СКАЗКИ
Имена ангелов
В то утро я был метлой, она — лопаткой для мусора. С видом безразличным и независимым я собирал пыль и сухие листья, принесённые с улицы. Всякий раз, проскальзывая мимо, шурша прутьями, я слышал, как она хихикает и чувствовал на себе тонкий лучик её внимания. Она тихонько ждала — у стенки, напротив кухонного зеркала — будто крестьянская девушка, примеряющая фату. То приближаясь к ней, то отдаляясь, выметая из углов, из-под сундуков и шкафов, я вычерчивал ритуальный круг, в центре которого пребывала моя суженая. Наконец, сгрёб мусор в кучу посреди комнаты и застыл в ожидании.
По истечении долгого, — вязкого, как патока — мгновения мы двинулись друг другу навстречу.
Пыль, осколки стекла, песчинки с далёкого пляжа, влажная прикроватная пыль и сухая пыль — из комода.
Крысиный помёт. Шарики пенопласта. Крошечный прутик — приношение ивы, что растёт во дворе. Липкая макаронина — увы, не слишком хорошо проваренная. Ворсинки. Былинки. Хлебные крошки.
И в качестве свадебного сюрприза — черенок вишенки, невесть как очутившийся здесь, на полу, и ставший нашим утренним талисманом. Мы подбрасывали его и ловили, пинали, таскали по полу, играли им в пинг-понг и футбол, делая вид, что метёлка никак не может взять его на совок, и только когда вконец умаялись, черенок отправился прямиком по назначению — в мусорное ведро.
Тогда мы покинули дом, счастливые, оседлали подвернувшуюся муху, и — взвились в небеса.
Она было примерила — словно корону — тусклое облачко, а я уже приготовился стать ветерком, чтобы сдуть его, тем самым утвердив новые правила, но тут планы изменились: ей приглянулась голубка, сидевшая на шпиле старого городского собора, и я стал колоколом, чтобы объявить о наступлении полудня.
Бомммммммм…
Голубка порхнула, сделала круг и опустилась на площадь, вымощенную булыжником.
Я догнал её — в виде песенки уличного музыканта, фривольной и глупой, исполненной гнусавым, прокуренным голосом под аккомпанемент бандониона.
— Голубка моя! — завывал я. — Нежная птичка моя!
Она клевала хлебные крошки, то и дело перепархивая с места на место.
В это время на площади появились двое: старик и маленькая девочка.
— Слышишь? — спросил старик. — Один из них запевает «голубка моя», а второй — в образе голубки — мирно клюёт крошки, поодаль, будто не слышит. Так они играют. Такая, понимаешь, игра у них…
— Но почему? — удивилась девочка.
— Да кто ж их знает… — пожал плечами старик.
— Врёшь ты всё! — скривилась девочка.
— Да нет же! — заволновался он. — Пойдём, покажу!
Они остановились перед музыкантом, который продолжал нещадно терзать инструмент, и слушали его с такими серьёзными лицами, что музыкант подмигнул девочке, надеясь вернуть хотя бы малую тень её улыбки. Тут песенка про голубку кончилась, и лабух затянул балладу — жалобную и пронзительную — про старого Мерлина, удочерившего сиротинушку.
Мерлин нашёл меня три дня назад под мостом — я жгла костёр из старых тряпок и газет, которые подобрала на берегу. Костёр получился так себе — тряпки горели плохо, а одна из них оказалась пропитанной то ли хлором, то ли бромом, то ли ещё какой химической дрянью, и мне стоило больших трудов вытащить её из огня и потушить. При этом я так раскашлялась, что случайному свидетелю наверняка показалось бы, что подыхаю от астмы или бронхита.
Бабка моя вот так же точно кашляла перед смертью…
Тут он и появился.
— Слава Гороху! — сказал Мерлин. — Я нашёл тебя! «Нашёл КОГО, старый ты облезлый хрыч?» — подумала я, но вслух произнесла:
— Полтинник за час или двести за всю ночь.
— У меня нет денег, — грустно прошамкал Мерлин.
— У меня есть нож, — предупредила я его, хотя, конечно, никакого ножа и в помине не было. Нож неделю назад отобрали солдаты. А когда я попыталась украсть новый в рыбной лавке, получила по морде акульим хвостом — можно сказать, легко отделалась.
— Всё это очень печально, — заметил Мерлин, и я — в глубине души — с ним согласилась.
Всё могло обернуться ещё печальнее, вздумай он пошалить, но дед стоял смирно в сторонке, думал какую-то свою старческую думу и почти не участвовал в дальнейших событиях. А произошло буквально следующее: я наконец выследила крысу, живущую в углу, там, где камни моста расшатались и появились щели — достаточно глубокие, чтобы послужить убежищем разного рода тварям, в том числе и Пузатой Мэри. Уж не знаю, где её так раскормили.
Верно, при кухне подъедалась. Выглядела она почище любимого кота директора консервной фабрики, где я пробыла в раздатчицах целую неделю, но не получила за работу ни гроша, поскольку вела себя недостаточно вежливо с начальником смены.
Я убила Пузатую Мэри камнем. Сама не знаю, как это у меня получилось: никогда не отличалась меткостью, а тут — попала с первого раза, и сразу насмерть. И только было собралась нанизать тушку на прутик, чтобы хорошенько поджарить, как старикан снова заговорил.
— Всё это очень, очень печально, — сказал он. Вот ведь заладил, зануда.
— Пшёл вон, вассал, — сказала я. Хорошее слово «вассал». Где-то подслушала, не помню где именно. По-настоящему грязное ругательство. Даже представить себе страшно, что бы это могло значить.
Старикозл сокрушённо покачал седой своей башкой, но в самом деле отступил во мрак. Скрылся из виду. Слава Гороху и присным его!
Крыса подрумянилась на огне, запахло едой. Костерок полыхнул ярче, и в дальнем углу, почти у самого выхода я приметила длинную покачнувшуюся тень.
— Эй, вассал! — крикнула я. — Жрать хочешь?
Так мы с ним познакомились, с Мерлином. Он оказался безобидным. То есть, больным, конечно, на всю голову, но безобидным. Он рассказывал мне сказки: про драконов и королей, про рыцарей и принцев, про принцесс, которых в раннем детстве по политическим причинам отдавали на воспитание в бедные семьи, а после, по прошествии времени мудрые волшебники отправлялись на поиски, чтобы вернуть их на трон.
Мы провели под мостом три дня, а потом он взял меня сюда, на площадь — чтобы показать ангелов и научить разговаривать с ними. Я, конечно, не поверила ни единому словечку — про ангелов-то, но на площадь пошла, потому что там дают кукольные представления. Приезжает сам Коппер-Глоппер со свитой и балаганом, дети собираются на спектакли его со всей округи. Как-то раньше побаивалась я туда идти — в одиночку, а с Мерлином пошла.
Он сперва всё заливал про этих дурацких ангелов, и у него выходило, что делать им больше нечего, только играть в прятки и догонялки. Вроде как они только тем и заняты с утра до вечера, что забавляются, играя в людей и зверушек, не брезгуют даже сортирами и кухнями для своих игрищ. Будто бы один легко может стать поварёшкой, а другой — кастрюлькой, и пока помешивают их супчик, они — сами понимаете — шлопель-топель, бумца-бумца, шуры-муры друг с дружкой.
Старик помешан на этом деле — дураку понятно.
Ангелы — они не такие. Ангелы — печальные и строгие, они стоят в церквях и держат потолок, чтобы не упал.
Печальные они потому, что потолок довольно тяжёлый. А строгие — чтобы никто не подходил, чтобы не мешали держать.
Я точно знаю: бабка рассказывала, а бабка моя врать не любила. Она — как померла — сама стала ангелом, я приходила на неё смотреть каждое утро, пока священник не погнал в шею. Бабка моя стояла в дальнем углу, подпирая балкон, откуда поют по праздникам и воскресеньям.
Хорошее место. Её не видно, ей видно всех. Напротив неё устроился дед — тоже ангел. Он был солдатом, а когда его убили, стал ангелом, так она мне рассказывала. Мы с ней ходили смотреть — пока она жива была. «Видишь, — говорила она, — вот он, стоит, мой суженый. Я его живьём один только денёк знала. С тех пор прихожу поговорить с ним, попросить чего или помолиться. Всё для меня делает. Вчера просила дров, он сразу прислал с оказией.
Безотказный. Вот помру, стану рядом, и ты сможешь приходить ко мне».
Что священник меня погонит, она, конечно, знать тогда не могла.
Наверное, когда им надоедает стоять так вот, когда в церкви нет никого или когда никто не смотрит, они вылетают на воздух — поиграть друг с дружкой. Может быть, они прилетают в людские дома и балуются как дети, а после находят кого-нибудь вроде меня или старого Мерлина и забавляются, представляя себя нами, погружаясь всё глубже и глубже в наши жизни, в нашу память. И тогда они забывают на время, что они — ангелы, но потом всегда вспоминают, и спешат дальше, ведь им нужно успеть побыть всеми, кто есть: людьми и зверушками, метёлками и совками для мусора, птицами и песнями, — пока не ударил вечерний колокол, пока прихожане не вернулись под эти своды, пока не пришло время покоя и вечерней молитвы.
Температура горения
— Ещё мгновение, и я взорвусь, — сказал чайник. — Уснули они, что ли? Я устал. Из меня пар валит.
— Я бы на вашем месте не волновалась, — ответила крышка кастрюли. — В крайнем случае, слегка подгорите…
— Легко сказать «подгорите», — взволновался чайник. — У этих людей нет сердца. Вышвырнут без выходного пособия!
— Между нами говоря, — вмешалась лопаточка для помешивания, — это был бы не худший вариант. Подумайте сами: что вы теряете? В вашем-то возрасте.
Чайник обиженно засопел и подпрыгнул на месте. Негромкий звон прокатился по комнате. Мусорное ведёрко забубнило по-французски, совок шикнул, и ведёрко, запнувшись на полуслове, умолкло.
— Вода выкипела, — прошипел чайник. — Прощайте.
— Вы не исчезнете, — сказала плита, — но просто изменитесь. Возможно, даже не заметив этого. Возможно, вы останетесь самим собой, но изменится мир, или, вполне вероятно.
— Я горю. У меня плавится донышко. Горячо внутри. Я… И чайник умолк.
— Так! — сказала тарелка и повторила: — Так! так!
— Что с ним? Что с ним? — закричали чайные ложечки. — Он жив?
— Чайник! — сказала плита. — Отвечай. Это ты?
— Это я, — ответил сгоревший чайник.
— У тебя голос изменился. Чайник засмеялся.
— Что с тобой? Тебе плохо?
— Эххххххх.
— Тебе хорошо? Чайник!
— Мне вос-хи-ти-тель-но!!! Мне так, как вам и не снилось! Ухх-ххх-хххх.
— Как же так? — обиженно прогудел дымоход. — Это называется сгореть? Ах, чтоб тебя!
— Можно потрогать? — взмолилась портьера, лизнула красный, раскалившийся бок и мгновенно вспыхнула.
Кухня занялась, за ней и весь дом.
— Ну вот! Наконец-то, — пробормотал огонь, — а то: чайник то, чайник это, вскипяти воды, принеси дров. ах, нет, дрова — это, кажется, из дру. впрочем, не важно, не важно, не важно.
Оазис
— А всё потому, что нам чертовски не хватает гибкости, — сказал телеграфный столб.
— В самом деле? — удивился Южный Ветер. — Я бы с вами согласился — просто из вежливости, но, боюсь, это было бы опрометчиво: всем и каждому ясно, что у меня маловато опыта, чтобы осмыслить данное утверждение. Я, пожалуй, воздержусь. и не просите. не умоляйте. ни в коем случае не настаивайте! Видите ли.
— Вижу, — перебил его столб, пытаясь задавить собеседника апломбом и тем самым умерить его пыл, — я прекрасно всё вижу. В этих краях меня называют дальновидным.
— Так и называют?.. Дальновиииидным? — засмеялся Ветер. — Да ведь это просто потому, что видно вас — издалека.
Телеграфный столб обиженно накренился. Провода загудели.
— Какая неловкость! — посетовал Ветер. — Если бы вам вздумалось пригласить меня на танец, я бы, пожалуй, отказался. Вы бы мне ноги оттоптали!
— Знаете что! — вспылил телеграфный столб. — Я тут, между прочим, по служебной надобности. Извольте удалиться. Вы не оправдали моих надежд.
— Каких именно? — фривольным тоном осведомился Ветер.
— Далеко идущих! — отрезал столб и демонстративно отвернулся. Птица с возмущённым клёкотом сорвалась с насиженного местечка и канула в небе.
— Счастливо оставаться! — крикнул Ветер и, быстро набирая ход, помчался вслед за птицей. Мгновение спустя он вернулся:
— Был не прав. Сожалею. Учту и исправлюсь.
— Что вы там бормочете? Говорите чётко и ясно!
— ПРОШУ ПРОЩЕНИЯ!!! — дунул-грянул Южный Ветер. Песок ближайшего бархана взметнулся и медленно рассеялся в воздухе.
Повисла тишина. Солнце тускло мерцало в зените, как адская линза. На горизонте показались крошечные, медленно ползущие тени: из Багдада шёл караван — к морю. Наконец Ветер не выдержал и тихонько кашлянул. Столб медленно, словно во сне, повернулся к нему:
— Когда я был деревом…
Оазис Ветер поперхнулся пылью:
— Кем? Чем?
— Когда я обладал корнем и кроной…
— Вы бредите.
Столб пожал плечами и снова отвернулся. В глазах его блеснули слёзы. Ветер, устыдившись, пошёл на попятный:
— Сглупил! Не обращайте внимания. Продолжайте, прошу вас!
Столб прикрыл глаза, и, казалось, позабыл и о пустыне, и о нетерпеливом своём собеседнике. Голос его внезапно окреп, будто до сих пор он спал и только теперь, по прошествии немалого времени, пробудился от сна:
— Когда я был гибким и крепким деревом, осенённым праздной листвой деревом, светлым, с прозрачною кроной деревом, поющим, покой-силу дарующим деревом, всё было иначе.
Я обитал в Перу, на склоне холма под названием Холм Благого Предзнаменования. Я плодоносил.
Я был истинно любящим деревом.
Корень мой уходил в землю на тридцать четыре меры: земля распахивалась навстречу, и небеса принимали меня.
Когда я был деревом, существа этого мира приходили, чтобы отведать моих плодов, укрыться под моей кроной, поглядеть на меня и показать детям, внукам, дорогим чужеземным гостям, жёнам и дорожным попутчикам.