Что же говорить о Сенковском, которого в статье обвиняли в жульничестве, в коммерции на почве литературы, в плагиате, в отсутствии знания Востока, в наглости, в невежестве, в потакании своим литературным приятелям. Обиделась и Москва, новый журнал которой – «Московский наблюдатель» – Гоголь назвал вялым и неповоротливым, неспособным противостоять «Библиотеке». О редакторе «Московского наблюдателя» В. П. Андросове говорилось, что его имя слишком неизвестно, ибо стоящий во главе журнала «должен быть видным лицом». Не заслужил одобрения и восславивший Гоголя «Телескоп». И ему ставилось в вину, что он недостаточно сильно действовал против Сенковского, который, пока его противники разворачивались, собрал пять тысяч подписчиков.
Такое отделение всей журналистики от «Современника» не было на руку Пушкину. Он почувствовал это, как только вернулся в Петербург из Михайловского; из Москвы уже шли слухи о недовольстве статьёй Гоголя. Никто не знал автора статьи, но все приняли её за программу журнала. Пушкину пришлось поспешно отступать. Гоголь требовал только великого, то есть подобного себе, и это был его юношеский просчёт – так считал Пушкин.
Он объявил об этом открыто в третьем номере «Современника», напечатав реплику некоего А. Б., будто бы присланную из Твери, – в ней говорилось о несогласии со многими положениями автора статьи «О движении журнальной литературы». Пушкин в сноске к реплике и от своего имени замечал, что мнения эти «выражены с юношескою живостию и прямодушием» и оттого не могут быть сходны с его собственными. А. Б. называл статью Гоголя «сбивчивой», в некоторых местах – забавной, а в некоторых – невежественной, и советовал молодому автору: «Врачю, исцелися сам!»
Реплика А. Б. появилась, когда Гоголя уже не было в России. Но нарекания и обиды в связи со статьёй он пережил, ещё будучи сотрудником Пушкина. Кто знает, что стояло за правкой статьи, за безжалостным вымарыванием из неё дорогих сердцу автора мест, за снятием подписи Гоголя (вначале она была), за устранением из текста упоминаний о тех оскорблениях, которые нанёс г. Гоголю редактор «Библиотеки для чтения».
У Гоголя были основания гневаться на Сенковского. Тот назвал его в «Библиотеке» писателем «грязным», он зарезал главу из его романа по причине её подражательности неистовой французской словесности (которой сам подражал), он в рецензии на «Ревизора» невинно предлагал изменить финал комедии, женить Хлестакова на Марье Антоновне. Он играл именем Гоголя, выставив это имя на обложке своего журнала и не напечатав ни одной его строки. При этом он широко публиковал Пушкина, Жуковского и превозносил их до небес, как бы вдвое унижая их молодого единомышленника. Он ни во что не ставил его, даже не стремясь залучить Гоголя в свой журнал, хотя, казалось бы, должен был это делать для подписки. Для него Кукольник был Гёте, а Гоголь – Поль де Кок.
Да и маменька, без ума влюблённая в сына, писала ему, что сочинения Брамбеуса, которые ей так нравятся, наверное, принадлежат Никоше, но только он скрывает своё авторство. Гоголь мог предполагать, что такого рода догадки она высказывала и другим. Вся Полтавщина могла считать его сочинителем бездарных творений барона.
Конечно, журнал Сенковского был
Рядом с сочинениями Пушкина, Жуковского, Державина, Вяземского, Ершова, Даля, Одоевского, Дениса Давыдова, Лермонтова, Козлова, с обстоятельными статьями о хлебопашестве оно могло отыскать и пикантные страницы из повестей самого барона.
В повестях этих описывались
Одним словом, противно было читать. Но – читали. «Вкуса никакого», – писал Гоголь о повестях Брамбеуса, и это относилось не только к вкусу самого Сенковского, но и раскупавшей его толпы. Драматизм ситуации состоял в том, что, защищая Сенковского, Пушкин косвенно вынужден был защищать и вкус толпы-то самое отношение к литературе, которое ему было чуждо, враждебно.
Гоголь это знал. Он понимал, как противоречит себе Пушкин, как он уступает обстоятельствам, – он судил Пушкина, он был молод.
2
Ещё до этого инцидента Гоголь позволял себе пикироваться с Пушкиным, посмеиваться над ним, иронизировать на его счёт. Сочинения самого Гоголя той поры дают нам лучшие представления о природе их отношений. В них видны и бытовые расхождения, и поэтические, расхождения в тактике, в привычках, в понимании задачи и облика поэта. Пушкин в этих сочинениях поминается не раз. И всякий раз стрелы Ученика пролетают как бы
Тут и пародия на самого себя («Помните ли вы адрес? на имя Пушкина в Царское Село»), и намёк на неразборчивость Пушкина в знакомствах, на доступность его личной жизни взгляду толпы, на некоторую публичность её. В той редакции «Ревизора», которую слушал в исполнении Гоголя поэт, Хлестаков рассказывал, как Пушкин пишет стихи: «А как странно сочиняет Пушкин. Вообразите себе: перед ним стоит в стакане ром, славнейший ром, рублей по сту бутылка, какова только для одного австрийского императора берегут, – и потом уж как начнёт писать, так перо только тр… тр… тр… Недавно он такую написал пиэсу: Лекарство от холеры, что просто волосы дыбом становятся. У нас один чиновник с ума сошёл, когда прочитал. Того же самого дня приехала за ним кибитка и взяли его в больницу…»
Реплика эта поразительно совпадает со строками из письма Пушкина к жене от 11 октября 1833 года из Бол-дина: «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет – перед ним стоит штоф славнейшей настойки – он хлоп стакан, другой, третий – и уж начнёт писать! – Это слава».
Но образ пишущего Пушкина впоследствии трансформировался совсем в другое лицо – в некое подобие человека, мимо которого проскакивает, пробегая по вверенному ему департаменту, Хлестаков. «Я только на две минуты захожу… с тем только, чтобы сказать: это вот так, это вот так, а там уже чиновник для письма… пером только: тр, тр… пошёл писать…» Это отчасти и о себе. Это сам Хлестаков (как и Гоголь в своё время), чиновник для
Гоголь позволяет себе так
Безусловно, это игра, это обыгрывание пушкинской известности с примесью гоголевской иронии по отношению к этой известности, гоголевского снижающего юмора. Тут и смех, и слёзы, и неразгаданная улыбка Гоголя, который, почитая Пушкина, всё же позволяет себе и щекотать своего кумира.
Демократ Гоголь иронизирует над аристократом Пушкиным, про которого он почти в то же самое время пишет Данилевскому: «Пушкина нигде не встретишь, как только на балах».
Гоголь как бы и в бытовом смысле отталкивается от Пушкина, противопоставляя его шумному образу жизни уединение одинокого художника. Тут не сходятся уже не два разных гения, но и два типа творца, один из которых – удачливый, гармонический и гениально-беспечный Пушкин, второй – весь жертва искусству, изгой света и обычаев его, обитатель чердака, лишённый женского общества, – Гоголь. Скрытая, очень глубоко скрытая ирония и критика слышится здесь у Гоголя, она весело задрапирована гомерическими подробностями о роме, который берегут только для австрийского императора, и о цене этого рома («по сту рублей бутылка»).
Смех и ирония падают как будто бы на всех этих поручиков Пироговых и Хлестаковых, на их вкусы, мешающие Булгарина с Пушкиным, Сенковского с Пушкиным, и т. д., но и по касательной проходят и по самому поэту. Таково уж свойство гоголевского смеха: он как бы обращён в две стороны – в сторону тех, кто судит о предмете, и на сам предмет.
Гоголь благоговеет перед Пушкиным, но он видит и незавидную
Так играла в то время с именем Пушкина булгаринская «Пчела», именуя Пушкина «нашим Поэтом», «нашим Гением». Она присваивала Пушкина, указывала на свои права на него, как демонстрируют эти права поручик Пирогов и Хлестаков. Пушкин в их рассказах – средство похвастаться «высоким» знакомством, может быть, близостью к царю, с которым поэт лично беседует. Это всё равно что похвастаться своим знакомством с графом Кочубеем, который тоже стоит в перечне «знаменитостей» у Хлестакова, и знакомством с которым, как мы помним, хвастал перед маменькой и провинцией сам Гоголь.
Так что, как ни близки были Пушкин и Гоголь в то время, как ни сталкивала, ни сводила их за одним делом судьба, они и дело-то это понимали уже каждый по-своему, мудрость Пушкина не сходилась с нетерпимостью Гоголя, с его преувеличениями, с его амбицией.
И сам Гоголь был иным, вовсе не тем, за кого его принимали и читатель, и зритель, и критика, и опять-таки Пушкин. Ещё в статье «Несколько слов о Пушкине», вошедшей в «Арабески» и бывшей сплошным панегириком Пушкину, он определил это различие. Защищая Пушкина от остывшей к нему публики, от упрёков тех, кто винил Пушкина в отходе от высоких тем его поэтической молодости, Гоголь защищал и себя, и своё право на «обыкновенное» в искусстве. Конечно, писал он, какой-нибудь горец или иной романтический герой «гораздо ярче какого-нибудь заседателя» или «нашего судьи в истёртом фраке, запачканном табаком», но «они оба – явления, принадлежащие к нашему миру». Конечно, описывать «заседателя» невыгодно с точки зрения успеха у публики, но, черпая со дна жизни, поэт «ничуть не теряет своего достоинства», а «даже, может быть, ещё более приобретает его».
В этой статье Гоголь впервые обосновывал свою главную поэтическую идею – извлечь «необыкновенное» из «обыкновенного». Это уже была цель Гоголя, а не Пушкина, как, впрочем, судья в истёртом фраке и заседатель были героями Гоголя, а не Пушкина. Пушкин мог коснуться их, обежать их жизнь сочувственным взглядом, но понять их изнутри, как Гоголь, он уже не мог. Точнее, у него была другая задача.
«Чем предмет обыкновеннее, – писал Гоголь в статье о Пушкине, – тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное…» И это «тем выше» относилось не столько к Пушкину, сколько к автору статьи.
Сходясь, Гоголь и Пушкин отталкивались, в сближении самоопределялись, ясней видели каждый своё назначение. Пожалуй, Пушкину в этом смысле и не нужен был Гоголь (он когда-то так определялся по отношению к Державину), но Гоголю нужен был Пушкин.
Отсюда его намёки и наскоки, его амбициозные параллели и прозрачные оговорки. Всё в них – и близость и далёкость, и солидарность и соперничество. Точно так же поступит с Гоголем позже Достоевский. В первой же своей повести «Бедные люди» он не только выразит несогласие с его «Шинелью» (в оценке Девушкина), но и спародирует гоголевский стиль в творениях бездарного литератора Ратазяева. Самоопределяясь, Достоевский будет отталкиваться от Гоголя. Наследуя, он будет противоречить ему, поклоняясь его авторитету, посягать и на авторитет.
Итак, за всеми этими «играми» скрывалось нечто серьёзное. Свершилось это всё на отрезке 1833 – 1836 годов, во время наинтенсивнейшего
И не только литературной. Гоголь бывает у Пушкина (Пушкин реже – у Гоголя), читает ему свои повести и пьесы, Пушкин правит корректуру «Арабесок» (и, может быть, «Миргорода»), пишет рецензии на «Вечера», хвалит «Ревизора» и через Вяземского и Жуковского хлопочет о постановке того на сцене. Пушкин смеётся «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» и «Женитьбе». Он в курсе всех дел и планов Гоголя.
Чуть что Гоголь отправляет к нему слугу с запиской, чтоб Пушкин то-то прочёл и, если надо,
Пушкин – заступник Гоголя на житейском поприще. Именно Пушкин печатает в «Современнике» не принятые нигде сцены из «Владимира III степени» и отвергнутый всюду «Нос». Чего же ещё? «Чего же боле?» – можем мы сказать словами самого Пушкина. И… тем не менее всё далее отходят поэты друг от друга, отходят и творчески и лично, что выливается во внезапный отъезд Гоголя за границу, отъезд без прощания с Пушкиным.
3
Пушкин вернулся из Михайловского в те дни, когда «Ревизор» репетировался в театре. Он обещал Гоголю побывать на премьере, но не смог – траур по случаю смерти матери всё ещё держал его дома. Он и делами «Современника» не мог как следует заниматься, хотя надо было готовить в печать материалы второго номера. Едва управившись со вторым номером, Пушкин выезжает в Москву, чтоб на месте внести разъяснения по поводу нападок Гоголя на московские журналы. Он успокаивает Погодина, «наблюдателей» – авторов «Московского наблюдателя), ищет знакомства с Белинским, которого хочет привлечь в журнал.
Кстати, имя Белинского было упомянуто в черновом тексте статьи Гоголя, но не появилось в печати. О Белинском Гоголь писал: «В критиках Белинского, помещающихся в «Телескопе», виден вкус, хотя ещё не образовавшийся,
Так или иначе, но он отмежёвывался от Гоголя, и Гоголь, если не знал это, то чувствовал. В своей статье он косвенно задел и А. Ф. Смирдина, а со Смирдиным Пушкин уж вовсе не хотел ссориться. И несмотря на льстивые замечания в статье Гоголя о деятельности книгоиздателя Смирдина, несмотря на видимое отделение Смирдина от Сенковского, статья всё же била и по Смирдину – прибыль от издания «Библиотеки» извлекал и он.
Было ли произнесено имя Гоголя как автора нашумевшей статьи в Москве и Петербурге, неизвестно. Думаем, что Пушкин скорей всего сохранил тайну авторства Гоголя, чтоб не подвести его. Об этом говорит тот факт, что Булгарин, откликнувшийся на первый номер пушкинского журнала в статье «Северной пчелы» от 6 июня 1836 года, ещё не знал, по ком бить. Он бил наугад, он разил всех, на кого накопился его гнев, но более всего налегал на издателя, подозревая всё же его в нанесении «Пчеле» кровных обид. «Пчела» заступалась не только за себя, но и за Сенковского, она гоголевские упрёки в незнании Сенковским Востока переносила на Пушкина и ядовито спрашивала: «А разве вы, г. Издатель, в «Путешествии в Арзрум» обнаруживаете это знание?» На замечание гоголевской статьи о том, что у нас отстаёт поэзия, она восклицала: «Довольно странная жалоба со стороны Поэта!»
Нет, Булгарин явно грешил на Пушкина, и это ещё раз объясняет необходимость появления в «Современнике» письма А. Б.
И тем не менее Пушкин, находясь в Москве, занимается делами Гоголя. Он встречается со Щепкиным и хлопочет о постановке на московской сцене «Ревизора». Он пишет в Петербург письмо Наталии Николаевне о том, чтобы она позвала Гоголя и передала ему, что в Москве его любят и лучше поймут и поставят его комедию.
Гоголь откликается через Щепкина, что ему всё равно, что он уже остыл к «Ревизору» и как его поставит Москва – ему безразлично. Щепкин зовёт его в Москву, просит лично почитать актёрам текст комедии, он отказывается. Есть ли причина отказа только «Ревизор» и его неудача на сцене Александринки? Или Гоголь не хочет являться в Москву
На поверхности всё было хорошо. Первый номер пушкинского журнала демонстрировал единство Пушкина и Гоголя, их тесное сотрудничество. Рядом со стихами Пушкина, с «Путешествием в Арзрум» были напечатаны повесть Гоголя и драматические сцены Гоголя. Налицо был союз – ни одна тучка не омрачала его. В этом же номере Пушкин обещал читателям в скором времени отозваться на новую комедию Гоголя «Ревизор», он печатал заметку о «Миргороде» и «Арабесках» и называл «Тараса Бульбу» творением, достойным Вальтера Скотта. Он объявлял, что «г. Гоголь идёт вперёд…».
Но г. Гоголь уже печатал в «Санкт-Петербургских ведомостях» объявление о своём отбытии за границу. В прибавлениях к этой газете 17 мая 1836 года появилась строка: «…Николай Гоголь, 8‑го класса; спрос. [ить] в Малой Морской, в доме Лепена, 1». 1 – это означало, что он едет один, без слуги и близких. Рядом с его именем стояли имена каких-то французов и француженок, был даже мещанин Дмитрий Донской с Выборгской стороны, граф Мусин-Пушкин с дворовым человеком, камергер Г. фон Нордин, некто Викториано де ля Кусета из Испании и другие. Через неделю в этих списках появилась и фамилия Данилевского – Гоголь уговорил и его прокатиться по Европе.
А во все стороны летели письма Гоголя, объясняющие внезапное решение покинуть Россию. Надо было растолковать его маменьке, Москве, извиниться перед Загоскиным, что он не смог сам прибыть на обсуждение своей пьесы, перед Щепкиным – за то, что не приедет читать «Ревизора» актёрам Малого театра, перед Аксаковым – за то, что возложил на него хлопоты по постановке комедии. Всем им (москвичам) он обещает, что по возвращении поселится в Москве, что отъезд ему необходим ввиду полного непонимания, которое он обнаружил в холодном Петербурге, что к тому зовут его и личные огорчения и недуги. «Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне, – пишет он Погодину. –… Я не оттого еду за границу, чтобы не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своём здоровьи, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постояннее пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим размышлением».
Но это уговоры, заговоры, не вся правда слышится тут. Гоголь утаивает часть правды, ту правду, которая тоже обратила его мысли к отъезду, – правду о неудачном сотрудничестве с Пушкиным. Он и раньше держал всех в неведении относительно своей близости к изданию Пушкина, он и до этого делал вид, что лишь сочинениями своими участвует в «Современнике», так что и отступать в этом смысле ему теперь было легче. Легче на словах, в письменных объяснениях с приятелями, но не перед самим собой. Потому что это было, безусловно, ещё одно
Как всегда, он преувеличивал, раздувал в собственных глазах размеры несчастья и сам же раздражался от создания собственной фантазии, но таково уж было свойство его воображения: что оно создавало, то и было для Гоголя действительностью.
Он зря досадовал и на Пушкина, он забывал, в каком состоянии Пушкин затеял журнал. Впрочем, мог ли он понять Пушкина? Пушкина, который, вернувшись 23 мая из Москвы, где он улаживал свои издательские дела, сразу же отправился на дачу, где его жена ждала – уже четвёртого – младенца, Пушкина, уставшего и «простывшего», Пушкина, не имеющего ни минуты, которую бы он мог уделить своему молодому соратнику?
Что делать? Ему было не до Гоголя, во всяком случае, не в такой степени до Гоголя, как хотелось бы Гоголю и на что он имел право рассчитывать как единственный его достойный Ученик. Он давно уже вышел из-под крыла Учителя, но вместе с тем всё ещё находился под ним, оно его согревало, защищало, и позже, говоря о том, что светлые минуты его жизни были минуты, в которые он творил, Гоголь добавит: «Когда я творил, я видел перед собой Пушкина».
Нет, не так просто ему было отрываться от Пушкина, оставлять его одного в России. Ещё в ту пору, когда маменька писала ему отзывы о его сочинениях и восхваляла их, он советовал ей: «Не судите, моя добрая маменька, о литературе. Потому что, может быть, в самом Петербурге литературу умеют ценить и понимать какие-нибудь пять человек». Среди этих пятерых первым был Пушкин. Отрываться от него – значило отрываться от надёжного берега, от светящего над тобой солнца, от воздуха, которым дышишь. Всё было гиль (
Он с болью рвал эту нить, и это, быть может, была самая сильная боль, какую он ощущал при расставании с родиной.
6 июня 1836 года, когда корабль, перевозящий пассажиров в Кронштадт, отчалил от Английской набережной, увозя за границу Гоголя, Пушкин был в Петербурге. В июне он ещё жил на Дворцовой набережной, то есть в получасе ходьбы от того места, откуда отплыл Гоголь. Ни Пушкин, ни провожавший княгиню Веру Фёдоровну и сына Павла, уезжавших в одной партии с Гоголем, князь Вяземский, ни Гоголь не знали, что подписчикам уже разосланы, а в кондитерских и книжных лавках появились на столах свежие оттиски «Северной пчелы» со статьёй Булгарина «Мнение о литературном журнале Современник, издаваемом Александром Сергеевичем Пушкиным на 1836 год». Это был прощальный залп Фаддея Венедиктовича в сторону Гоголя, последнее яростное изрыгание его бессильных мортир в адрес безымянного автора беспардонной статьи.
Выстрел Булгарина не докатился до ушей Гоголя. Он стоял на палубе маленького кораблика (в Кронштадте их ждал большой корабль «Николай Первый») и грустно глядел на отплывающий гранит. Вяземский махал ему платком. Отплывал гранит, дворцы на набережной, шпиль Петропавловки, видный из окон квартиры Пушкина, и сам Пушкин.
«Даже с Пушкиным я не успел и не мог проститься, – напишет Гоголь Жуковскому в первом письме из-за границы, – впрочем, он в этом виноват».
Часть четвёртая. СТРАННИК
Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света.
…В сердце моём Русь…
1
1836 год резко делит жизнь Гоголя на две половины. Как отдалялся от него гранит петербургской набережной, прямой чертой отсекающий Неву от города, так отдалялась от него сама Россия, и начиналась эра странствования – того странничества, о котором писал мудрый Пушкин в 1835 году: впереди ждала дорога, дорога, дорога…
Путь его лежал через Вену, Париж, пёстрые итальянские города, через высокомерно-скучный Берлин, фрондирующую Женеву, полные бездельничающими господами курорты. Если взглянуть на заграничный паспорт Гоголя, то можно подумать, что это документ какого-нибудь коммивояжёра, коммерсанта, или, как тогда говорили, негоцианта. Только в Риме он живёт по полгода и больше. Жизнь в Риме падает на осень и зиму, а весной или в начале лета Гоголь снимается с места и начинает колесить по Европе, переезжая из страны в страну и нигде не задерживаясь подолгу. Нет страны, где бы он не побывал.
Чего же ищет Гоголь в этих путешествиях? Забвения, узнавания новых наций и новых мест? И этого. Ещё его гонят в дорогу болезни. Слабый от природы, он рано начинает сдавать физически, особенно сдают нервы. Гоголь ездит лечиться на воды, пользуется услугами европейских врачей, пробует те и другие средства. Но ещё его гонит из города в город, из страны в страну одиночество. В Европе более, чем в России, он лишён общества, лишён дружеской поддержки и внимания. Оставив «Петербург, снега, подлецов, департамент», он оставил по ту сторону черты и себя – своё детство, свою Васильевку, «одноборщников», Пушкина.
Только в Риме, тихом солнечном Риме находит он успокоение и сходство с милой ему Малороссией: всё патриархально здесь, всё в стороне от шума Европы, от её меняющихся прихотей. Именно здесь, на улочке, которая носит название «Счастливой» – Via Felice, – найдёт он две комнатки, выходящие на южную сторону, комнатки с «ненатопленным теплом», где в равновесии и забытьи и завершит свой великий труд.
Гоголь писал Погодину, что едет за границу «развлечься». В гоголевском словаре это слово означает «отвлечься». Но и развлечься он тоже ехал. Побывать в театрах, послушать лучших в мире певцов, посмотреть на новые города, поторчать в картинных галереях, погулять, чёрт возьми, по Елисейским полям. Перед ним открылись залы оперных театров, лучших сцен Парижа, Лувр – всё, всё, что могла предложить русскому путешественнику умеющая развлекаться Европа. Ему казалось, что она только и делала, что развлекалась. Развлекалась торговлей, развлекалась отдыхом, развлекалась… политикой. «Здесь всё политика, – писал он Прокоповичу, – в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал. Об делах Испании больше всякой хлопочет, нежели о своих собственных».
В Петербурге был один Невский, Париж же был весь Невский проспект. Тут на всякой улице торговали, выставляли на продажу сладости и картины, вещи, мебель, бюсты писателей и героев, зазывали что-то купить, чем-то насладиться. Сворачивая с Невского, ты попадал в темноту неосвещённых улиц, и твой ум, твоё воображение могли успокоиться, прийти в себя. К полночи Петербург вымирал. Здесь жизнь только начиналась в эти часы. И магазины и лавки, кажется, не закрывались, их освещённые газом внутренности сияли зеркалами, мрамором, яркими цветами угощений, материй, разных товаров. Имена хозяев лавок писались прямо на стенах домов, в глазах рябило от надписей и вывесок, притом это были не те вывески, которыми тешил жителей Санкт-Петербурга цирюльник Иван Яковлевич на Вознесенском проспекте («… и кровь отворяют»), а целые художественные сонаты, симфонии.
«Неплохая собака этот Париж», – скажет Гоголь, попав в столицу мира, но скоро заскучает в ней и запросится в свою келью. «Для меня нет жизни вне моей жизни», – признается он в первом письме из-за границы Жуковскому, и это означает, что краток срок его «развлечения», что пора уже и за дело, без которого он не он, а простой путешественник. «Клянусь, – пишет он Жуковскому, – я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведённого в школьных занятиях, в юношеский возраст».
Отшельник остаётся отшельником. И пусть шум парижских улиц ещё звучит в его ушах, пусть мелькают огни магазинов, пусть поют и веселятся и рисуют прямо на мостовых легкомысленные французы, он уже не слышит и не видит их – развёртывается лента дороги, пылит щебёнка, и едет по этой дороге Павел Иванович Чичиков (странная фамилия, смешная фамилия! Есть в ней что-то детское: чик-чик, что-то птичье: чик-чирик), но отчество у него, как и у всех гоголевских героев, коренное русское:
2
Граф Бенкендорф, оставивший записки о важнейших событиях в Русском царстве, происшедших при его жизни, в главе о 1837 годе ни словом не упоминает о смерти Пушкина. «Зима 1837 года, – пишет он, – была в Петербурге менее обыкновенного шумна. На праздниках и балах отозвалось ещё не совсем восстановившееся здоровье Государя, и все гласно выражали единодушное желание, чтобы он поболее берёг себя, как единственный оплот благоденствия России и вместе как страшилище для всех народных волнений». Записки велись не для печати – для потомства, но и потомству Бенкендорф не счёл нужным сообщить ничего о том, что произошло в квартире на Мойке в пятницу 29 января.
Правительственные «Санкт-Петербургские ведомости» 30 января ни словом не обмолвились о смерти Пушкина. Лишь «Пчела» напечатала короткую заметку. «Поражённые глубочайшею горестью, – писала «Пчела», – мы не будем многоречивы при сём извещении». 31 января в самом низу второй страницы мелким шрифтом, по соседству с сообщениями о наградах, новых назначениях в должность, о курсе монет в Валахии и водевиле «Женщина-лунатик», идущем на столичной сцене, «Санкт-Петербургские ведомости» дали объявление: «СПБ, 30 янв… Вчера, 29 января, в 3‑ем часу пополудни, скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времени смерти Карамзина».
Не знаем, читал ли царь этот некролог перед сдачей его в печать, но именно этого хотел он –
Все знали, что Карамзин был ближайшим советником императора Александра. Он не занимал никаких постов (кроме поста историографа, и то – что это за пост?), но Александр часто призывал Карамзина к себе и выслушивал его советы. Такого же второго Карамзина (в европейском варианте – Вольтера) хотел иметь в лице Пушкина – уже после его смерти – Николай. Он не смог сделать это при его жизни, он попытался сделать это после его гибели.
Впрочем, о смерти Пушкина нигде не говорилось как о гибели. Никакие намёки не указывали на то, как и отчего умер поэт. Это была тайна – дуэли были запрещены, – но и из тайны сумели извлечь выгоду авторы некролога.
На первой странице тех же «Санкт-Петербургских ведомостей» жирно сообщалось о кончине великого герцога Мекленбург-Шверинского Фридриха-Франца. Император высочайше повелел наложить траур при высочайшем дворе. Россия должна была оплакивать этого Фридриха-Франца, а не Пушкина. И лишь дерзкий «Инвалид» в «Литературных прибавлениях» позволил себе обвести известие о смерти поэта в траурную рамку. И хотя помещено оно было над «Смесью», хотя рядом с ним писалось бог знает о чём (о том, как французы добывают сахар из каштанов), здесь была искренняя боль: «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался…» Издателя «Прибавлений» А. А. Краевского призвали к Бенкендорфу и сделали выволочку. Николай гневался. Доныне с солнцем сравнивали в печати только его.
Страшная весть донеслась до Парижа в дни великого поста. Она опередила почту с газетами, «…одного я никак не мог предчувствовать, – скажет Гоголь позже, – смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучаясь на два дни». Это было признание своей вины перед Пушкиным, вины гордости, вины самолюбия.
Париж, несмотря на пост, веселился. Полны были улицы, в каретах показывались разноцветные маски. Из домов доносилась музыка. Безбожники французы, породившие убийцу Пушкина, и знать не знали, что произошло в России.
И лишь в некоторых домах, где жили русские, повисла тягостная тишина. Люди не находили слов, чтоб объясниться, чтоб оправдаться в глазах друг друга за это несчастье. Вина, кажется, лежала на всех.
Никто из нас не протянул ему руки, никто не вник в его душу, скажет Гоголь о Пушкине. Никто не откликнулся на его нравственные мучения, которым мы все были свидетелями. И опять-таки это будет упрёк себе.
Тщетно станет он искать в опоздавших газетах хоть какое-нибудь упоминание о судьбе тела Пушкина, об отпевании, о похоронах. Ни звука более не издаст русская печать о нём. И не будет знать Гоголь – или другой русский, – пробежав глазами ничего не значащие строчки, напечатанные 9 февраля в «Прибавлениях» к петербургским «Ведомостям»:
«Выехавших из столичного града СПБ февраля 3 и 4 дня 1837 года…
…в Остров, камергер Тургенев
…в Монастырь Св. Горы, корп. жандармов кап. Ракеев…» –
что это и есть последняя весть о Пушкине, весть о последнем его пути из «юдольной сей обители»[8].
Непосвящённому читателю эти строки не говорили
«Моя жизнь, моё высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово».
Так писал в марте 1837 года Гоголь Погодину.
Теперь-то он это чувствовал. Пушкин заглянул в его детскую душу, как светлый луч, когда он, едва разбирая слоги, стал читать. Пушкин обогревал своими стихами его юность. Пушкин заставлял тянуться вверх, верить в великое, прекрасное, в искусство, в красоту. Пушкин приласкал его в пору безвестности, пушкинский «Годунов» заменил ему университет. Близость Пушкина, присутствие Пушкина в том же городе, в нескольких минутах ходьбы были радостью. Пушкин был жизнь, надежда и суд – только суд Пушкина он признавал над собой и, восставая на судию, знал: судья есть.
Пушкин был всё для одинокого Гоголя, не имевшего ни света, ни женщины, ни иных житейских наслаждений. Всё отдал он единственной жене своей – Музе, и она-то призвала их обоих пред своё лицо и там, на иной ступени,
Со смертью Пушкина Гоголь оставался один. Вот когда почувствовал он полное одиночество своё в литературе и в мире! Вот когда образовалась вокруг истинная пустыня, которую нечем было восполнить! Сбывались слова Белинского, которые в минуту их произнесения тешили его самолюбие: он заступал место Пушкина. Но каким горьким оказался этот шаг! Каким роковым. И какой груз взваливал он на свои плечи!
Он ещё не сознавал, какая отныне тяжесть перекладывается на него и какую тяжесть нёс на своих плечах, казалось, так легко живший Пушкин. Освобождалось место, но и освобождался груз, освобождалась та непосильная для простого смертного ответственность, которую он, сам того ещё не ведая, брал на себя. Слишком много уходило с Пушкиным, слишком многое держалось в России и в русской литературе на нём, и в том числе он, Гоголь. Как будто основа обрушилась и образовался провал, над которым не на чем было стоять, не за что держаться, не на что опереться. Пушкин был Антей, и держал он небесный свод…
Теперь под этот свод должен был встать Гоголь.
Пушкин ушёл, оставив ему те вопросы, которые не разрешил, перед которыми остановился, от которых, может быть, отвернулся, как отвернулся он в последних стихах от непонимающей и уже начавшей освистывать его толпы. Пушкин вернулся в круг поэзии, в круг искусства:
…Бог с ними.
Никому
Отчёта не давать, себе лишь самому
Служить и угождать…
«Никому отчёта не давать». Но через две недели Пушкин пишет другие стихи. Гоголь прочтёт их, получив первый после смерти Пушкина номер «Современника». Они будут оттиснуты на заглавном листе книжки журнала пушкинским почерком: