В течение полутора месяцев няня имела возможность каждодневно общаться с «ангелом» и прочими «пушкинятами».
В Петербург Пушкины уехали приблизительно 20 августа: у Александра подходил к концу испрошенный в Коллегии иностранных дел отпуск, Льву надо было поступать в очередной пансион, а сорокадвухлетняя Надежда Осиповна сызнова готовилась рожать.
Родила Надежда Осиповна 14 ноября[207]. Восприемниками при крещении младенца в храме у Покрова в Коломне были его брат Лёвушка Пушкин и «вдова капитанша Марья Алексеева Гонимбал». (Учитывая это, А. И. Ульянский предположил, что «осенью 1817 года Арина Родионовна вместе с Марьей Алексеевной <…> приезжала из Михайловского в Петербург»[208]. Такая версия и нам представляется вполне правдоподобной.)
В 1818–1820 годах наша героиня, видимо, проживала в псковской деревне безвыездно: в исповедных ведомостях петербургской Покровской Больше-Коломенской церкви за этот период она не упоминается. Очевидно, Арина Родионовна присутствовала при последних минутах жизни своей барыни, Марии Алексеевны Ганнибал, которая умерла в Михайловском 27 июня 1818 года и была похоронена в Святогорском монастыре, рядом со своим легкомысленным супругом О. А. Ганнибалом. Можно не сомневаться, что крестьянка приняла самое деятельное участие в траурных церемониях.
А накануне кончины Марии Алексеевны в сельцо приехали C. Л. и Н. О. Пушкины с дочерью Ольгой — они успели повидаться с умиравшей. Василий Львович Пушкин сообщал 2 августа князю П. А. Вяземскому в Варшаву: «Надежда Осиповна и Оленька в большом огорчении. Покойница была со всячинкой, и мне её вовсе не жаль, но здоровье Оленьки очень худо, и я о том сокрушаюсь. Александр остался в Петербурге; теперь, узнав о кончине бабушки своей, он, может быть, поедет к отцу»[209].
Девятнадцатилетний Александр Пушкин, ведший жизнь весьма беспорядочную, «рассеянную», тогда так и не выбрался в сельцо Михайловское. «Удовольствия столичной жизни» (П. В. Анненков), поэтические и прочие дела увлекли его. «С ненасытностью африканской природы своей предавался он пылу страстей»[210], а потом поэт опасно и надолго заболел. Только к лету 1819 года ему стало лучше, и в начале июля, испросив в Коллегии иностранных дел отпуск «на 28 дней», Пушкин уехал вслед за семейством в Псковскую губернию — как выразился его дядюшка, «очиститься в деревне от городских грехов, которых он, сказывают, накопил множество»[211].
Но не успел Александр преклонить колена у святогорской могилы Марии Алексеевны Ганнибал, как тут же всем Пушкиным пришлось встать возле свежего холмика: умер их маленький сын и брат Платон.
Арине Родионовне Матвеевой, выпестовавшей троих «пушкинят», так и не было суждено заиметь на старости лет четвёртого.
В самом начале второй декады августа Пушкин, проведя в сельце ровно месяц и кое-что там сочинив («Деревню», пятую песнь «Руслана и Людмилы», etc.), покинул печальное Михайловское. Никаких конкретных сведений о его общении с няней нет. Конечно, она тревожилась за здоровье юноши, который явился в деревню бледным, похудевшим и обритым, в парике, и почему-то с необычайно длинными ногтями. Ясно и то, что их расставание было грустным. Может быть, и поэт, и Арина Родионовна предчувствовали, что разлука вновь окажется продолжительной.
Вернувшись в Петербург, Александр Пушкин продолжил повесничать, заполнял между картами, дамами полусвета и дуэлями свою «красную тетрадь» (Н. А. Маркевич), упрямо дразнил полицию и правительство шумными выходками в публичных местах. Кроме того, в обществе обсуждали (и осуждали) его «антидеспотические» высказывания, а по рукам ходили пушкинские стихи весьма сомнительного политического свойства.
До поры до времени власти терпели эти «шалости», но уже в апреле 1820 года случилась беда: о поведении молодого дипломатического чиновника доложили императору Александру Павловичу.
Государь был рассержен и склонялся к тому, чтобы наказать «беспутную голову» самым строгим образом: «Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодёжь их читает»[212]. Однако благодаря заступничеству ряда влиятельных персон (таких, как H. М. Карамзин или директор Лицея Е. А. Энгельгардт) гроза всё-таки миновала. Как сообщил вскоре А. И. Тургенев князю П. А. Вяземскому в Варшаву, с проштрафившимся поэтом поступили по-царски «в хорошем смысле этого слова»[213]. Коллежский секретарь Пушкин был «в целях воспитания» переведён по службе в полуденные земли империи, под начало главного попечителя колонистов южного края России генерал-лейтенанта И. Н. Инзова, добрейшего старика.
Высочайшее распоряжение на этот счёт воспоследовало 4 мая 1820 года — и спустя два дня Александр Пушкин, именованный в официальных бумагах «курьером», покинул Петербург.
Осень и зима принесли в семейство Пушкиных новые неприятности.
На сей раз отличился Лёвушка, который вместе с некоторыми другими воспитанниками Благородного пансиона слишком бурно протестовал против удаления их любимого учителя и гувернёра В. К. Кюхельбекера (лицейского товарища Александра Пушкина). Пансионеры не только отказывались слушать преемника Кюхли и гасили свечи на лекциях, но заодно и «побили одного из учителей»[214] или надзирателей, причём Л. С. Пушкин был в числе инициаторов скандального рукоприкладства. 26 февраля 1821 года брата поэта исключили из третьего класса пансиона.
Шестнадцатилетний барич опять оказался не у дел — однако идти в службу не торопился. По утверждению С. А. Соболевского, Лев Сергеевич иногда промышлял тем, что «ходил из дома в дом, читая наизусть какие-нибудь новые стихи брата. За это он вознаграждал себя хорошими ужинами, к которым его приглашали»[215]. «Боюсь за его молодость, боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим…» — признавался Александр Пушкин барону А. А. Дельвигу в письме от 23 марта из Кишинёва
Волновалась и Арина Родионовна, которая с 1821 года жила в Петербурге у Пушкиных, в доме А. Ф. Клокачёва (она упомянута среди пушкинской дворни в исповедной книге храма у Покрова в Коломне[216]). Старушке было от чего сокрушаться: судьба явно не благоволила к её питомцам. И то сказать: Оленьке шёл двадцать четвёртый год, а она всё томилась в светлице и никак не могла найти своего князя[217]; Лев рос каким-то забубённым, зряшным; об Александре же няне и вовсе думалось со страхом: уже другой царь невзлюбил «ангела». И если первый властитель, давнишний, лишь попенял за картуз да потопал августейшими ножками, то нынешний осерчал куда шибче: вон в какую даль спровадил безобидного юнца.
Что-то ждёт его, незадачливого, впереди?
Какие-то сведения о Пушкине до Арины Родионовны доходили. Александр, «огорчая отца язвительным от него отступничеством»[218], иногда писал братцу и сестрице, иногда петербургским знакомым — от них удавалось поживиться новостями и нянюшке. В дом Надежды Осиповны и Сергея Львовича на Фонтанке порою наведывались и приезжавшие с Юга путешественники. Они передавали приветы, поклоны и рассказывали про пушкинские будни и праздники в Екатеринославе, Кишинёве, Одессе, в иных городах и усадьбах.
В таких сообщениях было немало радостного для старухи, но мелькало и тревожное: поэт чуть поумнел, малость остепенился, однако по-прежнему вёл себя неосторожно, погуливал, сочинял всяческую чепуху, ссорился с окружающими, ставил жизнь
В зиму с 1821 на 1822 год старшие Пушкины, следуя семейственной традиции, сменили квартиру и перебрались в Климов переулок, в дом иностранца Гронмана. Их новое жилище располагалось неподалёку от дома А. Ф. Клокачёва и относилось к тому же церковному приходу. В исповедную книгу Покровской Больше-Коломенской церкви за 1822 год Арину Родионовну записали (под № 1479) как бывшую на исповеди дворовую «бригадира» и «статского советника» С. Л. Пушкина. С возрастом крестьянки храмовые грамотеи вновь напутали: ей начислили «70 лет» (вместо положенных шестидесяти четырёх)[219].
В конце февраля или в начале марта 1822 года сюда, в Климов переулок, прибыл подполковник И. П. Липранди, «добрый приятель» (
«При выезде моём из Кишинёва 4 февраля 1822 года в Петербург, Александр Сергеевич дал мне довольно большой пакет, включавший в себе несколько писем, чтобы передать оный не иначе, как лично брату его Льву Сергеевичу, а если, по какому-либо случаю, его на это время не будет в Петербурге, то его сестре (так пакет и был написан). <…> На другой день приезда в Петербург, исполнив обязанности службы, я прямо отправился к Сергею Львовичу, жившему по правой стороне Фонтанки, между Измайловским и Калинкиным мостами, в одноэтажном каменном с балконом доме, кажется, одним семейством Пушкина занимавшемся. Я никого не застал дома. Встретивший меня лакей, узнав, что я имею письмо от Александра Сергеевича, позвал какую-то старушку; от неё я узнал, что Александр Сергеевич предупредил уже обо мне. Само собой разумеется, что на все просьбы старушки оставить пакет я не согласился, обещая приехать вечером или на другой день. Расспросы об Александре Сергеевиче сопровождались слезами»[220].
Записки И. П. Липранди, созданные на основе его дневника, «вмещавшего в себя все впечатления дня до мельчайших и самых разных подробностей», считаются у пушкинистов «исключительно ценным»[221] и надёжным историческим источником. Так что и к словам мемуариста о «старушке» — то есть о нашей героине — можно относиться с полным доверием. Это важно для биографа: ведь скрупулёзный И. П. Липранди в двух-трёх фразах сообщил об Арине Родионовне существенные сведения.
Из процитированного мемуарного фрагмента становится, например, ясно, что Арина Родионовна Матвеева занимала тогда в доме Пушкиных весьма привилегированное положение. В отсутствие барина и барыни она чуть ли не
Показательно и то, что няня была в курсе хозяйских дел и имела детальное представление о пушкинской переписке. Разговор с бравым офицером она вела запросто, и отнюдь не по-хамски[222]: задавала гостю вопросы, предлагала свои услуги — одним словом, старушка непринуждённо
Ну а слёзы Арины Родионовны при упоминании о её «ангеле» отметим конечно же особо. Эти рыдания крестьянки в присутствии незнакомого господина, рыдания непритворные и неудержимые, если угодно — «слишком человеческие», вряд ли требуют пространных комментариев.
Как же она тосковала по
В том же 1822 году няню видел в Петербурге, возможно, и двоюродный дядя поэта — коллежский советник Александр Юрьевич Пушкин, судья Костромского совестного суда[223].
Спустя полтора года после памятной встречи с подполковником И. П. Липранди Арина Родионовна, вероятно, столкнулась с другим посланцем из далёкого пушкинского мира. У нас есть основания думать, что в начале осени 1823 года петербургский дом на Фонтанке посетил одесский чиновник Дмитрий, Максимович Шварц. Позже, в декабре 1824-го, Пушкин в письме напомнил ему о нянюшке: «…Вы кажется раз её видели…»
(Кстати, в то время Александр Пушкин уже жительство-вал у моря, в Одессе, рассказывал княгине В. Ф. Вяземской, среди прочего, про «несправедливости его родителей»[225], а начальником поэта по необременительной службе был новороссийский генерал-губернатор граф М. С. Воронцов.)
Летние месяцы в начале двадцатых годов Сергей Львович, Надежда Осиповна, Ольга, Лев и Арина Родионовна, судя по южным письмам поэта
От подобной унылой, близкой к истине прозы мы охотно перейдём к
За годы пребывания вне имперских столиц Александру Пушкину удалось совершить необычайный творческий рывок и выдвинуться в первый ряд российских поэтов. Он отдал в начале двадцатых годов положенную дань царившему тогда романтизму, прилежно учился у европейских и отечественных кумиров и одновременно преодолевал их влияние, открывал и расширял собственные творческие горизонты. В южный период Пушкиным были созданы, в частности, поэмы «Кавказский пленник», «Братья разбойники», «Бахчисарайский фонтан», стихотворения «Погасло дневное светило…», «Чёрная шаль», «Редеет облаков летучая гряда…», «Наполеон» и многое другое — лирическое и историософское, светлое и (иногда) мрачноватое, сомнительное…
К нему пришла шумная повсеместная слава. Пушкинские творения ждали, переписывали и с восторгом заучивали, вокруг них закипали жаркие баталии в журналах и альманахах, в салонах и офицерских собраниях, в письмах дам и кавалеров. Даже император Александр Павлович, беседуя с приближёнными, аттестовал Пушкина как «повесу с большим талантом»[228] и, кажется, подумывал о том, чтобы «помириться с ним»[229].
Кое-что из написанного на Юге поэт при помощи петербургских приятелей и брата Лёвушки издал почти сразу же, какие-то тексты попали в печать через несколько лет, но были и стихи, которые (в силу самых разных причин) не публиковались при жизни Пушкина.
Из помянутых подспудных произведений повышенный интерес для нас представляет сохранившееся в виде беловика с авторской правкой стихотворение 1822 года:
Со времён П. В. Анненкова и его «Материалов…» в науке доминирует мнение, что в этих стихах Александр Пушкин дал «портрет бабушки, Марьи Алексеевны, занимавшей его ребяческие лета»[230].(Подкрепляется же указанная точка зрения, если разобраться, разве что авторитетом «первого пушкиниста».) Однако некоторые пушкинисты XIX–XX веков, прибегнув к различной аргументации, связали «Наперсницу волшебной старины…», с оговорками или без оных, не с М. А. Ганнибал, а с няней поэта.
К такому же выводу склоняется и автор настоящей книги.
На наш взгляд, и пленительные «напевы», и «большие очки», и «шушун», и особенно, конечно, само
«Стихотворение „Наперсница волшебной старины“ совершенно исключительно тем, — утверждал В. Ф. Ходасевич, — что в нём старушка-няня и прелестная дева-Муза являются как
Проще говоря, Арина Родионовна воспринималась взрослеющим и становящимся большим художником Пушкиным как
Тут, в «Евгении Онегине», для публики всё более или менее понятно и приемлемо; там, в «Наперснице волшебной старины…», — тоже как будто ясно, однако
Неграмотная крепостная баба, находившаяся у поэтической «колыбели» и вручившая младенцу магическую «свирель» — декларация не только принципиальная, но и неслыханно дерзкая, бросающая вызов общественному мнению,
Верна или нет догадка эмигранта, судить не берёмся. Да и проблема пушкинского «портфеля» (или «письменного стола»), по сути своей проблема очень важная, всё-таки не слишком актуальна в контексте жизнеописания Арины Родионовны. Поэтому здесь мы вполне удовольствуемся фиксацией факта — поразительного признания поэта, гордившегося своим шестисотлетним дворянством и не чуждого аристократическим замашкам из арсенала
Минуло несколько месяцев после создания «Наперсницы волшебной старины…» — и Александр Пушкин «с упоеньем»
К началу декабря 1823 года он завершил в целом две первые песни
Во второй главе романа перед читателем впервые предстала Ольга Ларина[237].
В XX веке В. В. Набоков и И. М. Дьяконов[238] подметили, что Пушкин изначально отводил ей вовсе не ту роль «второго плана», которую она в конце концов получила, а роль самую что ни на есть главную. Скорее всего, на долю миловидной девушки из усадьбы должно было выпасть жестокое испытание: впереди бедную Ольгу поджидала мучительная, неразделённая любовная страсть. «В те дни, — пишет уже С. А. Фомичёв относительно работы Александра Пушкина над черновиком соответствующих стихов об Ольге в тетради ПД № 834, — автору грезилась её трагическая судьба»[239]. Сестры (то есть знаменитой Татьяны), при таком замысле, у Ольги Лариной не предвиделось: она оставалась, как выразился В. В. Набоков, «единственной дочерью, которую (с неизбежными литературными последствиями) должен был совратить негодяй Онегин»[240].
А «опорным образцом» для
Данное предположение должно быть особенно любезно тем, кто видит в романе «Евгений Онегин» не только художественный текст, но и своеобразные
В черновых наслоениях пушкинской рукописи сходство Фадеевны с означенным прототипом также не ставится под сомнение:
Позже, после ряда событий в жизни Пушкина, фабула романа «вдруг» и кардинально изменилась, и по воле автора у Ольги Лариной появилась сестра Татьяна, возведённая (вместо Ольги) в главные героини «Евгения Онегина»[243]. Попутно подверглась переделке и помянутая строфа: в беловике второй главы имя Ольги было заменено именем Татьяны, а Фадеевна стала няней обеих девиц Лариных (
Далее мы увидим, что однажды показавшаяся на страницах пушкинского романа нянюшка — «бесподобное лицо в русской литературе по эпической простоте и красоте типа»[244] — присутствовала там вплоть до самой последней песни.
Мораль главы, которая вместила в себя около тринадцати лет жизни нашей героини (с лета 1811-го до лета 1824 года), примерно такова.
Годы разлуки не расторгли душевного союза Арины Родионовны и её воспитанника — напротив, в тот период родство их душ и окрепло, и наполнилось качественно новыми, глубинными смыслами. Для няни где-то странствующий и всеми гонимый Александр Сергеевич не превратился в отрезанный ломоть — нет, он продолжал оставаться незабываемым «ангелом», по которому в городах и весях сохло её
Человеку добропорядочному просто грешно не отозваться на подобную беззаветную любовь — отозваться равновеликой (или хотя бы посильной) благодарной привязанностью. Но для такого, в некотором роде обыденного и чем-то напоминающего эхо, жеста необходимы, если вдуматься, сущие пустяки быта: нужны всего-навсего
Находившийся в отдалении, ничего не знавший о своём будущем Александр Пушкин откликнулся на плач Родионовны чем только мог — высшим встречным признанием
Свой обыденный,
Или — как посмотреть — до худших?
Весною 1824 года поэт сочинял в Кишинёве лирические фрагменты третьей главы «Евгения Онегина» — и не ведал, что такие времена вот-вот наступят.
Глава 5
ПОДРУГА ПОЭТА
В детстве она ласкала и баюкала его; теперь она защитила его от гонения и тоски. Защитила как могла: рассказами о старине, песнями, сказками, неторопливыми разговорами… Она защитила его своею любовью.
И худшие — не «кюхельбекерные», а прямо-таки отчаянные — времена настали…
Отношения Александра Пушкина с новороссийским генерал-губернатором М. С. Воронцовым давно были натянутыми, причём
В конце концов выведенный из себя аристократ М. С. Воронцов несколько раз пожаловался на Пушкина в Петербург и потребовал убрать из Одессы строптивого и злоречивого подчинённого. «…Избавьте меня от Пушкина, — писал граф Михаил Семёнович К. В. Нессельроде 2 мая 1824 года, — это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его дольше ни в Одессе, ни в Кишинёве»[246].
Пожелание раздражённого генерал-губернатора было быстро доведено до сведения императора Александра Павловича.
«Какая голова и какой сумбур в этой бедной голове!» — удивлялась сблизившаяся тогда с Пушкиным княгиня В. Ф. Вяземская[247]. Она знала, что самолюбивый Александр Пушкин (называвший графа М. С. Воронцова «вандалом, придворным хамом и мелким эгоистом»;
Уже 8 июля 1824 года воспоследовало императорское повеление: «Находящегося в ведомстве Государственной Коллегии иностранных дел коллежского секретаря Пушкина уволить вовсе от службы». А спустя три дня Александр I распорядился перевести поэта на жительство в Псковскую губернию с тем, чтобы он «находился под надзором местного начальства»[248].
Тогда же управляющий Коллегией иностранных дел граф К. В. Нессельроде в записке к М. С. Воронцову разъяснил, что Александр Пушкин «слишком проникся вредными началами»; что он наказан «за дурное поведение» и посему удаляется «в имение родителей»[249]. Псковскому же гражданскому губернатору Б. А. фон Адеркасу было отправлено (через прибалтийского генерал-губернатора маркиза Ф. О. Паулуччи) предписание «снестись с предводителем дворянства о избрании им одного из благонадёжных дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина»[250].
«Полу-милорд, полу-купец» одержал верх, — и общественное мнение
«Виноват один П<ушкин>, — сокрушался А. И. Тургенев в переписке с князем П. А. Вяземским. — Графиня[251] его отличала, отличает, как заслуживает талант его, но он рвётся в беду свою. Больно и досадно! Куда с ним деваться?»[252] Чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе А. Я. Булгаков трактовал одесское происшествие так: «Кажется, Воронцов и добр, и снисходителен, а с ним не ужился этот повеса»[253]. А историограф H. М. Карамзин, выручивший Пушкина в 1820 году, гневался едва ли не пуще всех: «Он не сдержал слова, им мне данного в тот час, когда мысль о крепости ужасала его воображение: не переставал врать словесно и на бумаге, не мог ужиться даже с графом Воронцовым, который совсем не деспот!»[254]
С предписанием об изгнании из романтического приморского города ошеломлённый Пушкин ознакомился 29 июля.
Княгиня В. Ф. Вяземская вспоминала: «Когда решена была его высылка из Одессы, он прибежал впопыхах с дачи Воронцовых, весь растерянный, без шляпы и перчаток, так что за ними посылали человека от княгини Вяземской»[255].
Поэта отлучали от «европейского образа жизни»
Через день, поутру 1 августа 1824 года, Александр Пушкин, накануне получивший 389 рублей 4 копейки прогонных денег «на три лошади», покинул Одессу — «летом песочницу, зимой чернильницу» — и направился в скучную и пустынную. Богом забытую Псковскую губернию.
Он пребывал в бешенстве и отчаянии одновременно.
В двадцать пять лет всё ему разом опостылело, — и поэт покорно ехал хоронить в глуши собственную душу. Мыслей о «грустных заблужденьях», о «строгом заслужённом осужденьи»
9-го числа путник узрел знакомые с юности Михайловские рощи:
В сельце Михайловском, находящемся в пяти верстах от Святогорского монастыря, он обнаружил всю фамилию Пушкиных: отца с матерью и Ольгу с повзрослевшим Львом. «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше…» — сообщил поэт В. А. Жуковскому
Вместе со «всеми» встречала его и вышедшая из своего домика старенькая Арина Родионовна.
«Лес оканчивается у самого села Михайловского. При слове „село“ не думайте о церкви и многих домах, которые ютятся около церкви в русских сёлах. В Псковской губернии селом называется просто усадьба или селение… Внизу домовой террасы по лугу извивалась река Сороть, а с правой стороны кругозора, бок о бок с рекою, лежало огромное озеро, за которым высился большой лес; с левой стороны террасы находилось ещё озеро, уходившее в другой лес; прямо перед рекою и за рекою распространились луга. Вид очаровательный»[256].
Таким уголком представлялось Михайловское мечтательным умиротворённым людям позапрошлого века. Но Александру Пушкину было не до аркадских идиллий: на первых порах ему увиделась разве что «глухая деревня»
Да и усадьба с запушенным «аглицким» садом на косогоре не слишком радовала глаз. Деревянный одноэтажный дом, обшитый тёсом, стоял на каменном фундаменте и был длиною всего до восьми, а шириною — до шести сажен, имел два крыльца и один балкон. К дому примыкали четыре службы, или флигеля: «один деревянного строения, крыт и обшит тёсом, комнат одна, под одной связью баня. Второй — с двумя избами и в каждой по русской печи, крыт соломой». (Это строение предназначалось, вероятно, для дворовых людей[257].) «Третий — с тремя комнатами, четвёртый — две комнаты»[258]. По приговору современника, барское жилище с «шатким крыльцом» очень походило на «ветхую хижину»[259].
Одно утешение: в двух верстах, за леском и озером, в селе Тригорском, жили Прасковья Александровна Осипова, недавно (вторично) овдовевшая помещица сорока трёх лет[260], с хорошенькими дочерьми Евпраксией и Анной Вульф и сыном Алексеем — дерптским студентом, весьма кстати приехавшим в усадьбу на каникулы. Заброшенный в ссылку Александр Пушкин быстро с ними сошёлся и охотно