Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Арина Родионовна - Михаил Дмитриевич Филин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В течение полутора месяцев няня имела возможность каждодневно общаться с «ангелом» и прочими «пушкинятами».

В Петербург Пушкины уехали приблизительно 20 августа: у Александра подходил к концу испрошенный в Коллегии иностранных дел отпуск, Льву надо было поступать в очередной пансион, а сорокадвухлетняя Надежда Осиповна сызнова готовилась рожать.

Простите, верные дубравы! Прости, беспечный мир полей, И легкокрылые забавы Столь быстро улетевших дней! (II, 34).

Родила Надежда Осиповна 14 ноября[207]. Восприемниками при крещении младенца в храме у Покрова в Коломне были его брат Лёвушка Пушкин и «вдова капитанша Марья Алексеева Гонимбал». (Учитывая это, А. И. Ульянский предположил, что «осенью 1817 года Арина Родионовна вместе с Марьей Алексеевной <…> приезжала из Михайловского в Петербург»[208]. Такая версия и нам представляется вполне правдоподобной.)

В 1818–1820 годах наша героиня, видимо, проживала в псковской деревне безвыездно: в исповедных ведомостях петербургской Покровской Больше-Коломенской церкви за этот период она не упоминается. Очевидно, Арина Родионовна присутствовала при последних минутах жизни своей барыни, Марии Алексеевны Ганнибал, которая умерла в Михайловском 27 июня 1818 года и была похоронена в Святогорском монастыре, рядом со своим легкомысленным супругом О. А. Ганнибалом. Можно не сомневаться, что крестьянка приняла самое деятельное участие в траурных церемониях.

А накануне кончины Марии Алексеевны в сельцо приехали C. Л. и Н. О. Пушкины с дочерью Ольгой — они успели повидаться с умиравшей. Василий Львович Пушкин сообщал 2 августа князю П. А. Вяземскому в Варшаву: «Надежда Осиповна и Оленька в большом огорчении. Покойница была со всячинкой, и мне её вовсе не жаль, но здоровье Оленьки очень худо, и я о том сокрушаюсь. Александр остался в Петербурге; теперь, узнав о кончине бабушки своей, он, может быть, поедет к отцу»[209].

Девятнадцатилетний Александр Пушкин, ведший жизнь весьма беспорядочную, «рассеянную», тогда так и не выбрался в сельцо Михайловское. «Удовольствия столичной жизни» (П. В. Анненков), поэтические и прочие дела увлекли его. «С ненасытностью африканской природы своей предавался он пылу страстей»[210], а потом поэт опасно и надолго заболел. Только к лету 1819 года ему стало лучше, и в начале июля, испросив в Коллегии иностранных дел отпуск «на 28 дней», Пушкин уехал вслед за семейством в Псковскую губернию — как выразился его дядюшка, «очиститься в деревне от городских грехов, которых он, сказывают, накопил множество»[211].

Но не успел Александр преклонить колена у святогорской могилы Марии Алексеевны Ганнибал, как тут же всем Пушкиным пришлось встать возле свежего холмика: умер их маленький сын и брат Платон.

Арине Родионовне Матвеевой, выпестовавшей троих «пушкинят», так и не было суждено заиметь на старости лет четвёртого.

В самом начале второй декады августа Пушкин, проведя в сельце ровно месяц и кое-что там сочинив («Деревню», пятую песнь «Руслана и Людмилы», etc.), покинул печальное Михайловское. Никаких конкретных сведений о его общении с няней нет. Конечно, она тревожилась за здоровье юноши, который явился в деревню бледным, похудевшим и обритым, в парике, и почему-то с необычайно длинными ногтями. Ясно и то, что их расставание было грустным. Может быть, и поэт, и Арина Родионовна предчувствовали, что разлука вновь окажется продолжительной.

Вернувшись в Петербург, Александр Пушкин продолжил повесничать, заполнял между картами, дамами полусвета и дуэлями свою «красную тетрадь» (Н. А. Маркевич), упрямо дразнил полицию и правительство шумными выходками в публичных местах. Кроме того, в обществе обсуждали (и осуждали) его «антидеспотические» высказывания, а по рукам ходили пушкинские стихи весьма сомнительного политического свойства.

До поры до времени власти терпели эти «шалости», но уже в апреле 1820 года случилась беда: о поведении молодого дипломатического чиновника доложили императору Александру Павловичу.

Государь был рассержен и склонялся к тому, чтобы наказать «беспутную голову» самым строгим образом: «Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодёжь их читает»[212]. Однако благодаря заступничеству ряда влиятельных персон (таких, как H. М. Карамзин или директор Лицея Е. А. Энгельгардт) гроза всё-таки миновала. Как сообщил вскоре А. И. Тургенев князю П. А. Вяземскому в Варшаву, с проштрафившимся поэтом поступили по-царски «в хорошем смысле этого слова»[213]. Коллежский секретарь Пушкин был «в целях воспитания» переведён по службе в полуденные земли империи, под начало главного попечителя колонистов южного края России генерал-лейтенанта И. Н. Инзова, добрейшего старика.

Высочайшее распоряжение на этот счёт воспоследовало 4 мая 1820 года — и спустя два дня Александр Пушкин, именованный в официальных бумагах «курьером», покинул Петербург.

Осень и зима принесли в семейство Пушкиных новые неприятности.

На сей раз отличился Лёвушка, который вместе с некоторыми другими воспитанниками Благородного пансиона слишком бурно протестовал против удаления их любимого учителя и гувернёра В. К. Кюхельбекера (лицейского товарища Александра Пушкина). Пансионеры не только отказывались слушать преемника Кюхли и гасили свечи на лекциях, но заодно и «побили одного из учителей»[214] или надзирателей, причём Л. С. Пушкин был в числе инициаторов скандального рукоприкладства. 26 февраля 1821 года брата поэта исключили из третьего класса пансиона.

Шестнадцатилетний барич опять оказался не у дел — однако идти в службу не торопился. По утверждению С. А. Соболевского, Лев Сергеевич иногда промышлял тем, что «ходил из дома в дом, читая наизусть какие-нибудь новые стихи брата. За это он вознаграждал себя хорошими ужинами, к которым его приглашали»[215]. «Боюсь за его молодость, боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим…» — признавался Александр Пушкин барону А. А. Дельвигу в письме от 23 марта из Кишинёва (XIII, 26).

Волновалась и Арина Родионовна, которая с 1821 года жила в Петербурге у Пушкиных, в доме А. Ф. Клокачёва (она упомянута среди пушкинской дворни в исповедной книге храма у Покрова в Коломне[216]). Старушке было от чего сокрушаться: судьба явно не благоволила к её питомцам. И то сказать: Оленьке шёл двадцать четвёртый год, а она всё томилась в светлице и никак не могла найти своего князя[217]; Лев рос каким-то забубённым, зряшным; об Александре же няне и вовсе думалось со страхом: уже другой царь невзлюбил «ангела». И если первый властитель, давнишний, лишь попенял за картуз да потопал августейшими ножками, то нынешний осерчал куда шибче: вон в какую даль спровадил безобидного юнца.

Что-то ждёт его, незадачливого, впереди?

Какие-то сведения о Пушкине до Арины Родионовны доходили. Александр, «огорчая отца язвительным от него отступничеством»[218], иногда писал братцу и сестрице, иногда петербургским знакомым — от них удавалось поживиться новостями и нянюшке. В дом Надежды Осиповны и Сергея Львовича на Фонтанке порою наведывались и приезжавшие с Юга путешественники. Они передавали приветы, поклоны и рассказывали про пушкинские будни и праздники в Екатеринославе, Кишинёве, Одессе, в иных городах и усадьбах.

В таких сообщениях было немало радостного для старухи, но мелькало и тревожное: поэт чуть поумнел, малость остепенился, однако по-прежнему вёл себя неосторожно, погуливал, сочинял всяческую чепуху, ссорился с окружающими, ставил жизнь на карту. Кто-то видел его обритым, другой — с длинными курчавыми волосами и «ногтями длиннее ногтей китайских учёных» (А. Ф. Вельтман); все в один голос повторяли, что он «находится в очень стеснённых обстоятельствах» (В. Ф. Вяземская), а иные, с умыслом или по недоразумению, даже распускали слухи о смерти Александра Пушкина. Однако такие зловещие сплетни, к счастью, быстро опровергались.

В зиму с 1821 на 1822 год старшие Пушкины, следуя семейственной традиции, сменили квартиру и перебрались в Климов переулок, в дом иностранца Гронмана. Их новое жилище располагалось неподалёку от дома А. Ф. Клокачёва и относилось к тому же церковному приходу. В исповедную книгу Покровской Больше-Коломенской церкви за 1822 год Арину Родионовну записали (под № 1479) как бывшую на исповеди дворовую «бригадира» и «статского советника» С. Л. Пушкина. С возрастом крестьянки храмовые грамотеи вновь напутали: ей начислили «70 лет» (вместо положенных шестидесяти четырёх)[219].

В конце февраля или в начале марта 1822 года сюда, в Климов переулок, прибыл подполковник И. П. Липранди, «добрый приятель» (XIII 34) Пушкина по Бессарабии и Одессе. Иван Петрович (между прочим, вероятный прототип Сильвио из пушкинской повести «Выстрел»), странствовавший по служебным надобностям, привёз в Петербург из Кишинёва письма поэта к Льву Сергеевичу и другим лицам, а также новые пушкинские стихи, предназначенные для печати (XIII, 35–36). Спустя много лет И. П. Липранди описал свой визит в Коломну в воспоминаниях — и мы должны быть признательны мемуаристу за его строки об Арине Родионовне:

«При выезде моём из Кишинёва 4 февраля 1822 года в Петербург, Александр Сергеевич дал мне довольно большой пакет, включавший в себе несколько писем, чтобы передать оный не иначе, как лично брату его Льву Сергеевичу, а если, по какому-либо случаю, его на это время не будет в Петербурге, то его сестре (так пакет и был написан). <…> На другой день приезда в Петербург, исполнив обязанности службы, я прямо отправился к Сергею Львовичу, жившему по правой стороне Фонтанки, между Измайловским и Калинкиным мостами, в одноэтажном каменном с балконом доме, кажется, одним семейством Пушкина занимавшемся. Я никого не застал дома. Встретивший меня лакей, узнав, что я имею письмо от Александра Сергеевича, позвал какую-то старушку; от неё я узнал, что Александр Сергеевич предупредил уже обо мне. Само собой разумеется, что на все просьбы старушки оставить пакет я не согласился, обещая приехать вечером или на другой день. Расспросы об Александре Сергеевиче сопровождались слезами»[220].

Записки И. П. Липранди, созданные на основе его дневника, «вмещавшего в себя все впечатления дня до мельчайших и самых разных подробностей», считаются у пушкинистов «исключительно ценным»[221] и надёжным историческим источником. Так что и к словам мемуариста о «старушке» — то есть о нашей героине — можно относиться с полным доверием. Это важно для биографа: ведь скрупулёзный И. П. Липранди в двух-трёх фразах сообщил об Арине Родионовне существенные сведения.

Из процитированного мемуарного фрагмента становится, например, ясно, что Арина Родионовна Матвеева занимала тогда в доме Пушкиных весьма привилегированное положение. В отсутствие барина и барыни она чуть ли не на правах хозяйки принимала визитёров довольно высокого уровня — господ, да и домашние лакеи видели в ней не только старейшую прислугу, но и старшую.

Показательно и то, что няня была в курсе хозяйских дел и имела детальное представление о пушкинской переписке. Разговор с бравым офицером она вела запросто, и отнюдь не по-хамски[222]: задавала гостю вопросы, предлагала свои услуги — одним словом, старушка непринуждённо беседовала.

Ну а слёзы Арины Родионовны при упоминании о её «ангеле» отметим конечно же особо. Эти рыдания крестьянки в присутствии незнакомого господина, рыдания непритворные и неудержимые, если угодно — «слишком человеческие», вряд ли требуют пространных комментариев.

Как же она тосковала по нему!

В том же 1822 году няню видел в Петербурге, возможно, и двоюродный дядя поэта — коллежский советник Александр Юрьевич Пушкин, судья Костромского совестного суда[223].

Спустя полтора года после памятной встречи с подполковником И. П. Липранди Арина Родионовна, вероятно, столкнулась с другим посланцем из далёкого пушкинского мира. У нас есть основания думать, что в начале осени 1823 года петербургский дом на Фонтанке посетил одесский чиновник Дмитрий, Максимович Шварц. Позже, в декабре 1824-го, Пушкин в письме напомнил ему о нянюшке: «…Вы кажется раз её видели…» (XIII, 129)[224]. Однако никаких подробностей визита Д. М. Шварца в Климов переулок отыскать не удалось.

(Кстати, в то время Александр Пушкин уже жительство-вал у моря, в Одессе, рассказывал княгине В. Ф. Вяземской, среди прочего, про «несправедливости его родителей»[225], а начальником поэта по необременительной службе был новороссийский генерал-губернатор граф М. С. Воронцов.)

Летние месяцы в начале двадцатых годов Сергей Львович, Надежда Осиповна, Ольга, Лев и Арина Родионовна, судя по южным письмам поэта (XIII, 31, 42, 523), регулярно проводили в сельце Михайловском. Жили они, как и встарь, скромно, денег зачастую было в обрез, и в официальных бумагах о материальном положении семьи писалось почти оскорбительно: «Это фамилия мало состоятельная…»[226] Барон М. А. Корф, лицейский товарищ поэта, сосед по Коломне и довольно тенденциозный мемуарист, обрисовал петербургскую квартиру Пушкиных посредством таких красок: «Дом их был всегда наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, с баснословною неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всём, начиная от денег до последнего стакана»[227].

От подобной унылой, близкой к истине прозы мы охотно перейдём к поэтическим материалам для биографии Арины Родионовны, которые появлялись тогда же на Юге России.

За годы пребывания вне имперских столиц Александру Пушкину удалось совершить необычайный творческий рывок и выдвинуться в первый ряд российских поэтов. Он отдал в начале двадцатых годов положенную дань царившему тогда романтизму, прилежно учился у европейских и отечественных кумиров и одновременно преодолевал их влияние, открывал и расширял собственные творческие горизонты. В южный период Пушкиным были созданы, в частности, поэмы «Кавказский пленник», «Братья разбойники», «Бахчисарайский фонтан», стихотворения «Погасло дневное светило…», «Чёрная шаль», «Редеет облаков летучая гряда…», «Наполеон» и многое другое — лирическое и историософское, светлое и (иногда) мрачноватое, сомнительное…

К нему пришла шумная повсеместная слава. Пушкинские творения ждали, переписывали и с восторгом заучивали, вокруг них закипали жаркие баталии в журналах и альманахах, в салонах и офицерских собраниях, в письмах дам и кавалеров. Даже император Александр Павлович, беседуя с приближёнными, аттестовал Пушкина как «повесу с большим талантом»[228] и, кажется, подумывал о том, чтобы «помириться с ним»[229].

Кое-что из написанного на Юге поэт при помощи петербургских приятелей и брата Лёвушки издал почти сразу же, какие-то тексты попали в печать через несколько лет, но были и стихи, которые (в силу самых разных причин) не публиковались при жизни Пушкина.

Из помянутых подспудных произведений повышенный интерес для нас представляет сохранившееся в виде беловика с авторской правкой стихотворение 1822 года:

Наперсница волшебной старины, Друг вымыслов игривых и печальных, Тебя я знал во дни моей весны, Во дни утех и снов первоначальных. Я ждал тебя; в вечерней тишине Являлась ты весёлою старушкой, И надо мной сидела в шушуне, В больших очках и с резвою гремушкой. Ты, детскую качая колыбель, Мой юный слух напевами пленила И меж пелён оставила свирель, Которую сама заворожила. Младенчество прошло, как лёгкой сон. Ты отрока беспечного любила, Средь важных Муз тебя лишь помнил он, И ты его тихонько посетила; Но тот ли был твой образ, твой убор? Как мило ты, как быстро изменилась! Каким огнём улыбка оживилась! Каким огнём блеснул приветный взор! Покров, клубясь волною непослушной, Чуть осенял твой стан полу-воздушный; Вся в локонах, обвитая венком, Прелестницы глава благоухала; Грудь белая под жёлтым жемчугом Румянилась и тихо трепетала… (II, 241).

Со времён П. В. Анненкова и его «Материалов…» в науке доминирует мнение, что в этих стихах Александр Пушкин дал «портрет бабушки, Марьи Алексеевны, занимавшей его ребяческие лета»[230].(Подкрепляется же указанная точка зрения, если разобраться, разве что авторитетом «первого пушкиниста».) Однако некоторые пушкинисты XIX–XX веков, прибегнув к различной аргументации, связали «Наперсницу волшебной старины…», с оговорками или без оных, не с М. А. Ганнибал, а с няней поэта.

К такому же выводу склоняется и автор настоящей книги.

На наш взгляд, и пленительные «напевы», и «большие очки», и «шушун», и особенно, конечно, само таинство предсонья — всё это гораздо более подходит Арине Родионовне, нежели её пожилой барыне[231]. К тому же поэтический образ «старушки» из стихотворения 1822 года вполне согласуется с образом «мамушки» из пушкинского «Сна» (1816) и, более того, развивает его. А тот образ, запечатлённый в лицейском Отрывке, как сказано, всё же «тяготеет к няне» (В. С. Непомнящий).

«Стихотворение „Наперсница волшебной старины“ совершенно исключительно тем, — утверждал В. Ф. Ходасевич, — что в нём старушка-няня и прелестная дева-Муза являются как два воплощения одного и того же лица. <…> Понятия няни и Музы в мечтании Пушкина были с младенчества связаны…»[232] А в более раннем своём очерке, «Явления Музы» (1925), Владислав Ходасевич писал по этому поводу так: «…Традиционный образ Музы, обычно изображаемой в виде прелестной девы, на сей раз расширен и усложнён: Муза Пушкина является в двух образах, соответствующих разным биографическим моментам и разным характерам его вдохновений»[233].

Проще говоря, Арина Родионовна воспринималась взрослеющим и становящимся большим художником Пушкиным как первый, изначальный образ его Музы, явившийся поэту задолго до Музы хрестоматийной, то бишь лицейской:

В те дни, когда в садах Лицея Я безмятежно расцветал, ……………………………… В те дни, в таинственных долинах, Весной, при кликах лебединых, Близ вод, сиявших в тишине, Являться Муза стала мне… (VI, 165).

Тут, в «Евгении Онегине», для публики всё более или менее понятно и приемлемо; там, в «Наперснице волшебной старины…», — тоже как будто ясно, однако та (1822 года) ясность значительную часть публики шокирует.

Неграмотная крепостная баба, находившаяся у поэтической «колыбели» и вручившая младенцу магическую «свирель» — декларация не только принципиальная, но и неслыханно дерзкая, бросающая вызов общественному мнению, ненормативная для сословного сознания и литературы первой четверти XIX столетия. Может быть, именно поэтому стихи и не были Пушкиным никогда опубликованы? «Поэт, слишком ещё помнивший поэтический канон XVIII века, вероятно, был несколько озадачен: в начале двадцатых годов такая модернизация могла показаться ему рискованной», — предположил В. Ф. Ходасевич[234].

Верна или нет догадка эмигранта, судить не берёмся. Да и проблема пушкинского «портфеля» (или «письменного стола»), по сути своей проблема очень важная, всё-таки не слишком актуальна в контексте жизнеописания Арины Родионовны. Поэтому здесь мы вполне удовольствуемся фиксацией факта — поразительного признания поэта, гордившегося своим шестисотлетним дворянством и не чуждого аристократическим замашкам из арсенала la fine de la société[235]; того творческого признания, которое он доверил бумаге в 1822 году.

Минуло несколько месяцев после создания «Наперсницы волшебной старины…» — и Александр Пушкин «с упоеньем» (XIII, 382) приступил к многолетней и многотрудной работе над романом в стихах «Евгений Онегин».

К началу декабря 1823 года он завершил в целом две первые песни (VI, 299) «свободного романа» и с февраля следующего года (VI, 303) сочинял третью главу. (Долгое время считалось за аксиому, что уже к июню 1824 года «глава <была> дописана до письма Татьяны включительно»[236], однако новейшие текстологические исследования существенно скорректировали представления пушкинистов касательно хронологии и последовательности работы поэта.) Ямбические строфы «большого стихотворения» писались Пушкиным в Одессе и Кишинёве (VI, 532) — и на одной из строф, предназначавшейся для второй песни «Онегина», нам надлежит остановиться.

Во второй главе романа перед читателем впервые предстала Ольга Ларина[237].

В XX веке В. В. Набоков и И. М. Дьяконов[238] подметили, что Пушкин изначально отводил ей вовсе не ту роль «второго плана», которую она в конце концов получила, а роль самую что ни на есть главную. Скорее всего, на долю миловидной девушки из усадьбы должно было выпасть жестокое испытание: впереди бедную Ольгу поджидала мучительная, неразделённая любовная страсть. «В те дни, — пишет уже С. А. Фомичёв относительно работы Александра Пушкина над черновиком соответствующих стихов об Ольге в тетради ПД № 834, — автору грезилась её трагическая судьба»[239]. Сестры (то есть знаменитой Татьяны), при таком замысле, у Ольги Лариной не предвиделось: она оставалась, как выразился В. В. Набоков, «единственной дочерью, которую (с неизбежными литературными последствиями) должен был совратить негодяй Онегин»[240].

А «опорным образцом» для той романной Ольги, для «ландыша потаённого» (VI, 287), по остроумной догадке И. М. Дьяконова, была родная сестра поэта, Ольга Сергеевна Пушкина (выше указывалось, что она некогда тоже принесла жертву на алтарь несчастной любви).

Данное предположение должно быть особенно любезно тем, кто видит в романе «Евгений Онегин» не только художественный текст, но и своеобразные поэтические мемуары Пушкина[241]. Среди доводов же в пользу версии И. М. Дьяконова мы выделим один: следом за Ольгой Лариной — причём почти сразу, через несколько стихов — в черновике второй главы (а именно — в строфе XXIIб, по нумерации Большого академического собрания сочинений поэта) появилась её няня Фадеевна, в которой угадываются черты Арины Родионовны:

Ни дура Английской породы Ни своенравная Мамзель (В России по уставам [моды] Необходимые досель) Не баловали Ольги милой Фадеевна рукою — хилой Её качала колыбель Стлала ей детскую постель Помилуй мя читать учила Гуляла с нею, средь ночей Бову рассказывала <ей> Она ж за Ольгою ходила По утру наливала чай И баловала невзначай (VI, 287–288)[242].

В черновых наслоениях пушкинской рукописи сходство Фадеевны с означенным прототипом также не ставится под сомнение:

Не портили её природы Наставница её… И сказку говорила ей… И всё ж за Ольгою ходила… (VI, 288).

Позже, после ряда событий в жизни Пушкина, фабула романа «вдруг» и кардинально изменилась, и по воле автора у Ольги Лариной появилась сестра Татьяна, возведённая (вместо Ольги) в главные героини «Евгения Онегина»[243]. Попутно подверглась переделке и помянутая строфа: в беловике второй главы имя Ольги было заменено именем Татьяны, а Фадеевна стала няней обеих девиц Лариных (VI, 566–567).

Далее мы увидим, что однажды показавшаяся на страницах пушкинского романа нянюшка — «бесподобное лицо в русской литературе по эпической простоте и красоте типа»[244] — присутствовала там вплоть до самой последней песни.

Мораль главы, которая вместила в себя около тринадцати лет жизни нашей героини (с лета 1811-го до лета 1824 года), примерно такова.

Годы разлуки не расторгли душевного союза Арины Родионовны и её воспитанника — напротив, в тот период родство их душ и окрепло, и наполнилось качественно новыми, глубинными смыслами. Для няни где-то странствующий и всеми гонимый Александр Сергеевич не превратился в отрезанный ломоть — нет, он продолжал оставаться незабываемым «ангелом», по которому в городах и весях сохло её материнское сердце, лились её старушечьи слёзы и которого она жаждала увидеть.

Человеку добропорядочному просто грешно не отозваться на подобную беззаветную любовь — отозваться равновеликой (или хотя бы посильной) благодарной привязанностью. Но для такого, в некотором роде обыденного и чем-то напоминающего эхо, жеста необходимы, если вдуматься, сущие пустяки быта: нужны всего-навсего встреча и сожительство, располагающий к напряжённому диалогу чувств хронотоп.

Находившийся в отдалении, ничего не знавший о своём будущем Александр Пушкин откликнулся на плач Родионовны чем только мог — высшим встречным признанием поэта: любимая с раннего детства няня стала предметом его поэзии. «Эти воспоминания (поэтические. — М. Ф.), быть может, важнее привязанности, но они всецело остаются в области поэзии», — заметил и В. Ф. Ходасевич[245].

Свой обыденный, человеческий ответ старушке Пушкин поневоле приберёг до лучших времён.

Или — как посмотреть — до худших?

Весною 1824 года поэт сочинял в Кишинёве лирические фрагменты третьей главы «Евгения Онегина» — и не ведал, что такие времена вот-вот наступят.

Совсем к вечеру склонилась жизнь нашей нянюшки, уже и ночлег вечный где-то приуготовлен был ей. У домика у ветхого примостила о ту пору старушка телегу: пора, дескать, и тележке верной на покой, наскрипелась, древняя, вдоволь, отслужила своё.

Взошла нянюшка в домик, села в горнице к малому оконцу, стала смертный час поджидать. Ждёт-пождёт — а всё понапрасну. Вдруг в зорничник земля за голубою рекою загудела, пыль над дорогою столбом поднялась, где-то топот конский разнёсся: видать, вот оно, от мук избавленье споро движется. И всё ближе, громче сей перегуд — вот уже и на самом дворе тёмном, под домиком, ржание саврасок бабушке чудится.

Очнулась от долгой дремоты тогда нянюшка, привстала, перекрестилась напоследок, поковыляла дверь неотвратимому гостю отворять. А как распахнула створ — так и ахнула, чуть оземь не грохнулась.

Вовсе не тот гость к старухе пожаловал, не провожатый. На пороге ангел её, целый и невредимый, стоял, руки к ней, будто дитятко, тянул…

Глава 5

ПОДРУГА ПОЭТА

В детстве она ласкала и баюкала его; теперь она защитила его от гонения и тоски. Защитила как могла: рассказами о старине, песнями, сказками, неторопливыми разговорами… Она защитила его своею любовью.

В. С. Непомнящий

И худшие — не «кюхельбекерные», а прямо-таки отчаянные — времена настали…

Отношения Александра Пушкина с новороссийским генерал-губернатором М. С. Воронцовым давно были натянутыми, причём оба антагониста имели веские основания для неприязни. Поэт и граф, общаясь между собой сугубо официально («говоря не более четырёх слов в две недели»), на стороне выражали накопившееся недовольство в достаточно резких, подчас даже оскорбительных для чести недруга, формах. К тому же чиновник Пушкин исправно получал (по «третям») причитающееся ему казённое жалованье, но столь же исправно игнорировал службу.

В конце концов выведенный из себя аристократ М. С. Воронцов несколько раз пожаловался на Пушкина в Петербург и потребовал убрать из Одессы строптивого и злоречивого подчинённого. «…Избавьте меня от Пушкина, — писал граф Михаил Семёнович К. В. Нессельроде 2 мая 1824 года, — это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его дольше ни в Одессе, ни в Кишинёве»[246].

Пожелание раздражённого генерал-губернатора было быстро доведено до сведения императора Александра Павловича.

«Какая голова и какой сумбур в этой бедной голове!» — удивлялась сблизившаяся тогда с Пушкиным княгиня В. Ф. Вяземская[247]. Она знала, что самолюбивый Александр Пушкин (называвший графа М. С. Воронцова «вандалом, придворным хамом и мелким эгоистом»; XIII, 103) сгоряча написал прошение на высочайшее имя об отставке «по слабости здоровья». Однако княгиня и не подозревала, что в те же сроки полиции стало известно содержание его частного письма, где поэт довольно рискованно высказался на духовные темы («…Беру уроки чистого афеизма…» и т. п.; XIII, 92). И жёсткая реакция властей на пушкинские проделки, видимо, была обусловлена прежде всего этим обстоятельством — «строчкой глупого письма» (XIII, 124).

Уже 8 июля 1824 года воспоследовало императорское повеление: «Находящегося в ведомстве Государственной Коллегии иностранных дел коллежского секретаря Пушкина уволить вовсе от службы». А спустя три дня Александр I распорядился перевести поэта на жительство в Псковскую губернию с тем, чтобы он «находился под надзором местного начальства»[248].

Тогда же управляющий Коллегией иностранных дел граф К. В. Нессельроде в записке к М. С. Воронцову разъяснил, что Александр Пушкин «слишком проникся вредными началами»; что он наказан «за дурное поведение» и посему удаляется «в имение родителей»[249]. Псковскому же гражданскому губернатору Б. А. фон Адеркасу было отправлено (через прибалтийского генерал-губернатора маркиза Ф. О. Паулуччи) предписание «снестись с предводителем дворянства о избрании им одного из благонадёжных дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина»[250].

«Полу-милорд, полу-купец» одержал верх, — и общественное мнение в целом было на его стороне.

«Виноват один П<ушкин>, — сокрушался А. И. Тургенев в переписке с князем П. А. Вяземским. — Графиня[251] его отличала, отличает, как заслуживает талант его, но он рвётся в беду свою. Больно и досадно! Куда с ним деваться?»[252] Чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе А. Я. Булгаков трактовал одесское происшествие так: «Кажется, Воронцов и добр, и снисходителен, а с ним не ужился этот повеса»[253]. А историограф H. М. Карамзин, выручивший Пушкина в 1820 году, гневался едва ли не пуще всех: «Он не сдержал слова, им мне данного в тот час, когда мысль о крепости ужасала его воображение: не переставал врать словесно и на бумаге, не мог ужиться даже с графом Воронцовым, который совсем не деспот!»[254]

С предписанием об изгнании из романтического приморского города ошеломлённый Пушкин ознакомился 29 июля.

Княгиня В. Ф. Вяземская вспоминала: «Когда решена была его высылка из Одессы, он прибежал впопыхах с дачи Воронцовых, весь растерянный, без шляпы и перчаток, так что за ними посылали человека от княгини Вяземской»[255].

Поэта отлучали от «европейского образа жизни» (XIII, 67) и отправляли — как злоумышленника — в форменную ссылку.

Через день, поутру 1 августа 1824 года, Александр Пушкин, накануне получивший 389 рублей 4 копейки прогонных денег «на три лошади», покинул Одессу — «летом песочницу, зимой чернильницу» — и направился в скучную и пустынную. Богом забытую Псковскую губернию.

Он пребывал в бешенстве и отчаянии одновременно.

В двадцать пять лет всё ему разом опостылело, — и поэт покорно ехал хоронить в глуши собственную душу. Мыслей о «грустных заблужденьях», о «строгом заслужённом осужденьи» (III, 999) у него, кажется, пока не мелькало: такие думы посетили Пушкина значительно позже.

9-го числа путник узрел знакомые с юности Михайловские рощи:

……………………………………………годы Промчалися — и вы во мне прияли Усталого пришельца — я ещё Был молод — но уже судьба и страсти Меня борьбой неравной истомили. …………………………………………… Утрачена в бесплодных испытаньях Была моя неопытная <?> младость — И бурные кипели в сердце чувства И ненависть и грёзы мести бледной… (III, 996).

В сельце Михайловском, находящемся в пяти верстах от Святогорского монастыря, он обнаружил всю фамилию Пушкиных: отца с матерью и Ольгу с повзрослевшим Львом. «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше…» — сообщил поэт В. А. Жуковскому (XIII, 116).

Вместе со «всеми» встречала его и вышедшая из своего домика старенькая Арина Родионовна.

«Лес оканчивается у самого села Михайловского. При слове „село“ не думайте о церкви и многих домах, которые ютятся около церкви в русских сёлах. В Псковской губернии селом называется просто усадьба или селение… Внизу домовой террасы по лугу извивалась река Сороть, а с правой стороны кругозора, бок о бок с рекою, лежало огромное озеро, за которым высился большой лес; с левой стороны террасы находилось ещё озеро, уходившее в другой лес; прямо перед рекою и за рекою распространились луга. Вид очаровательный»[256].

Таким уголком представлялось Михайловское мечтательным умиротворённым людям позапрошлого века. Но Александру Пушкину было не до аркадских идиллий: на первых порах ему увиделась разве что «глухая деревня» (XIII, III).

Да и усадьба с запушенным «аглицким» садом на косогоре не слишком радовала глаз. Деревянный одноэтажный дом, обшитый тёсом, стоял на каменном фундаменте и был длиною всего до восьми, а шириною — до шести сажен, имел два крыльца и один балкон. К дому примыкали четыре службы, или флигеля: «один деревянного строения, крыт и обшит тёсом, комнат одна, под одной связью баня. Второй — с двумя избами и в каждой по русской печи, крыт соломой». (Это строение предназначалось, вероятно, для дворовых людей[257].) «Третий — с тремя комнатами, четвёртый — две комнаты»[258]. По приговору современника, барское жилище с «шатким крыльцом» очень походило на «ветхую хижину»[259].

Одно утешение: в двух верстах, за леском и озером, в селе Тригорском, жили Прасковья Александровна Осипова, недавно (вторично) овдовевшая помещица сорока трёх лет[260], с хорошенькими дочерьми Евпраксией и Анной Вульф и сыном Алексеем — дерптским студентом, весьма кстати приехавшим в усадьбу на каникулы. Заброшенный в ссылку Александр Пушкин быстро с ними сошёлся и охотно коротая время, гулял верхом на аргамаке, танцевал и пил жжёнку, вёл «патриархальные разговоры» (XIII, 114, 532), просто бездельничал под липовыми сводами и даже успешно флиртовал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад