— Христиане, среди нас бытуют разврат, пьянство, обман. Мы должны каждый день молиться в течение месяца, иначе Бог нас накажет и устроит Всемирный потоп.
Имам собрал своих последователей и объявил:
— Правоверные, среди нас бытуют разврат, пьянство, обман. Мы должны каждый день молиться в течение месяца, иначе Аллах нас накажет и устроит Всемирный потоп.
А главный раввин созвал евреев и сказал им:
— Евреи! У нас с вами ровно месяц, чтобы научиться жить под водой.
Глава первая,
из которой читатель узнает сравнительно мало
В губернском городе… Но не лучше ли не называть город по имени? Ведь есть же на Руси такие города, местечки, даже села и деревни, где нашему брату еврею жить не дозволяется, почему же не допустить, чтобы ограничительная черта существовала и относительно пишущей братии, что о таком, дескать, городе писать можно, а об этаком нельзя и т. д.? Поэтому, во избежание всяких недоразумений, назовем место действия просто «одним губернским городом».
Итак, в одном губернском городе во время большой ярмарки у подъезда большого трехэтажного дома остановились извозчичьи санки, из которых выпрыгнул молодой человек среднего роста, крепкого сложения, необыкновенно широкий в груди и плечах, и твердыми шагами направился к парадным дверям, сильно рванув проволоку звонка.
Пока швейцару вздумается появиться на звонок посетителя, мы бросим взгляд на наружность последнего.
Старая медвежья шуба, шапка из бараньих смушек и тяжелые сапоги говорили в пользу его принадлежности к мещанскому званию, большие, мускулистые, мозолистые руки обнаруживали в нем неотъемлемые особенности ремесленника, а густые, черные, курчавые волосы и большие, темные, типичные глаза как нельзя более свидетельствовали о его семитическом происхождении.
— Дома господин губернатор? — спросил молодой человек у появившегося на пороге усача — швейцара.
Швейцар бросил на посетителя уничтожающий взгляд, один из тех третирующих взглядов, которые отправляют к черту непрошеного гостя со всей нацией, представитель которой так дерзко тревожил покой ожиревшего привратника.
— Ты, никак, жид? — сказал швейцар и уже готов был захлопнуть дверь перед самым его носом, как вдруг отступил на два шага назад и чуть не пошатнулся, когда, к великому своему изумлению, услышал негромкий, но ровный и гордый ответ еврея:
— Я- Илья — пророк… Доложите обо мне господину губернатору.
Но прежде чем последовать за нашим причудливым героем в высокие чертоги господина губернатора, я должен рассказать благосклонному читателю, кто такой был этот странный молодой человек.
В местечке N в числе десятитысячного населения насчитывается около двух тысяч евреев; между ними много ремесленников; между ремесленниками больше сапожников.
Между сапожниками особенное внимание обращает на себя своими странностями один молодой сапожник по имени Эля, а по прозванью Тамоватый. Собственно, Тамоватый — его прозвище; в цеховой же управе он значится: «Эля Мееров сын Сандлер». Но добрые граждане местечка имеют обыкновение пускать в обращение вместо фамилий прозвища, которые нередко отличаются своей замысловатостью и подчас циничностью. Так, например, в записной книжке одного шадхена я случайно просмотрел таблицу, содержащую в себе всех более или менее выдающихся евреев местечка М, и должен сознаться — был повергнут в крайнее изумление от такой изобретательности и богатства прозвищ. В списке, между прочим, красовались следующие корифеи: Аврам Большой, Лейб Короткий, Хаим Черный, Берл Рыжий, Мендель Философ, Пинхус Эпикуреец, Файтель Скряга, Меер Ботвина, Янкель Синий Нос, Мотя Врун, Велвл Бесстыдник, Рахмиль Кот, Шлема Индюк, Ривка Кошка, Эстер Развратница, Хава Тонкая, Гитель Пропавшая, Фейга Сиплява, Фейга Борода, Фейга — без — бороды, Хая Рогатая, Хая Свирепая, Хая Сумасшедшая, Хая Бархатная, Хая — с-петухом, Хая Бандур и т. д. Откуда берется такой неисчерпаемый источник стольких разнообразных прозвищ, я решить не берусь. По всей вероятности, они носят характер личный, местный и — отчего не допустить? — исторический. Ведь есть в истории Карл Лысый, Фридрих Барбаросса, Генрих Птицелов, Ричард Львиное Сердце, Иван Грозный и многие другие. Но не в этом суть. Возвратимся к нашему рассказу.
Эля Сандлер, или, как мы его будем называть, Эля Тамоватый, в сущности, не был ни придурковат, ни глуп, а, напротив, даже поражал своим удивительно здравым суждением, наклонностью к мечтательности и непостижимым смиренномудрием. Но имя Тамоватый он нажил себе в корпорации сапожников благодаря своему кроткому нраву и еще одному весьма важному обстоятельству, а именно: Эля питал какое‑то неизъяснимое отвращение ко всякого рода спиртным напиткам и при всяком удобном случае проповедовал своим братьям по ремеслу, что водка‑де есть кровь сатаны, зелье ада, порожденье дьявола, скорпион, стоглавый змей, Асмодей и прочее.
Читатель, вероятно, удивляется такой склонности к аскетизму в характере моего героя; но некоторые биографические подробности из его жизни должны выяснить ему причины.
Эля Тамоватый в молодости был парень очень веселый, бойкий, краснощекий и необыкновенно здоровый. Будучи еще подмастерьем, Эля однажды испытал прелести первой любви, залпом выпил чашу до дна, но тут же поплатился своими боками, которые ему так поразмяли, что он должен был бежать со стыда и нашел себе убежище в местечке 1М, где после пережитого им такого горького разочарованья поступил на службу подмастерьем к одному сапожнику и предался размышлениям о суете мирской, весь ушедши в себя.
Быть может, при других условиях он предался бы пьянству со всем упорством своей флегматичной натуры; но на него вовремя подействовало успокоительно одно обстоятельство, направившее все его существо совершенно в противоположную сторону.
Дело в том, что его патрон, сапожник Перец Летучая Мышь (так прозвали его в местечке вследствие его наружности и юркости) был сапожник- философ. Во время работы он любил рассуждать о разных сверхъестественных явлениях и вообще о делах, касающихся религии, бессмертия души, загробной жизни, парения в небесах до вторичного рождения на свет божий и т. п. Перец по наружности действительно напоминал летучую мышь. Сам низенький, голова маленькая, лицо широкое и плоское, глазки миниатюрные, вечно движущиеся, рот широкий, зубки белые и острые, уши большие, подбородок лишенный растительности, руки непомерно длинные; прибавьте ко всему этому необычайную подвижность и юркость всей фигурки, и вы поймете, почему его прозвали летучей мышью.
В самой религии, то есть в обрядовой стороне ее, был он несколько вольнодумец, а ко вмешательству провидения в дела человеческие относился он критически, — смотря, впрочем, по обстоятельствам. Когда его мастерская была завалена работой, он говорил, что все зависит от человека, а ничуть не от Бога, которому вовсе нет дела до того, имеет ли Перец работу или не имеет. Когда же работы не было и ему приходилось вместе с женою, детьми и рабочими сидеть на бобах, тогда он вздыхал, обращая свой взор ко всеблагому кормильцу, говоря, что только от того, кто заботится о пропитании могучего слона и ничтожного червячка, зависит кратковременное человеческое существование на земле.
Как все ученые, Перец Летучая Мышь любил пускаться в нескончаемые диспуты о «небесных делах» (так определял он астрономию и философию), и, хотя горячился и спорил до слез, однако он вовсе не требовал беспрекословного подчинения своему авторитету и даже бывал рад, когда ему подставляли целые баррикады глубокомысленных соображений для опрокидывания той или другой его смелой гипотезы.
Из всех подмастерьев наиболее склонным к рассуждениям и вообще участию в его философских дебатах оказался наш знакомый, Эля, так как остальные рабочие в большинстве случаев обнаруживали крайнее равнодушие и обидное безучастье к развиваемым Перецем теориям, что, разумеется, огорчало и раздражало его. «С вами рассуждать, — горячился Перец, — все равно что горохом в стену стрелять. Вам только работать и жрать; а чтобы, например, поразмыслить, откуда все это берется и куда оно уходит, так это не ваше дело; вам готовое подавай…»
То ли дело Эля.
Он не только внимательно выслушивал Переца, но даже не давал ему слишком увлекаться и часто перебивал его каким‑нибудь неожиданным вопросом, нередко прерывавшим главную нить разговора, что опять повергало Переца в гнев и сильную досаду.
Вот образчик бесконечных словопрений Переца и Эли.
— Очень, очень может быть, чтобы дитя, например, еще в утробе матери могло все понимать, как и всякий живой человек, — рассуждает Перец как бы с самим собой, вырезывая пару подошв для сапог приходского учителя, менявшего сапоги каждые три месяца больше из желания угождать поповской дочери, за которой ухаживал, чем из удобства для своих благородных ног, страдавших от мозолей.
— Но тогда ребенок не должен был бы родиться глухим, — возражает Эля, вколачивая гвозди в почтмейстерские полусапожки.
— Какое отношение имеет глухота к понятию ребенка? — раздраженно спрашивает Перец.
— А такое отношение, — хладнокровно отвечает Эля, рассматривая каблуки полусапожек, так как почтмейстер был большой охотник до высоких каблуков, — что если я стучу теперь молотком по каблуку, то звук, происходящий от этого постукивания, должен, я думаю, достигать до ушей ребенка.
— А если положить сапог в перину и тогда стучать сверху? — победоносно выезжает Перец, отложив одну подошву в сторону.
— Мало ли чего. А если снять луну с неба и спрятать ее в кувшин? — в свою очередь, шутливо спрашивает Эля.
— Ах, боже мой милосердный! — вспылил Перец. — Ты всегда что‑нибудь такое скажешь, что ни разломать, ни разрезать…
— Вы напрасно сердитесь, реб Перец, — спокойно возразил ему Эля, лизнув языком отполированный каблук. — Вы лучше объясните мне, что такое луна?
Перец не без удовольствия плотнее усаживается на трехножном табурете, успокаивается совершенно, проводит ногтем большого пальца значок по краям подошвы и, ища глазами какой‑то инструмент, рассуждает:
— Это уже другая статья. Дело по делам, а суд по форме. Видишь ли, при сотворении мира Создатель долго раздумывал, что ему прежде сотворить: луну или солнце. Но солнце ведь дневное светило. А?
— Дневное, разумеется, дневное.
— Ну вот видишь. Сам понимаешь. Но ты, Эля, полагаешь, может быть, что звезды созданы Богом одновременно с луною? Скажи, как ты думаешь?
— Я думаю, реб Перец, что это вещь невозможная, потому что, сами рассудите, ведь их тьма! Их не сочтешь даже…
— Что ж из того, что их тьма? Что Кракову до Лемберга?
— А то Кракову до Лемберга, что Краков и Лемберг, я так считаю, города, а звезды суть звезды.
— Ахти, господи отец мой! — горячится и дерет себе горло Перец. — Да что из того, что звезды?..
— Вы напрасно гневаетесь, реб Перец. Вы бы мне, кстати, объяснили, что такое звезды? Ведь вы знаете — я человек простой…
— А! — протягивает обезоруженный Перец, вытирая кулаком выступивший на лице пот. — Да ты бы прямо так и спросил, глупый парень. Этак мы с тобой до конца не дойдем. Но ты скажи мне прежде, понимаешь ли ты, отчего днем бывает день, а ночью — ночь, а? Говори!
Эля упирается своей могучей грудью в совершенно готовый каблук, наведя на него неимоверный глянец.
— Да, верно, верно. Я много раз думал об этом: отчего это вдруг день, а потом вдруг делается ночь? То есть я понимаю, что солнце заходит. Но как это и каким родом то есть, — вот этого я действительно никак не придумаю сам. А интересно бы знать все‑таки…
— А? Интересно! То‑то, друг мой любезный! — отвечает обрадованный таким оборотом Перец, глубокомысленно выкраивая другую пару подошв. — Взять отсюдова целый лампас, так не хватит для другой подошвы. Вырезать бы этот клинок — жаль мерку испортить… С угла тоже не годится, потому — нерезонно… А чтоб тебе весь мир так вертелся в твоих глазах, как мне голова кружится через твои проклятые башмаки. Полтинника набавить духу не хватило, свинья ты этакая, а подошвы тебе режь из целого куска, чтоб тебя резало там, — тьфу… Насчет того, почему бывает день и почему ночь, я тебе объясню, Эля, как я сам до этого своим умом дошел. Ты слушай и не перебивай… Но вот как бы подошва проклятая не подкузьмила.
И узнал ли наконец Эля, почему ночь сменяет день и наоборот, — нам, признаться, неизвестно.
Но как ни разнообразно было влияние Переца Летучей Мыши на мыслительные способности Эли, последний смутно сознавал, что оно не только ничего ему не разъясняет, но даже путает его собственные мысли и производит одну только сумятицу в его голове; он готов был плюнуть на Переца и на его суемудрие и навсегда остаться невежественным сапожником, но судьба решила иначе. Эля скоро нашел себе нового воспитателя в лице некоего талмудиста и мыслителя — самоучки Фишла Харифа.
Глава вторая,
из которой читатель узнает, как шло дальнейшее развитие моего героя.
Кто имел случай быть в N и не видал в лицо Фишла Харифа, тот терял время и расходы даром, ибо с таким редким экземпляром стоило познакомиться. Одно прозвание «Хариф» достаточно свидетельствует о высокой степени учености нашего субъекта. Кроме Талмуда и его многочисленных комментариев и толкований, в которых он чувствовал себя как бы в родном доме, где можно прогуливаться даже с закрытыми глазами, Фишл вдобавок имел солидные сведения в области философии, религии, астрономии, медицины, геометрии и проч., почерпнутые им из Талмуда же и других древнееврейских сочинений научного содержания. Вследствие своей многоучености Фишл всегда был до того рассеян, что нередко, возвращаясь из синагоги домой, он попадал либо в канцелярию станового пристава, либо в баню, и вместо своей он заезжал в чужую тарелку и мог даже напялить на себя женин бурнус. Это, однако, не мешало ему владеть сокровищем, некогда вскружившим голову местному мировому судье, который сначала решился было на самоубийство, но потом, обыграв одного помещика в картах, раздумал и кончил тем, что купил себе беговые дрожки и отличного иноходца за триста пятьдесят рублей, с упряжью. Читатель догадывается, что дело идет о супруге Фишла… Да, читатель, вы можете похвалить эстетический вкус мирового судьи, потому что очаровательная Эстерка была так же грациозна, как и прекрасна, и так же чиста, как и мила. Но, не желая испортить безупречную репутацию благочестивой Эстерки, принесшей Фишлу в жертву за его ученую славу и свою семнадцатилетнюю молодость, и обаятельную красоту, и пятитысячный капитал, мы лучше не будем распространяться ни о ее красоте, ни о ее честности, потому что это едва ли ей пойдет впрок, так как красота богобоязненной еврейки есть только одна суета, а за чистоту помыслов ручается ее благочестие, а главная ее добродетель — быть подальше от мирских толков. И потому возвратимся к Фишлу.
Судьбе угодно было свести моих героев — Элю и Фишла — следующим образом.
В местечко N невесть откуда приехал медоточивый маггид, выжимавший слезы из глаз у своих слушателей. Так как подобные проповеди произносятся преимущественно в субботу, то и ремесленный люд собрался в синагоге «послушать маггида». В толпе ремесленников можно было заметить подвижную фигурку Переца Летучей Мыши, который на этот раз держал свои глазки зажмуренными и вложил палец в нос, делая вид, что относится к проповеди знаменитого маггида критически, между тем как Перец, говоря по совести, ни одного слова не понял из этой казуистики на весьма запутанную тему из мидраша, которая обещала быть разрешенной по скончании миров. В конце концов скучавший Перец решил‑таки уйти из синагоги, более, впрочем, с видом человека разочарованного, нежели непосвященного профана, потому что на вопрос одного портного: «Зачем вы уходите, реб Перец?» — он только махнул рукой и лаконически ответил: «Знаем мы эту старую канитель!..»
Что же до Эли, то он был буквально очарован речью проповедника, глотая каждое его слово и пожирая его глазами, и хотя он также ничего не понял из того, что так энергически защищал ученый маггид, но его точно что‑то пригвоздило к месту, и он впился глазами в горячившегося оратора.
Но внимание Эли было также обращено на одного молодого человека, высокого, тонкого, белобрысого, с серыми влажными глазами и очень приятным лицом. Это был Фишл Хариф, который с самого начала проповеди вскарабкался на перила кафедры, где качался во все стороны седовласый маггид. Лицо Фишла, прежде серьезное и сосредоточенное, стало мало- помалу проясняться, и на красивых устах его показалась улыбка, ироническая улыбка. И вдруг на самом, по — видимому, замысловатом месте, где оратор, казалось, готовился довершить свое здание, построенное могучей фантазией велемудрого оратора, заговорил Фишл тонким, но сильным фальцетом, ужасно жестикулируя руками и доказывая пастве, что все это грандиозное здание построено оратором на песке и потому его доводы не выдерживают критики, и, подкрепив свой взгляд массою изречений разных ученых, Фишл разбил в пух и прах растерявшегося маггида. Последний стал было защищаться, но неугомонный Фишл победоносно, с глазами, метавшими молнии, наносил своему противнику один удар за другим, ссылаясь на Талмуд и его наиболее популярных комментаторов, называя ему даже отделы, страницы и параграфы; одним словом, разбил его наголову, так что побежденному проповеднику оставалось только положить оружие, тут же при всех назвать Фишла великим Харифом (ученым казуистом) и сойти со сцены… Шепот одобрения, пронесшийся, как электрический ток, по всей синагоге, стал мало — помалу усиливаться и возвышаться и перешел наконец в бесцеремонный шум, гам, гул и крик, что выражало восторг слушателей, обменивавшихся многозначительными возгласами: н — н-ну! Фишл Хариф! Н- н — н-н — ну…
Взволнованный своим успехом и растроганный одобрением и сочувствием народа, благочестивый Фишл, чтобы не дать воли своему высокомерию, матери многих пороков, еле протиснулся сквозь толпу и с опущенными долу глазами направился в боковую комнату синагоги, называемую «пулыш», желая подышать свежим воздухом и наедине предаться сладким размышлениям о своей блистательной победе. Но едва Фишл успел присесть на скамейку, как увидел перед собой дрожавшего, как в лихорадке, парня.
— Что вам нужно? Кто вы? — спросил его Фишл.
— Я… Эля, подмастерье сапожника Переца Летучей Мыши…
— Что же тебе надо от меня?
— Я слышал проповедь маггида, — сказал Эля дрожащим голосом, — и слышал также вашу речь, и хотя я ничего не понимаю, — я простой человек, — однако я все выслушал, а когда вы говорили, то мне казалось… Я сам не знаю что… Я не могу выразить…Я…
— Но ведь ты ничего не понял…
— Да, но мне так хорошо сделалось, когда вы начали спорить, и я предчувствовал, что вы выиграете. Теперь я так рад, так рад…
Фишл посмотрел на Элю и увидел на его глазах слезы.
— Хорошо, хорошо, только мне теперь некогда: я никак не могу теперь с тобою говорить. Приди сюда завтра, после утренней молитвы; тогда я свободен; тогда потолкуем.
— Но я работник, подмастерье, я не могу днем уходить с работы, — надтреснутым голосом молвил Эля.
— А! Я забыл, совсем забыл, — сказал Фишл с участием, — ну, так разве вечером, после минхе.
— Да, да, да, вечером! — воскликнул Эля радостно и удалился.
С тех пор Фишл Хариф и Эля Тамоватый стали мало — помалу сходиться и впоследствии окончательно привязались друг к другу неразрывными узами дружбы и любви. Сначала, разумеется, было не без натяжек, потому что все- таки один был ученый, а другой — сапожник. Но любознательность Эли была так велика, что заставила Фишла забыть различие, существовавшее между ними в умственном отношении: его увлекала роль учителя, которая пришлась ему как нельзя более по душе, а Эля обнаруживал бесконечное любопытство и глубочайшую жажду ко всему, что носило отпечаток науки. Метод преподавания Фишл избрал оригинальный. Так как Эля целые дни работал в мастерской Переца Летучей Мыши и бывал свободен только по вечерам, то это время употреблялось на учебные занятия, которых Фишл не систематизировал, а передавал запас своих сведений своему ученику как бог на душу положит, яснее говоря, Фишл не обучал, а развивал, образовывал молодого сапожника, передавая ему устно все, что знал, облекал свои лекции в форму рассказов, увлекательно развивая ту или другую мысль и уносясь вместе с восприимчивым и в высшей степени любознательным учеником в высшую область мышления. Он освободил Элю от элементарных мелочей, избавил его от казуистической техники, не заботился о том, достаточно ли грамотен Эля и узнает ли тот, где именно, когда и кто высказал то или другое изречение или предположение, — к чему ему это! Фишл отыскивал для него квинтэссенцию того, что знал он сам, и нельзя сказать, чтобы это преподавание было бесполезно и для самого учителя. Местом занятий служила им маленькая комнатка в квартире Фишла, и хотя это обстоятельство несколько шокировало его в глазах прекрасной Эстерки, которая не была особенно довольна тем, что ее знаменитый хариф запанибрата с сапожником, но, привыкши смотреть на мужа с безотчетным благоговением, она и на этот раз покорилась ему и только издали наблюдала за ними, любуясь увлекательными речами мужа, конечно, на немецко- еврейском жаргоне, доступном для всякого.
Так прошло пять — шесть лет. Эля давно уже женился, сделался самостоятельным сапожником, открыл мастерскую, предварительно поссорившись с своим бывшим принципалом, Перецем Летучей Мышью, обменявшись мочеными подошвами и просто кулаками, причем в последнем обнаружилась его заячья трусость, тогда как Эля, напротив того, выказал особенную храбрость в наступательном движении, запечатлев два фонаря под глазами Переца. С тех пор их дружественные отношения прекратились совершенно и навсегда.
Почтенные обыватели местечка, хотя и знали, что Эля Тамоватый братается с известным ученым Фишлом Харифом, однако это нисколько не способствовало возвышению его умственного уровня в глазах его собратьев по вере: они приписывали эти интимные отношения между сапожником и ученым тому обстоятельству, что первый не больше как «тамоватый», — а про таких закон не писан, а второй — человек рассеянный, или, по — еврейски, — отдаленный от мира сего, которому безразлично, кто бы к нему ни привязался… Насколько это мнение ошибочно, можно было видеть из того, что Фишл целые дни и вечера проводил в мастерской Эли, беседуя с ним о таких вещах, которые приводили в ужас присутствовавших при этом подмастерьев, только глазищами похлопывавших, не постигая, как это можно столько болтать черт знает о каких пустяках…
С течением времени научные беседы этих чудаков принимали все более и более широкие размеры, и по мере того увеличивался их умственный капитал, а выбор книг для чтения был самый разнообразный. Трудно определить и составить каталог тех книг, которые имелись в так называемой Старой синагоге под ведомством старого и глухого реб Лейбиша, бог весть когда и кем назначенного библиотекарем. Тут был Талмуд вавилонский и Талмуд иерусалимский, книги: мишна, мидраш, мехильта, сифри, Альфаси, даже Зогар; далее, все сочинения Маймонида, Ибн — Эзры, Бахии, Ибн — Дауда и многие другие; религиозная философия Саадии Гаона и другие; сочинения Абарбанеля, поэзия всех эпох вплоть до XV‑XVI веков; поддельная история Иосифа Флавия, каббалистические и разные мистические сочинения; сочинения позднейшего времени, эпохи хасидизма и разные старые книжки с какими‑то таинственными математическими исчислениями, загадочными геометрическими и географическими чертежами, бог весть когда, кем и для чего составленными. Одним словом, это была библиотека самого загадочного происхождения, и недаром реб Лейбиш никому не доверял ключа от этого хранилища, а сам выдавал требуемые книги, записывая их мелом на косяках дверей египетскими иероглифами.
Предоставляю моим читателям судить, какой сумбур стоял в мозгах моих героев от чтения без разбора всей этой груды печатной бумаги. Общими силами взялись они за отыскание своего собственного философского камня. Им, видите ли, хотелось решить следующую дилемму: когда наступит тот блаженный день, когда все народы, рассеянные по лицу земли, познают одного истинного Бога, когда все люди, сколько их ни есть, подадут друг другу руки и заключат между собой братский союз, когда волк будет пастись с ягненком, тигр — с теленком, и воцарятся мир и гармония во вселенной, когда всеми народами будет править одна сила правды, мира, веры и любви и т. д. и т. д., как это столь часто говорилось священными устами вещих пророков и разновременно толковалось в Талмуде и позднейших сочинениях древнееврейской литературы.
Идиллическая картина, нарисованная в воображении этих юношей, была действительно прекрасна, величественна и поражала смелостью своих красок, своей дивной гармонией и вечной правдою.
Летом, бывало, увлекшись теплой беседой, сами того не замечая, забредут в лес, расположатся под густолиственным деревом на мягкой, пахучей траве, вперят свои взоры в лазоревую высь, всецело предавшись сладкому мечтанию вслух. И чудится им мир, прелестный мир, где все живет вечно, не умирая, где все зреет, не увядая, где все стремится вперед, смело, неотступно, где все наслаждается не теми наслаждениями, которые только опошляют наше существо, а высокими, чистыми, душевными наслаждениями, более достойными человеческого призвания. Вера, правда, любовь, братство — вот в чем состояло созерцание этих чудаков, — это был именно тот идеал, который создал высокий полет их разыгравшейся фантазии, не ограниченный и не стесненный безотрадным знанием суровых фактов древней и новой истории человечества.
Глава третья,
из которой читатель узнает некоторые неожиданности
В одно прекрасное — именно прекрасное — утро Фишл ворвался в мастерскую Эли и, схватив его за руку, потащил за собой на двор.
— Куда ты меня тащишь? — взмолился Эля.
— Пойдем, пойдем туда! Я должен сообщить тебе кое‑что очень важное, пойдем!
Напрасно умолял его Эля обождать хоть полчаса, пока он не распорядится работою на целый день; напрасно доказывал он ему, что, кроме философии, ему надо заботиться также и о куске хлеба для себя и для семейства своего.
— Эх, что семейство, — возразил Фишл, увлекая Элю все дальше и дальше. — До семейства ли нам теперь? Подумай, Эля, об одном… Но нет. Там я тебе все скажу… Идем!
Через полчаса юноши были уже в лесу. Утро было великолепное. Солнце приветливо заглянуло в зеленую листву и только начало обливать ее своими яркими, теплыми лучами. Соловей запел свою чудную песнь, щедро рассыпав по лесу свои неподражаемые трели; он, казалось, упивался своей неограниченной свободой. Из‑под куста осторожно выскочил заяц, постоял, повертел мордочкой туда — сюда, точно кумушка, на минуточку выбежавшая из дому поглядеть на проходящих мимо молодцов и кстати себя показать, — но через минуту быстро повернул налево кругом — и марш — марш. Там издали зеленели поля, бесконечные и необъятные, как мир. Стая диких гусей правильными рядами пронеслась высоко над их головами, скользя, словно лодка по гладкой зеркальной поверхности реки, качаясь то в одну, то в другую сторону. Славный, чудесный выдался день.
— Помнишь ли ты, Эля, одиннадцатую главу Исайи? Я ее тебе часто читал, — обратился Фишл к Эле, вынув из кармана маленький томик Ветхого Завета, отыскал одиннадцатую главу Исайи и начал читать ее нараспев, переводя каждую фразу на жаргон, вдохновенно жестикулируя и качаясь, как маятник, то в одну, то в другую сторону, постепенно возвышая в интонациях.
— Ну так что ж? — спросил Эля, когда Фишл кончил свою декламацию.