Паренек растерянно поглядел вслед своему снаряжению и хотел было что-то возразить:
— Господин… Старши…
Но Пауль решительно помотал головой, и парень умолк.
Грохот артиллерии внезапно прекратился, и на мгновение над позициями воцарилась жуткая тишина. Но тут раздался беспомощный и странно пронзительный возглас лейтенанта, сразу же потонувший в грубых голосах слева и справа: «В атаку! Марш-марш!» Тонкий голос лейтенанта вознесся ввысь, словно птица, и разорвал гнетущую тишину. Серые фигуры выскочили из своих нор и увидели необозримую цепь дивизии, извивавшуюся как змея по направлению к враждебно молчащему лесу.
Лейтенант широко и возбужденно шагал впереди, во главе своих солдат, и тревожно оглядывал цепь слева и справа — нет ли где пустот. Склон сам собой тянул их вниз. Они быстро достигли дна лощины. Пауль держался поближе к юнцу, который растерянно перекладывал винтовку из одной руки в другую и нервно старался соблюдать уставные интервалы. Лишь немногие услышали тихий треск выстрелов. Пауль тотчас повалился на землю и увлек за собой паренька, который, ничего не замечая, все еще хотел бежать вперед… И тут железная завеса бешеного огня рухнула перед ними в землю, мгновенно вставшую дыбом. Потом по смешавшимся рядам замолотили залпы один за другим. Со злорадным наслаждением мины, прилетавшие с едва слышным жужжанием, врывались в землю, словно рухнувшие каменные стены, — впереди них, за ними и прямо в застывшей гуще серых тел… С воем, свистом, громом и треском грозное молчание раскрыло свою отвратительную глотку и изрыгнуло погибель. В коротких паузах слышались жалкие призывы лейтенанта: «Пулемет сюда! Пулемет…» Внезапно один солдат в цепи поднялся во весь рост и, издав монотонный ужасный вопль, побежал с бешеной скоростью к лесу, двигая руками и ногами, как заводная кукла. Он исчез, словно провалился в пропасть.
Первый шок решил судьбу атаки. Еще было время совершить бессмысленный, но храбрый рывок вперед, сквозь завесу огня. Но миг для такого решения уже миновал. Страх парализовал всех, и серые тела лежали распластавшись, как туши на бойне. Ужасные вопли раненых не прекращались и заполняли собою паузы в грохоте орудий.
Пауль крепко прижал юношу к себе, словно верил, что своей близостью сможет успокоить беспомощно скулящее существо. Они укрылись в какой-то мелкой и на вид безобидной воронке.
И вновь тишина пала на лежавших, словно ангел смерти. Она нависла над ними горой из свинца и ужаса. Даже раненые умолкли на какое-то время. И вновь раздался резкий возглас лейтенанта: «В атаку, марш-марш!» Он вскочил, пробежал несколько шагов и рухнул, беспомощно размахивая руками. Из леса с глухим рычанием выкатились танки. Всеобщий паралич мгновенно как рукой сняло. Оставшиеся в живых вскочили с дикими воплями и помчались вверх по склону обратно, таща за собой заходящихся в крике раненых.
Пауль дотронулся до паренька, но тот не пошевелился: ни осколок, ни пуля тут были ни при чем. Его детское сердце разорвалось от страха… И, даже умерев, он продолжал дрожать — тихонько, как ветер, по утрам игравший в ветвях дерева перед домом его отца.
Когда Пауль в конце концов почти против воли все же побежал от надвигавшихся чудовищ, то все время оглядывался, ища глазами серое тело паренька, тихо и спокойно лежавшего внизу, в долине. Он не чувствовал, что рыдает, по-настоящему рыдает в голос, хотя уже видел так много мертвых.
ЭТИМИ РУКАМИ
Этими руками, которыми ты по вечерам крестишь лоб своего сына, ты сдвинул спуск у пулемета на те решающие миллионные доли миллиметра, из-за которых он разнес на куски лбы других ни в чем не повинных людей. Этими руками ты подбирал с земли окурки за неграми, резал на ломти и съедал множество буханок и многие тысячи раз подносил ко рту ложку супа.
Этими руками ты подносил ко рту грязные рюмки в румынских забегаловках и чистые кружки во фламандских пивных, этими руками ты заложил за воротник сколько-то аперитивов и подносил к горлу сколько-то бутылок вина…
Этими руками ты стянул башмаки с почерневшего трупа русского солдата, потому что твои башмаки развалились, этими руками ты обшаривал карманы мертвецов в поисках махорки, потому что от голода вспучился твой живот…
Этими руками ты хватался за колючую проволоку, разрывая мясо на руках и раня до крови пальцы, потому что весь твой организм вопил от голода, в то время как за океаном обливали бензином битые яйца, дабы их уничтожить.
Этими руками ты вырыл в темной русской земле не одну глубокую траншею, в полном мраке ты жадно подносил ко рту солдатский котелок с супом или кофе, этими руками ты ударил по лицу своего лейтенанта, за минуту до того, как того убили…
Эти руки сбывали обмундирование на черном рынке, они ощупывали сукно брюк или шинели, которые ты расхваливал и собирался продать, и этими же руками ты принимал деньги…
Много, очень много банкнот прошло через эти руки, то были деньги на трамвай, на табак и шнапс. В этих руках ты уносил деньги с черного рынка и приносил деньги туда же, все ты делал этими руками.
Этими руками ты сжимал в кармане не «Фауста»[2], а пальцы в кулак, этими руками ты распахивал двери роскошных отелей и мрачных пивнушек, ты мыл эти руки в Атлантическом океане и в волнах Черного моря. Многое эти руки взяли и мало что дали.
Этими руками ты царапал землю и ими же оторвал кусок рубашки, потому что наложил в штаны. Этими руками ты подделывал отпускные документы и вписывал ими выдуманные фамилии в разные другие бумаги, чтобы разжиться бутербродами или сигаретами на унылых вокзалах. Эти руки свернули бесчисленные самокрутки из русского и немецкого табака, из окурков и лучших сортов американских сигарет. Эти руки ты мыл миллионы раз, и они опять становились чистыми, опрятными и невинными, и никто не брезговал прикоснуться к ним, хотя ты засовывал ими смертельные мины в ствол миномета.
Этими руками ты швырял бумажные шарики в кафедру учителя, эти руки были вечно в чернильных пятнах, потому что вечно текла твоя самопишущая ручка, а в ту пору, которой ты не можешь помнить, ты касался этими руками груди своей матери, а позже хватал свой школьный ранец, они были замараны кровью разного рода — твоей собственной, свернувшейся и забившей тебе поры, чужой или твоей же свежей кровью, они были похожи на руки мясника, эти руки, к которым твое дитя, играя с тобой по вечерам, прижимается своим невинным ротиком, когда ты перед сном осеняешь его лоб крестным знамением.
РАНЕНИЕ
Там, где еще полчаса назад стояло облако пыли, поднятой атакующими, теперь клубилась пыль, поднятая отступающими. Пылевая марь приближалась по затянутой дымкой степи, сбивая с толку полевых жандармов и заставляя их беситься пуще прежнего. Подняв над головой автоматы, они орали: «Стоять, свиньи! Стоять, назад, на позиции!» В воздухе носились отчаянные вопли раненых, оставшихся лежать на земле, ор русских, похожий на хриплый и устрашающий лай, и крики отступающих. Эти вдруг застыли на месте, словно табун диких лошадей, почуявших преграду, отшатнулись на миг перед стволами автоматов, потом устало и покорно повернули назад. Я слышал за спиной команды офицеров, вновь сбивавших вокруг себя своих солдат, готовясь к новой атаке, слышал рокот танков, вой минометных мин и нескончаемые вопли тяжело раненных, оставшихся лежать на земле. Медленно, с ощущением жуткого счастья, я шагал навстречу цепочке жандармов — с меня-то взятки гладки: я был ранен. Но спереди это было незаметно.
— Стоять! — орали они. — Назад, свинья!
— Да я же ранен! — кричал я им в ответ.
Они недоверчиво подпустили меня поближе. Какой-то нервный лейтенант встретил меня, злобно поджав губы, я предъявил ему свою спину. Дыра в ней наверняка была порядочная, один раз я потрогал рукой это место — свежая липкая кровь и клочья ткани, но я ничего не почувствовал, удачное было у меня ранение, ранение как по заказу, комар носа не подточит. Наверняка рана моя выглядела страшнее, чем была на самом деле. Лейтенант пробурчал что-то неразборчивое, потом произнес уже спокойнее:
— Вон там врач.
Я пошел туда, куда указывал его палец. В безлюдной долине царила тишина, а полчаса назад она была битком набита танками, артиллерией, штабами и штабными машинами, всей этой истерической суматохой перед атакой. Теперь здесь было спокойно… Доктор сидел под деревом. Сзади медленно подтягивались другие раненые. Я был у него первым пациентом после этой атаки.
— Подойди поближе, дружище! — сказал доктор. Он приподнял лохмотья на моей ране — я почувствовал легкое щекотанье, — потом прищелкнул языком и сказал: — Ну-ка сплюнь!
Я пошарил языком по своей сухой гортани — и в самом деле набралось на плевок.
— Ничего нет, — заявил доктор, — повезло тебе, парень. Кажется, в легких ничего нет. А ведь могло и скверно кончиться.
Доктор вколол мне «антитетанус», и я попросил у него воды. Он вытащил из кармана фляжку, я протянул было к ней руку, но он приложил горлышко фляжки к моему рту и дал мне сделать лишь маленький глоток.
— Понемногу, дружище. Боль чувствуешь?
— Да.
Он дал мне какую-то таблетку. Я ее быстренько спрятал. Ведь я ничего не чувствовал, ранение было лучше некуда, дырка зарастет не раньше чем через четыре месяца, а к тому времени и война кончится.
— Ну вот, а теперь иди, — сказал доктор.
Рядом со мной стоял солдат, которому прострелили икру, он стонал от боли, но ведь дошел сюда своим ходом, опираясь на винтовку, как на трость.
Я пошел дальше. Долина была великолепная, это была самая прекрасная долина из всех, какие я видел в жизни. Лишь голые, накаленные солнцем склоны, поросшие степными травами. А в вышине — лишь туманное небо и ничего больше. И все же это была самая великолепная долина, такая же великолепная, как моя рана, которая не болела и тем не менее считалась опасной. Я шел очень медленно, жажды у меня уже не было, как не было и поклажи, все осталось там, на передовой. К тому же я был один… Даже табак у меня имелся, я на что-то присел и закурил. Все это у меня от войны, подумал я, им не к чему придраться, ты ранен и имеешь полное право немного отдохнуть. Наверху я увидел то место, где находился доктор. Народу там прибавилось, и некоторые спускались пешком в долину, они были похожи на странников в пустыне — так пустынна была эта долина… Там, наверху, где был доктор, теперь стояла машина, но я не хотел бы ехать в машине, мне незачем было спешить, а им не к чему будет придраться…
Я медленно двинулся дальше. Путь был не близкий. Только тут я понял, как далеко мы продвинулись от города Яссы. Сколько раз я ни поднимался на гребни холмов, нигде не увидел белых стен какого-нибудь города. Стояла мертвая тишина, кругом ни души, да и на передовой как будто все улеглось. Разве что несколько негромких выстрелов… Потом я увидел лес, откуда выскочил большой и злобный автомобиль, поднявший целый столб пыли. Автомобиль этот просто трясся от злости, он был нетерпелив, взбешен и раздосадован, я это видел своими глазами. Потом он вдруг остановился прямо передо мной. Внутри сидел какой-то генерал, это был наш генерал, я его узнал, на голове у него была стальная каска. Если увидишь генерала в стальной каске — знай, дела плохи. Сидел в машине и полковник, у того на голове была пилотка, а на груди — только Рыцарский крест и больше ничего. Это выглядело очень шикарно и изысканно. Водителем был унтер-офицер. Он тоже был в такой же каске. Генерал в машине встал и заорал на меня:
— Это что такое?
— Я ранен, господин генерал, — ответил я, повернулся кругом и показал ему кучу рваного тряпья на спине. Но я едва удержался от смеха, уж больно смешно повернулся я к генералу задом.
— Все в порядке, сынок.
Я опять повернулся кругом. Его круглое красное лицо все еще пылало от злости, он был так же зол, как его машина, хоть и называл меня «сынок», — генералы всегда называют солдат «сынками», у них не хватает фантазии, чтобы придумать другое обращение.
— Как дела на передовой? — еще спросил он меня.
— Сначала они отступили, а потом опять пошли вперед, не знаю уж, как теперь.
— А где же твое оружие, сынок?
— Скапутилось, господин генерал. Ранило-то меня ручной гранатой, она упала как раз рядом со мной. А я лежал на боку, винтовку и разнесло в щепы.
— На вот, покури малость. — Он дал мне целую пачку сигарет. Генералы обычно дарят сигареты. Я поблагодарил его, вытянувшись по стойке «смирно», и он уехал. Полковник на прощание приложил руку к пилотке. Это мне понравилось — ведь у него на груди был Рыцарский крест, а у меня-то ничего не было.
Когда я вышел из лесу, то увидел город, раскинувшийся на холмах. Он был весь белый и очень красивый. Я был на верху блаженства. Они не смогут ко мне придраться, я был ранен на самом переднем крае, в десяти метрах от русских, и, возможно, я даже герой. А им меня не достать. Мой вещмешок висел у меня на плече, в нем лежали две пары носков, за них в городе мне дадут вина, а может, и поесть чего-нибудь. Меня стало мутить, когда я подумал о еде. Я больше полутора суток ничего не ел и не пил. Но когда я подумал о вине, то зашагал быстрее. А шел я по пустоши, она была вся разворочена танковыми гусеницами и взрывами бомб, валялось там и несколько убитых лошадей, а также трупы людей, и внезапно я оказался в самом городе. Передо мной был крутой спуск, внизу виднелись домики и стоял трамвай. Я побежал, чтобы поспеть на трамвай, — совсем как дома. И успел. Трамвай тотчас тронулся. Наверно, водитель меня заметил и подождал, подумал я. Вагон был совсем пуст. Вероятно, время близилось к полудню. Стояла жара, и слева и справа домики спали на солнышке. Только несколько собак да куры бегали по солнцепеку. Кондукторша подошла ко мне со своей сумкой и потребовала заплатить за проезд.
«Верно, — подумал я, — ведь румыны — наши союзники, так что придется платить». Я пожал плечами и улыбнулся. Но она осталась серьезной.
— Нишево, — сказала она резко.
Я повернулся к ней раненой спиной и сказал:
— Я вот тут капут.
Но это ее не тронуло. Она пожала плечами и потерла указательный палец о большой.
— Нишево, — повторила она.
Я покопался в своем вещмешке, там лежали писчая бумага, несколько сломанных сигар, которые я собирался покрошить в трубку, и носки. И еще — маникюрные ножницы. Я показал ей эти ножницы. Водитель вел трамвай с потрясающей скоростью. В вагон вошли еще несколько пассажиров. Кондукторша обслужила их, потом вернулась ко мне. Я опять показал ей ножницы.
— Сколько лей? — спросил я.
Кондукторша была хорошенькая, она наморщила носик, но я-то видел, что ножницы ей понравились. Она подстригла ими свои ноготки, потом улыбнулась мне и показала на пальцах «двадцать». Я кивнул, я просто таял от счастья, ведь они ничего плохого не могли мне сделать, может, я был даже герой, я был ранен на самой что ни на есть передовой, в десяти метрах от русских. Кондукторша протянула мне банкноту в десять лей и проездной билет за пять лей. И больше ничего. Но мне было все равно. Я был счастлив: им меня не достать.
Потом я стал глядеть на улицы, по которым мы ехали. И приметил какое-то кафе. Тут мне пришло в голову, что я уже двое суток ничего не пил и как безумный мечтал о глотке воды. А трамвай как раз остановился. Я взял и сошел. И оказался на большой площади, на которой имелись и кинотеатр для солдат, и разные кафе, и магазины, и вообще было довольно людно, много солдат, торговцев с тележками и шлюх. Шлюхи были ужасно красивы — глаза миндалевидные, а губы ярко-красные. Но я решил, что они чересчур дороги. И пошел в кафе. Никто не обратил на меня внимания, никто не заметил, что на спине у меня дыра в кровавых лохмотьях — роскошная моя рана. Лохмотья насквозь пропитались кровью, и, чтобы зажить, ей понадобится не меньше четырех недель. Кафе было почти безлюдно, лишь в глубине зала сидел один военный, я сразу понял, что он пьян в доску, и заметил, что погоны у него унтер-офицерские. А слева сидел еще один посетитель, волосы у него были черные, как вороново крыло, а лицо мясистое и бледное, он ел свежий огурец и курил черную сигару. Никакой выпивки у него не было. А справа сидела женщина, она курила и улыбалась мне. Женщина пускала к потолку черт знает какие колечки дыма и смеялась. Она была еврейкой. Белокурой еврейкой. «Воробышек!» — позвала она меня, но мне ее не захотелось, да и наверняка она была мне не по карману.
Тот унтер-офицер, что сидел в глубине зала, крикнул мне: «Эй, приятель!» — и я направился к нему. Глаза у него были совсем мутные, вроде как стеклянные и веки набухшие, он в самом деле был пьян в стельку. Грудь у него была вся в орденах, а на столе перед ним стоял большой графин с вином.
Я пил, пил и пил и не мог остановиться. Боже, какое это было наслаждение! Я пил прямо из графина. Боже, какое блаженство! Я прямо ощущал, до какой степени все у меня внутри пересохло… Да и вино было отличное, немного терпкое и прохладное. Я пил и пил… Боже, как это было приятно…
— Пей! — приказал унтер-офицер, когда графин был уже пуст. — Эй, друг! — позвал он, и в ту же секунду из-за занавески вынырнул грязноватый парень, молча схватил графин и исчез вместе с ним… Чернявый теперь сидел рядом с белокурой еврейкой, и она была настолько же белокура, насколько он черноволос. Он дал ей откусить от его огурца, и она курнула его сигару. После этого оба засмеялись, а потом чернявый что-то крикнул за занавеску, и слова его звучали очень похоже на латынь, только немного непрожеванную…
Грязноватый парень появился с новым графином, новый был побольше прежнего, а кроме того, он принес еще один бокал.
— Пей! — опять приказал унтер-офицер.
Он налил доверху оба бокала, и мы выпили. Я пил и пил, это было так приятно, так чудесно.
— Закуривай! — приказал унтер-офицер, но я вытащил ту пачку, что дал мне генерал, и шлепнул ее на стол. За передним столиком белокурая еврейка хохотала со своим черноволосым кавалером: теперь они пили вино. «Вино с огурцом, — подумал я, — наверняка добром не кончится». Но они явно радовались жизни и пускали огромные кольца дыма к потолку.
— Пей же! — опять сказал унтер-офицер. — Я сегодня вечером опять убываю на фронт, уже в пятый раз, пропади все пропадом…
— Поезжай на трамвае, — посоветовал я, — я ведь прибыл оттуда, в третий раз…
— Откуда ты прибыл?
— С фронта.
— Удрал, что ли?
— Нет, ранили.
— Не верю.
Я показал ему спину.
— Проклятье, — сказал он. — Ну и повезло же тебе. Это то, что надо. Продай мне.
— Что продать?
— Ну вот эту красную кашу у тебя на пояснице, продай мне.
Он хлопнул о столешницу целую пачку банкнот, потом схватил графин и стал глотать из горлышка, потом и я приложился к нему, потом опять он, потом опять я.
— Эй, друг! — позвал унтер-офицер.
Грязноватый парень опять появился и принес новый графин, этот был еще больше, чем предыдущий. И мы опять стали пить.
— Ну, продай ее мне, трус! — орал унтер-офицер. — Я дам тебе тысячу, две тысячи, три тысячи лей… Ты сможешь купить себе самых красивых шлюх, табак и вино… А ты…
— Но ты же можешь купить здесь и ранение, на вокзале мне предлагали…
Унтер-офицер вдруг разом протрезвел и схватил меня за плечо.
— Где? — хрипло спросил он.
— На вокзале, — ответил я. — Мне там предлагали…
— Эй, друг! — крикнул унтер-офицер. — Получи! — Он бросил на стол деньги, схватил меня за плечо и сказал: — Жди здесь.
Он надел пилотку, подтянул потуже ремень и ушел.
Грязноватый парень принес еще один графин… «Уплачено», — сказал он с ухмылкой. Я стал пить, графин был не очень велик, но в нем было вино… И я пил, а белокурая еврейка сидела на коленях у чернявого и визжала как безумная… Во рту у нее была сигара, а в руке холодная котлета, черноволосый был уже в доску пьян, а может, только делал вид или много выпил еще раньше, до того как принялся за огурец. Я пил и пил… Пил и курил. Мне было так хорошо, я был пьян, пьян в стельку, и это было чудесно, и еще — я ведь был ранен, и они ничего не могли мне сделать, может, я был герой. В третий раз ранен. А вино было такое, такое…
— Эй, дружище! — крикнул я. Грязноватый парень явился и стал передо мной, ухмыляясь.
Я вытащил из вещмешка носки и протянул ему:
— Сколько вина?
Он пожал плечами, наморщил нос, потом взял носки и поднес их к лицу. Понюхал.
— Твое не новые, — сказал он и опять понюхал носки своим длинным носом.
— Сколько? — спросил я.
— Давать тебе вина, два раза столько. — Он показал на небольшой графин.
— Неси, — сказал я, — давай неси вино…
Он принес. Сразу два графинчика. И я пил и пил, на душе было чудесно, я просто блаженствовал, я был пьян в стельку, но так трезв, как могут быть трезвыми только счастливые. Я пил… Это было чудесно… Вино было неописуемо прохладное и терпкое, и ведь я за него заплатил двумя парами носков… Я пил… А еврейка ела уже вторую котлету и при этом курила. Она была худющая и вскрикивала как безумная, сидя на коленях черноволосого. А я все это видел совершенно четко, хоть и был пьян. Я видел, что на ней не было ни нижней юбки, ни трусов, и этот чернявый щипал ее за зад, потому-то она и вскрикивала, ах вот почему. Потом и он вдруг завопил как ненормальный, поднял еврейку высоко в воздух и вынес за дверь…
В этот момент вернулся унтер-офицер.
— Пей! — крикнул я ему.
— Эй, друг! — позвал унтер-офицер, и грязноватый парень явился в тот же миг.