпрыгивая на одной ноге и всовывая вторую в штанину, Козин добродушно бурчит:

— С собой бы чего взять, да что возьмешь? Жареное возьмешь — прокиснет. Сырое — изжарится. Не-ет, не совершенен человек! Это что ж такое? Превыше всего в нем получается — брюхо. Ты о какой-нибудь тонкой материи размышляешь, а оно тебя перебивает, командует: набей меня! Ладно, — набил, ублаготворил, так оно опять выкобенивается: ослобони меня. То ему — поесть, то ему — попить, мясорубка ненасытная!..

Кое-как справившись с одеянием — весь какой-то расстегнутый и распахнутый — он засовывает пустую бутыль в авоську и теперь охотно доверяет ее мне.

15

В райкоме пусто, как всегда бывает пусто в сельских райкомах во время уборочной страды. Трудовой день технических работников закончился — рабочий день секретарей, заведующих отделов, инструкторов и райкомовских шоферов продолжится поздним вечером, когда они вернутся с полей на короткую оперативку и в гараж: обмыть седые от пыли «газики» с тем, чтобы на рассвете снова подать их к подъезду. Впрочем, бывает и так, что и гараж уже на замке, и весь райцентр вторые сны досматривает, а в райкоме несколько окон все светятся да светятся: значит, что-то не ладится…

Приемная первого секретаря открыта. На всякий случай трогаю обитую дерматином дверь — она легко поддается: Голованов, к моему крайнему удивлению, на месте. По-юношески стройный, черноволосый, он стоит у окна в отрешенно-задумчивой позе и, вероятно, не слышит, что к нему вошли.

— Иван Константиныч!

Голованов резко оборачивается, — сосредоточенно сомкнутые на переносице брови расходятся.

— Давненько, давненько, — здороваясь, упрекает он. — Говорят, — здесь, а что-то стороной обходите.

Объясняю, что сознательно не искал встреч — не до меня, понятно, что никак уже не надеялся застать его тут.

— А я нынче в хозяйствах не был, — со странной беспечностью признается Голованов. — Да и делать там уж особо нечего: практически уборка закончена. На месяц раньше срока.

— И что получилось?

— В среднем, по району, зерновые дали по тринадцать центнеров. В прошлом году — двадцать. По семь центнеров с каждого гектара засуха слизнула. — Нет, секретарь райкома далеко не беспечен — на этот раз в голосе его прорывается досада. — План по продаже зерна выполнили на пятьдесят процентов. Про дополнительные обязательства и говорить нечего. Вот такая чертовщина!

— Любопытно, а как у Бурова? — вспоминаю я председателя колхоза, у которого были весной; как сразу вспоминаю и его самого: высокого, худощавого, в тонких золотых очках и с могучим, изрезанным сухими морщинами лбом-лысиной.

— У него побольше — четырнадцать центнеров. — Голованов чуть приметно усмехается.

— Так в общем-то неплохо, Иван Константиныч, а? По нынешнему году-то?

— Лет десять — двенадцать назад такой урожай по здешним местам считался хорошим. — Голованов жестом приглашает к длинному полированному столу, попутно захватывает со своего, секретарского, пачку сигарет и садится напротив, с краю, готовый каждую минуту порывисто вскочить, зашагать по кабинету. — До революции да и в двадцатые годы при такой засухе колоска бы не взяли. И кончилось бы тем, чем на Руси и кончалось, — голодом.

— Что ж решило, Иван Константиныч?

— Советская власть! Наш строй, наша система — обобщенно говоря. — Закурив, Голованов резким взмахом закидывает упавшую на лоб косую черную прядь. — А по слагаемым: высокая агротехника. Механизация. И, конечно же, — люди, люди. Практически, эти тринадцать центнеров они у засухи отбили. Тем самым доказав, что средний урожай можно получать при любой погодной чертовщине!

Мы говорим о последующих этапах уборки — косовица и обмолот зерновых не кончает ее, а начинает; впереди — крупяные, кукуруза, одна только хорошо и выстоявшая в эту жару, свекла и картошка, надежд на которую — почти никаких: в земле, как в горячем порошке, крохотные горошины клубней спекаются, наливаться им нечем… Спрашиваю, что, вероятно, этим летом и помощь города не понадобилась? — по скуластому подвижному лицу Голованова скользит быстрая гримаса.

— Самим делать нечего! — Поднявшись, он начинает шагать по кабинету. — Насчет помощи города — у меня, кстати, своя точка зрения… Что хлеб общенародная забота — согласен! Помощь города прежде всего — машины, оборудование, удобрения, стройматериалы. Все, что промышленность, страна дает селу. Без чего нынешней деревни нет и не может быть!.. Экономически оправдано, когда город посылает на сев и на уборку механизаторов. В те хозяйства, где их недостает. И когда нужно навалиться скопом! Причем нередко — бывших трактористов, уехавших в город. Работают они с умением, с огоньком — натосковались по земле. И мы им говорим спасибо, щедро оплачиваем, в пояс кланяемся! — При отрывистом кивке-поклоне черная прядь у Голованова сваливается на широкий лоб и тут же взлетает, ложится на место. — Великая сила — субботники, воскресники. Если их, конечно, не каждую субботу и воскресенье объявлять!.. Приезжают — как на праздник. И работают по-праздничному — от души, радостно. Есть в этом что-то от старинной помочи. В крови это у нашего народа: в нужную минуту плечо подставить, соседу подсобить. Вот за такую помощь я — горой!..

Остановившись напротив, Голованов берет новую сигарету, сухо, жестковато — как будто я спорю с ним — заканчивает:

— Но когда мы на месяц-полтора нагоняем в село сотни людей — картошку, допустим, выбирать, либо ботву у сахарной свеклы рубить — тогда мы промахиваем. Вдвойне промахиваем… И экономически, и психологически. Сколько раз видел, слышал! Горожане в поле — наши колхозные бабеночки в город на базар. С той же, к примеру, картошкой. «Ничего, ничего, — мы погнулись, теперь вы погнитесь». Как будто горожанам хлеб задарма достается! Половину энтузиазма — напрочь. И начинаем брать не умением, а числом. Навыка мало, охоты — врать нечего — еще меньше. Затраты тысячные, отдача — рублевая. Начнешь узнавать, что за народ, — за голову хватаешься! Квалифицированные станочники, техники, девчата сплошь и рядом — молодые инженеры. Микроскопом гвозди заколачиваем — вот что это такое!..

С прямыми резковатыми суждениями секретаря райкома я в общем-то согласен, — бывая в селах, сам видел подобные картины, слышал похожие речи, — но знаю и хозяйства, которые без такой помощи обойтись пока не могут. Более того, массовые выезды горожан на уборку представлялись мне до сих пор не только необходимыми, но и перспективными, в них виделась новая форма единения города и деревни, о чем, помнится, даже живописал в статьях и очерках. Потому и оговариваюсь:

— И все-таки, Иван Константиныч, помогать людьми придется. Молодежь из села уходит. Миграция — явление сложное.

Пересекая кабинет, Голованов морщится.

— Не люблю я этого слова! Есть в нем что-то темное, стадное. Вроде косяки четвероногих напролом несутся. В поисках пищи, воды — чтобы выжить!.. Разве молодежь из сел поэтому уходит? Сыты, обуты — дай бог каждому горожанину! В городе он заведомо этого не увидит, что у себя дома в деревне. Огурец — там прямо с грядки. Молоко — из подойника, получше магазинных сливок! А уж воздух — хоть вон в кислородные подушки накачивай да по больницам развози!..

Голованов косится на меня, недоумевая, почему я улыбаюсь — его горячности, его энергичным сравнениям, — жестко трет подбородок; и продолжает ходить, вслух размышляя:

— Уходят потому, что в городе легче найти занятие по вкусу. Обрести профессию. Удобней, наконец, во многих отношениях. Девчата за ребятами тянутся — женихи! И нечего, по-моему, раздувать из этого трагедию! Уходили, уходят и должны уходить. В армию. Учиться. На заводы, на стройки. Не к чужому дяде! Другое дело, что и этот процесс нужно как-то регулировать. Не доводя до ручки. В селе должно работать столько, сколько нужно. И те, кто любит землю. Не может без нее. По призванию. Зная, что им будет обеспечена постоянная работа. А то ведь зачастую круглогодичной занятости нет. Летом — зарез с народом, зимой заняться нечем. И уж тем, кто остается, кто отцов и матерей на земле заменит, нужно создать условия. Такие же, как в городе. Если еще не получше! Отработал восемь часов — отдыхай. В животноводстве — двухсменка. Обязательный выходной. Отпуска. Отличные клубы, вечерние кафе — как тот же Буров затевает. И, конечно, — жилье, жилье… Вот вам мое частное мнение: не берусь судить, как в других областях, а в нашей, по-моему, обозначается некий перекос.

— С чем, Иван Константинович?

— Посмотрите, сколько откормочных животноводческих комплексов строим! Да как строим — дворцы! Полная механизация, пульты управления, кнопки. Розы между корпусами сажаем! И стараемся не видеть, что люди живут в худших жилищных условиях!

— Ну, это уж крайности, Иван Константиныч!

— Согласен — пускай крайности. До которых доводить нельзя. Не жалеть на это затрат — окупится. И — ломать, ломать инерцию! А то ведь что за чертовщина получается? Даем лес, шифер, стекло — на, стройся! А что строят? Обычную деревенскую избу. Как сто лет назад ставили! Самое лучшее — куцую верандочку пристроит. Все те же две половины — прихожая с кухней да горница. Ну, может, там, в горнице, фанеркой темный закуток отгородят — спальня. И получается, что в старую форму все новое содержание втискиваем, запихиваем! Водопровод, газ, телевизор, холодильник — все сюда же! Молодежь и от этого убежит: ей, помимо культуры, и культура быта уже нужна!..

— В районе в этом отношении немало и делается.

— Мало! — тотчас же отзывается Голованов; поравнявшись, он садится напротив, пятерней поддевает упавшую на лоб прядь. — Многое — не успел. И уж не успею… Без меня теперь.

— Почему — без вас?

Взгляды наши встречаются, в черных, под резкими бровями глазах Голованова — и смущение, и огорчение.

— К вам туда отзывают — в область…

После этого находится объяснение и тому, что застал секретаря райкома в кабинете в самое, казалось бы, рабочее, полевое время, и его задумчивая, даже какая-то отрешенная поза — у окна, и девственная чистота его секретарского — другому приготовленного — стола; и, наконец, — его прямые, с острой самокритичной оценкой суждения: со всякого жизненного перевала видней и пройденное и промахи. Упорные и неизвестно откуда возникшие слухи о том, что Голованов в Загорове не засидится — подтвердились, сарафанное радио, как правило, работает без промашек…

Поздравив, говорю Ивану Константиновичу, что теперь-то ему, что называется, все карты в руки, — только что азартно рассуждавший, что да как надо, он становится сдержанным.

— Желания обычно опережают возможности… Хотя, в конце концов, те же желания и приближают.

Любопытствую, кто же в Загорове останется первым, — крутые упрямые скулы Голованова розовеют и секундой позже, услышав ответ, понимаю — почему:

— Андрей Фомич, наш предрика…

Мгновенно — словно он возник тут, в кабинете, и сел рядом — вижу его: млеющего в жару в своем официальном черном костюме, при галстуке, утирающего платком мокрые залысины, жестко предлагающего наказать допустившего оплошку председателя, у которого, не разобравшись, гневно ахнул кулаком по толстому настольному стеклу… Удивление мое, должно быть, настолько велико и очевидно, что Голованов, не дожидаясь вопросов, суховато и недовольно — будто вопросы эти все-таки заданы, — объясняет:

— Ничего, ничего… Я зам говорил, район он знает превосходно. Опыта — не занимать. — Хмурясь, Иван Константинович убеждает, кажется, уже не меня, а самого себя: — Ничего, ничего!.. Некоторые свои черты… пересмотрит, поубавит. Не один же остается. Есть бюро райкома, обком партии. Секретарь — это вам не удельный князек!..

И с маху, как это у него часто получается, — не желая, скорее всего, обсуждать то, что уже решено, да еще с посторонним, по существу — деловито спрашивает:

— Ну, ладно! А как ваша уборочная страда?

Взгляды наши снова сталкиваются, расходятся — унося взаимную заминку, недосказанность, — принимаю предложенный и единственно подходящий сейчас тон:

— Косовицу закончил. Но молотить не начинал — все в валках лежит.

— В валках долго держать рискованно — прорастет, — охотно поддерживает шутку Голованов. — Знаете, как называется? Подгон.

— В такую-то сушь?

— Тоже верно. — В голосе Ивана Константиновича звучит уже живой, не дипломатический интерес: — А всерьез — как?

Говорю, что узнал об Орлове много нового, для меня важного, кто-что — проверяя собственные впечатления и память — пересказываю. Голованов слушает, то машинально запуская пятерню в гущу волос, то не глядя, наощупь вытаскивая из пачки очередную сигарету. Потом легко подымается, ходит из угла в угол, изредка останавливаясь — подчеркнуть мысль, спросить, остро и требовательно, в ожидании немедленной реакции, посмотреть в глаза.

— Да, удивительный человек! Его похороны ошеломили меня! Опять какой-то душевный урок получил. И — гражданский, наверно! Понимаете, какая чертовщина? Ну, сообщили мне утром — скончался. По-человечески жалко, конечно. Очень жалко. Позвонил редактору, чтоб некролог дали. Потом в детдом позвонил: чем помочь? Справимся, говорят. Ну, и за дела. А на следующий день некролог вышел, и являются «о мне сюда ветераны войны. Человек двадцать пять — тридцать. Большинство — старички. Кто с протезом, с палочками, дышат уж со свистом — уходят люди. Останные, можно сказать. И верите, горло у меня перехватило! Спасители Родины пришли, батьки мои пришли!.. Знаете зачем? Просить, чтобы похоронили его с воинскими почестями. Кручу военкому, а он у нас молодой, все уставы и законы на зубок знает! Говорит, с почестями положено, начиная с полковника. А Орлов, дескать, майор. Ну, дал я ему прикурить!..

Голованов губит по воздуху кулаком с зажатой сигаретой и тут же присасывается к ней, — у меня по разгоряченной влажной спине стекают холодные мурашки.

— Короче: вывели весь наличный военный гарнизон! Четыре офицера из военкомата, во главе с военкомом. И милиция. В парадных формах, со всем оружием, что нашлось. Чтоб с салютом!.. Пришел в детдом — попрощаться, проводить, а туда и не пробиться. Все Загорово собралось. Машин понаехало, два автобуса из Пензы. Прилетели кто откуда — питомцы его! Ну, вижу, — не похороны, прямо манифестация! Да как ударили оркестры, как ударили! И поплыли, понимаете, на бархатных подушечках его ордена! А следом — ветераны, побратимы его боевые. Кто на костылях, с теми же палочками. Седые. И он над ними — в красном гробу, на вытянутых руках. Несут, а малышня детдомовская за коленки за ихние держится. Чтоб хоть так до него дотронуться!.. На кладбище пришли — меня потихоньку в спину выталкивают, к центру: речь давай. Тоже это у нас не было предусмотрено, а чувствую — надо. Встал, оглянулся: ни могил, ни крестов, ни забора — одно людское море! И горько, понимаете, и гордо как-то! Да черт возьми, думаю, дай бог бы, чтобы каждого так проводили! И мыслей-то в голове — никаких больше нет! Да вместо всяких там высоких подходящих слов так и сказанул. Вот, говорю, дорогие, — как на земле жить должно!

Голованов молча ходит, держа в согнутой руке погасшую сигарету; молчу и я, повторяя про себя его фразу, боясь забыть ее и зная, что не смогу забыть: она и должна стать осевой линией, лейтмотивом будущей книги. Не столько по любопытству — сейчас это не так уж важно, — сколько по потребности снять какое-то внутреннее напряжение, спрашиваю:

— Иван Константиныч, а чем Орлов был награжден, как директор детдома?

Крутые скулы Голованова жарко краснеют — так, словно их только что подрали сухой бритвой.

— Отвечать не хочется! — крякнув, признается он. — Некролог подписывал — сам опешил… Значком «Отличник народного образования». Понимаю, и это — признание. Но ведь сколько людей за эти годы у нас в районе орденами отмечено! И я — в том числе… В общем — промахнули. Обидно промахнули. Как же — не сеял, не жал!

Махнув рукой, Голованов останавливается у широкого окна, за которым медленно, нехотя, идет к закату раскаленное июльское солнце, решительно оборачивается.

— Знаете что?.. День у меня сегодня непростой — какой-то прощально-итоговой… Пойдемте-ка ко мне. Живу я в двух шагах. Посидим в саду. И уж коль так, поведаю я вам еще одну историю.

Живет он, теперь уже едва ли не вернее говорить, жил, в каменном, снаружи оштукатуренном и побеленном особняке, похожем на добрую украинскую хату. Из калитки попадаем прямо в сад: многолетние, почти сомкнувшиеся кронами яблони, на коричневых корявых стволах — остатки осыпавшейся извести. Я пытаюсь после жары нырнуть в их зелено-золотистый сумрак. Голованов, засмеявшись, удерживает:

— Давайте хоть для начала с хозяйкой дома познакомлю. И с наследником.

Знакомимся на открытой, выходящей сюда же, в сад, веранде. Супруга Ивана Константиновича, миловидная невысокая шатенка, выглядит чуть старше мужа, чем-то, кажется, огорчена: радушная улыбка дается ей с трудом и тут же исчезает. Сын, тот самый, что любил названивать отцу, требуя «секатала лакома», — бойко сообщает, что его зовут Игорем, взглядывает из-под отцовских черных резких бровей карими материнскими глазами.

Категорически отказываюсь от всяких угощений, иду в сад, смывая его чистым холодком жару и усталость. Кое-где на ветках в листве алеет, отливая сизой пыльцой анис, по больше всего яблок — падалицы — на приствольных, давно не поливаемых кругах, от них, если принюхаться, исходит чуть уловимый винный дух. В дальнем углу у забора вкопан дощатый, на одном чурбаке стол, посредине стола стоит стеклянная банка с двумя окурками сигарет — недосуг, похож, хозяину тут засиживаться…

Иван Константинович приходит, неся в руках длинную бутылку сухого вина, стаканы, коробку конфет, под мышкой у него зажата картонная папка. Он уже по-домашнему, без рубахи, в майке-сетке, как рекомендует поступить и мне, усмешливо и сочувственно одновременно объясняет:

— Загрустила моя подружка: уезжать не хочется. Привыкла — работа, друзья, а ничего не поделаешь… Чем-то наш брат, партработник, похож на солдата: куда команда, туда и едешь… Я ведь, сказать, в настоящем городе жил только тогда, когда в сельхозинституте учился. А то все район да район. Агроном, секретарь райкома комсомола. Директор совхоза, потом здесь — в Загорове. И тоже признаюсь — жалко…

Широкогрудый, в майке-сетке, открывающей незагорелые, хорошо развитые мускулистые плечи и руки, он сейчас больше, чем когда-либо, похож на парня, умеющего покрутить на турнике «солнышко» и поиграть гирями; прикидываю — по минимальному подсчету, — когда он успел набрать такой солидный трудовой стаж, и впервые спрашиваю, сколько ж все-таки ему лет?

— Несолидно выгляжу? — смеется Иван Константинович. — Такой уж у меня невезучий, мальчишеский вид! Жена на два года моложе, и то постарше вроде, да? Лет мне уже немало — тридцать один. Это еще в плечах теперь раздался будто. А то вообще — был! До конфуза доходило! Приехал сюда на пленум. Со вторым секретарем обкома. Охарактеризовал он меня, так сказать, говорит, что обком рекомендует товарища первым секретарем райкома. Я, как положено, поднялся, встал — для обозрения. И слышу — смешки. И тут же эдакий удивленный бас: «Вот этот — пацан?» Ну, пленум и грохнул! Я, конечно, тоже — со всеми. А сам приметил: мужик такой, под «бокс» подстрижен, при галстучке. Ну, думаю, я тебе этого пацана при первом удобном случае — припомню!

Рассказывая, Голованов сосредоточенно вынимает из горлышка бутылки пробку, черные глаза его блестят.

— И как — припомнили? — посмеиваюсь я.

— А то! — задиристо кивает он, заодно закидывая назад непокорную упавшую «а лоб прядь. — Выяснил: механик автохозяйства. Три года как управляющим «Сельхозтехники» вкалывает. Толковый дядька!..

Пробуем отличный охлажденный «Рислинг», вяжущий зубы и гортань терпковатой свежестью, закусываем его не конфетами, а тут же, с ближней ветки сорванным анисом. С искренней похвалой отзываюсь о саде — здорово это, прямо с крыльца сойти под его зеленый навес, в его тишину, целомудренный покой, — Иван Константинович качает головой.

— Не моя заслуга. Дом этот передается по преемственности, так сказать. Первые яблони посадил еще… — Он называет фамилию товарища, занимающего сейчас ответственный пост в Центральном Комитете партии, гордости загоровцев. — Другие продолжали. Один я только ни кола не добавил!.. Осенью шланг размотаю — полить, воду включу, а уж закрывать Маше, жене, приходится… Ни на минуту не забываю про обещание Голованова рассказать какую-то историю, — ради чего вообще-то и пришел сюда. Вряд ли забыл о своем обещании и Голованов, но он явно колеблется, оттягивает; выжидаю удобный случай, чтобы напомнить, когда он, в своей обычной манере, безо всякого перехода говорит:

— Да, так вот еще какая штуковина… Хотя поначалу касаться ее я не собирался. А нынче — подумал: может, вам и это полезно знать? Так что, нате — почитайте.

Недоумевая и чуть разочарованно принимаю картонную папку для бумаг — ту самую, что Голованов при мне достал из сейфа и принес сюда; примечательного в ней только то, что она не новая, надорвана на сгибе.

Внутри — стопка каких-то писем; верхнее, на тетрадной странице в косую линейку, написано старательным ученическим почерком — таким первоклашки выводят первые, самые трудные фразы: «Луша моет куклу», «Мама моет Лушу». Мелькает догадка: письма ребятишек Орлову. Но тогда почему они хранились в сейфе у секретаря райкома? «Дорогие товарищи! Довожу до вашего сведения…» — ученические, тоненькие от усердия буквы нелепо, противоестественно складываются во взрослые казенные слова.

— Читайте, читайте, — советует Голованов, отвечая на мой недоуменный взгляд.

До сведения безымянных дорогих товарищей доводится, что директор детского дома Орлов С. Н., пользуясь расположением директора торга, незаконно, без нарядов покупает плановые фондовые стройматериалы, грубо нарушает финансовую дисциплину. И — подпись: «Зоркий».

Все становится понятным: анонимка; о подобных же кляузах на Сергея Николаевича упоминала Софья Маркеловна, Козин, кто-то еще. Непонятно только, зачем Голованов хранит всю эту ерунду и дал ее мне?

— Читайте, читайте, — настойчиво повторяет он.

Безо всякого уже интереса просматриваю второе письмо, написанное все тем же неустойчивым детским почерком — о том, что Орлов, вопреки желанию коллектива, держит на должности музыкального воспитателя чуждый элемент — дочь классового врага; пробегаю третье, пятое, десятое — Орлов груб с подчиненными, Орлов использует служебную машину в личных целях и так далее, все в таком же духе. Меняются только почерки — иные письма написаны печатными раскоряченными буквами, другие — с немыслимым наклоном влево, как почти никто не пишет; мелькают, меняются подписи — «Очевидец», «Верный» и даже «Совесть народа». Как впрочем, меняется, по мере чтения, и мое брезгливо недоуменное отношение к этой аккуратно подобранной стряпне — на возмущенное, негодующее, с трудом удерживаемое. Будто на твоих глазах хулиганы оскорбляют прекрасного, хорошо знакомого человека, методично выплескивая на него ковши зловонной грязи, а ты безучастно стоишь в стороне. Захлопываю папку с ощущением, что из нее сейчас потечет что-то вонючее, ловлю себя на внятном желании тщательно, с мылом вымыть руки.

— Фу, мерзость! Так его прямо травили, терроризировали!

— Ну, до террора не доходило, — невозмутимо отвечает Голованов и, не дотрагиваясь, взглядом показывает на папку. — Те из них, что приходили в адрес райкома, мы вообще не рассматривали. Хотя по тем, что посылались в область, в Москву, выезжали, случалось, и комиссии… Любопытно другое — как сам Орлов к этой чертовщине относился. Полностью — в своем характере.

— Как же?

Иван Константинович трет крутой подбородок, черные глаза его — следуя за воспоминаниями — добреют.

— Года три назад… да, три года назад, решили его забрать в облоно — заведовать сектором детских домов. Как водится, запросили наше согласие. Мы тут посоветовались и решили не возражать. Хотя и — скрепя сердце. Понимали, что он, со своим опытом, вполне мог бы работать не только в облоно, но и в министерстве… Пригласил я его на переговоры, — поблагодарил и отказался. Мягко, деликатно и наотрез. «Нет, говорит, Иван Константиныч, — уже не потяну. Объем больше, постоянные командировки, а здоровье — извините меня — не то стало… Ну, и по совести, не кривя душой: жалко, не смог бы». И смущенно, с улыбкой: «Так что, если я надоел тут всем, потерпите немного — скоро на пенсию…» Что вы, говорю, Сергей Николаич! Да мы рады, что вы отказываетесь. Работайте на здоровье!



Поделиться книгой:

На главную
Назад