Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В вечер премьеры в зале сидела избранная публика. Партер был усыпан звёздами, ложи сверкали от драгоценных камней. Гоголь вжимался в своё кресло, вжимался между тайным советником Жуковским и камергером князем Вяземским, сидевшими по бокам его, и чувствовал себя мухой, утопающей в дорогом соусе. Фрак торчал на нём колом, хохол выбивался и загибался набок, руки в перчатках потели, сильно накрахмаленная манишка резала шею. Он ёрзал и вертел головою, с испугом ловя реплики и вдыхая запах французских духов и помад.

Слева был генерал, справа генерал, сзади министр, впереди член Государственного совета. Коллежскому асессору было не по себе. А вверху где-то, в раззолоченной ложе, возвышался царь. Темя Гоголя горело, стыд и неловкость жгли и душили, а от взрывов глупого и грубого смеха он подпрыгивал, как будто его кололи чем-то острым. Усы, усы, усы… бакенбарды, дамские веера, и зевки, и раздражение, нарастающее от реплики к реплике, и опять смех, смех и смех…

Четыре часа мучения, которые вынес Гоголь в тот вечер, – четыре часа горького прозрения по части отношений с русской «существенностью», которая отныне, даже хлопая ему и приветствуя его, будет хлопать кому-то другому, а не ему. Он ждал, что обрушится потолок, – не обрушился. Он ждал катарсиса, взрыва душевного отчаяния, покаяния, озарения истиной, увиденной в её горько-печальном лике на сцене. Но ничего не случилось. Царь захлопал – и все захлопали. Царь засмеялся и все рассмеялись. Царь сделал вид, что ничего не произошло – и все сделали вид.

Вот тогда-то он и бежал – бежал, не дождавшись конца, выхватив у швейцара шинель и не зная, куда бежать, кому поведать свою беду. Гоголь направился к Прокоповичу, к Красненькому (как звал он его ещё в Нежине за румяные щёки), к другу нежинскому, который мог его утешить. Едва он вошёл к нему, как Красненький протянул только что вышедшую книгу «Ревизора» и сказал: «На, полюбуйся на своё дитя». Его дитя – это верно было сказано. Разве не лелеял он его, не вскармливал и не вспаивал в тишине ночей на своём чердаке? Разве таким он готовил его миру, разве так представлял он себе его торжество? «Никто, никто, никто не понял!!!» – твердил в отчаянии Гоголь, упав головою на стол.

Спросим себя: могла ли сидящая в театре публика понять Гоголя? И ответим его же словами, обращёнными к матери: «Очень трудно это искусство! Знаете ли, что в Петербурге, во всём Петербурге, может быть, только человек пять и есть, которые истинно и глубоко понимают искусство, а между тем в Петербурге есть множество истинно прекрасных, благородных, образованных людей. Я сам, преданный и погрязнувший в этом ремесле, я сам никогда не смею быть так дерзок, чтобы сказать, что я могу судить и совершенно понимать такое-то произведение. Нет, может быть, я только десятую долю понимаю…»

Конечно, на премьере «Ревизора» сидели отнюдь не одни только генералы – носы и поручики Пироговы. Не были глупы и министры, и царь, и остальная публика. Но слишком велика была дистанция между их пониманием искусства и тем, что они видели. Искусство должно было веселить (искусство комическое, раз на сцене идёт комедия) – и оно их веселило. Посмеяться же над тем, кто стоит ниже тебя на лестнице чинов и званий, всегда полезно. Этот смех как бы раздаётся с высот великодушного Олимпа, куда не достигают стрелы сатиры. Раз на чиновниках, осмеянных автором, были мундиры, обличающие их небольшие чины, то что они могли иметь общего с теми, кто сидел в зале? Мог ли предположить начальник, что он слеплен из того же теста, что и подчинённый? И более того – что каков подчинённый, таков и начальник?

Известен анекдот о том, что Николай сказал: «Тут всем досталось, а больше всего мне». Эта реакция говорит об его умении держаться в невыгодной для себя ситуации. Николай, впрочем, был не так умён, чтоб понять, что вмешательство жандарма в события и прибывшая свыше власть (то есть посланная им, царём) есть чистый призрак в пьесе, да к тому же страшный призрак, ибо все мертвеют при его явлении.

Именно слова «по именному повелению из Петербурга…», которые произносит жандарм и которые относятся к полномочиям следующего за ним ревизора, приводят всех в ужас и заставляют застыть на месте. Немая сцена в комедии есть электрическое действие страха, замыкающего в одно мгновенье всю Россию – от дворца до уездного города Н. «Он знак подаст – и все хохочут…» Николаю, безусловно, льстил этот сокрушающий гром при упоминании «именного повеления». Присутствуя в зале, он как бы присутствовал и в пьесе, витал в ней, как невидимый дух, который, тем не менее, всё видит и всё знает.

3

«Ревизор» идёт на сцене чуть ли не ежедневно. Правда, театральная дирекция принимает его за обыкновенную «фарсу» и смело ставит рядом со своим обычным репертуаром. Комедия Гоголя чередуется всё с теми же водевилями и пьесками, которые он спародировал в «Ревизоре». 22 апреля «Ревизор» идёт после водевиля «Сто тысяч приданого», 24‑го ему предшествует комедия «Двое за четверых», 28‑го – комедия «Первая любовь», 1 мая – пьеска «Дебютант». После неё дают комедию Гоголя, а после Гоголя водевиль под завлекающим названием «Две женщины против одного мужчины».

В такой аранжировке начинает «Ревизор» свою жизнь на русской сцене. В этом нет ничего удивительного: публика на одну пьесу и не пошла бы. Театр – развлечение, театр – проведённый не зря вечер, а не зала, где воспитываются чувства и образуется сознание. Одному хочется серьёзного, другому смешного. А скорей всего одному и тому же хочется и того, и другого, и третьего. В «Ревизоре» нет любовной завязки, её компенсируют комедии и водевили, названия которых говорят сами за себя. Ну а то, что в один вечер получается три комедии кряду, – это ничего. От смеха не умирают.

В те невесёлые для Гоголя дни и зародилась у него статья о петербургской сцене, которую он позже опубликует в «Современнике». С грустью сравнивает он в ней Петербург и Москву – эти два коренным образом отличающиеся друг от друга города России – и называет Петербург «магазином». Балет и опера – царь и царица петербургского театра, пишет он. Позабыты величавая трагедия и строго обдуманная комедия, «производящая глубокостью своей иронии смех, – не тот смех, который порождается лёгкими впечатлениями, беглою остротою, каламбуром, не тот также смех, который движет грубою толпою общества, для которого нужны конвульсии и карикатурные гримасы природы, но тот электрический живительный смех, который исторгается невольно, свободно и неожиданно, прямо от души, поражённой ослепительным блеском ума, рождается из спокойного наслаждения и производится только высоким умом». Это, безусловно, самохарактеристика.

Но какое же здесь спокойное наслаждение? – спросит читатель. Разве не раздражение, не ожесточение, не озлобление противу пороков и уродств движет сочинителем, разве не те же чувства призван пробуждать и его смех, жалящий, как стрела, напоенная ядом? Нет, отвечает Гоголь. И отвечает не только в своей статье, но и в самой комедии, где Хлестаков в финале её, чуть не плача (а то и плача!), говорит, обращаясь в зал: «Мне нигде не было такого хорошего приёма». Смех Гоголя не казнит, а милует. Есть ли в «Ревизоре» гармония, не дисгармоничен ли он, не о разорванности и расчленённости ли человеческого существования он говорит? Да, об этом. Но движет пружину авторское желание очищения и сближения; спокойное наслаждение радующимся в своём избытке смехом тоже является её истоком. «Давно уже пролезли водевили на русскую сцену, – пишет далее Гоголь, – тешат народ средней руки, благо смешлив… Какое обезьянство! Где же жизнь наша? где мы со всеми современными страстями и странностями? Палачи, яды – эффект, вечный эффект, и ни одно лицо не возбуждает никакого участия! Никогда ещё не выходил из театра зритель растроганный, в слезах…»

Публика тешилась, тешился и царь, а журналы пьесу ругали.

То ли зависть взяла господ литераторов, то ли искренне не могли они понять, что «Ревизор» даже не «Горе от ума», что то была сатира, а это – нечто другое.

Позже, в статье «Горе от ума», Белинский точно разграничит эти два явления в русской драматургии. Он укажет, что цель сатиры Грибоедова находится вне сочинения, цель «Ревизора» – в нём самом. Это не просто быт и язвительные насмешки над бытом, но и фантастика действительности, которая действительнее самой действительности, ибо передаёт не факты её, а дух. «Гений есть высшая действительность в сознании истины», – скажет Белинский, отведя Грибоедову роль таланта (цель – действительность, реальность действительности) и назвав Гоголя гением – творцом высшей действительности. В «Ревизоре», напишет Белинский, есть идея как высшее проявление духа, в «Горе от ума» есть лишь ум автора, точно видящий быт.

Сном о двух крысах, пишет Белинский, имея в виду начало «Ревизора», «открывается цепь призраков, составляющих действительность комедии». Для городничего, продолжает он, «Петербург… мир фантастический, которого форм он не может и не умеет себе представить». Поэтому и Хлестаков – «сосулька» – для него вполне может быть представителем этого мира: может быть, там именно такие «сосульки» и правят всем? Вывод Белинского: «Ревизор» «более походит на действительность, нежели действительность походит сама на себя, ибо всё это – художественная действительность…».

Но всё это будет напечатано в 1840 году, а сейчас пресса талдычит совсем иное. «Нас так легко не проведёшь! – откликнулся на премьеру Булгарин. – Даже последний писарь земского суда, в самом отдалённом городишке, разгадал бы того мнимого ревизора». Конечно, соглашался Булгарин, взятки у нас берут. «Берут, но умно, дают ещё умнее». Невдомёк ему было, что Хлестаков никаких взяток не берёт, он одалживает, он искренне верит, что понравился чиновникам, что личными своими качествами завоевал их доверие и любовь. «Нужно только, чтоб тебя уважали, любили искренне» – эти его слова относятся и к взяткам. Ему-то кажется, что из любви дают, из расположения, ибо он-то знает, что никакая он не «особа». Но Булгарин твердит: «Хлестаков только коллежский регистратор, а в этом чине не поручается осматривать губернии, что известно всем подканцеляристам в русском царстве». Да, конечно, автор всё это придумал, придумал, чтоб повеселить публику, но к России это не имеет никакого отношения. «Подобного цинизма мы никогда не видели на русской сцене… грязное двусмыслие… уши вянут…» А как же аплодисменты царя?

Странные вещи иногда творятся: правая рука не знает, что делает левая, а иногда левая сознательно делает не то, что правая. Иные называют это политикой, другие – неразберихой, третьи, как Гоголь, – великой путаницей. Эту-то путаницу он и изобразил в «Ревизоре», где всё смешалось и перемешалось: страх с подобострастием, чувство вины с желанием выскочить в генералы (городничий), ханжество и доносительство – с чтением Пушкина. Только опытные пройдохи, как герои «Ревизора», могли попасться на удочку простодушия и естественности, которую закинул им, сам того не ведая, Иван Александрович Хлестаков. Да поведи он себя иначе – тут же спросили бы они у него подорожную и нужные документы, отвели бы в часть и заставили бы платить трактирщику. Но он вёл себя настолько натурально, так бесстрашно-невинно, что эти щуки и караси клюнули. Им это показалось высшей игрой, высшим искусством в роли инкогнито, ибо само слово это наводило на них затмение ума и сердца.

Клюнули на простодушие, на искренность, которая показалась сверхложью, притворством, чёрт знает какой дьявольской искусностью. Недаром городничий говорит: «бес попутал, с каким дьяволом породнились». Хлестаков – дьявол, потому что дьявольски притворчив, наивен, почти дитём сумел представиться, а они-то его и поняли! Явись им плут, плут их же породы, только рангом повыше, они бы так не дрожали. Они бы тут же ему цену установили и по цене бы приняли («Видывали мы всяких ревизоров», – говорит городничий), сколько надо дали бы или, наоборот, не дали бы, притворились бы святошами, ползали бы на коленях.

«Берут, но умно, дают ещё умнее» – в этом Булгарин был прав. Но тут он становился на точку зрения Земляники и городничего, ибо, попадись ему такой же «инкогнито», он бы слишком легкомысленного его вида тоже испугался. Привычно бояться страшного, но непривычно иметь дело с нестрашным. А оно-то, оказывается, вызывает ещё больший страх. Хлестаков есть нарушение традиции, разрушение стереотипа, он полная аномалия в представлениях о ревизоре и ревизующих.

Коллежский регистраторишко надул город, а его автор, чуть чином повыше, надул Россию. Она-то думала, что он ей фарс подсунул, малороссийскую сценку или историю из жизни Сандвичевых островов.

«Чему смеётесь?» – этого вопроса городничего, обращённого к залу, ещё не было в тексте 1836 года. Но его задавал себе не один ум. Над кем мы смеялись? Уж не над собой ли?

Было о чём задуматься и от чего почесать в затылке. Какой-то мальчишка (Гоголь был на три года старше Хлестакова), наверняка обедающий за счёт того же аглицкого короля и кропавший до того статейки (точь-в-точь как его герой), позволил себе посмеяться над теми, на которых – встреться он с ними в их кабинетах – не посмел бы и глаз поднять.

Меж тем вот что думали о комедии некоторые из его единомышленников. 19 января 1836 года Вяземский писал Александру Тургеневу: «Вчера Гоголь читал нам новую комедию «Ревизор». Петербургский департаментский шалопай, который заезжает в уездный город и не имеет чем выехать в то самое время, когда городничий ожидает из Петербурга ревизора. С испуга принимает он проезжего за настоящего ревизора, даёт ему денег взаймы, думая, что подкупает его взятками и прочее. Весь этот быт описан очень забавно и вообще неистощимая весёлость; но действия мало, как и во всех произведениях его. Читает мастерски и возбуждает «беглый огонь» раскатов смеха в аудитории. Не знаю, не потеряет ли пьеса на сцене, ибо не все актёры сыграют, как он читает. Он удивительно живо и верно, хотя и карикатурно, описывает наши административные нравы. У нас он тем замечательнее, что, за исключением Фонвизина, никто из наших авторов не имел истинной весёлости. Он от избытка весёлости часто завирается, и вот чем его весёлость прилипчива».

На чтении 18 января 1836 года (оно происходило у Жуковского) «барон Розен один из всех присутствующих не показал автору ни малейшего одобрения и даже ни разу не улыбнулся и сожалел о Пушкине, который увлёкся этим оскорбительным для искусства фарсом и во всё время чтения катался от смеха». Кто ещё, кроме Жуковского, Пушкина и Вяземского с Розеном (все – костяк будущего «Современника»), был на этом чтении, достоверно неизвестно. Возможно, Крылов (пришедший потом на премьеру), В. Ф. Одоевский, Кукольник… «Кукольник и Розен, – пишет И. И. Панаев, – не любившие друг друга, в оценке Ревизора сошлись совершенно».

Отзыв Пушкина неизвестен. Пушкин смеялся – не смеяться было нельзя. Но что он говорил о пьесе – не дошло до нас. Косвенно он отозвался на неё статьёй Вяземского в «Современнике», уже тогда, когда Гоголя не было в России.

Комедия в кружке Пушкина была принята, конечно, благосклонно. Именно отсюда она порхнула и выше, добралась до дворца и так легко проскользнула мимо Дубельта. Вполне возможно, что на первом чтении присутствовал и М. Ю. Вьельгорский, который стал её заступником перед царём. Но главное впечатление слушавших пьесу в тот вечер выражено Вяземским: «неистощимая весёлость». Никакой оборотной стороны смеха не подмечено. Никакого переворота в русском театре и русской литературе не угадано. Гоголь ставится вслед за Фонвизиным, Грибоедов не поминается. «Неистощимая весёлость», «истинная весёлость» (тут Вяземский почти повторяет отзыв Пушкина о «Вечерах»), «избыток весёлости»… Гоголь проходит по разряду комика, который этим и красен, этим и занимателен. Ничего более.

Надо сказать, что та редакция комедии, которую Гоголь читал у Жуковского, и даже та, которая явилась потом на сцене, сильно отличается от текста «Ревизора», привычного нашему глазу и уху. Мы сейчас имеем дело, по существу, с четвёртым вариантом пьесы, законченным в 1842 году. «Ревизор» образца 1836 года был и «грязнее» и «смешнее», нежели тот, к которому мы привыкли. Он ещё как бы наполовину увязал в том смехе, в том безотчётном состоянии веселья, которое овладело его автором в конце 1835 года. Он писался лихо, быстро, и смех в нём действительно «завирался», как завирается гоголевский Хлестаков.

Из Скакунова он превратился в Хлестакова, и связь этих двух фамилий очевидна: Скакунов скачет, Хлестаков нахлёстывает. И тот и другой подгоняют жизнь, торопят события, спешат, готовые надорваться в спешке. Так же спешил и их автор. Но уже и в этих черновых вариантах «Ревизор» был «Ревизором». Он присутствовал в них со своей идеей и своим сверхзамыслом. Из Хлестакова так и хлещет, но хлещет не только враньё, но и желание понимания. У него слёзы льются, как у мальчишки.

Позже Гоголь уже ваял «Ревизора», он сбивал резцом лишние куски мрамора, он линию выводил, гармоническое соответствие частей выстраивал. Такова судьба многих гоголевских творений. Так писался «Портрет», так делался «Бульба». Так создавались и «Мёртвые души».

Гоголь здесь, говоря его словами, «развернулся» (про Хлестакова у него сказано: «он развернулся, он в духе»), пустил музу наугад и смело вверился ей. Он часто писал так, заглатывая куски, не успевая переварить их, отделать, он оставлял это на потом, ему важно было не упустить минуту, схватить её, как ухватывает Хлестаков свой «миг» в пьесе.

Упусти его, дай времени провиснуть, обмякнуть – и комедия лопнет, лопнет пружина её и пружина характера Хлестакова. «Я в минуту», «я вмиг», «я сейчас», – твердит он, и мы чувствуем лихорадочность гонки за временем. Ему, может быть, даже хочется опередить ход часов, выскочить за пределы их, ибо, пойди всё как положено, то есть вступи в свои права быт, не быть Хлестакову и не быть его «мгновению». Тут «чудеса», тут «неестественная сила», тут «ход дела чрезвычайный». Темп скачки чувствуется в «Ревизоре». Тройка ждёт Хлестакова за окном. Он тут проездом, он на минуту задержался и в минуту же развернулся и сгорел, как падающая звезда. Миг вспышки его судьбы и есть время пьесы. Могла ли она писаться иначе, как не «единым духом» и не в один присест, как и обещал Гоголь Пушкину?

Но почему именно «Ревизор» стал вехой на его пути? Это было, по существу, его первое публичное объяснение с русским миром, если считать русским миром и Россией ту образованную и полуобразованную часть нации, которая шла в театр. Театр тоже был кафедра, но с этой кафедры Гоголь мог говорить не только с кучкой студентов. В театре были царь, министры, но там была и галёрка. Сюда шли и купец, и чиновник, и слуга, и военный. Русский мир причудливо смешивался в театре и являлся в своём многообразии, в том числе в многообразии мнений.

Гоголь хотел влиять. Он хотел учить эту публику, призывать её к своим идеалам и смеяться над тем, что ему кажется смешным. Читателя он своего в глаза не видел (если исключить родственников и литераторов). Книги кем-то раскупались и где-то читались. Отзывы прессы, как правило, ничего не стоили, там всё было предопределено: хвалили своих, ругали чужих. При ничтожном числе журналов и газет они всё же распределялись по «партиям», и статья Белинского, скажем, была исключением: партия шла на партию, и это была «критика».

В театре зритель смеялся, хлопал и свистел в присутствии автора, и тот мог видеть, чему смеются, чему хлопают и что освистывают. Он ждал какого-то единого порыва, какого-то объединения в переживании. Ему казалось, что «Ревизор» объединит Россию. Но произошло наоборот. Он почти перессорил всех своей пьесою. Министр негодовал на одно, чиновник на другое, литератор на третье, купец на четвёртое. Да и те, кому пьеса нравилась, понимали её совсем не так. В громе смеха тонула идея – тот призыв к очищению, который скрывался в глубине комедии.

Это был удар не только по самолюбию. Это было поражение Гоголя-учителя, Гоголя-пророка, Гоголя-проповедника. Он говорил потом, что хотел собрать всё дурное в России и разом над ним посмеяться. Но он собрал в «Ревизоре» и всё лучшее в себе, чтоб, как мог на этом этапе, до конца высказаться.

Удар был настолько силён, что его можно сравнить только с эффектом немой сцены в комедии. Рвутся постромки тройки, и она с размаху, с разбегу расшибается об эту немоту, как расшибается горестно гоголевский смех о состояние отчаяния.

Оставалась одна надежда – журнал. И хотя Гоголь задумал уже бежать, с журналом его связывают обязательства перед Пушкиным. Может быть, здесь удастся, думал с сомнением он, правя по вечерам корректуру свежих листов и вымарывая лишние строки. Он печатал в первом номере «Коляску», «Утро делового человека», рецензии и статью «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году». Из 319 страниц текста 119 принадлежали Пушкину, 82 – Гоголю. Плечом к плечу с Пушкиным можно было себя чувствовать спокойнее. Всё-таки Гоголь был не один: те самые пять-десять понимающих в искусстве людей, на поддержку которых он мог рассчитывать, окружали его.

Глава третья. Пушкин

Он действительно в то время слишком высоко созрел для того, чтобы заключать в себе это юношеское чувство; моя же душа была тогда ещё молода; я мог принимать живей к сердцу то, для чего он уже простыл.

Гоголь – П. А. Плетнёву, декабрь 1846 года

1

Пушкин давно задумал издание, которое должно было противопоставить торговому направлению в литературе строгую меру искусства. Журнал должен был быть не только литературным, но и, как сейчас говорят, общественно-политическим. Идея о нём зародилась ещё во времена «Литературной газеты», которой так и не удалось стать подлинной газетой Пушкина. Её узколитературный характер, отсутствие прозы и критики сделали её пищей одиночек: подписчиков не было, популярности тоже.

По подсчётам вездесущей «Пчелы», в то время в России один журнал издавался на 674 тысячи человек. В то же время во Франции – на 52 тысячи, в Англии – на 46 тысяч, в Париже – на 3700 человек, в Берлине – на 1070. Даже в отсталой Испании один журнал обслуживал 50 тысяч человек. С журналами и читателем в России было худо. Берясь за издание «Современника», Пушкин вступал на неблагодарный путь борьбы с массовым спросом и массовым потреблением, уже зарождавшимися тогда в России.

Сенковский поставил дело литературы на широкую ногу. Номера редактируемой им «Библиотеки для чтения» выходили вовремя и поспевали к подписчику к сроку, что было невиданным делом на Руси, где книжки журналов привыкли опаздывать на месяц-два, а то и на полгода. Даже Гоголь должен был поставить в заслугу Осипу Ивановичу Сенковскому эту оперативность. Тем более он негодовал на «Московский наблюдатель», который выходил нерегулярно, поворачивался медленно и не мог соперничать хотя и с толстою (по величине объёма), но поворотливою «Библиотекой». Как ни прискорбно это признать, но «Библиотека» была первым массовым журналом в России. Да и пушкинский «Современник», может быть, никогда не состоялся бы, не будь этого раздражающего факта существования пошлой «Библиотеки».

Нужен был орган, который помог бы подлинной литературе обрести своего защитника и покровителя. Нужно печатное мнение, противопоставленное мнениям «Библиотеки» и «Пчелы». В начале 1836 года Пушкин получает разрешение на издание «Современника». Он приглашает в ближайшие сотрудники Гоголя, Одоевского, Вяземского, Розена, ведёт переговоры с литературною Москвой, думает о привлечении Белинского. Гоголь в этом списке занимает первое место. И не только потому, что Пушкин рассматривает его как автора, но и оттого, что Гоголь берётся вести библиографию и критический отдел журнала. Это предполагает уже большую короткость отношений между ним и Пушкиным.

Но… одно дело – литературное единомыслие перед лицом Булгарина и Сенковского, высокий контакт поверх личных отношений, контакт в сфере искусства; другое – когда вместе берёшься делать журнал. Журнал один, и мнение у него должно быть единым, одним, как и политика в отношении литературных соперников, и оценка конкретных явлений словесности. Тут раздваиваться, противоречить себе весьма опасно. Литературная политика, какая она ни есть, всё же политика, а та требует ущемления личного мнения и личного вкуса во имя единства.

Вот это-то испытание единством и предстояло выдержать Пушкину и Гоголю, когда они сошлись над составлением первого номера «Современника». И здесь надо отметить различие, которое всё явственней проступало меж ними во взглядах, в характерах и в течение их несхожих судеб. Если Гоголь на исходе 1835 года заряжен желанием смеяться (что он и осуществляет в «Женитьбе» и «Ревизоре», «Носе» и «Коляске»), если он полон жизни и надежд на неё («всё трын-трава»), то Пушкин полон иным:

Поредели, побелели

Кудри, честь главы моей…

Сладкой жизни мне не много

Провожать осталось дней:

Парка счёт ведёт им строго,

Тартар тени ждёт моей.

Не воскреснем из-под спуда,

Всяк навеки там забыт:

Вход туда для всех открыт.

Нет исхода уж оттуда.

Холод, охлаждающий эти стихи, исходит из той неведомой бездны, которая видится уже поднявшемуся на перевал своей жизни Пушкину. Перед лицом этой беспощадной истины он всё ищет спасения, ищет выхода и помышляет о бегстве. Пушкин пишет стихотворение «Странник», где герой бежит из города, из дома, от семьи, бежит от жизни самой, чтоб там найти и покой и свет. «Давно, усталый раб, замыслил я побёг…» – писал Пушкин в 1834 году. Но тогда он хотел бежать в «обитель дальную трудов и чистых нег». Теперь перед ним открывается ещё более дальняя даль. Там свет неясный светит и спасенья «тесные врата».

Странник, как и герой «Пророка», «безверием томим». В пути ему встречается юноша, который читает Книгу – её страницы и освещены тем таинственным светом, который манит странника, и юноша указывает ему путь к спасенью.

Как раб, замысливший отчаянный побег…

духовный труженик… –

пишет о страннике Пушкин.

«Усталый раб» и «духовный труженик» – одно лицо. Это поэт, который силится порвать круг земной жизни и страшится пустоты.

«Я осуждён на смерть и позван в суд загробный –

И вот о чём крушусь: к суду я не готов,

И смерть меня страшит».

«Коль жребий твой таков, –

Он возразил, – и ты так жалок в самом деле,

Чего ж ты ждёшь? зачем не убежишь отселе?»

И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»

Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», –

Сказал мне юноша, даль указуя перстом.

Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,

Как от бельма врачом избавленный слепец.

«Я вижу некий свет», – сказал я наконец.

«Иди ж, – он продолжал, – держись сего ты света;

Пусть будет он тебе единственная мета,

Пока ты тесных врат спасенья не достиг,

Ступай!» – И я бежать пустился в тот же миг.

Стихотворение «Странник» написано по мотивам книги Д. Беньяна «Странствие паломника», но, как всегда, Пушкин вкладывает в чужой сюжет свою судьбу. В обстоятельствах жизни странника много общего с обстоятельствами жизни Пушкина. То же непонимание со стороны дома и города, то же деспотическое желание близких удержать его возле себя.

Побег кончается возвратом, возвращением в круг жизни и круг искусства.

В Михайловском, где Пушкин получает запрос Гоголя о сюжете комедии, он пишет «…Вновь я посетил». Ни тени весёлого настроения, которого ждёт от него Гоголь, нет в нём. Эти стихи тоже прощание, но светлое, просветлённое, открывающее дорогу тем, кто идёт вослед. «Племя младое, незнакомое» уже заслоняет побелевшую главу Пушкина. Он это чувствует, но не ропщет. Среди этого племени – Гоголь. Пушкину тридцать шесть лет, Гоголю двадцать шесть. Эти десять лет, как пропасть, разделяют их.

Как раз в те дни, когда готовился к печати первый номер журнала, Пушкин уехал в Святые Горы. Он поехал туда хоронить мать. Он положил её рядом со своим дедом и бабкой, возле стен Святогорского монастыря. Небольшое кладбище всё поросло травой. На крутогорбых его склонах ютились могилы монахов с безымянными каменными надгробьями. И здесь Пушкин выбрал место для себя:

…но ближе к милому пределу

Мне всё б хотелось почивать…

Он уже думал о том, что там, Гоголь ещё весь был здесь.

Позвав Гоголя в журнал, Пушкин рассчитывал на его молодость, на трудолюбие, на разносторонние таланты. Он рассчитывал и на его преданность и послушание.

Но он забывал о характере Гоголя, о его самолюбии, о том, что Гоголёк, как называл его Жуковский, был не тот Гоголёк, который наведывался к нему из Павловска со своими тетрадями и робко ждал, когда они с Натальей Николаевной встанут от чая, а Гоголь, который при всём благоговении к своему кумиру уже чувствовал право говорить с ним как равный.

Гоголь пришёл в журнал, чтобы помочь Пушкину, чтоб быть рядом с Пушкиным, чтобы отстоять дело Пушкина. То было святое дело искусства, высокого искусства, которое одно только и могло удовлетворить их. Но ничто высокое не обходится без вязкого, ничто великое не рождается на чистом месте – оно порой из грязи растёт, из навоза, оно на журнальном суглинке восходит, на перегное. И нужны годы, чтоб оно выросло. С этой простой истиной не хотел считаться молодой сотрудник Пушкина. Он сразу взял круто, он взял ту неимоверно высокую ноту, которая грозила сорвать всё дело, изолировать «Современник» от текущей литературы и обескровить его как журнал. Доселе не являвшийся на страницах периодических изданий (за исключением нескольких мельканий), Гоголь решил громко сказать своё слово и разом очистить поле литературной брани.

Меж тем тут требовалось умение лавировать, маневрировать, учитывать и другие самолюбия, и реальность борьбы. Вести её в одиночку было невозможно. Нужны были хитрость, осторожность, возвышение над страстями, но возвышение не высокомерное, не абсолютистское, а дипломатическое, тактическое.

При всех своих житейских способностях к дипломатии, к маневру и обвораживанию нужных лиц Гоголь не показал той же гибкости на поприще журнальном. Он тут же открыл огонь из всех батарей и, главное, во все стороны, не щадя ни противников, ни сочувствующих, ни возможных союзников «Современника». Он написал статью «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», в которой не оставил камня на камне от всего, что производилось русским печатным станком. В маленьких рецензиях, которые должны были составить библиографический отдел журнала, он тоже был крайне строг. Так он, например, почти начисто списал, как ничтожные, «Исторические афоризмы М. Погодина», на которого Пушкин рассчитывал как на свою важную опору в Москве. Досталось от Гоголя и комедии Загоскина «Недовольные». Этот юноша писал о далеко не юноше Погодине, что у того виден «юношеский порыв». Про комедию Загоскина было сказано, что она никакая не комедия и «действия» в ней «нет вовсе». Гоголь потешался над жалкими изделиями литературной кухни, давая волю воображению. Про альманах «Моё новоселье» он написал: «Какое странное чувство находит, когда глядим на него: кажется, как будто на крыше опустелого дома, где когда-то было весело и шумно, видим перед собою тощего мяукающего кота». Он перечислял авторов этого альманаха и добавлял: «кроме того, написали ещё стихи буква С., буква Ш., буква Щ.», а повести некоего Я. А. «Убийственная встреча» отвёл две убийственных строки: «Эта книжечка вышла стало быть где-нибудь сидит же на белом свете и читатель её».

Пушкину пришлось большинство из этих рецензий снять. Снял он и отзыв Гоголя о комедии Загоскина. Но то же самое позволил себе Гоголь и в статье, и никакая правка уже не могла спасти её – скрепя сердце Пушкин должен был согласиться на печатание её, хотя понимал: хлопот не оберёшься.

Нож гильотины упал прежде всего на Сенковского, и голова барона Брамбеуса под крики и завывания смеха покатилась с плахи на площадь. Две трети статьи Гоголь отвёл «Библиотеке для чтения». Он даже помиловал «Северную пчелу» и «Сына отечества» и их издателей – Булгарина и Греча, и весь свой гнев обратил на «слона между… четвероногими», как он назвал журнал Сенковского.

Гнев был направлен и на Сенковского лично, и на его способы редактуры, и на дух издания, отдающего литературным рынком, и на учёность Сенковского, и на художественные сочинения Сенковского, и на монополию Сенковского. В черновом варианте статья была ещё резче, но и того, что осталось, было достаточно. Булгарин, которого, повторяем, Гоголь помиловал (всего лишь назвав «Северную пчелу» «корзиной, в которую сбрасывал всякий, что ему хотелось»), замер в шоке. Он долго не мог сообразить, кто же автор статьи – сам Пушкин, князь Вяземский или ещё кто-то. На Гоголя даже не пало его подозрение, он не мог предположить, что такую дерзость позволит себе самый молодой из сотрудников. Доброжелательно предупреждал он Пушкина, что трудно будет поэту вести журнал, доброжелательно оговаривал своё расположение к будущему изданию (когда вышли в свет объявления о подписке на «Современник»), надеясь втайне, что в нём ни тронут его, – и на тебе!



Поделиться книгой:

На главную
Назад