Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воображаемое. Феноменологическая психология воображения - Жан-Поль Сартр на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Таким образом, стремясь воспроизвести фигуру, эти испытуемые совершают движения или делают мнемотехнические ремарки, которые, в конце концов, сводятся к образцам для совершения определенных движений. Впоследствии, когда испытуемые сформируют образное сознание этой фигуры, эти слегка намеченные или полностью осуществленные движения послужат основой для возникновения образа.

Объект был представлен им посредством зрительных восприятий. Поскольку мы в принципе бываем непосредственно осведомлены о движениях нашего тела при помощи особых, а именно кинестетических, ощущений возникает вопрос: «Как могут кинестетические ощущения служить материей образного сознания, которое нацеливается на объект, поставляемый зрительными восприятиями?».

Сам этот факт не вызывает сомнений: у Двелсховерса он подтвержден целым рядом экспериментов.[64]

«Существуют, — пишет он в заключение, — ментальные образы, представляющие собой сознательное воплощение некоторых мышечных сопряжений. Эти сопряжения не воспринимаются субъектом, но позволяют возникнуть в его сознании образу, очень отличающемуся от них самих. Иначе говоря, генезис наших ментальных образов проходит иногда следующие этапы: 1) идея какого-либо движения, которое должно быть совершено; 2) мышечное сопряжение, в котором эта идея, эта моторная интенция воплощается, притом что субъект не отдает себе отчета в своей моторной реакции, в своей установке как таковой; 3) образ, возникающий в сознании как регистрация моторной реакции и качественно отличный от элементов самой этой реакции».

Но объяснения определенным таким образом феноменам мы не получаем. Сам способ, которым Двелсховерс описывает их, далек от того, чтобы его можно было счесть удовлетворительным. Попытаемся в свою очередь изложить имеющиеся факты и, если это возможно, объяснить их.

Мои глаза открыты, я смотрю на указательный палец правой руки, выписывающий в воздухе какие-то кривые линии и геометрические фигуры. В большей или меньшей степени я могу видеть эти кривые линии, следя за кончиком моего пальца. В самом деле, известная устойчивость отражений, запечатлевающихся на сетчатке глаза, является причиной того, что некий размытый след остается там, откуда уже переместился мой указательный палец. Но это еще не все: различные положения моего пальца не даны мне следующими друг за другом и изолированными. Разумеется, каждое его положение наличествует как конкретное и неизбежное. Но эти наличные положения не связываются извне в качестве простых содержаний сознания. Они глубочайшим образом связаны между собой посредством синтетических актов разума. Гуссерль замечательно описал эти особые интенции,[65] исходящие из некоего живого и конкретного «теперь» и направляющиеся к только что прошедшему, чтобы его удержать, и к ближайшему будущему, чтобы его предвосхитить. Он называет их «ретенциями» и «протенциями». Ретенция, конституирующая непрерывность движения, сама по себе не является образом. Именно пустая интенция направляется к той фазе движения, которая только что исчезла (на языке психологии мы сказали бы, что имеем дело с неким знанием, сосредоточенным в наличном зрительном ощущении), и именно благодаря ей это теперь может появиться также и как отличающееся особым качеством после, как такое после, которое следует не за каким угодно ощущением, а в точности за тем, которое только что исчезло. В свою очередь протенция есть некое ожидание, и это ожидание выявляет то же самое ощущение также и как некое до. Разумеется, это ощущение определено как «до» с меньшей строгостью, чем как «после», поскольку — кроме тех особых случаев, когда мы совершаем заранее определенное движение, — ощущение, которое последует, неизвестно нам в полной мере; но это последующее ощущение уже предначертано благодаря достаточно точному ожиданию: я ожидаю, что на основе некоего определенного положения возникнет зрителъное-ошущение-произведенное-движением-моего-ука-зательного-пальца. В любом случае ретенция и протенция конституируют смысл наличного зрительного впечатления: не будь этих синтетических актов, едва ли можно было бы еще говорить о каких бы то ни было впечатлениях; это до и это после, являющиеся коррелятами упомянутых актов, даны не как пустые формы, однородные и безразличные рамки, — они суть конкретные и индивидуальные отношения, в которых актуальное ощущение находится с конкретными и индивидуальными впечатлениями, предшествующими этому ощущению и следующими за ним.

Но следует уточнить: всякое сознание есть сознание чего-либо (de quelque chose). Простоты ради мы только что описали ретенцию и протенцию в их нацеленности на впечатления. В действительности же они нацеливаются на объекты, конституированные посредством этих впечатлений, то есть на траекторию движения моего'указательного пальца. Естественно, она выступает в явлении как статичная форма; она дана как путь, который проделал мой палец и, с меньшей определенностью (в отношении дальнейшего изменения его настоящего положения), как путь, который ему еще предстоит пройти. Кроме того, пройденный путь — или часть этого пути — имеет вид размытого светящегося следа, произведенного устойчивостью отпечатков на сетчатке глаза.

К этим зрительным впечатлениям, конституированным как неподвижные, прибавляются собственно кинестетические впечатления (ощущения на поверхности кожи, в мышцах, в сухожилиях и суставах), которые в скрытом виде сопутствуют зрительным. Ими представлены наиболее слабые, полностью подчиненные элементы, а также искаженные под воздействием устойчивых и ясных зрительных восприятий. Вне всякого сомнения, на их основе тоже возникают ретенции и протенции; но эти вторичные интенции строго подчинены ретенциям и протенциям, нацеленным на зрительные впечатления. Кроме того, поскольку кинестетическая устойчивость отсутствует, они вскоре после возникновения стираются.

Теперь я закрываю глаза и проделываю своим пальцем движения, аналогичные предыдущим. Можно было бы предположить, что кинестетические впечатления, на этот раз избавленные от зрительных доминант, проявятся ярко и отчетливо. Однако ничего подобного не происходит. Конечно, зрительное ощущение исчезло, но равным образом мы констатируем и исчезновение кинестетического ощущения. То, что достигает нашего сознания, есть траектория движения как некая форма в процессе ее порождения. Когда я кончиком указательного пальца выписываю восьмерку, то, что мне является, есть восьмерка в процессе ее конституирования, почти как те буквы кинорекламы, что сами по себе появляются на экране. Безусловно, эта форма дана на кончике моего пальца. Но она не явлена мне как кинестетическая форма. Она явлена как зримая фигура.

Но эта зримая фигура, как мы видели, не дана посредством зрительных ощущений: она выступает как то, что я мог бы увидеть на кончике своего пальца, если бы открыл глаза; это зрительная форма, данная в образе. Быть может, вслед за Двелсховерсом, мы попробуем сказать, что движение вызывает образ. Но такая интерпретация неприемлема: во-первых, образ непосредственно схватывается на кончике моего указательного пальца. Далее, — поскольку мы не можем допустить, чтобы движение вызывало образ, само оставаясь неосознанным,[66] — кинестетические ощущения, согласно этой гипотезе, должны были бы продолжить свое существование в вызванном ими образе. Стало быть, они обладают еще меньшей независимостью, чем когда их маскируют аутентичные зрительные впечатления, — образ как бы поглощает их, и, если они появляются при попытке их обнаружить, это их появление сопровождается исчезновением образа. Тогда, быть может, нам просто следует сказать, что кинестетические впечатления выполняют функцию аналогического заместителя зрительной формы? Это было бы уже вернее, впрочем, такой случай уже встречался нам, когда мы изучали роль движений глаз при разглядывании схематических рисунков. Но представленное в таком виде это аналогическое замещение кажется весьма маловразумительным. Дело обстоит так, как если бы нам сказали, что козы функционируют как аналогические заместители гидросамолетов. Кроме того, если мы понаблюдаем за собой, то сможем констатировать, что образ продолжает существовать, когда движение уже прекратилось, то есть, что он живет дольше, чем последнее кинестетическое впечатление, и словно на несколько мгновений задерживается в тех местах, где пробегал мой палец. Отсюда следует, что если мы не хотим бросать слова на ветер, то должны лучше изучить механизм этого замещения.

По правде говоря, эта проблема была бы неразрешима, если бы все впечатления, конституирующие восприятие движения, были бы даны одновременно. Но их характерная черта как раз и состоит в том, что они появляются, только следуя одно за другим. Тем не менее ни одно из них не бывает дано в виде изолированного содержания: каждое наличествует как актуальное состояние движения. В самом деле, мы видели, что всякое зрительное впечатление было как бы точкой приложения ретенции и протенции, которые определяли его место в непрерывной череде описываемых движением форм. В свою очередь, кинестетические впечатления тоже объединены ретенциональными и протенциональными актами. Если эти акты нацелены лишь на удержание и предвосхищение исчезающих или намечающихся состояний движения в свойственной им форме кинестетических впечатлений, то мы в конечном счете будем иметь дело с кинестетическим восприятием, то есть с осознанием некоей фактически существующей двигательной формы.

Но этот случай не является наиболее частым. В общем и целом зрительные впечатления одерживают верх над смутными и слабыми кинестетическими впечатлениями. Даже отсутствуя, они навязывают мне свою необходимость, и я продолжаю их искать; только им по силам регулирующая функция. Двелсхо-верс показал, что если предложить испытуемым с закрытыми глазами начертить две одинаковые линии, то они будут руководствоваться зрительным представлением об их пределах. Поэтому чаще всего ретенция и протенция удерживают и предвосхищают исчезнувшие и будущие фазы движения в том виде, какой они имели бы, если бы я воспринимал их с помощью органов зрения. Разумеется, речь идет о чистом знании, относящемся к вырожденному типу, который мы описали выше. Следует все же допустить, что сознание с самого начала принимает установку sui generis: любая ретенция оказывается здесь в то же время обращением кинестетического в зрительное, и такая обращающая ретенция сама по себе заслуживает феноменологической дескрипции. Проще представить себе, чем может оказаться протенция, ведь будущее впечатление не нуждается в обращении; опираясь на наличное чувственное содержание, сознание в каждый момент готово к появлению визуального ощущения.

Что происходит с конкретным впечатлением, составляющим основу этих интенций? По природе оно является кинестетическим и, следовательно, не может заменить собою зрительное. Кроме того, оно схватывается как некое «после», отличающееся весьма особым качеством: оно представляет собой окончание, крайнюю точку некоего прошлого, которое дано в зримой форме. В то же время оно наличествует в качестве актуального момента в простирающемся в будущее ряду содержаний. Таким образом, с одной стороны, оно представляет собой единственный конкретный элемент интенционируемой формы; именно оно придает этой форме ее наличный характер и поставляет вырожденному знанию то «нечто», на которое оно нацелено. С другой же стороны, оно заимствует свой смысл, свое назначение и свою ценность из тех интенций, которые нацелены на зрительные впечатления: оно само ожидалось и было получено как зрительное впечатление. Конечно, этого недостаточно, чтобы счесть его зрительным ощущением, и все же ему следует придать визуальный смысл: это наделенное визуальным смыслом кинестетическое впечатление будет функционировать как аналог t некоей зрительной формы, и когда оно будет ускользать от нас в прошлое, это будет происходить в форме зрительного впечатления. Между тем время идет, движение близится к своему завершению. Ретенциональное знание в значительной мере расширяется: именно благодаря ему намечается большая часть визуальной траектории.

Но оно всегда опирается на наличное ощущение; только это ощущение придает ему оттенок реальности. Когда последнее впечатление исчезнет, после него, подобно размытому следу, останется еще образное знание, которое сознает, что было наполнено; затем, лишенный опоры, исчезает и этот последний след — и тут круг ретенции замыкается.

До сих пор мы предполагали, что жесты моей руки были ' произвольны; в этом случае знание возникает одновременно с движением. Но мы можем представить себе и такие случаи, когда знание дано прежде, чем начинается движение. Тогда функция движения состоит в том, чтобы эксплицировать знание. В исходной точке форма пуста и с трудом различима. Мало-помалу протенциональное знание переходит в ретенцию; оно проясняется и уточняется и одновременно нацеливается на конкретное впечатление, которое только что имело место. Отношение между протенцией и ретенцией становится отношением эквивалентности, затем оно подвергается инверсии. Это постепенное прояснение знания, которое может состояться только в том случае, если наличное ощущение уходит в прошлое, заканчивается сообщением движению некоего направления: в своем совокупном протекании этот феномен необратим. Именно это происходит, когда я хочу начертить своим пальцем восьмерку. Так же обстоит дело и с символическими схемами Флаха. Определения чистого пространства (прямые, кривые линии, углы, петли и т. д.) порождаются, по нашему мнению, кинестетическими впечатлениями, функционирующими в качестве аналога и вызванными перемещением глазных яблок. Формы, на которые первоначально было нацелено смутное знание, уточненное затем благодаря инверсионному переходу из будущего в прошедшее, — эти формы, само собой разумеется, предстают как статичные. Описанная моим пальцем восьмерка пребывает здесь, в пространстве: она вовсе не двигается; она всего лишь существует. Но моя интенция может изменяться в зависимости от обстоятельств: я могу совершенно сознательно нацеливаться на форму как таковую. В этом случае конкретное впечатление, это «теперь», схватывается лишь как то, что обращает протенцию в ретенцию, или, скорее, — поскольку наше сознание направлено на объект, — как то, что позволяет форме перейти от возможности к действию. Я также могу более подробно рассмотреть мгновенное конкретное впечатление: ретенция и протенция, хотя и играют по-прежнему главную роль, оказываются здесь подчинены впечатлению. Это последнее будет дано как нечто, движущееся вдоль фигуры, находящейся в процессе становления. Встречаются промежуточные случаи (и их большинство), когда именно этот подвижный элемент, перемещаясь вдоль контура, позволяет ей перейти от возможности к действию. Вся эта дескрипция равным образом справедлива и в отношении того, что я буду называть пассивным восприятием движения, то есть в отношении восприятия фигуры, которую кто-либо чертит пальцем на моей ладони или на моей щеке. Здесь тоже имеет место визуализация движения. В этом мы могли убедиться в ходе проделанного нами небольшого опроса: испытуемый закрывал глаза и должен был догадаться, какую фигуру мы чертили на его ладони: «Это буква Z, — говорил испытуемый, — я вижу ее форму на кончике вашего указательного пальца».


В случаях, которые мы только что рассмотрели, движущийся элемент полностью описывает фигуру. Но, если испытуемому заранее известна фигура, которую он собирается начертить, он часто довольствуется всего лишь моторным указанием. Психологи называют это «проектом движения», «намеченным» или «удержанным движением». Эти выражения, особенно третье, очень неясны. Но обозначаемые этими именами феномены, как нам кажется, поддаются очень простому объяснению. Прежде всего, напомним, что всякое сознание движения или фигуры, обозначенной каким-либо движением, за исключением его начального и конечного моментов, конституируется конкретным впечатлением, чувственной интуицией, которая отделяет ретенцию от протенции. Следовательно, реализовать пустое знание движения или формы — значит по сути дела задать в этом знании два направления: следуя одному из них, знание направляется в прошлое, чтобы его удержать, следуя другому, оно нацеливается на будущее, чтобы его предвосхитить. Для того чтобы произвести такое различение в недрах знания, достаточно одного мгновенного впечатления или (поскольку мгновение есть некая предельная идея), по крайней мере, очень короткого отрезка действительного движения. Этот отрезок не обязательно должен быть начальной фазой движения. Предположим, я хочу произвести образ восьмерки. Моя первоначальная интенция содержит в себе некое неразличенное образное знание восьмерки. В это знание входит знание о петле, которое на мгновение появляется в качестве пустой образной интенции — и тогда я легким движением перевожу глаза от точки а к точке Ь, удерживая синтетическую связь с пустым знанием предшествующего момента, — и которое дает мне, например, одну из петель восьмерки. В этот момент то, что было чисто образным знанием о петле, ускользает в прошлое и становится ретенцией. Движение всякий раз длится недолго, но его смысл сохраняется после его завершения: оно останавливается в точке Ь, однако в ней выступает как «начальная стадия петли» и, исходя из этого конкретного впечатления, протенция петли отправляется к будущему. Это означает, что я схватываю описываемое движение как осуществляющееся вдоль одной стороны петли (чего достаточно для того, чтобы перевести чистое образное знание о петле в ретенциональное состояние) и одновременно протендирую петлю по ту сторону точки Ь\ петли даны как ирреально существующие по ту и по эту сторону от реально выполненного мною движения. Отправляясь от точки Ь, я начинаю новое движение глазами от точки b к точке с. Движение Ь — с дано в одно и то же время и как продолжающее петлю 1, и как осуществляющееся вдоль петли 2, становящейся при этом объектом образной протенции, что означает, что эта вторая петля становится смыслом моего движения; я могу уловить это движение лишь в той мере, в какой оно проходит вдоль одной из петель в образе. Отсюда следует, что, реально двигаясь по углу abc, я схватываю это движение, наделяя его ретенциональным и протенциональным значениями «восьмерка». Если я схватываю движение как реальное, то оно выступает для меня как движение, выполненное вдоль восьмерки в образе, если же, напротив, я через посредство движения нацеливался на восьмерку как на статическую форму, то, разумеется, только эта форма и подлежит ирреальной визуализации на основе реального кинестетического впечатления.

Настало время сделать некоторые выводы из всех этих замечаний. Мы видим, что движение может играть роль аналога образного сознания. Дело в том, что, когда движение фиксируется не органами зрения, а другими чувствами, схватывающее его сознание имеет образную, а не перцептивную структуру. Бесспорно, это образное сознание оказывается более простым в сравнении с тем, которое мы собираемся теперь рассмотреть; но оно является изначальным. Дело в том, что изначально оно допускает или может допустить замещение четырех видов.

1. Последовательность кинестетических (или тактильных) впечатлений может функционировать как аналог последовательности зрительных впечатлений.

2. Движение (данное как кинестетический ряд) может функционировать как аналог траектории, которую описывает (или якобы описывает) подвижный элемент, и таким образом кинестетический ряд может функционировать как аналогический заместитель зрительной формы.

3. Очень непродолжительная фаза движения (например, легчайшее сокращение мышц) может быть достаточна для репрезентации всего движения.

4. Сокращающаяся мышца не всегда является той, которая пришла бы в действие, если бы интенционируемое в образе движение осуществлялось в реальности.

Теперь мы можем подступиться к интересующей нас проблеме: каким образом в случае образного сознания движение может сыграть роль аналогического заместителя объекта? Мы можем до некоторой степени уже предвидеть ее решение: будучи образной, структура сознания движения не претерпевает никаких изменений, когда образ становится богаче. Просто кинестетическое впечатление, в котором уже представлена зрительная форма, будет выполнять функцию представления более сложных объектов: мы только будем больше требовать от него, поскольку знание нацеливается теперь на большее число качеств. В главе 4 предыдущего раздела мы видели, как все более и более весомое знание просачивалось в «символические движения», которые мы выполняли, глядя на схематический рисунок. То же самое происходит и здесь: дело в том, что роль движения в том и в другом случае не изменяется: в первом случае оно функционирует как аналог в линиях рисунка; во втором — эти линии отсутствуют и движение не раскрывается нам в зрительных ощущениях; но его роль остается прежней. Одним словом, когда мы формируем образ какого-либо объекта, кинестетические впечатления, сопровождающие сокращения и произвольные перемещения органов чувств, всегда будут иметь силу как заместители зрительной формы. Но эта зрительная форма теперь будет иметь более широкое значение: она может быть формой моего кулака, чернильницы или буквы алфавита; короче говоря, формой того или иного объекта. Так, например, несколько лет назад мы пытались представить себе качели, приведенные в действие достаточно сильным толчком, и у нас возникало отчетливое впечатление того, что наши глазные яблоки слегка перемещались. Тогда мы снова попытались представить качели в движении, но так, чтобы глаза оставались неподвижными. Мы заставили себя направить взгляд на номер одной из страниц книги. И происходило следующее: либо глаза, вопреки нашим намерениям, вновь приходили в движение, либо нам никак не удавалось представить движение качелей. Случай этот довольно прост — мы уже говорили об этом выше. Речь не идет ни об одной лишь статической форме, ни об одном лишь перемещении подвижного элемента. Этот элемент (представленный наличным кинестетическим впечатлением) следует понимать как то, что переводит фигуру (дугу окружности) из потенциального состояния в актуальное. Только этот подвижный элемент не был просто неким неопределенным элементом: он схватывался как аналог качелей.

Таким образом, здесь перед нами два вида аналогической материи образного сознания — кинестетическое впечатление, сопровождаемое протенциями и ретенциями, и аффективный объект. На самом деле, две эти материи не дублируют друг друга. Аффективный заместитель является трансцендентным, но не внешним, он раскрывает нам природу объекта в том, что в ней есть наиболее глубокого и невыразимого. Кинестетический заместитель является трансцендентным и внешним одновременно: он ничего не раскрывает нам достаточно глубоко, но именно благодаря ему мы схватываем форму объекта как различенное качество, именно он «экстериоризует» объект в образе, располагает его в пространстве, указывает его направление, а если потребуется, то и его движения. Таким образом, эти два типа аналогов вполне могут сосуществовать друг с другом как корреляты одного и того же акта сознания. Могут иметь место три следующих случая.

1. В качестве аналогического коррелята образного знания выступает аффективный объект. Мы описали эту структуру в предыдущей главе и к ней еще вернемся.[67]

2. В качестве коррелята знания выступает движение. Тогда мы чаще всего имеем дело с определениями чистого пространства. Мы скажем об этом далее, когда займемся символическими схемами и синестезиями.[68]

3. Совершенный образ содержит в себе аффективный аналог, репрезентирующий объект в его глубинной природе, и кинестетический аналог, экстериоризующий объект и придающий ему некое подобие зрительной реальности. В то же время кинестетический аналог, порожденный несколькими несложными удерживающими его движениями, является превосходным мнемотехническим средством. Один испытуемый, которому была предъявлена картина «Возвращение солдат с Крымской войны», впоследствии описал ее очень верно. Мы спросили его, что, по его мнению, происходило в его сознании: интерпретировал он картину или описывал ее. «Я восстановил картину, — ответил он, — главным образом по движущимся линиям». А немного раньше он говорил: «Я представляю себе картину движением снизу вверх».

Это движение действительно было выражено весьма отчетливо: на картине было изображено множество штыков, параллельных друг другу. Испытуемый признался нам, что в его сознании возникает фигура, образованная вертикальными линиями, снизу соединенными дугами. Эта фигура и служила для него представлением о картине. Она, по-видимому, имела кинестетическое происхождение и заимствовала свой смысл из имеющегося знания. Но было бы не совсем верно говорить, что аффективный объект существует вовне: он всего лишь трансцендентен. Следовательно, между двумя видами замещения нет никакого пространственного отношения. Нужен особый акт сознания, для того чтобы утверждать, что каждый из двух заместителей по-своему манифестирует один и тот же объект. Разумеется, именно единством сознания определяется единство образа.

Если наш анализ точен и восприятие движения, лишенное зрительной формы, само по себе обладает образной структурой, то отсюда следует, что наше сознание всегда, или почти всегда, сопровождается множеством слаборазличенных представлений, о которых субъект не может сказать, схватываются ли они кинестетически или являются образами. В самом деле, именно на это проливают свет эксперименты вюрцбургских психологов.

«Нечто подобное этому символизму, — пишет Бюрлу, — вновь встречается в моторных представлениях, сопровождающих работу мысли. Представления эти столь темны, что испытуемые не всегда знают, с чем имеют дело, — с образами или же с двигательными ощущениями. Бегающий взгляд, возвратно-поступательные движения головы во время поисков, „какое-то символическое ощущение наклона головы в знак согласия“; „конвульсивное сжимание челюстей, сопровождаемое символическим ощущением (или представлением), будто отворачиваешься от чего-то, отбрасывая ту или иную мысль“; „неуверенные движения рук и осанка“ в случае сомнений — все эти феномены тесно связаны как с интеллектуальными, так и с эмоциональными процессами. Испытуемые чаще всего не могут понять, с чем имеют дело, — с сознанием установки или с установкой сознания».

Получается, что по другую сторону ясного сознания образа располагается сумеречная зона, в которую ускользают различные едва уловимые состояния, элементы пустого образного знания, которые сами почти уже являются образами, символически схватываемые движения. Стоит одному из этих знаний на мгновение запечатлеться в одном из этих движений — и рождается образное сознание.[69]

Глава 4. Роль слова в ментальном образе

Слова не являются образами: функция слова как акустического или оптического феномена ни в чем не похожа на функцию другого физического феномена — картины. Единственная общая черта между сознанием знака и сознанием образа состоит в том, что каждое из них по-своему нацеливается на какой-либо объект посредством другого объекта. Но в одном случае добавочный объект функционирует как аналог, то есть заполняет сознание вместо другого объекта, который в итоге наличествует через его посредство; в другом же случае он ограничивается тем, что направляет сознание на определенные объекты, которые остаются отсутствующими. Так что сознание знака вполне может оставаться пустым, тогда как в сознании образа наряду с сознанием некоего небытия присутствует и сознание своеобразной заполненности. Это различие сохраняет всю свою значимость, когда речь идет о ментальном образе и внутренней речи. Конечно, в этой области все перепутано. В то время как И. Мейерсон, следуя в этом мнению многочисленных психологов, считает образ плохо определенным, плохо сбалансированным знаком, который по сути дела имеет смысл лишь для конкретного индивида, другие называют эндофатическое слово «вербальным образом»; получается, что знак — это образ, а образ — это знак. Отсюда происходит величайшая путаница. Значит, если я думаю о лошади и по ходу этих мыслей у меня возникает ментальный образ лошади, то этот образ будет для моих мыслей знаком. Но знаком чего? Разве слов было бы недостаточно? Иными словами, это значило бы, что, когда, глядя на лошадь из плоти и крови, я формирую о ней свои мысли, эта лошадь является знаком для моих мыслей о лошади. Не будем, однако, забывать о том, что в ментальном образе лошадь присутствует перед нами. Только этой лошади в некотором роде присуще и небытие. Она присутствует здесь, как мы сказали, через чье-то посредство. По правде говоря, теория образа-знака исходит непосредственно из иллюзии имманентности. Предполагается, что ментальный образ лошади — это лошадь в каком-то редуцированном виде. После этого между этой конституированной нами лошадкой и лошадью из плоти и крови возможно только внешнее отношение, а именно, отношение знака к обозначаемой вещи. Мы же, напротив, попытались показать, что между лошадью и ее образом существует внутреннее отношение, которое и назвали отношением обладания: посредством аналога сознанию оказывается явлена сама лошадь. К этому нужно будет вернуться, ибо, как можно догадаться, в зависимости от того, что мы будем видеть в образе — неуправляемый знак, какое-то маргинальное исключение из учреждаемой обществом системы или определенный способ сделать для себя присутствующим некий отсутствующий объект, роль, которую он станет играть в психической жизни, будет совершенно различной. Во всяком случае, пока мы можем заключить, что в ментальном образе функция аналога не имеет ничего общего с функцией вербального знака в сознании слова.

Но, с другой стороны, было бы ошибкой отождествлять сознание слова с сознанием образа. Слова внутренней речи не являются образами; вербальные образы почти вовсе не имеют места, если же слово становится образом, это означает, что оно перестает играть роль знака. Так мы и интерпретировали бы тот случай, когда испытуемый утверждает, что «видит слова, напечатанные типографским способом», или «слова, написанные его собственным почерком». В самом деле, поскольку (и мы убедимся в этом) по ментальному образу нельзя ничего прочесть, можно было бы допустить, что внутренняя речь у этих испытуемых время от времени сопровождается подлинными слуховыми или зрительными образами, предназначение которых состоит в том, чтобы «презентифицировать» тетрадные листы, страницы книги или общий вид слова, фразы и т. д. Но подлинной внутренней речи здесь нет — она развертывается только в движении.[70] Вот простое замечание, которое поможет нам лучше это понять; именно говоря о своей мысли, мы часто начинаем понимать: речь продолжает ее, завершает и уточняет; то, что было пустым «сознанием сферы», каким-то более или менее неопределенным знанием, принимает форму ясного и четкого предложения, проходя через слова. Так что наша речь — является ли она внешней или «внутренней» — ежеминутно делает нашу мысль для нас более определенной, чем она была до погружения в речь; речь что-то нам сообщает. Ментальный же образ не сообщает ни о чем; в нем действует принцип квази-наблюдения. Мы не можем допустить, что образ каким бы то ни было способом уточняет наше знание, поскольку именно это знание его конституирует. Следовательно, если речь нам что-то сообщает, то это возможно лишь благодаря ее внешнему характеру. Именно потому, что механизмы, сообразно которым — располагаются звуки и фразы, частично независимы от нашего сознания, мы можем по этим фразам прочесть нашу мысль. Фразе же, рассматриваемой как образ, напротив, недостает того сопротивления, которое уточняет и ужесточает мысль: образ изменяется по усмотрению нашего знания, и за отсутствием упомянутого сопротивления знание остается таким, каково оно есть, — более или менее неразличенным. Поэтому фраза в образе никогда не является вполне фразой, ибо не является доступным наблюдению феноменом, и наоборот, фраза так называемой «внутренней» речи не может быть образом: знаку всегда присуща некая внеположенность.

Образ (ментальный или нет) представляет собой некое наполненное сознание, которое ни под каким видом не может стать частью какого-либо более обширного сознания. Сознание знака, напротив, пусто. Без сомнения, знак имеет внешний характер, у которого нет никакого аффективного аналога, но не к нему направлена сигнификативная интенциональность: через его посредство она нацеливается на другой объект, связанный со знаком лишь внешним отношением. Вследствие этого сигнитивное сознание вполне может быть наполнено, то есть может в качестве структуры войти в новый синтез перцептивного или образного сознания. Мы видели, что знание, когда оно смешивается с эффективностью, подвергается вырождению, которое как раз и позволяет ему стать наполненным. Но слова, с которыми оно могло быть связано, из-за этого не исчезают. Они сыграют свою роль в образном сознании: дело в том, что они артикулируют знание, благодаря им оно выходит из своей первоначальной неотчетливости и может тогда отыскать в аналоге множество дифференцированных качеств. Поэтому не стоило бы, как это делал Тэн, выдавать их за психические, независимые содержания, которые некоей чисто ассоциативной связью прикреплялись бы к образу извне. Бесспорно, они не являются необходимыми для его структуры, и существует много образов без слов. Бесспорно также, что они не составляют часть сознания в собственном смысле слова, их внешний характер делает их ближе к аналогу. Но, во-первых, поскольку любое знание стремится быть выраженным в словах, во всяком образе обнаруживается своего рода вербальная тенденция. Далее, там, где слово дано образному сознанию, оно сливается с аналогом в синтезе трансцендентного объекта. Когда я воспринимаю луну и мыслю слово «луна», это слово сливается с воспринимаемым объектом как одно из его качеств, и точно так же, если я произвожу в себе одно лишь образное сознание луны, слово будет сливаться с образом. Означает ли это, что оно будет выполнять функцию аналога? Не обязательно; часто слово сохраняет за собой функцию знака. Но может случиться, что оно контаминирует с добавочным объектом или выступает в качестве репрезентанта. Тем не менее нужно отметить, что оно не могло бы выступать в качестве репрезентанта реального слова (увиденного или услышанного), потому что само является реальным словом, произведенным реальными сокращениями голосовой щели. Слово внутренней речи — это не образ, это физический объект, выполняющий функцию знака. Следовательно, оно выступит как репрезентант того или иного качества вещи. Когда я произвожу образное сознание луны, слово «луна» вполне может быть дано как манифестация реального качества объекта, его свойство быть луной. В этом случае слово, представляющее собой систему определенных движений, может придать образу ту внеположенность, которую ему обычно сообщают движения глаз, головы или рук. В слове будет представлена самая суть аналога, как это уже можно было бы предвидеть по тому, что нами было сказано о роли, которую оно играет при чтении романов. Следовало бы в более подробном исследовании определить те отношения, которые выполняли бы и свою старую функцию знака, и свою новую функцию репрезентанта. Но здесь не место проводить такие исследования. Для нас будет достаточно отметить, что если образом называть совокупную систему образного сознания и его объектов, то ошибочно говорить, будто слово добавляется к ней извне, — оно находится внутри нее.

Глава 5. О способе явления вещи в ментальном образе

Образ может быть определен как восприятие, как отношение объекта к сознанию. Во II части этой работы мы попытались описать способ, которым отсутствующий объект может быть дан через некое присутствие. В ментальном образе объект усматривается как синтез восприятий, то есть в своей телесной и чувственной форме; но он появляется через посредство аффективного аналога. Не будут ли этим вызваны глубокие изменения в способе его явления? Именно это нам и предстоит теперь исследовать.

Если расспросить испытуемых на предмет возникающих у них образов, то большинство ответит, что видит их, если речь идет о так называемых «зрительных» образах, или слышит их, если речь идет о «слуховых» образах.[71] Что они хотят этим сказать? Не следует думать, что «видеть» — означает здесь видеть глазами. Чтобы отдать себе в этом отчет, достаточно сравнить то, во что верит испытуемый в случае гипнагогического и в случае ментального образа. В первом случае, когда мы полагаем, что видим какой-либо образ, этот термин следует понимать в его полном смысле. Образ есть некий внешний объект, гипнагогическое поле — по крайней мере, по мнению испытуемого, — составляет часть реального пространства. Но именно те испытуемые, которые наиболее настойчиво утверждают, что «видят» свои ментальные образы, вполне готовы допустить, что им не присуща ни одна из черт гипнагогического образа. Образы не локализованы в пространстве. В отличие от этого стула или этого стола, за которым я сижу, они нигде не находятся. Поскольку слово «видеть», взятое в полном своем смысле, равнозначно выражению «видеть в пространстве», испытуемые не могут утверждать, что образы даны им при посредстве глаз. И, конечно же, тем более не при помощи нервов или оптических центров. Тэн на самом деле хорошо понимал, что если образ возникает в результате работы мозгового центра, функционирующего так же, как и при восприятии, то он должен быть локализован среди других восприятий. Его теория редуктивных механизмов логична только при таком предположении. К сожалению, оно не согласуется с фактами. Образ по своей природе лишен локализации в реальном пространстве. Но как тогда понимать это столь часто встречающееся у испытуемых утверждение: «Я вижу образы»? Видеть образ собаки, например, означало бы обладать «в» сознании определенным психическим содержанием, состоящим из зрительных ощущений (цвет масти, форма тела и т. д.), но эти ощущения не распространялись бы вовне и были бы даны каким-то другим способом, а не посредством органов зрения. Но если удалить эти характерные признаки, то что останется от ощущений? Очевидно, здесь имеет место некое противоречие, и недостаточно просто объявить о его наличии — оно, по всей видимости, принадлежит самой природе образа. Следовательно, надлежит описать и, если удастся, объяснить его.

Во второй части этой работы мы видели, что одним из существенных факторов образного сознания является вера. Эта вера нацелена на объект образа. Всякому образному сознанию свойствен определенный способ полагания в отношении своего объекта. В самом деле, образное сознание есть сознание объекта в образе, а не сознание образа. Но если поверх этого образного сознания мы формируем второе, а именно рефлексивное сознание, то появляется новая разновидность веры — вера в существование образа. Именно в это мгновение я говорю: у меня возник образ собаки, я «вижу» Пантеон. Противоречие, о котором мы только что говорили, есть феномен веры, возникающей на почве рефлексии. Что мы имеем в виду, когда говорим, что у нас «возникает образ»? Это означает, что перед нашим сознанием появляется промежуточный объект, выполняющий функцию заместителя некоей вещи. Такая вера, если бы она тем и ограничилась, была бы оправдана: такой объект действительно существует и мы назвали его аналогом. Но кроме этого рефлексивная вера полагает образ как картину. Что бы это значило?

Предположим, мое образное сознание нацелено на Пантеон. В той мере, в какой оно содержит некое знание, оно нацеливается на него в его чувственной природе, то есть как на греческий храм из серого камня с определенным числом колонн и треугольным фронтоном. В то же время Пантеон, на который нацелено мое сознание, дан в некотором смысле присутствующим, он выступает в своей аффективной реальности. Из этого аффективного присутствия интенциональность моего знания и схватывает выше упомянутые качества. Дело обстоит так, как если бы я сказал себе: «Об этом находящемся передо мной объекте я знаю, что у него есть колонны, фронтон и что он сделан из серого камня. Все это наличествует в определенной форме: то, присутствие чего я здесь ощущаю, это Пантеон с его колоннами, фронтоном и серым цветом камня». Но Пантеон существует в другом месте, и дан он мне именно как существующий в другом месте: присутствует здесь, в некотором смысле, его отсутствие.

Таким образом, в течение нескольких минут я находился как бы в присутствии Пантеона, между тем как Пантеона здесь не было: таков феномен обладания, который мы уже описали. Но разве не было бы вполне естественным попытаться логически реконструировать это впечатление, разве не абсурдно говорить, что передо мной присутствовал отсутствующий Пантеон? Все эти отсутствующие присутствия противны моему рассудку. Не лучше ли сказать, что передо мной присутствовал некий объект, очень похожий на Пантеон, и что этот объект и был образом? В этом случае то, что отсутствует, останется отсутствующим, а то, что присутствует, сохранит характер присутствия. Образ, разумеется, будет выступать как аналог. Не обладая чувственными качествами отсутствующего объекта, он их репрезентировал: можно сказать, что он имел эти качества, не будучи отсутствующим объектом. Нет ничего более ясного и более устойчивого, чем эта иллюзия: репрезентировать этот серый цвет, то есть наполнить это направленное к серому цвету сознание, не удовлетворяя его до конца, не означает ли это представить его менее серым, не дать ему распространиться вовне, сделать его призрачным, так, чтобы ощутимой у него осталась лишь не подлежащая определению природа серого цвета? Здесь берет свое начало иллюзия имманентности: перенося на аналог качества представленной им вещи, мы соорудили для образного сознания некий миниатюрный Пантеон, и в рефлексии это образное сознание предстает как сознание этой миниатюры. Результат этой конструкции подобен миражу: я верю, что объектом моего сознания является комплекс реально ощутимых, но не простирающихся вовне качеств, тогда как эти качества являются вполне внешними, однако, лишь воображаемыми. Я полагаю, что в отношении этого комплекса чувственных качеств я мог бы вести себя так, как в отношении любого чувственного объекта, я уверен, что могу прочесть страницу печатного текста, явленную мне в образе, пересчитать колонны Пантеона, могу их описывать, наблюдать. Я вновь впадаю здесь в ту иллюзию, благодаря которой возникает гипнагогический образ, хотя моя уверенность будет менее отчетливой и твердой: с этим объектом, который я представляю себе как то, что можно описать, расшифровать и исчислить, я ничего не могу сделать. Видимый объект находится здесь, но я не могу его увидеть, он осязаем, но я не могу его потрогать, он издает звуки, но я не могу услышать их:

«Многие, — пишет Алэн, — хранят, по их словам, в памяти образ Пантеона и с легкостью выдают его за то, чем он им кажется. Я спрашиваю, не будут ли они любезны пересчитать колонны, на которых держится фронтон; но они не могут не только сосчитать их, но даже попытаться это сделать. Однако для них нет ничего проще, коль скоро реальный Пантеон находится у них перед глазами. Что же они видят, когда воображают Пантеон? Да и видят ли они что-нибудь?».[72]

Отсюда Алэн делает вывод, что образ не существует. Мы не станем вторить ему; мы хотели лишь указать на парадоксальный характер образа, привлечь внимание к этим колоннам, которые действительно являются объектом моего сознания и которые я тем не менее не могу даже попытаться пересчитать.

Дело в том, что в образе объект бывает дан совершенно особым способом. Пантеон не может предстать перед образным сознанием в той же манере, что и перед перцептивным. Представляется невероятным, чтобы образ был, как того желает Бергсон, неким «представлением, части которого располагаются друг подле друга». Безусловно, будучи неким знанием, образное сознание нацеливается на внешний объект в его внеположенности, то есть в той мере, в какой он составлен из рядоположенных частей; но, поскольку оно также и аффективно, его объект предстает лишенным каких бы то ни было внутренних различий. Мое сознание в одно и то же время нацелено на белизну колонн и на серый цвет фронтона как на отделенные друг от друга качества; в одно и то же время я сознаю, что фронтон — это одно, а его колонны — другое, и в одно и то же время белый цвет дан мне как серый, колонны как фронтон, и храм не разделяется на части. Следовательно, в образе объект в одно и то же время предстает и как неделимая природа, где каждое качество разлито по всей ее протяженности и проникает во все остальные, и как совокупность различенных свойств, как система фрагментарных аспектов, в которых рассматривается эта первоначальная неразличенность. Образ заключает в себе внутреннее противоречие, некий радикальный изъян своего устройства: мираж, о котором мы упомянули выше, объясняется тем, что мы идем на поводу у этого противоречия, не отдавая себе в этом ясного отчета, то есть не признавая это противоречие тем, чем оно является на самом деле.

Однако та путаница, с которой мы часто вынуждены сталкиваться, должна открыть нам глаза. В самом деле, лишенное поддержки дискретных представлений знание, если оно не было приобретено в результате систематического наблюдения и если оно не выражено в словах, испытывает пагубное влияние со стороны синкретического характера аффективного объекта.

Картина, на которой был изображен черноволосый юноша в коричневом пальто и синих брюках, была показана 369 испытуемым.[73] Затем этих людей попросили назвать цвет того или иного объекта. Результаты оказались следующими:


Невозможно предположить, чтобы «синий» и «коричневый» цвета оставались в памяти испытуемых как рядоположенные представления; в противном случае нельзя было бы объяснить эти столь любопытные ошибки. Но в данном случае неопределенность знания вызвана эффективностью. Способ, которым в образе объект «дан как синий», не исключзет для него возможности быть «данным как коричневый», растворенным в первом неким гармоническим отзвуком. Впрочем, в силу сложившихся обстоятельств синий цвет, по-видимому, затмил собой коричневый. Этот последний должен был присутствовать, но в скрытом виде. Знание оказалось определено более сильным аффективным звучанием. Другие цвета присутствуют в нем как некий гармонический отзвук. В работах Горфа[74] и Абрамовского[75] можно было бы найти массу примеров такого рода.

В восприятии любая вещь дана как то, что онз есть. Под этим надо понимать, что она занимзет строго определенное положение во времени и в прострэнстве и что каждое из ее качеств строго определено: тзков принцип индивидузции. Следует тзкже иметь в виду, что онз не моглз бы быть и сама собой, и иной в одно и то же время и в одном и том же отношении. Этим двум условиям лишь весьма приблизительно удовлетворяет образный объект. Без сомнения, знание может умышленно нацеливаться на вещь в том или ином из ее аспектов. Но при этом следует видеть разницу: в самом деле, знание всегда нацелено на некий объект (или класс объектов), исключая все остальные, и, следовательно, оно всегда нацелено на тождественный самому себе объект. Но в крайне редких случаях оно нацеливается на объект как на уникальное явление, возникающее в какой-то конкретный и неделимый момент времени. С этой точки зрения представляется возможным, чтобы знание и аффективность уравновешивали друг друга, тогда как точка зрения тождественности требует, чтобы аффективность подчинилась знанию во избежание конфликта.

1. Объект образа не подчиняется принципу индивидуации

Как мы уже отметили в конце первой части,[76] ни в сознании картины, ни в сознании подражания, ни в сознании гипнагогического образа объект не появляется в своем моментальном аспекте. С тем бблыним основанием этот моментальный аспект не мог бы быть раскрыт в ментальном образе: в этом последнем случае, как и в предыдущих, знание нацеливается, к примеру, на Пьера с «его розовыми щеками», с «его веселой улыбкой» и т. д. В свою очередь аффективность никогда не могла бы предложить нам аффективный эквивалент для моментального явления объекта. Следовательно, Пьер, каким он мне является в образе, не есть то, на что я нацеливаюсь и что дано мне как Пьер, которого (если бы он присутствовал) я мог бы в этот момент воспринимать: Пьер, такой, каким он дан в ментальном образе, есть синтез, удерживающий в себе определенную временную длительность и зачастую даже противоречащие друг другу аспекты; этим к тому же объясняется и то волнение, которое могут вызвать в нас некоторые образы, тогда как их объект из плоти и крови давно уже утратил способность нас волновать.

Таким образом, знание нацеливается на объект, а аффективность предъявляет его с определенным коэффициентом всеобщности. Но это, разумеется, не позволяет избежать конфликтов в глубине образного сознания, потому что та всеобщность, с которой на объект нацеливается знание, не обязательно совпадает с той, которая сопутствует его явлению через посредство аффективного аналога. Например, интенция моего знания может быть нацелена на Пьера, каким я видел его нынче утром, в то время как аффективная интенция может посредством аналога явить мне Пьера таким, каким я его видел на протяжении целой недели. Однако поскольку эти две интенциональности смешиваются между собой вплоть до их отождествления, постольку Пьер, являвшийся мне на протяжении всей этой недели, оказывается дан как Пьер, которого я видел нынешним утром. Грусть, которой он был охвачен в начале недели, дурное настроение, которое еще вчера делало его таким несносным, — все это сосредоточивается в аффективном аналоге и тем не менее все это дано мне как тот Пьер, которого я видел сегодня утром.

Могут произойти и более серьезные сдвиги: Пьер, на которого нацеливается мое знание, — это тот Пьер, что завтракал в это утро в халате; Пьер, явленный мне посредством аналога, — это Пьер, которого я видел позавчера на площади Шатле в синем пальто. И тем не менее этот Пьер в пальто дан как тот Пьер в халате. Именно этим конфликтом внутри образного сознания можно объяснить тот парадокс, которому мы удивлялись в конце второй части нашего исследования: объект образа Пьера, говорили мы, это Пьер из плоти и крови, который в настоящее время находится в Берлине. Но, с другой стороны, образ Пьера, возникающий у меня в настоящий момент, показывает мне его у себя дома, в его парижской квартире, сидящим в хорошо знакомом мне кресле. Спрашивается, объект образа — это Пьер, живущий в настоящее время в Берлине, или же Пьер, который жил в прошлом году в Париже? И если мы продолжаем настаивать на том, что это тот Пьер, который живет в Берлине, то нам придется объяснить следующий парадокс: почему и каким способом образное сознание нацеливается на того, берлинского, Пьера через посредство того, который жил в прошлом году в Париже?

То, чего мы тогда не смогли объяснить, как будто становится теперь яснее: знание нацеливается на объект через посредство того, чтб ему поставляет аналог. И это знание есть вера — вера в то, что перед нами находится Пьер, одетый в то или иное платье. Но аналогу свойственно некое присутствие. Отсюда и вся противоречивость этих синтезов.

2. Объект образа не обязательно подчинен принципу тождества

Знание нацеливается на определенный объект; аффективность может поставлять аналог, приемлемый для многих объектов: часто между вещами действительно обнаруживаются неожиданные аффективные соответствия, и одно и то же аффективное содержание в силу этого может представлять множество вещей в неразличенном состоянии. Именно это происходит в сновидении, когда один и тот же человек может предстать сразу в качестве многих. Такая неразличенная многосложность образа в меньшей степени проявляется в состоянии бодрствования, потому что в свойственных этому состоянию формах знание накладывает на аффективность более отчетливый отпечаток. Однако уже Леруа отметил, что «обычные зрительные представления бодрствующего состояния, которые, непонятно почему, зачастую столь трудно описать и еще труднее изобразить на рисунке, должны содержать в себе противоречия того же рода».[77]

Каждый из нас мог, к примеру, наблюдать у себя феномен, который я буду называть контаминацией облика. У нас возникает образ чьего-то лица; мы спрашиваем себя, где мы могли его видеть, и теряемся в бесплодных догадках. Наконец, когда приходит решение, мы понимаем, что на самом деле это были два лица в неразличенном состоянии; одно из них — лицо служащего банка, который мы посетили вчера, а другое — лицо полицейского, которого мы каждый день видим на одном и том же перекрестке. Оба лица присутствовали целиком, как бы просвечивая одно сквозь другое, в силу некоторого сходства, и в результате возникло это любопытное, противоречащее принципу тождества образование, а именно контаминация. Стало быть, многие образы являются контаминациями. Например, однажды, когда я хотел вызвать в памяти вид одного здания из красного камня, находящегося в Сент-Этьене, у меня возник некий образ, и внезапно я понял, что он вполне подходит для двух зданий — и для каменного в Сент-Этьене, и для другого, кирпичного, в Париже.

Даже когда такая контаминация не имеет места, объект образа часто появляется в такой форме, что было бы невозможно ввести его как таковой в восприятие. Если я представляю себе наперсток, то в образе он является мне одновременно и с наружной, и с внутренней стороны. Если я сжимаю в своей руке поручень этого кресла, то рука в образе появится лежащей ладонью вниз на поручне кресла в образе. Но эту самую руку, лежащую ладонью вниз на непрозрачном поручне, я «вижу» с внутренней стороны, вижу ладонь и внутреннюю сторону пальцев, как если бы поручень кресла был сделан из стекла. Положив руку на колено, я перерабатываю в зрительный образ тот факт, что прижимаю ткань одновременно к ладони и к колену, а колено сжимаю сквозь ткань: у меня возникает образ руки (с внутренней и внешней стороны), ткани (тоже с внутренней и внешней стороны) и колена. Эти примеры можно перечислять до бесконечности. Мы не будем задерживаться на них. Но они показывают нам, что образ, выступающий посредником между понятием и восприятием, раскрывает нам объект хотя и в его чувственном аспекте, но таким способом, который в принципе не позволяет ему быть воспринимаемым. Дело в том, что образ, по большей части, бывает нацелен сразу на весь объект целиком. В образе мы стремимся вновь обрести не тот или иной аспект личности, но саму эту личность как синтез всех ее аспектов. На детских рисунках, изображающих кого-либо в профиль, оба глаза тем не менее бывают нарисованы в анфас. Точно так же и человека, облик которого мы хотим припомнить, мы увидим находящимся в таком-то месте и в такой-то день, а может быть, даже одетым в определенное платье или принявшим определенную позу. Но эта особая интенция сопровождается множеством других, которые противоречат ей и ее искажают. В итоге этот человек, продолжая находиться в той или иной позе, становится не поддающимся анализу комплексом множества поз и аспектов. То, что в восприятии происходит последовательно, в образе имеет место одновременно; и иначе быть не может, поскольку объект в образе возникает при участии сразу всего нашего интеллектуального и аффективного опыта.

Завершая эти главы, где мы попытались выявить элементы образного синтеза, мы считаем свои долгом предостеречь от неточного истолкования наших мыслей. Указывая на основные составляющие образа, мы ни в коей мере не намеревались свести его к простой сумме этих составляющих. Напротив, мы открыто заявляем, что реальность образного сознания не сводима ни к какой другой. Рассмотренные нами движения, знание и аффективность можно отделить друг от друга только в абстракции. И анализ здесь постольку далек от действительного расчленения, поскольку он представляет собой лишь один из возможных вариантов. По существу, мы никогда не сможем свести тот или иной образ к его элементам по той причине, что образ, как, впрочем, и всякий психический синтез, есть нечто большее, чем сумма его элементов. Что здесь представляется важным, так это тот новый смысл, которым пронизано целое: я хочу видеть перед собой Пьера, я желаю увериться, что он здесь, все мое сознание устремляется к нему, оно становится в некотором смысле «зачарованным». И эта спонтанность, эта «интенция в направлении» Пьера приводит к появлению нового, ни на что другое не похожего феномена — сознания образа. Это последнее представляет собой определенную психическую форму. Когда сознание принимает эту форму, на какой-то момент возникает устойчивое явление, затем увлекаемая потоком сознания форма распадается и явление исчезает. Таким образом, будучи далеки от того, чтобы, подобно Алэну, Мутье, бихевиористам и многим другим, отрицать специфический характер образа, мы придаем ему большее достоинство на том основании, что считаем его не возрождаемым ощущением, но, напротив, некоей сущностной структурой сознания, а еще лучше сказать, — некоей психической функцией. Сообразно этому, мы утверждаем, что существует особый класс объектов сознания, а именно класс воображаемых объектов.

Мы очень далеки от того, чтобы растворять воображение в совокупности психической жизни, и еще более далеки от того, чтобы видеть в образе автоматическое воспроизведение того или иного чувственного содержания. Для нас образ представляет собой определенный тип сознания, абсолютно не зависящий от сознания перцептивного типа, и коррелятивно определенный sui generis тип существования его объектов. В то же время воображение как таковое, исчезнувшее с тех пор, как психологи разуверились в психических способностях, в качестве одной из четырех или пяти основных психических функций, на наш взгляд, вновь обретает важность, которую трудно переоценить. Эту функцию мы и попытаемся описать в дальнейшем.

Часть III

Роль образа в психической жизни

Глава 1. Символ[78]

Образ не выступает ни в качестве иллюстрации мысли, ни в качестве ее опоры. Дело в том, что он вовсе не инороден по отношению к ней. Образное сознание содержит в себе некое знание, некие интенции, оно может иметь в своем составе те или иные слова и суждения. Мы хотим указать не на то, что суждения могут возникать на основе образа, но на то, что в саму структуру образа могут входить суждения, облеченные в особую, а именно образную форму. Если я хочу, например, представить себе лестницу в одном доме, куда я давно не заходил, то сначала «вижу» просто лестницу из белого камня. Некоторые лестничные пролеты предстают передо мной как бы в тумане. Но я не удовлетворяюсь этим, мне чего-то не хватает. Какое-то мгновение я колеблюсь, перебираю свои воспоминания, не покидая при этом образную установку, затем с ясным сознанием своей вовлеченности и принятой на себя ответственности позволяю появиться ковру и медным прутьям лестничных маршей. Речь здесь идет о некоем акте моего мышления, о некоем свободном и самопроизвольном решении. Но это решение не прошло стадию чистого познания и не было выражено в словах. Акт, в ходе которого я оказался вовлечен в это занятие, аффирмативный акт, был как раз образным актом. Мое утверждение (assertion) как раз и послужило причиной того, что объекту моего образа было придано качество «быть покрытым ковром». И именно этому качеству я позволил проявиться б объекте. Но очевидно, что этот акт есть суждение, ведь, как ясно показали исследования Вюрцбургской школы, существенной характеристикой суждения является принятое решение. В образное сознание, стало быть, входят суждения особого типа, а именно образные утверждения (les assertions imageantes). Одним словом (в дальнейшем мы увидим, что речь может идти даже о входящих в состав образов умозаключениях, то есть о связях, неизбежно присутствующих в образных сознаниях), идеативные элементы образного сознания суть те же, что и элементы других сознаний, тех, которые принято называть «мыслями». Разница по сути дела состоит лишь в общей установке. То, что обыкновенно называют мыслью, есть сознание, утверждающее то или иное качество своего объекта, но не реализующее эти качества в нем. Образ, напротив, есть сознание, нацеленное на то, чтобы продуцировать свой объект; сообразно тому оно конституируется определенным способом выносимыми и получаемыми суждениями и ощущениями, которые мы не сознаем как таковые, но улавливаем по интенциональному объекту как те или иные его качества. Все это можно выразить одним словом: функция, которую выполняет образ, есть функция символическая.

С некоторых пор — и, несомненно, под влиянием психоанализа — было много написано о символическом мышлении. Но при этом дело всегда замыкалось на той концепции, согласно которой образ считается материальным следом, неодушевленным элементом, задним числом, играющим свою символическую роль. С точки зрения большинства психологов, мышление представляет собой некую деятельность по отбору и организации, оно словно вылавливает свои образы в бессознательном, с тем чтобы располагать и комбинировать их друг с другом в зависимости от обстоятельств: в этом случае оно было бы строго отделено от тех образов, которые оно друг с другом связывает, и правильнее всего было бы уподобить его шахматисту, двигающему по доске фигуры с целью разыграть определенную комбинацию. При этом каждая комбинация и представляла бы собой определенный символ.

Но мы не можем согласиться с концепцией, согласно которой символическая функция добавляется к образу извне. Нам кажется (и мы надеемся, что уже дали это понять), что образ символичен по своему существу и по самой своей структуре и что нельзя упразднить его символическую функцию, не разрушив при этом его самого.

Но что такое, собственно говоря, символ? Как отличить символ от знака или от иллюстрации? Быть может, критический анализ крайне любопытных, но и крайне мало известных работ Флаха о «символических схемах в процессе идеации»[79] позволит нам ответить на эти вопросы.

«Я заметил, — пишет Флах, — что, когда я хочу прояснить для себя исходные данные какой-либо задачи или усвоить положения, из которых можно извлечь определенную пользу для моего мышления, у меня время от времени рождаются некие представления, более или менее яркие, но всегда ведущие к решению задачи, к схватыванию смысла фразы».

Эти представления возникают именно в процессе схватывания. Они не сопутствуют простому припоминанию того или иного положения или условий задачи. Их невозможно произвести волевым усилием. Если мы хотим породить их насильно, то добиваемся лишь появления того, что Флах называет «иллюстрациями мысли» («Denkillustrierungen»), — «смутных гравюр», по терминологии Бине. Для того чтобы перед нами появилась схема, нужно нацелиться на нее непосредственно: все свои силы испытуемый должен приложить к тому, чтобы схватить то или иное слово или предложение. Остается узнать, любой ли акт схватывания сопровождается появлением схемы. Флах так не считает. Он предупреждает, что схемы не сопутствуют тем умственным усилиям, интенсивность которых недостаточно велика. «Нам не удавалось добиться появления схем, когда работа была слишком легкой или когда испытуемые могли выйти из положения, прибегнув к услугам своей памяти. В подобных случаях мы сталкивались либо с речедвигательной реакцией, либо с простыми иллюстрациями».

Эти схемы имеют одну существенную характерную черту: они «не обладают каким-либо собственным значением, но лишь символическим». Если испытуемый делает набросок схемы, только что привидевшейся ему, то в глазах непосвященного наблюдателя этот набросок оказывается лишен какого бы то ни было значения. Дело в том, что эти образы обладают всеми фундаментальными чертами, необходимыми для того, чтобы мысль была точно представлена в ее конкретной структуре, — и только этими чертами.

Именно этим они и отличаются от другой разновидности образов, которые Флах, как мы уже видели, называет «иллюстрациями мысли» и которые он определяет следующим образом:

«Тем самым я хочу сказать, что они делают доступной для чувственного восприятия иллюстрацию объекта, которая находится в случайном, внешнем, чисто ассоциативном отношении к мышлению».

Можно догадаться, что иллюстрация — это одновременно и нечто большее, и нечто меньшее, нежели мысль.

«Опыт № 53: У испытуемого, которого попросили кратко и по существу охарактеризовать Эмиля Золя, возникает представление о скачках. Экспериментатор спрашивает, сознает ли испытуемый, как его представление соотносится с требуемой характеристикой, и тот отвечает, что некогда прочел подробное описание скачек в романе „Нана“ и с тех пор при упоминании имени Золя у него регулярно возникает этот образ».

Ниже, напротив, приведены некоторые символические схемы, взятые из отчета об экспериментальных исследованиях Флаха. Флах предлагал испытуемым обычные, главным образом отвлеченные, выражения, которые те должны были попытаться понять:

«№ 7. Обмен: Я придал своей мысли форму ленты. Эта лента знаменует собой круговой процесс обмена. Кривая линия развертывается по спирали, поскольку при обмене один приобретает то, чего лишается другой. Кривые не равны друг ДРУГУ, это должно выражать прибыль и убыток, к которым приводит всякий обмен. Лента появляется незамедлительно».

Нижеследующая схема, говорит Флах, напоминает ту, которой в логике принято изображать два понятия, объемы (или содержания) которых имеют общую часть. Но в логике речь здесь идет о частичном определении.

«№ 14. Компромисс: связь между двумя людьми. У меня возникло представление о двух телах, скользивших навстречу друг другу несколько наискосок. Они имели неопределенную форму, но были именно двумя телами — одно с правой стороны, другое с левой, — каждое из которых всасывало в себя другое. Тела были плотными и выбрасывали вперед протуберанцы, которые гасились друг в друге. Вскоре осталось лишь одно тело. Но, что удивительно, оно не увеличилось в сколь-нибудь значительной степени, оно было лишь немного шире, чем каждая из частей, но меньше, чем две объединенные части. Оно было серо-зеленым, этакого грязного серо-зеленого цвета. В это время руки мои находились в движении».

«№ 22. Бодлер. В свободном пространстве, на абсолютно темном фоне я сразу же увидел сине-зеленое пятно, по цвету напоминающее купорос и как бы выплеснутое в это пространство одним-единственным широким взмахом кисти. Пятно было больше скорее в длину, чем в ширину, быть может, раза в два. Сразу же явилось знание о том, что этот цвет должен выражать нечто болезненное, специфически декадентское, характерное для Бодлера. Я пытаюсь применить этот образ к Уайльду или Гюйсмансу, но это невозможно. Я ощущаю довольно сильное сопротивление, как если бы мне предлагали что-то противоречащее логике. Этот образ имеет силу лишь для Бодлера, и с этой минуты он становится для меня репрезентативным в отношении этого поэта».

«№ 27. Пролетариат: у меня возник странный образ: какое-то плоское черное пространство, а внизу мирно волнующееся море, беспредельный поток, что-то вроде мрачной и бескрайней массы, лениво катящей свои волны. Что означает это масса? Распространенность по всему миру, какой-то скрытый динамизм».

Схемы обычно имеют только один смысл — смысл той мысли, которую они символизируют:

«Этот интуитивный образ выражает не что иное, как систематические отношения между понятиями, улавливаемыми в той мере, в какой испытуемый переживает их как определенные связи между чувственными данными. Эти связи, поскольку они даны как чувственные, выступают априорными определениями пространства.

В символических схемах мысль всегда схватывается в силу того, что конституирующие ее понятийные отношения переживаются интуитивно и притом, насколько мне удалось установить, как пространственные данные. В то время как при иллюстрации мысли пространство выступает в роли некоего вместилища, заднего плана или субстрата и функционирует как сцена, на которой они размещены, в случае символических представлений оно, напротив, играет роль разъяснения относительно того, что пространственные определения и образования не имеют места. Они просто служат обоснованию и существенной конкретизации абстрактных отношений. Именно благодаря пространственному характеру этих отношений мы схватываем абстрактное содержание мысли. Простым ограничением, сжатием, указанием направления или заданием особого ритма какой-либо области пространства абстрактная мысль может ясно выразить свое содержание. Приведем пример: когда одного из испытуемых мы спросили, что он понимает под альтруизмом, у него возникло представление об определенной направленности, о необходимости двигаться в направлении к другой вещи, которая нам не дана…».

Флах добавляет, что предшествующие случаи следует отличать «от тех, где идеальное абстрактное содержание как бы локализуется в определенной области пространства, притом что мысль не характеризуется этой локализацией. Такие локализации представляют собой не что иное, как связующие узлы, коими мысль привязывается к пространственным определениям и может затем полагаться на них как на реальные объекты».

Остается объяснить, откуда берутся эти символические схемы. Следует признать, что именно с этим Флах решительно не сумел справиться. По всей видимости, он ограничивается тем, что считает символические схемы порождением «Sphären-bewußtein».[80]

«В общем и целом, в плане сознаваемого без слов движения, на этой стадии мы прилагаем усилия, для того чтобы прояснить и с помощью слов выразить вовне суть того или иного объективного содержания, которое было нами пережито внутренне и которым мы в известной мере обладаем в более или менее интуитивном состоянии. При этом часто случается, что мысль, в ее основных чертах, покидает объемлющую ее оболочку и появляется в виде, схемы».

Но почему и в каких случаях перед нами появляется символическая схема? Каким образом она конституируется? В каком отношении она находится с чистым знанием, с чистым актом схватывания? Что означает тот факт, что схватывание осуществляется при посредстве того или иного символа? И в чем, собственно, состоит символическая функция схемы? Все эти вопросы Флах оставляет без ответа.

Значит, мы должны вслед за ним еще раз — изучить эти символические схемы и посмотреть, нельзя ли извлечь из них что-либо более определенное.

Мы видели, что не требующие большого труда акты схватывания или сознания чистого и простого означивания не сопровождаются появлением схем. Схема сопутствует самому умственному усилию и в форме пространственного объекта выражает результаты этого усилия. Однако было бы интересно узнать, все ли акты, начиная с более или менее сложных, могут быть выражены в схемах, или же размышление может иногда обходиться без образов. Результаты экспериментов, проведенных Мессером, позволяют в этом пункте дополнить работу Флаха; имеется множество случаев, когда схватывание совершается без участия образов, посредством одних только слов, в словах; можно привести и примеры прямого и чистого схватывания, в котором не участвуют ни образы, ни слова. Но в этом последнем случае кажется, скорее, что схватывание останавливается на полпути, что мы экономим на полноте развития. В самом деле, образная фаза непременно должна быть доведена до конца, или она не является образной: во всех случаях, которые мы имели возможность исследовать, испытуемые сознают, что экономят слова. Следовательно, мы можем утверждать, что существуют два класса схватывания: чистое схватывание (все равно, опирается оно на знаки или нет) и образное схватывание (которое так же может пользоваться или не пользоваться словами). Поскольку мы не можем допустить, чтобы это различение проводилось произвольно, нам следует предположить наличие функциональной разницы между этими двумя типами схватывания. В самом деле, многочисленные наблюдения позволяют нам заключить, что использование того или иного из этих типов определяется не объектом. Мне, к примеру, часто доводилось отдавать себе отчет в том, что в зависимости от обстоятельств я могу постигать смысл одной и той же фразы, то обращаясь к схемам, то обходясь без какой бы то ни было помощи. Эти замечания позволяют нам яснее сформулировать первую проблему: если допустить, что мы располагаем двумя способами постижения и что оба они могут быть применены к любому объекту нашего сознания, то каковы те мотивы, которые способны побудить сознание к выбору той или иной разновидности схватывания? Эти мотивы следует искать в структуре предшествующих сознаний, а не в объектах. Одним словом, образное схватывание всегда составляет часть некоей вре-меннбй формы, в которой сознание занимает определенную позицию в отношении своего объекта и которую еще предстоит описать. Именно эту позицию мы должны определить; мы можем спросить себя, при какой интенциональной установке сознания схватывание будет происходить в образной форме и как символическая схема функционально связана с этой установкой. Но напрямую определить природу этой установки будет непросто, и сначала нам следует расширить наши представления о символической схеме.

Сразу же можно заметить, что символическая схема конституирована теми элементами, которые мы описали во второй части. Знание, которое мы собираемся рассмотреть, пронизывает и в синтетическом акте придает единство кинестетическому аналогу, а к нему иногда присоединяется аффективный аналог. Эти определения психологического пространства на самом деле не что иное, как двигательные впечатления, схваченные в образной форме. Все, что мы говорили о движениях в предыдущей части, может быть применено к описанным выше экспериментам № 7 и 13. Эксперименты № 14 и 21, также приведенные нами, с достаточной ясностью указывают на тот способ, с помощью которого аффективный аналог в новом синтезе добавляется к кинестетическому аналогу. Назначение последнего состоит в том, чтобы как можно лучше выразить рациональную структуру понятия, смысл которого следует схватить. Элемент аналога, не являющийся кинестетическим, охарактеризовать гораздо сложнее. Он передает, скорее, личную реакцию испытуемого на предложенное понятие; но передает ее как некое присущее понятию качество, поскольку сам он дан как некое качество схемы. В этом отношении весьма поучителен эксперимент № 14:

«Компромисс… Оно было серо-зеленым, этакого грязного серо-зеленого цвета».

По мнению Флаха, этот человек придал своей схеме «грязноватый» оттенок потому, что его окружение принуждало его к беспрестанным компромиссам, и это казалось ему безнравственным и оскорбительным. Что бы мы ни думали о такой перекликающейся с психоанализом интерпретации, во всяком случае, типичным является, что искусство Бодлера символизируется пятном цвета купороса. Как мы отмечали выше, аффективный аналог выступает как репрезентант невыразимых ощущений. В обоих приведенных случаях он действует в качестве заместителя того или иного цвета. Напротив, рациональные элементы понятия передаются с помощью форм, то есть движений.

Когда схема конституирована, нам следует спросить, в самом ли деле мы можем прочесть смысл предложенного нам понятия или положения по этой схеме. Флах много раз отвечает утвердительно. «Для этих схем существенно то, что испытуемые мыслят на основе этих образов, исходя из них… сначала появляется образ и лишь затем мысль… доказывает, что я мыслил, отталкиваясь от этого образа».

В самом деле, некоторые заявления его испытуемых («тотчас же приходит мысль, будто я что-то прочитываю в образе…»), казалось бы, дают ему право так утверждать. Но как нам понять это? Если придать этому тезису ясную формулировку, то он сводится к следующему: символический образ появляется лишь тогда, когда испытуемый старается схватить смысл предложенного понятия, а расшифровав этот образ, он находит в нем как раз то значение, которое ищет. Следовательно, сущность работы схватывания заключается в построении схем.

Однако если принять эту гипотезу, то нужно отметить, что во время построения схемы испытуемый еще не понимает ее. Спрашивается, каким же образом в этих условиях может родиться символическое представление, обладающее, по выражению самого Флаха, «всеми фундаментальными чертами мысли, которую следует постичь». Следовало бы предположить, что неосознанное схватывание предшествует здесь осознанному. Но если образ сначала дан и лишь затем расшифровывается, то как может испытуемый правильно его истолковать? В самом деле, мы видели, что непосвященный наблюдатель не может разобраться в символической схеме, если ему лишь показывают ее набросок, не сопровождая никакими объяснениями. Таким образом, следовало бы предположить, что неосознанное схватывание трансформируется в осознанное помимо схемы. Но тогда роль схемы оказывается излишней. Быть может, нам возразят (опять-таки вместе с Флахом), что в схеме мысль «интуитивно переживается», прежде чем она будет понята? Но построение схемы, повторим еще раз, подразумевает, что мысль уже схвачена. Разумеется, мы не хотим сказать, что сначала имеет место схватывание, а потом построение схемы. Но совершенно очевидно, что схватывание осуществляется в построении и через построение. Структура предложенного понятия служит образцом для разработки схемы, а осознаем мы этот образец в силу самого факта его применения. Так что, когда схема построена, нам уже нечего больше понимать. Сам Флах и некоторые его испытуемые могли впасть в заблуждение, потому, что если мы не ограничиваемся пониманием, достигнутым только для нас самих, если мы намерены выразить в речи результат нашей умственной работы, то нам надо перенестись в другую плоскость и с помощью вербальных знаков выразить то, что было нами схвачено как пространственное отношение. Для того чтобы усвоить эту транскрипцию, которая, разумеется, предполагает, что схватывание уже произошло, требуется, однако, некоторое усилие, которое в некоторых случаях может быть принято за само схватывание.

Все, что мы только что сказали, можно было бы выразить проще: по результатам феноменологической дескрипции, выполненной в первой части нашего исследования, мы можем сказать, что в образе нельзя найти ничего, кроме того, что было в него вложено; иначе говоря, образ ничего нам не сообщает. Поэтому схватывание не может происходить, опираясь на уже сконструированный образ. Подобные утверждения обусловлены иллюзией имманентности. В действительности образ не может оказать схватыванию никакой поддержки. Напротив, схватывающее сознание в некоторых случаях может воспринять образную структуру. Объект-образ выступает в таком случае просто как интенциональный коррелят самого акта схватывания.

Но в какой момент схватывание принимает символическую форму? Чтобы это установить, достаточно вспомнить, по какому типу конституируется символическая схема. Схема представляет собой либо подвижную, либо статическую форму. В обоих случаях речь идет о зрительном, образном схватывании кинестетических ощущений. В предыдущей части исследования мы видели, как происходило это схватывание. Мы видели, что собственно чувственный элемент заключен в рамки протенции и ретенции. Через протенцию мы в конечном счете возвратились к знанию, которое дано как протенция и трансформируется в ретенцию по мере дальнейшего движения, Стало быть, конституирование символической схемы отсылает нас к знанию как к своему началу. О каком знании тут идет речь?

Схватывание не есть всего лишь воспроизведение того или иного значения. Оно представляет собой некий акт. Этот акт нацелен на то, чтобы сделать присутствующим определенный объект, и этим объектом, говоря вообще, является истинность суждения или понятийная структура. Но этот акт не начинается с пустого места. Например, я вполне могу попытаться постичь смысл слова «человек», но не смысл соответствующего ему немецкого «Mensch», если я не знаю немецкого языка. Поэтому любое слово, относительно которого я могу предпринять усилие схватывания, наполнено знанием, которое есть не что иное, как воспоминание о прошлых актах схватывания. Известно, что Декарт различает идеи и припоминание идей. Знание и есть в некотором роде такое припоминание. Оно является пустым, оно предполагает прошлые и будущие акты схватывания, но само не является схватыванием. Очевидно, что, когда Флах предлагает своим испытуемым то или иное слово, смысл которого они должны понять, схватывание осуществляется на основе этого знания: оно совершается при переходе от знания к акту. Таким образом, именно на уровне знания определяется природа схватывания. В зависимости от пронизывающей знание интенции это схватывание будет образным или не будет таковым, и знание превратится или не превратится в протенцию, сопровождаемую символическим движением. Одним словом, тем существенным фактором, который мы должны описать, является интенциональность, которая фигурирует в знании и в конечном итоге приводит к построению символической схемы. Почему же она требует вырождения знания?

Быть может, для того чтобы облегчить схватывание? Выше мы уже ответили на этот вопрос: образ ничего нового нам не сообщает. Схватывание осуществляется в образе, но не посредством образа. Кроме того, в следующей главе мы увидим, что схема вовсе не способствует ходу размышления, она часто замедляет его и уводит в сторону. Но если мы вернемся к экспериментам Флаха, то нам, быть может, удастся понять функцию образа.

Обратимся, например, к эксперименту № 27. Испытуемый, которому предложено уловить смысл слова «пролетариат», представляет себе «какое-то плоское черное пространство, а внизу мерно волнующееся море». Путаница здесь может возникнуть в силу неверного истолкования понятия символа, которое, по-видимому, и ввело в заблуждение Флаха. Кажется, он и в самом деле полагает, что эта схема символизирует пролетариат, то есть что испытуемый, используя этот символ, намеревается с помощью линий и цвета представить свою мысль. Следовательно, такой образ стал бы схематическим представлением содержания идеи «пролетариат», средством для инвентаризации этого содержания. Иначе говоря, образ по-прежнему оставался бы знаком. Но против этой концепции можно, прежде всего, возразить, что остается совершено неясным, чего ради испытуемый стал бы заниматься построением подобной конструкции. В то же время, и это главное, достаточно самому сконструировать одну из этих схем и при этом понаблюдать за собой, чтобы констатировать, что схемам вовсе не свойственны роли знака и репрезентанта. Несомненно, в схеме присутствует один репрезентант, а именно аффективно-моторный аналог, посредством которого мы схватываем форму и цвет. Но сама схема уже не является аналогом: это самостоятельный объект, обладающий собственным смыслом. Это «плоское черное пространство», это «мерно волнующееся море» не являются ни знаком, ни символом пролетариата. Оно есть пролетариат собственной персоной. Мы постигаем здесь истинный смысл символической схемы: схема есть объект нашей мысли, возникающий перед нашим сознанием сам по себе. Как таковая функция скемы никоим образом не состоит в том, чтобы способствовать схватыванию; она не функционирует ни как средство выражения, ни как основа, ни как пример схватывания. Используя неизбежный неологизм, мы предпочли бы сказать, что схема исполняет роль презентификатора.

В начале второй части нашего исследования мы определили чистое знание как сознание образца. Но мы добавили, что речь идет о «двойственном сознании, которое одновременно предстает и как пустое сознание некоей структуры объективных отношений, и как наполненное сознание субъективного состояния». Одним словом, с тем же правом, с каким мы назвали его дообъектным, его можно было бы назвать и дорефлексив-ным. Оно действительно поставляет субъекту сведения о его собственных способностях: «да, я знаю, я мог бы узнать, и т. д.», но последние не проявляются в полной мере как спонтанная активность идеации, и отношение, порождающее объект знания, выступает то в качестве объективного отношения, то в качестве образца для построения мыслей. Это неравновесное состояние может выродиться в образное знание; при этом рефлексия полностью исчезает. Оно может превратиться и в чисто рефлексивное сознание, то есть полагать себя сознанием некоего образца для самого себя. В этом случае смысл слова будет схватываться в рефлексивном плане как содержание понятия, а смысл фразы — как суждение. В этом же плане умозаключение выступает как определенная последовательность мыслей, рождающихся в самой глубине их внутренней сферы, посылки — как действенные образцы для формулировки заключения, а психическая мотивация принимает следующую форму: «Если я полагаю, что из а следует Ь, а из b следует с, то, чтобы оставаться в согласии с самим собой, я должен полагать, что из а следует о. Именно с учетом рефлексивного характера классического умозаключения формальная логика определяется как исследование условий „согласия разума с самим собой“. Вся эта идеативная деятельность развертывается в плане рефлексии, мысли появляются как таковые в то самое время, когда они формируются. Сознание отделено от объекта, пока длится рассуждение. Оно может воссоединиться с ним на уровне заключения, если превратит это последнее в неотрефлексированное утверждение. Эта рефлексивная идеация не сопровождается образами. Во-первых, они тут бесполезны; а во-вторых, они утратили бы свое значение, если бы выступили как сознания образов, а не объектов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад