Видеть, господи спаси,
Как барахтается в луже
Город, славный на Руси?
Строки о Полтаве заканчивались словами:
Ей не нужно обелиска,
Мостовая ей нужна.
Мостовых в городе не было. Осенью отважные полтавские дамы вынуждены были добираться до мест балов и ужинов на телегах, запряжённых волами.
Особенно оживлялся город во время дворянских выборов или ярмарок. Тогда сюда съезжалась вся губерния – вынимались из старых сундуков камзолы и платья, местные франты демонстрировали свои завивки и наряды, мамаши – дочек на выданье, молодцы отошедшего века – регалии и раны. Совершались обмены и сделки, заключались контракты, ставились на карту крепостные души, а то и имения. Балы сменялись обедами, обеды – ужинами, бостон – вистом, вист – банком. Съедалось и выпивалось множество всякой еды и напитков. Щедрость разгула, швыряния денег и какого-то забвения в веселье, избыточности – в городе от обилия еды развелось столько собак, что их вылавливали сетями, – сменялись скукою, опустошённостью.
Тогда сильнее раздавался из окон казённых учреждений скрип перьев, щёлканье костяшек на счётах, и в права вступала проза плетения губернской паутины – паутины канцелярского производства, перемалывания прошений, жалоб, доносов, циркуляров, указов, приказов.
За год до приезда Гоголя в Полтаву её посетил император Александр Павлович. Он прибыл сюда в сопровождении большой свиты, в которой состоял и герой 1812 года Барклай де Толли, Осмотр святынь завершился балом, который дало в честь царя полтавское дворянство. Вечером город был иллюминирован. По сему случаю закупили три тысячи стеклянных плошек и стаканчиков, которые, как злословили местные остряки, после торжества «сгорели от огня». Кто-то нагрел руки на царском гощении.
Полтавские контрасты бросались в глаза.
В домах, где бывал Гоголь, говорили о взятках, о тяжбах, о склоках. Тяжбами был отягощён и Василий Афанасьевич, то судившийся со своими соседями, присвоившими его беглых крестьян, то с неуплатчиком долгов – купцом, то с дальними родственниками жены, захватившими её долю в наследстве.
Кривосудовы и хватайлы, о которых Василий Васильевич Капнист в предисловии к своей «Ябеде» писал, что они лица времён, уже не существующих (как бы оправдываясь за то, что он их вывел), встречались Никоше на улицах, многие из них раскланивались с ним, как с сыном «нужного человечка».
Полтава была городом игроков и торговцев, мастеров по обдуриванию казны и гениев бумажного дела, городом, где миллионные операции на винных откупах (вспомним миллионщика Муразова во втором томе «Мёртвых душ») соседствовали с невинными подношениями в виде коробки сигар, нескольких тюков турецкого табаку или подстреленных в ближнем лесу зайцев.
Зайцев и табак подносили даже отцу Гоголя, когда хотели заручиться его поддержкой у всесильного Дмитрия Прокофьевича.
В суды и палаты нельзя было появиться без синицы, красули или беленькой (пяти-, десяти- и двадцатипятирублёвых бумажек) – смотря по размерам дела, которое надо было решить. Давал и Василий Афанасьевич, давали и его знакомые, и мальчик Гоголь
Наезжали в Полтаву ревизоры из Петербурга, распекали, приводили в страх взяточников, но уезжали почему-то умиротворённые, какие-то растолстевшие в талии-то ли откормившись на сытных полтавских хлебах, то ли набив карманы ассигнациями. Нельзя было купить генерал-губернатора, губернского предводителя дворянства (им в те годы был В. В. Капнист), недоступны в этом отношении были ещё несколько человек, но остальные брали – и брали с охотою. Полтавский полицмейстер на глазах Никоши обходил лавки в сопровождении солдата полицейской команды, и тот складывал в свой необъятный мешок штуки полотна, головы сахара, завёрнутые в промасленную бумагу балыки и сёмгу, банки с помадою.
Как ни мал был тогда Гоголь, ему достаточно было всё это видеть и слышать. Жена сына М. С. Щепкина, познакомившаяся с Гоголем в конце его жизни, писала: «Совсем незаметно, чтоб был великий человек, только глаза быстрые, быстрые». Эти глаза были уже и у одиннадцатилетнего сына Василия Афанасьевича.
Отец думал, что посылает его в город учиться паукам, но единственною наукой, уроки которой получил Гоголь в Полтаве, была наука самой действительности.
Не только глаз, но и слух его – его необыкновенное чутьё на живую речь – развились в Полтаве.
Столица Малороссийской губернии была город проезжий, шумный. Через неё шли дороги в Петербург, в Харьков, на Москву, на богатую Кременчугскую ярмарку, в Киев, в Саратов, Воронеж, Кишинёв, в Екатеринославскую и Херсонскую губернии, обильные свободными землями. Эти земли привлекали авантюристов, дельцов, шулеров, ставящих на случай, на счастье, способных всё спустить и всё получить в час, людей бывалых, тёртых, много повидавших, говорящих на всех наречиях империи – от полуворовского, полумужицкого языка беглых крепостных до перемешанной с французскими словами речи опустившихся аристократов или профессиональных плутов. В гостиницах и постоялых дворах, которых было много в городе, они иногда заживались подолгу, не имея возможности выехать, так как проигрывались подчистую. Здесь стояли их экипажи, тут жили их слуги, ночуя прямо в бричках и каретах, тут дрались, спорили, рассказывали анекдоты и разные необыкновенные истории, обсуждали мировые события, натягивая их на свой, губернский, аршин. Тут без ограничений разливалась стихия звучащего слова – слова свободного, наглого, не вписывающегося в правила стихосложения и правописания и столь же своенравного, как и людское море. Речь светской жеманницы и пьяного кучера, речь провинившегося офицера, сосланного в глушь, речь купца, приноравливающегося к характеру покупателя, и мёртвый синтаксис канцеляриста, торчащий посреди языкового разноцветья улицы, как сухой осокорь, – всё впечатывалось в память.
Полтаву нельзя было обойти за день. От оврага Панянка, где, по рассказам, покончила с собой из-за несчастной любви панночка, до старой фортеции – места обороны города от войск Карла XII – было несколько вёрст. Если в торговых рядах, на Круглой площади (где стоял дом губернатора и размещались административные здания) кипела жизнь, то на откосе берега Ворсклы, вблизи которого помещалось поветовое училище, она – особенно в жаркие летние часы – сморенно никла: тут ходили куры, плавал пух одуванчиков, бабы выносили свои плахты и юбки и развешивали их на верёвках.
В городе не было библиотеки, зато был театр. Полтавчане любили повеселиться – на улицах слышались звуки казацкой волынки, пение кобзаря. По вечерам в предместьях города – Кобищинах и Кривохатках – собирались парубки и девчата, чтоб поспивать и поплясать. Да и густое щёлканье соловьёв оглашало в майские ночи полтавские сады.
3
В то время генерал-губернатором Малороссии был князь Николай Григорьевич Репнин. Это был образованный и честный начальник. Появившись на Украине в 1818 году, он до этого успел пожить в Европе, участвовал в войне против Наполеона, был взят в плен под Аустерлицем, а после окончания кампании 1812 – 1814 годов находился в звании вице-короля королевства Саксонского. Высокое происхождение (Репнин был внуком петровского фельдмаршала Н. В. Репнина) и личный авторитет создали ему в Полтаве славу неподкупного и гуманного человека, какими редко бывали правители провинциальных губерний.
При Репнине ожил заглохший было совсем в Полтаве театр. Здание театра, построенное предшественником князя, по преимуществу пустовало. На лето его заселяли бродячие труппы, которые скитались из города в город. Репнин выписал из Харькова труппу Штейна, в которой выступал тогда ещё никому не известный, но подававший большие надежды крепостной актёр Михайло Щепкин.
Позже, когда Гоголь и Щепкин познакомились, им не нужно было посредничества в дружбе: пропуском в дом Щепкина для Гоголя стала Полтава. По рассказам, Гоголь вошёл в столовую, где сидела за обедом семья Щепкина, со словами украинской песни «Ходит гарбуз по городу». Приязнь между «земляками», как они называли друг друга, осталась на всю жизнь, и именно Щепкин закрыл крышкою гроб Гоголя, когда его выносили из церкви Московского университета на кладбище.
То, что Щепкин и Гоголь (ещё мальчик) жили в одно время в одном городе, – совпадение. Но не случайно, что городом этим оказалась Полтава. Сюда, в эту столицу Малороссии, тянулось всё лучшее, что являлось тогда на землях бывшей Левобережной Украины. Да и сама полтавская земля, славящаяся своими изделиями сада и огорода, как любил говорить Гоголь, производила не только их, но и таланты, коим суждено было обессмертить её.
На Полтавщине родились Г. Сковорода, И. И. Хемницер, M. M. Херасков, автор «Душеньки» И. Ф. Богданович, В. В. Капнист, В. Т. Нарежный, Е. П. Гребёнка. В Полтавской духовной семинарии учились будущий переводчик «Илиады» Н. И. Гнедич и создатель «Наталки Полтавки» И. И. Котляревский. Отсюда ушёл в Петербург и стал знаменитым портретистом бывший миргородский богомаз Лука Лукич Боровиковский.
Котляревский (с которым вместе учился в семинарии и был коротко знаком В. А. Гоголь) был главным директором полтавского театра. На его сцене игрались и «Недоросль» Фонвизина, и «Ябеда» Капниста, и «Урок дочкам» Крылова, и «Наталка Полтавка», и переводные оперы и водевили. Исполнялись в интермедиях и украинские народные песни, и сочинённые на скорую руку подделки под них, и иностранные куплеты. Щепкин, не обладавший голосом, пел и в «Наталке Полтавке», где он играл возного, и в «Редкой вещи» Керубини, и в опере «Удача от неудачи, или Приключение в жидовской корчме». В последней он мастерски копировал полтавского голову Зеленского. Когда Щепкин в гриме появлялся перед залом, оттуда кричали: «Це ж наш Зеленский!»
Голова был обижен, он хотел даже подкупить актёров, чтоб они больше не играли эту пьесу, но князь Репнин приказал оставить её в репертуаре. Он даже обязал Зеленского ходить на спектакли.
Театр старался походить на жизнь. Он иногда передразнивал её, иногда заискивал перед нею, подлаживался к её настроениям и вкусам, к нехитрым прихотям полтавских зрителей, а порой и больно щекотал, намекая на городские злоупотребления. В текст пьес свободно вставлялись реплики, которые сочинялись тут же, на ходу, в зависимости от ситуации, от состава зала, который надо было расшевелить, возбудить. Вместе с хулами раздавались и похвалы. В «Наталке Полтавке» один из героев её, Ми-кола, говорил, имея в виду деятельность администрации Репнина: «Та в городi тепер не до новин; там так старi доми ламають, та улицi застроюють новими домами, та кришi красять, та якiсь пiшеходи роблять, щоб в грязь добре, бач, ходити було пiшки, цо аж дивитесь мило… да уже ж и город буде – мов мак цвiте. Якби и пiкiйны шведи, що згинули пiд Полтавою, повстали, то б тепер не пiзнали Полтави…»
При Репнине в Полтаве были открыты духовное училище, институт благородных девиц, дом воспитания для бедных дворян. Репнину обязана историография Украины появлением труда Д. Н. Бантыш-Каменского (который потом изучал Гоголь) «История Малой России». И не кто иной, как князь Репнин, вызволил из крепостной зависимости Михаила Семёновича Щепкина.
Случилось это как раз тогда, когда Никоша Гоголь учился в поветовом училище. Щепкина выкупили у курской помещицы А. Волькенштейн, которая не хотела продавать его, так как он был нужен ей «своими познаниями в землемерной науке». Так писала она Репнину в ответ на его просьбу продать Щепкина. Сделка всё же состоялась, помещица получила восемь тысяч чистыми. Из них семь тысяч дала подписка – один помещик пожертвовал на это благое дело карточный долг, который был ему должен полтавский полицмейстер Кищенков, – остальные приложил князь. Щепкин вместе с семьёю был сначала выкуплен, а затем отпущен на свободу.
Черты Н. Г. Репнина проглядывают в облике князя – героя второго тома «Мёртвых душ». Генерал-губернатор одной из губерний, он, как и Репнин, стремится искоренить злоупотребления, призвать чиновников жить по закону совести. И он, как и Репнин, ничего не может поделать с побеждающей его российскою
Жертвой её стал в 1835 году и Репнин. Ещё при строительстве института благородных девиц, над которым шефствовала
История эта была хорошо известна Гоголю, который впоследствии был близко знаком с князем, княгиней и их детьми.
Полтава не стала героем гоголевской прозы, как Миргород или Петербург. Но её анонимные черты разбросаны в облике многих городов, воспроизведённых Гоголем, и прежде всего в образе
Время это – 1820 год – время первого знакомства Гоголя с городом. Никогда ни до этого, ни после он не жил так долго в губернском городе, не имел случая наблюдать его так пристально. То, что запомнилось ему в детстве, потом пополнялось новыми впечатлениями Гоголя-юноши и Гоголя – автора «Вечеров на хуторе» и «Миргорода», приезжавшего время от времени на родину. Путь его в Васильевну лежал через Полтаву. Сюда он заезжал к своим близким знакомым – семье Софьи Васильевны Скалой, дочери Капниста, здесь при отъезде в Москву и Петербург отмечал свои подорожные.
Конечно, бывал он и в Киеве, в Харькове, Орле, Курске. Но то, что он видел там, было схвачено взглядом проезжего, путешественника, а не жителя. Капитальное представление о городе, о механизме его внутренних отношений, о нитях, протягивающихся от одной части механизма к другой, он получил в Полтаве.
То был именно город – со всеми особенностями уклада губернского города, с пронизывающей его части системой связей, с тем копированием общероссийской государственной модели, которая более всего отразилась в городах (сельская жизнь раскрепощала человека и ставила в иные условия), а точнее, в городах русской провинции, про которую Гоголь говорил, что она и есть подлинная Русь среди Руси.
Осенью 1820 года Василий Афанасьевич забрал сына из Полтавы. Никоше, так и не поступившему в гимназию, предназначалась другая дорога, и лежала она не на юг, как предполагал ранее его отец, а на север, в Черниговскую губернию, в Нежин, где 20 сентября был открыт лицей князя Безбородко.
… Я почитаюсь загадкою для всех… Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом угрюмый, задумчивый, неотёсанный… Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем.
1
Гимназия, или лицей, как называли её в городе в подражание названию Царскосельского лицея, который, однако, сильно отличался от неё уже тем, что был расположен во флигеле царского дворца и находился вблизи от столицы, была феноменом царствования Александра, неким исключением из правил на фоне Руси, медленно тянущей свои обозы вперёд по пути прогресса. Это движение её, которому пытался придать (и придал) ускорение Пётр, которое замедляли, прерывали или вновь пускали галопом цари и самозванцы, немецкие принцессы и голштинские принцы, которое обрело широкий бег при бабке Александра и встало как вкопанное при его отце, при самом Александре как бы вырвалось на европейский простор: русские полки, дошедшие до Парижа, донесли до него не только победные знамёна, но и освежили русское самосознание, как бы проветрившееся в этом марше, в этом мучительно-радостном освобождении сил, которые стягивали постромки предшественника Александра.
Александр открыл границы и камеры Петропавловской крепости, открыл шлагбаумы для обмена мыслями. Были разрешены частные типографии. Державин воспел воцарившийся на русском троне Закон.
«Дней александровых прекрасное начало», – писал о тех днях Пушкин.
Лицеи или высшие учебные заведения были открыты в Царском, в Ярославле, в Одессе, в Нежине. То было признание заслуг Украины в деле русской культуры, заслуг самого Нежина в истории Малороссии. Некогда в Нежине собирались рады, на которых избирали гетманов Левобережья, некогда в центре его, на том месте, где воздвигалось здание гимназии, стоял домик князя А. А. Безбородко, окружённый огромным парком, в котором он принимал матушку-императрицу.
Эту землю вместе с тремя тысячами душ крестьян Безбородко завещал на «обеспечение» будущего учебного заведения, которое должно было стать рассадником наук и нравственности. В уставе гимназии, утверждённом царём, было записано: «Управление гимназии есть четырёх родов: 1. Нравственное. 2. Учебное. 3. Хозяйственное. 4. Полицейское».
Как всегда, нравственность не могла обойтись без надзора – в стенах гимназии свистала розга. Пороли и Гоголя. Нестор Кукольник, учившийся с ним вместе в гимназии, вспоминал, что Гоголь кричал пронзительно. Потом по пансиону разнеслась весть, что он «сошёл с ума». «До того искусно притворился, – писал Кукольник, – что мы все были убеждены в его помешательстве».
Директор гимназии И. С. Орлай нехотя прибегал к этим мерам. Орлай, как вспоминает тот же Кукольник, «даже хворал, подписывая приговор».
Иван Семёнович Орлай был одним из тех людей, которых новое царствование призвало под свои знамёна. Выходец из Венгрии, он нашёл в России вторую родину и отдал ей все свои таланты и знания. В девятнадцать лет Орлай уже был профессором, слушал лекции в Вене и во Львове, в Кёнигсбергском университете, где философию, например, читали «по тетрадкам Канта». В 1821 году, когда Орлай заступил на директорство в Нежине, он был и доктор медицины, и доктор философии – одно время он состоял даже гофхирургом при Павле Первом. Орлай участвовал в войне 1812 года и оперировал раненых в госпиталях.
Страстный почитатель языка Горация и Тацита, он зазывал к себе учеников, угощал их обедом и за столом беседовал с ними по-латыни.
В лицее Орлай стремился внедрить методы швейцарского педагога Песталоцци, весьма популярного тогда в Европе. Главным постулатом учения Песталоцци было взаимопонимание учащихся и учителей. Подбирая штат воспитателей, Орлай старался прежде всего найти людей образованных, мыслящих, умных, способных вывести своих воспитанников на широкую дорогу общеевропейской культуры. И ему удалось – за малым исключением – найти педагогов, которые соответствовали этой задаче. Многие из них, как и сам Орлай, имели за плечами один-два института или университет, знали несколько языков и были энциклопедически образованны. Были среди них и греки, и венгры, и французы, и итальянцы, и швейцарцы, и русские.
Нелегко было Орлаю управляться с этим разноязыким составом, с разными самолюбиями и отношением к педагогической науке. Одни были истинные ревнители своего предмета, другие больше думали о процветающем в низинном Нежине «огородике», то есть о выращивании огурчиков, и выгодной женитьбе на дочках нежинских торговцев табаком и колбасников. Почти у всех учителей были собственные дома в городе, они пускали к себе на постой гимназистов, торговали через подставных лиц изделиями своего огорода.
Но ко всем ним Орлай находил свой подход. О стиле его управления говорит выписка из «Журнала конференции Гимназии Высших наук»: «Г‑н Директор изъявил своё желание, чтобы каждый из присутствующих в заседаниях на счёт управления гимназии объявлял свои мысли свободно и вольно, хотя бы случилось то против какой-либо меры, предлагаемой самим Господином Директором, и чьи окажутся основательнейшими суждения, записывать в параграфах журнала под его именем».
Наверное, поэтому время Орлая в Нежинской гимназии считалось потом временем «беспорядков». Но из этих-то «беспорядков», из этой свободы общения профессоров с директором, а учащихся с профессорами и родился дух гимназии, который не так-то легко было вытравить из неё, когда Орлай ушёл.
Красивый, всегда с иголочки одетый, Иван Семёнович являл собой образец человека высоких помыслов и нравственной чистоты. Именно таких людей, как И. С. Орлай, имел в виду Карамзин (сам, кстати, принадлежавший к их плеяде), когда писал, что не нововведения спасут Россию, не переписывание на русский язык Наполеонова кодекса, а собирание вокруг трона голов независимых, честных, ставящих выше всех благ благо отечества.
Гоголю повезло – он видел таких людей. Его детство и юность прошли под знаком их влияния, и сам он по воспитанию и образу мыслей принадлежал к их эпохе, а не к той, которая уже занималась на горизонте. Это важно отметить, так как большая часть сознательной жизни Гоголя пала на иное время, о котором речь ещё впереди.
Пожалуй, самым большим богатством гимназии была библиотека, начало которой положил почётный попечитель граф А. Г. Кушелев-Безбородко, внучатый племянник А. А. Безбородко, по существу и основавший Нежинский лицей. Он старался полагаться на опыт Царскосельского лицея, пансион при котором сам окончил. Граф подарил гимназии две с половиной тысячи томов, а когда Гоголь кончал гимназию, в библиотеке было уже семь тысяч книг. То была по преимуществу переводная литература и литература историческая.
Недаром в гимназии так любили именно историю – это было влияние эпохи, находившейся под впечатлением выхода одиннадцати томов «Истории Государства Российского» Карамзина (они тоже стояли на полках лицейской библиотеки) и чтения романов Вальтера Скотта. Среди гимназистов образовалось даже историческое общество, где самостоятельно переводили иностранных историков и составляли полную всемирную историю из компиляций и самостоятельных изысканий. Константин Базили, одноклассник Гоголя, написал для этого труда тысячу пятьсот страниц рукописного текста.
В этом увлечении отнюдь не был повинен гимназический историк «козак» Моисеев, как называл его Гоголь, который больше интересовался своими нарядами, чем историческими занятиями учеников. Он заставлял зубрить главы из учебника Кайданова и ограничивался на лекциях пересказом этих глав. Моисеев был знаменит в Нежине тем, что обхаживал дочерей торговцев красным товаром. Не в силах привлечь их своей внешностью, он старался броситься в глаза необычным платьем. Особенно почитал Моисеев голубой цвет и являлся в гимназию в голубом сюртуке, голубом шарфе и голубых панталонах. Будучи некоторое время инспектором пансиона, он и пансионеров переодел в голубой демикотон.
Над ним посмеивались! однажды Моисеев, желая поймать воспитанника Гоголя-Яновского на том, что тот не слушает урока, внезапно оборвал рассказ и спросил: «Господин Гоголь-Яновский, а по смерти Александра Македонского что последовало?» Гоголь (весь урок рисовавший вид за окном и скучавший) вскочил и бодро ответил! «Похороны». Класс грохнул.
Подсмеивались и над «батюшечкой» Волынским, который читал в гимназии катехизис, священную историю и толкование евангелия, шалили на уроках Билевича, преподававшего политические науки, Никольского. Никольский, остановившийся в своих пристрастиях и знаниях по части российской словесности на середине XVIII века, вызывал всеобщее осуждение. Ему подсовывали стихи Языкова, Пушкина, выдавая их за свои – он правил их и говорил, что они не соответствуют правилам слога. Однажды кто-то подложил ему на кафедру стихотворение Козлова «Вечерний звон». Никольский прочитал и написал: «Изряднехонько». Про Пушкина и Жуковского он говорил: «Эта молодёжь» – и предпочитал им Хераскова, Сумарокова и Ломоносова. Впрочем, эта страсть Никольского к XVIII веку имела своим следствием то, что, как писал Н. В. Кукольник, «он положительно заставил нас изучать русскую литературу до Пушкина и отрицательно втянул нас в изучение литературы новейшей».
Но наряду с одиозными фигурами учительской теократии были в Нежине и профессора, которых уважали в классах и за стенами гимназии. Таковы были младший профессор немецкой словесности Фёдор Иванович Зингер и профессор французской словесности Иван Яковлевич Ландражин, которые не только отлично знали свой предмет, но и давали воспитанникам читать книги из своих личных библиотек, принимали их дома, где велись литературные и учёные собеседования, где читали в подлиннике французских и немецких классиков, переводили Шиллера, немецких романтиков, а то и самого Вольтера. Таков был молодой профессор ботаники Никита Фёдорович Соловьёв, которого Орлай выписал из Петербурга. Таковы были Казимир Варфоломеевич Шапалинский, одинаково блестяще знавший и математику, и русскую литературу, и профессор естественного права Николай Григорьевич Белоусов. О Шапалинском один из соучеников Гоголя, П. Г. Редкий (впоследствии известный учёный-юрист), писал: «Безукоризненная честность, неумытная справедливость, правдолюбивое прямодушие, скромная молчаливость, тихая серьёзность, строгая умеренность и воздержание в жизни, отсутствие всякого эгоизма, всегдашняя готовность ко всякого рода самопожертвованиям для пользы ближнего… вот основные черты нравственного характера этого чистого человека».
В мае 1825 года в гимназии появился профессор естественного права Николай Григорьевич Белоусов. Белоусов учился в Киевской духовной академии, которую окончил в 15 лет. Затем он поступил в Харьковский университет, считавшийся лучшим учебным заведением на Украине. «Харьков называли украинскими Афинами», – писал учитель латинского языка в Нежинской гимназии И. Г. Кулжинский. Особенно силён был в университете философский факультет, на котором с 1804 по 1816 год читал лекции профессор Иоганн Шад, рекомендованный в Харьков Гёте и Шиллером.
Два аттестата, выданные Белоусову по окончании университета, свидетельствовали, что он обучался по этико-филологическому отделению философского факультета и по юридическому факультету «с отличными успехами».
Белоусов был уже человек нового поколения – поколения, близко стоящего к поколению Гоголя. Их разделяли какие-то десять лет. Они, собственно, и учились в одно время, и начинали свой путь при одних обстоятельствах. Вкусы, одежда, взгляды на историю и литературу (которую любил и почитал профессор естественного права) – всё у них было общее. Да и сам предмет, который преподавал Белоусов, был той наукой, на которую особенно обращены взоры юношества, – то была наука личного и государственного поведения, основанного на началах
Даже когда Белоусов стал инспектором пансиона (отделения для казённокоштных студентов, находившегося в стенах гимназии) и в его обязанности была включена необходимость
2
Прибытие Никоши в гимназию запомнилось соучениками его как явление комическое. Какой-то слуга или дядька привёл его, завёрнутого во множество фуфаек и курток, чуть ли не в тулуп, и повязанного поверх головы тёплым маменькиным платком. Дядька долго развёртывал его и распоясывал, все с любопытством смотрели на эти его усилия, пока из одёжек но выглянуло худенькое личико мальчика с длинным носом, пугливо озирающегося по сторонам. Он сразу насупился, нахохлился, и слёзы выдавились у него из глаз, когда собравшиеся вокруг гимназисты стали отпускать по его адресу шуточки.
Испуг Гоголя по приезде в далёкий город понятен. Его растерянность среди множества сверстников тоже. Как-никак это была не Полтава, где у отца было полгорода знакомых, и не поветовое училище, где учителя и ученики размещались в трёх небольших классах. Ещё подъезжая к гимназии, он поразился её белым колоннам, высоте здания, большим окнам и господству этого строения над низкорослым Нежином. В передней их встретил швейцар или сторож – солдат с синим пятном под глазом, но зато ручки дверей были бронзовые, лестница, по которой его повели наверх, – широкая, а от простора приёмной залы у него закружилась голова. Никоша хватался за рукав дядьки Симона, оглядывался на черниговского прокурора Е. И. Бажанова, привёзшего его в своей карете, и взгляд его говорил: «Возьмите меня обратно».
Таковы же были его первые письма к «Папиньке и Маминьке»: «О! естлибы Дражайшие родители приехали в нынешнем месяце, – писал он, – тогда бы вы услышали что со мною делается. Мне после каникул сделалось так грустно что всякий божий день слёзы рекой льются и сам не знаю от чего, а особливо когда спомню об вас то градом так и льются…»
Письмо это относится к тому времени, когда Никоша уже был определён на квартиру к немцу Е. Зельднеру, который взялся – за хорошую плату – быть наставником сына Василия Афанасьевича.
Получив это послание, Василий Афанасьевич так расстроился, что заболел. Узнав об этом, жена Андрея Андреевича Ольга Дмитриевна Трощинская писала Марии Ивановне: «Не стыдно ли ему занемочь от того, что Никоша скучает в пансионе без вас». Василий Афанасьевич сначала хотел взять сына домой, но потом раздумал и послал в Нежин нарочного с запросом Зельднеру.
Обиженный недоверием, немец отвечал ему: «Сын ваш очень не разсудный мальчик во всех делах… и он часто во зло употребляет ваше отеческой любов…» В наказание за то, что он подверг родителей печали, Зельднер оставил его после обеда без чая. Оправдываясь, он писал, что «без маленькие благородние наказание не воспитывается ни один молодой человек…».
Житье с Зельднером, который требовал от Василия Афанасьевича то сушёных вишен, то ещё каких-то даров из экономии Васильевки, жизнь, продолжавшаяся до перехода в 1822 году на казённый кошт, была горькой, обидной. Немец не только допекал Никошу своей аккуратностью и жадностью; теперь каждая фраза его переписки с папенькой и маменькой просматривалась и цензуровалась: вместо призывов о помощи и жалоб на бумаге появлялись уверения в счастливом времяпрепровождении и хороших успехах.
А успехов не было. Гоголь учился дурно, особенно не успевал по языкам, и Иван Семёнович Орлай, делавший снисхождение сыну Василия Афанасьевича, с которым они были соседи и которого он знал по встречам у Дмитрия Прокофьевича, писал в Васильевку: «Я знаю, сколь много любите вы сына своего, а по сему считаю, во-первых, нужным уведомить вас, что он здоров и хорошо учится… Жаль, что ваш сын иногда ленится, но когда принимается за дело, то и с другими может поравняться…»
Добрый Орлай щадил самолюбие и чувства отца Гоголя, потому что отметки Никоши по всем предметам оставляли желать лучшего. Два года, которые он провёл в Полтаве, не подготовили его к поступлению в гимназию. У других за плечами были годы пребывания в училищах и пансионах, занятия на дому с первостатейными учителями – многие из однокашников Гоголя знали до поступления в лицей латынь, французский и немецкий языки, свободно читали Вольтера и Руссо. Таков был, например, Нестор Кукольник, вечный антагонист Гоголя, которому Гоголь сначала сильно завидовал. Всё давалось беспечному Нестору – и науки, и игра в бильярд, и гитара в его руках пела, и нежинские дамы рано стали обращать на него внимание. Нестор Кукольник, как и Василий Любич-Романович или Редкий, был учеником, который знал, может быть, более, чем некоторые из учителей и профессоров, случалось, профессора обращались к ним за помощью, чтобы перевести какое-то трудное место из Горация или вспомнить полузабытый факт из «Истории крестовых походов» Мишо.
Всё это сильно ущемляло Гоголя в глазах товарищей и в его собственных глазах – первые годы в гимназии, пока не раскрылись его таланты, он чурался общества, жил одиноко и всё просил у папеньки о возвращении.
Но минул год, и он обжился. К тому же в марте 1822 года отец добился привилегии для сына: его перевели в штат казённокоштных воспитанников. А. Г. Кушелев-Безбородко крайне редко допускал такие переходы – лишь ходатайство Трощинского (и тут помог благодетель!) заставило его снизойти к просьбам Василия Афанасьевича. А. А. Трощинский писал матери своей Анне Матвеевне: «К Василию Афанасьевичу я… посылаю теперь изрядный
Позже Гоголь признавался матери, что вынес в стенах гимназии много обид и оскорблений, много несправедливостей со стороны его товарищей. Физическая слабость всегда унижает мальчика в глазах сверстников, а Никоша постоянно хворал, не залечивались его уши, которыми он страдал после перенесённой в детстве золотухи. Потом он заболел скарлатиной, и воспаление ушей возобновилось.
На первых порах в пансионе Гоголь – мишень для насмешек, изгой, нечто вроде Акакия Акакиевича в департаменте. Никаких способностей он не обнаруживает, наоборот, его корят как непослушного, неуспевающего. Непослушание – проявление характера, гордости, о которой пока ещё никто не знает, но которая вспыхивает вдруг, обнаруживая, как кажется педагогам, упрямство и непочтительность. Его не принимают в игры, в умственные собеседования и в предприятия амурного характера.
Романы крутили с нимфами из предместий. Они приходили в гимназию стирать бельё, простоволосых и полуодетых, их можно было встретить на речке, в прачечной. Тут же назначались свидания, составлялись парочки, отсюда расходились по классам рассказы о запретных удовольствиях любви. Откровенность и простота этих отношений, которые Гоголь мог наблюдать ещё в патриархальной Васильевке, больно били по его поэтическому воображению.
Это была не та любовь, о которой он грезил, она, с одной стороны, унижала его мечты, снижала их, с другой – заставляла парить ещё выше. Он жил как бы в двух мирах – идеальном и реальном, и спор их, их соперничество в его душе заставляли его страдать. Он рано задумался о двойственной природе человека.
Но в гимназии мало кто подозревал об этом. Насмешки и прозвища «таинственный карла», «пигалица», «мёртвая мысль» разбивались, о него, как о
А ещё он проводил время в саду гимназическом с садовником Ермилом, который охотно рассказывал ему о деревьях и цветах, о своей жизни, о Нежине. В саду, в парке он находил покой, отдохновение, тут писал свои пейзажи, пруд, деревья или речку Остер, мостик над ней, садовую изгородь. Его рука ловчее всего выводила
Сюда, подальше от людей, Никоша и забирался со своими картонами и пастельными карандашами. К зиме 1823 года у него накопилось уже несколько картин, и он просит отца прислать рамки, ибо иначе их перевезти нельзя – нежный слой пастели может стереться в дороге. «Сделайте милость, дражайший папинька, вы, я думаю, не допустите погибнуть столько себя прославившимся рисункам». О других успехах – учебных – почти ни слова: «Учусь хорошо, по крайней мере, сколько дозволяют силы».
3
Весною 1824 года в гимназии, наконец, разрешили театр. Тоскливый ход серых дней как бы подпрыгнул, сорвался с места, весь распорядок встал на дыбы, и время понеслось как в вихре, как в ярмарочном весёлом круженье, которое захватило Никошу.
Гоголя приняли в труппу и предложили роль. То была роль Креона в трагедии В. Озерова «Эдип в Афинах». Понятно, почему она досталась Гоголю: Креон был некрасив, самолюбив и одинок.
У Гоголя было мало слов, все они, начиная с первой реплики, вели к разоблачению Креона, но, поскольку слов было мало, их следовало дополнять гримасами, жестами, ещё сильнее подчёркивавшими зло в герое и делавшими его ещё более отталкивающим. И актёр старался. Зал негодовал, когда он появлялся рядом с благородным Тезеем, возвышенным в своём раскаянии Эдипом – Базили и жертвенно-прекрасной Антигоной, которую играл Саша Данилевский. Одетая в античные одежды Антигона с нарумяненными щёками и в парике красноречиво обличала закутанного во всё чёрное длинноносого Креона. Смерть принимал злодей, а добродетель, ещё более возвышенная его падением, оставалась жить. Она праздновала своё избавление в виду прекрасных Афин, вблизи стройных колонн храма, чудесных видов и тёплого неба юга. И мало кто знал в зале, аплодируя исчезновению страшного злодея, что эти картины, эти портики и колонны, равно как и видение снежно-белых Афин на горизонте, написала его рука, что это он, ещё более уродливый от нахлобученного на него чёрного парика, от чёрных одежд и кривых улыбок, которыми он изображал зло, воссоздал на грубо сшитом и вытканном дома холсте красоту, ушедшую в вечность.
А на другой день после «Эдипа» он играл старика в весёлой малороссийской комедии, которую прислал ему отец. Это был уже не трагический злодей с чёрными космами, с бледным лицом и острым профилем, изрекающий хулы на мир и на себя. Это был деревенский «дядько», которого каждый сидящий в зале видел на завалинке у себя в селе. Гоголь в этой роли не произносил ни слова, он только двигался по сцене, покряхтывал, посапывал и почихивал, но зал не мог удержаться от хохота. Смеялись и хватались за животы и степенные воинские командиры, и дамы, и даже зашедший на представление «батюшечка» Волынский.
В те годы он всё пристальнее начинает интересоваться литературой, переписывает в тетради стихи и просит «папиньку» прислать всё новые и новые книги, о которых слышит от него же или от товарищей по учению. Тут и стихотворные трагедии, и баллады (может быть, Жуковского), и первые главы «Евгения Онегина». К 1825 году относится появление в гимназии рукописных журналов «Звезда», «Метеор литературы». Вокруг них объединяется все пишущее и сочиняющее, все пробующее себя в изящной словесности. Рядом с Гоголем мы видим и Нестора Кукольника, и Николая Прокоповича, и Василия Любича-Романовича. Это друзья-соперники, ценители и критики собственных сочинений и толкователи мировой литературы. Гоголь был искренен, когда писал в «Авторской исповеди», что его занятия литературой в гимназии начинались все в серьёзном роде. За исключением нескольких эпиграмм, акростиха на приятеля своего Фёдора Бороздина и не дошедшей до нас сатиры «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», все это попытки в историческом и романтическом духе, отвечающие общему духу литературы и моде того времени.
Начало 20‑х годов XIX века в российской литературе – это, с одной стороны, попытка осмыслить исторический путь России, открывшийся вдруг глазам после событий 1812 года, с другой – переработка сильного влияния немецкой романтической поэзии (выразившаяся в творчестве Жуковского), с третьей – влияние музы Байрона. В журнале «Вестник Европы» за 1823 год, который Гоголь просил прислать ему из Кибинец и который был прислан ему, мы находим несколько статей о романах Вальтера Скотта, полемику вокруг «Кавказского пленника» Пушкина, статью об альманахе «Полярная звезда», в котором печатались литературно-критические обзоры А. А. Бестужева. В одном из таких обзоров, названном «Взгляд на старую и новую словесность в России», автор писал: «…Необъятность империи, препятствуя сосредоточению мнений, замедляет образование вкуса публики. Университеты, гимназии, лицеи, институты и училища разливают свет наук, но составляют самую малую часть в отношении к многолюдству России. Недостаток хороших учителей, дороговизна выписных и вдвое того отечественных книг и малое число журналов… не позволяют проницать просвещению в уезды. Но утешимся! Новое поколение людей начинает чувствовать прелесть языка родного и в себе силу образовать его. Время невидимо сеет просвещение, и туман, лежащий теперь на поле русской словесности, хотя мешает побегу, но даёт большую твёрдость колосьям и обещает богатую жатву».
Что же оставалось мальчикам, сидевшим в глуши и получавшим бранимые Бестужевым журналы и альманахи с большим опозданием и по милости выписывавших их? Они подражали тому, что читали: подражали Вальтеру Скотту, Шиллеру, Гёте, Байрону и Пушкину, Жуковскому, Батюшкову, Козлову. Источником, питающим их исторические вымыслы, были и вышедшие в те годы летописи Нестора, и «История Государства Российского».