— Ошибся ты, — совсем уж спокойно ответил старик. — Кому нужен слепой кобзарь?
— А вот это мы сейчас и узнаем, — усмехнулся молчавший до сей поры Измаил. — Давайте — ка сюда этого сумасшедшего шведа.
Казаки подвели к колодцу упирающегося Щемилу.
— Ну, теперь говори, зачем тебя Дмитрий Душегубец на сечь послал? — рявкнул, пытаясь ошеломить пленника, Ольгерд. — Да запираться не смей, нам ваш пан Черневецкий, что в старом городе хабарем торгует, все рассказал, как на духу…
— Ешли фсе снаеш, почему топрос? — шепелявя выбитым зубом, поинтересовался Щемила. Прищурился, оглядел внимательно Ольгерда и вздрогнул всем телом — узнал.
— Потому что нам нужно знать, почему твоему главарю понадобилось вдруг убивать простого кобзаря.
— Ф том, что телает косподин, нет ничего простофо! — проквакал в ответ Щемила. — Толко он никокда не рассвасыфвает что и почему…
— Ты тут не гоношись! — прикрикнул на шведа казак. — Пытать начнем — расскажешь все как на духу. Не то что про приказы полученные доложишь, вспомнишь, как мальцом за девками в бане подглядывал…
— У нас ф банях тефки моются фместе с мушиками, — ухмыльнулся Щемила. — Но не нато меня пытать, я сам фсе расскшу. Ты праф, фезунчик, — Произнес он, глядя прямо в глаза Ольгерду. — Мой косподин отпрафил меня сюта, чтобы нафскгда завязать ясык этому фот калеке…
Разбойник резким движением выпростал из-за спины руку. В воздухе сверкнуло, крутясь, короткое тяжелое лезвие. Охранявший Щемилу казак тут же вскинул пистоль и разрядил прямо в голову шведа. Щемила рухнул на землю, лицом вниз брызнув кровью и обломками костей из развороченного затылка.
— Отвязался незаметно, злодей, — извиняясь произнес казак. — И нож в рукаве припрятал. Как это он ухитрился, понять не могу, наш Онисим так обыскивать умеет — булавку не спрячешь, а уж вязать пленных — первый мастер в сотне.
Ольгерд развернулся к колодцу. Старый кобзарь стоял, качаясь взад-вперед, словно на сильном ветру, держась ладонью за бок, из которого торчала короткая черная рукоятка. Из раны бежала, пропитывая рубаху, тонкая струйка темной крови.
— Помогите же! Скорее! — крикнул стоящий рядом Сарабун.
Ольгерд с Измаилом ринулись вперед и осторожно опустили старого кобзаря на траву. Лекарь требовательным жестом заставил всех отойти и поднял рубаху и начал ощупывать рану. Кобзарь утробно застонал.
— Что? — спросил Ольгерд, едва дождавшись завершения осмотра.
Лекарь отрицательно покачал головой.
— Нож застрял в печени. Если его вынуть, то умрет едва ли не сразу. Если оставить — умрет через день-два в страшных муках.
— Подойди сюда, литвин, — прохрипел старик, устремив узловатый палец прямо в грудь Ольгерду. — А все остальные уйдите. Буду с ним говорить.
Ольгерд дернул головой: выполняйте! Измаил и Сарабун понятливо кивнули и пошли в дальний край майдана, где хуторяне приступили к приготовлению обещанного дедом обеда. Дождавшись, когда казаки отволокут подальше тело Щемилы, кобзарь с усилием, негромко спросил:
— Имя Душегубца тебе ведомо?
— Дмитрием вроде велел себя кликать.
— Дмитрием говоришь? Ты его видел? Каков он из себя?
Ольгерд коротко описал главаря разбойников.
Старик снова поднял незрячие глаза к небесам, погрел на солнце лицо.
— Объявился все-таки. Я уж думал, что не услышу о нем боле, а вот, значит, как оно вышло…
Ольгерд нахмурился
— Ты бы не говорил загадками, отец, а растолковал, все что знаешь. Время дорого.
— Ты ли будешь мне о времени говорить? — горько усмехнулся кобзарь. — Все, сколько его осталось, теперь мое. Лучше другое мне ответь. Тебе-то, литвин, зачем все это нужно?
— У меня к этому разбойнику особый счет, — ответил, не чинясь, Ольгерд. — Он отца и мать жизни лишил, меня без имени и наследства оставил, да еще так получается, что разлучил с любимой, без которой мне свет не мил.
— Не все говоришь, — покачал головой старик. — Что еще за душой? Не ответишь мне, как на исповеди, не услышишь и от меня ни слова.
— Мой друг, египтянин, хочет возвратить пропавший из Киева Черный Гетман. Для этого ему нужно найти Димитрия. Что тебе известно, старик?
— Про пернач я узнал уже тогда, когда взял в руки кобзу и был посвящен в наше тайное братство. С тех пор и пел про него думы на тайных казачьих сходах. А Дмитрия знаю едва не с детских лет.
— Расскажи, — попросил Ольгерд.
Старик кивнул, попробовал повернуться, но не смог — застонал от невыносимой боли, откинулся на стенку колодца. Заслышав стон, к ним тут же подскочил Сарабун.
— Вот, отец, попей отвар из трав. Легче станет.
Слепой кобзарь сделал несколько натужных глотков, полежал немного и, чуть оживившись, проговорил:
— Воля моя такая. Зови своего египтянина, да и лекаря оставь. По голосу слышу, что он за тебя готов жизнь отдать, — при этих словах Сарабун густо, до ушей, покраснел. — Расскажу я вам то, о чем больше никто не ведает. Переложу груз тяжкий, неподъемный на ваши плечи, а вы уж поступайте с ним, как сердце подскажет. Только перед этим поклянитесь все трое, что когда я рассказ свой завершу, дадите мне помереть быстро и без мук и схороните по-христиански на островке, что в плавнях неподалеку от хутора, да кобзу мою в могилу со мной положите, а хлопчику, поводырю моему, денег дадите, чтоб хватило новую купить, обещал я ему такое наследство.
— Христом-богом клянусь, сделаем все как скажешь, — кивнул Ольгерд. — Ведь сделаем, Сарабун?
— Любой лекарь дает клятву, бороться за жизнь больного до последней возможности, — ответил тот, глотая слезы. — Но здесь случай особый, и сократить страдания неизлечимо больного — мой прямой долг.
— Зови Измаила, — тихо приказал Ольгерд.
Старик провел открытой ладонью над лицами склонившихся над ним людей, словно пытаясь ощупать их через воздух, кивнул и начал медленно говорить.
Я родился здесь, на запорожской украйне, в год смерти славного короля Степана Батория. Отец мой, казак, служил в отряде Герасима Евангелика, промышлявшего в здешних плавнях. Когда мне исполнилось девять лет, он погиб в стычке с ногайцами, а матушка моя к тому времени уже отдала богу душу, так что остался я на свете один. Герасим, как друг отца, взял меня в услужение и поселил на тайном зимовье, что хоронилось среди проток ниже порогов.
Два года прошло и вот, как-то раз на Маслену, когда еще стоял лед на протоках, давая дорогу коням, добрались до нас вместе с проводником трое шляхтичей — двое постарше один помоложе. Одеты были просто, но по повадкам не спутаешь — все трое высокого полета птицы. Я тогда за столом прислуживал, видел, как один из приехавших, старший видать, дал Герасиму тугой кошель и приказал чтобы третьего, молодого, приняли в отряд и обучали ратному делу. Мол, ему сейчас ни в Московии, ни в Речи Посполитой объявляться нельзя, а в страны латынской веры ехать не годится, потому что нужно среди своих, православных побыть. До самого утра они о чем-то шептались, о чем мне неведомо, потому что выставили из хаты всех слуг. На следующий день двое покинули зимовье, а молодой остался.
Больше чем полвека прошло, у многих из тех, кто тогда в отряде у Герасима был, внуки повзрослели, а я помню все, будто вчера это было.
Сперва шляхтич приехавший всего дичился. Хуторян сторонился, по вечерам на сходки не ходил, горилки не пил, а как прознал, что в хатах все едят из одной миски деревянными ложками, так чуть обратно не сбежал. Однако свыкся помаленьку, правда посуду себе отдельную завел. Знал я его получше многих, потому что Герасим Евангелик меня к нему казачком с первого дня приставил. Это тогда мне, мальцу, он казался взрослым мужем, а ведь было ему едва за двадцать. Назвался Дмитрием, лицом был пригож, приветлив, умом скор. Богат, да не прижимист — тех, кто ему по нраву пришелся, озолотить был готов. Говорить умел как по-писаному, на коне держался, будто родился в седле и охоту обожал пуще других забав. До девок был охоч, однако откуда на казацком хуторе девки, да еще такие, чтобы шляхтичу угодили? Все рвался в Чертомлын к маркитанткам, однако Герасим наш стеной стал — не пущу мол, никуда, не время пока себя открывать…
Скоро снег сошел, и начали казаки к походам готовиться. Дмитрию сам Евангелик наставничал. Пороха не жалея, учил его стрелять из ружья и пистоля, бить саблей пешим и на скаку. Хвалил его атаман: "Не будь этому хлопцу иная судьба уготована, — не раз говорил, — знатный бы из него получился гетман для Войска Запорожского"
Вот, как дороги просохли после распутицы, а в степи зазеленела трава, прознали казаки, что в двух днях пути от зимовья кочует богатый ногайский юрт и решили татар пощипать для разминки. Дмитрий с ними тогда напросился, меня же по малолетству дома оставили. Хоть и удачным был набег, много взяли оружия, драгоценностей, денег и полона, атаман Герасим не смог себе простить его до самой своей смерти. Потому что привез Дмитрий на зимовье, перекинув через седло, взятую в ясырь татарку, взятую из шатра убитого в стычке бея. При разделе добычи Дмитрий девушку. Казаки было зароптали, многим татарочка та приглянулась: на вид не старше меня тогдашнего, глаза большие, зеленые, что у кошки камышовой, в поясе что твоя оса — двумя пальцами можно обхватить, а грудь большая, высокая, но Герасим прикрикнул, велел сделать так, как заезжий шляхтич желает.
Поселил ее Дмитрий в своей хате, в выгородке. Сперва дичилась, словно пойманная ласка. Два раза бежать даже пыталась. Потом смирилась, к пану моему стала льнуть, татарскому языку его учила, сама же по-русски стала понемногу лопотать. Узнали мы, что звать ее Агли, и оказалась она дочерью того самого ногайского бея, что выехал по весне на соколиную охоту. Так или иначе, а вскоре приглянулись они друг другу. Оба молодые, пригожие, грамоте ученые, в столицах бывавшие. И такая случилась у них любовь, что к Ивана Купала уже вместе шляхтич беглый и пленная татарская панночка спали, не хоронясь, да души друг в друге не чаяли. А ближе к зиме даже мне, несмышленышу, видно стало, что татарка наша ребеночка ждет.
Дмитрия тогда словно подменили. С татарки он чуть пылинки не сдувал, двух хуторских старух нанял, чтобы за ней ухаживали, любой каприз её исполнял. А как срок ей подошел, сам о три-конь помчался за повивальной бабкой, да все время пока она рожала, за дверью простоял. Но видать не было на роду ему написано даже толики счастья. Что там произошло, не ведомо, да только померла Агли при родах. Черен стал Дмитрий лицом, когда бабка из хаты вышла. Ребеночка у нее принял, зубами скрипнул, но слезы сдержал. Похоронил татарку, приказал кормилицу на хутор привезти, но улыбаться совсем перестал с тех пор.
Дальше покатилась жизнь, словно под гору снежный ком. Не успели мы сороковины отгоревать, как приехал в зимовье один из тех шляхтичей, что Дмитрия к нам привез. При мне ему сказал: "Пора, Ваше Величество, ехать к Вишневецкому. Все готово для начала дела". Стал Дмитрий собираться, долго прощался с сыном, а перед тем как в седло вскочить подошел ко мне и сказал: "Дмитрия моего, — Дмитрием он сына назвал, — береги пуще глаза, Филимон". Изменишь, и на том свете достану, сбережешь наследника — озолочу и большим человеком сделаю"… С тем и уехал. А вскоре дошел до нас слух, что объявился в польских землях чудом уцелевший царевич, Дмитрий Иоаннович, сын самого царя Иоанна Васильевича Четвертого, которого ливонцы и шляхта не иначе, как "Тираннусом" называла…
Вот так и оказалось, что я почти два года, сам того не ведая, был первым слугою и воспитателем его сына у будущего московского царя.
Знаю, что спросить хотите. Был ли Дмитрий самозванцем, или настоящим царевичем? Да только ответа у меня как не было, так и нет. Со мной, как со слугой своим, он, понятное дело, не откровенничал. Но, если верить тому, что мне сердце подсказывает, то был он царского роду, не иначе! Это сейчас сказывают, будто был он некрасив, криворук и кривоног. На самом же деле был он на вид настоящим великим князем, а те, кто удосужился знаться с царем Иоанном Васильевичем, признавали, что был он похож на царя более, чем старший его сын, убиенный Иоанн… Был этот юноша по-царски храбр, но беспечен и высокомерен. Если его не слушались или пытались обмануть, приходил в ярость. Смеялся над моим простонародным украинским говором, грамоте учить пробовал. Что и говорить, блистало в нем какое-то величие, которое и словами не выразить. Герасим наш Евангелик, который ни бога ни чёрта не боялся, кошевого на Сечи мог прилюдно послать по матушке, короля польского клопом обзывал и султана турецкого ни во что ни ставил, и тот с Дмитрием держался почтительно.
Через год после его отъезда прибыли гонцы от Вишневецкого, и все наши казаки под рукой Герасима Евангелика пошли воевать в Путивль, где стояло войско законного русского царя Дмитрия Иоанновича идущего на Москву свергать узурпатора Годунова. Целых пять лет мы с Дмитрием Дмитриевичем слухами о войне и прожили — то Годунов разобьет Дмитрия, то Дмитрий снова, словно птица-феникс из пепла восстает и силы собирает. А сынишка у царевича шустрый рос. Волосами и глазами в мать, а статью и умом весь в отца. Говорить рано начал да и умом был цепок. К тому времени, как Дмитрий добыл Москву, ему уже седьмой годок шел. Моими стараниями отца он любил и, как мог, по-ребячески им гордился.
Пришел, наконец, день, когда воротился в хутор десяток казаков из той сотни, что с Герасимом на Путивль когда-то отбыла. Все на конях отборных, ножны у сабель с серебряными чеканными накладами, ружья германские, под кунтушами доспехи из доброй германской стали — бояре, а не казаки. Старший десятник не передохнув с дороги прямо в наш дом побежал, упал мальцу в ноги, великим князем его величал, да докладывал, что Дмитрий Иоаннович в Москве помазан на царствие и велит немедля доставить к нему сына под отчую руку. А их царь-батюшка, прислал, чтобы в Москву доставить, где жить нам, Дмитрию Дмитриевичу да наставнику его Филимону, мне то есть, в Кремле, в царских палатах.
Дальше все пошло как в сказке. Дмитрия в шляхетские одежи нарядили, мне тоже зброю да новое платье выдали. Скакали мы под охраной, в городах и крепостях меняли лошадей. Говорить, кто мы такие, было не велено, чтобы врагов не привлечь. Еще одна причина тому была, это мне казаки в пути рассказали, — не желал до времени царь Дмитрий сына от татарки признавать, потому что сватался к шляхтянке Марине Мнишек. Долго я удивлялся, с чего это мой бывший пан пошел против бояр и взял польскую невесту. Понял позже, когда портрет ее увидел — была эта самая Марина на Агли-покойницу, мать Дмитрия Дмитриевича, похожа как две капли воды…
Вот на вторую неделю добрались мы до московских околиц и оказался у той сказки конец — страшнее не бывает.
Прознали у ворот, что в городе беспорядки пошли — ночью бояре во главе с Васькой Шуйским взбунтовали людей, перерезали всех поляков, ворвались в царские хоромы и низложили Дмитрия. Казаки — люди служивые: получили приказ в кремль доставить мальца, стало быть бунт не бунт, а выполнить нужно. Спросить-то некого, вся шляхта перебита, служивые люди по норам прячутся, ждут, чем дело закончится. Переоделись попроще, оружие спрятали под одежду, коней оставили в надежном дворе, да пошли.
Добрались до китая-города, где толпа зверствовала. Двое казаков пошли обходом в кремль, разузнать что и как, мы же в торговые ряды повернули. Там Дмитрия и увидели. Лежал он на мясном прилавке, таком коротком, что голова и ноги свешивались по бокам. В худом грязном армяке, какой он и в худшие свои времена надеть бы побрезговал, с исколотым боком, калеченой рукой, с дудкой скоморошьей в рот вставленной, но живой. Узнал я его тогда, потянул мальца за собой, чтобы подальше отвести, но тут, как назло из толпы глумящейся черни выскочила немытая пьяная бабища и давай костерить царя во все горло. Мол, никакой он не царевич убиенный, Дмитрий Иоаннович, а вовсе Гришка Отрепьев, монах-расстрига, который ее, девицу — послушницу невинную, чести лишил да к блудному делу приставил. Услышал малец, вцепился мне в руку, потянул назад. Тут какие-то злодеи в кафтанах Дмитрия к Лобному месту поволокли, где уже мортира заряженная стояла, мы за ними. Пока они низложенного царя к дулу привязывали, пробились сквозь толпу. Малец крикнул что-то, Дмитрий из последних сил поднял глаза, да так и застыл. Признал, видать сына. Потом на меня скосился, подбородком дернул, уходите, мол…
Тут пушкарь начал фитиль подносить. Толпа охнула, назад подалась. Я Дмитрию младшему хотел хоть глаза закрыть, но он мне так в ладонь зубами вцепился, что шрам на всю жизнь остался. Я вскрикнул, руку отдернул, тут мортира и выстрелила.
Как нас казаки нашли, как из города вывезли, как обратно на зимовье привезли и не помню почти — всю дорогу передо мной стояли кровавые клочья, по площади разметанные, да пустые стеклянные глаза, какими мальчишка на все смотрел.
С тех пор у Дмитрия и взгляд застыл, словно у мертвого. Прожили мы в плавнях худо-бедно еще год, а потом как-то ночью предатель-казак к нам татар привел. Татары те были страшные. Не грабили, не насиловали. Согнали всех на майдан, хаты пожгли. Потом, словно турки поганые, не дожидаясь утра стали вбивать в ряд вдоль дороги колы, а на них сажать всех хуторян — от казаков до последней слепой старухи. Распоряжался у них совсем молодой ногаец. Жестокий был: глазами сверкал, когда нового человека на кол поднимали смеялся радостно, как ребенок. Когда же очередь до Дмитрия дошла, остановил вдруг криком своих нукеров, схватил мальца за плечо, развернул к огню, всмотрелся в лицо, прекратил сразу казни и давай уцелевших расспрашивать. Узнал, что Дмитрий сын татарки-полонянки, лицом поменялся, стал его обнимать да целовать.
Оказалось что Агли была дочерью бея всей ногайской орды, а налетчик — ее братом, Темир-беем. Он жил десять лет у султана в Стамбуле, вернувшись в степь, узнал смерти отца, выяснил, что юрт побили люди Герасима Евангелика, подкупил проводника. Пришел на зимовье мстить, а нашел родную кровь. Дмитрия, как родного племянника, он с собой забрал, а остальных, во исполнение клятвы, приказал казнить. Однако Дмитрий меня тут спас. Уперся, потребовал у Темира, чтобы я и дальше при нем состоял. Темир-бей так обрадовался тому, что нашел сына Агли, что готов был выполнить любую его прихоть. Но и клятву, данную Аллаху, он, как правоверный мусульманин, не мог нарушить. Поэтому приказал меня ослепить и с собой забрал.
Дом Темир-бея находился в крепости Ор, которая запирает перешеек, соединяющий Крым со степью. Туда нас с Дмирием ногайцы и привезли. Мальца — в бейские палаты, а меня к домашним слугам, в сарай. Кому нужен слепец, хоть и молодой? Погиб бы я там от тоски, если бы не раб-кобзарь, который вместе с турецкими и татарскими музыкантами услаждал Темир-бея и его жен с наложницами, взялся меня своему делу учить.
Шли годы. Мальчик, взяв новое татарское имя, рос при дяде и совсем меня позабыл. Только сказывали все домашние, что был он жесток сверх меры. Сам провинившихся слуг сек, да так, что двоих до смерти уходил. В походах, куда бей его начал брать едва тот лук смог держать в руках, неистовствовал так, что у татарских джигитов, всякого навидавшихся, волосы дыбом стояли. Дядя уже и сам поди не рад был, что племянника такого признал. В серале стали шептаться, что хочет Темир от него избавиться. Да вскоре он сам от ногайцев ушел.
Когда запорожцы с крымчаками мириться начали, гостил у Темира в доме казачий полковник. Я им тогда всю ночь играл. Темир дурман-траву тутун курил, а полковник на танцовщиц языком цокал, да горилку хлестал. Рассказал ему про племянника своего Темир, предложил, возьми мол с собой на сечь, а то он у меня всю орду в ужасе держит. Посмеялся полковник и говорит вдруг — вот, мол, кому нужно Черный Гетман вручить — этот твой сродственник Украине свободу завоюет, не боясь по трупам пойдет. Темир ну его расспрашивать, а полковник мигом язык прикусил, будто лишку сказал по пьяни. Тут Темир своим слугам моргнул, те в горилку опия подмешали, полковник выпил и рассказал все, что знал про пернач, который неведомо где волхвы сохраняют до тех пор, пока не явится человек с княжьей кровью в жилах, что воинов соберет и Киевскую Русь возродит. Только потом узнали мы, что Дмитрий за ковром прятался, да весь этот рассказ от слова до слова слышал.
На третий день после того, как покинули нас казаки, Дмитрий уволок из сокровищницы кошель, свел лучших лошадей, набрал в арсенале оружия и ушел в степь. Говорили, что разбойничал, вроде бы, да скоро и сгинул. Меня же тот самый полковник через два года у Темир-бея выкупил да на Сечь забрал. Больно ему мои песни пришлись по душе. С тех пор так я и жил: летом на Сечи с казаками, зимой на этом вот хуторе. До самого сегодняшнего дня.
Когда раненый завершил свой рассказ, над плавнями стояла ночь. Где-то в темноте не переставая надсадно и дергано вскрикивала выпь. Старик сделал несколько хриплых тяжелых вздохов и облизал пересохшие губы. Ольгерд, Измаил и Сарабун ошарашено молчали.
— Я выполнил свое обещание, — спокойно сказал кобзарь. — Теперь выполняйте и вы свое.
Измаил поглядел на Ольгерда и покачал головой.
— Моя вера не позволяет мне убивать беззащитного.
— Выньте нож из раны, — совершенно спокойно, словно речь шла о чем-то будничном, сказал кобзарь. — Если ваш лекарь не врет, то скоро мои страдания прекратятся.
— Прости, Господи, если ты это слышишь, — сбивчиво зачастил Сарабун. — Но я могу дать этому человеку выпить отвар, от которого он крепко уснет…
— Да, — кивнул старик. — Только тогда я не смогу вытащить нож из раны.
— Я сделаю это, — сказал Ольгерд. — Ведь я дал слово.
Пока Сарабун колдовал над котелком, смешивая в нем какие-то корешки и выливая жидкость из маленького глиняного сосуда, никто из присутствующих не произнес ни слова. Наконец лекарь закончил приготовления, снял котелок с огня, перелил густую коричневую жидкость в деревянную плошку, остудил и поднес ее к губам умирающего.
— Старик благодарно кивнул и сделал несколько длинных глотков.
Прошло немного времени и грудь его начала ровно вздыматься, а руки безвольно легли вдоль тела.
— Отвар ускорит дело, — прошептал Сарабун. — он уйдет быстро и без боли.
— Отойдите, — сказал Ольгерд. — Негоже вам здесь стоять.
Дождавшись, когда Измаил с Сарабуном скроются в темноте, он сел рядом со спящим, собрался с духом, осторожно вытянул нож из раны. Старик чуть вздрогнул и медленно выдохнул. Черты лица его обострились, а кожа стала словно восковой.
Ольгерд опустился перед кобзарем на колени, перекрестился, шепча первую пришедшую на ум молитву, встал и пошел прочь из хутора на голос выпи, туда, где отблески большого костра высвечивали непролазную камышовую стену.
Сало и шариат
Южный ветер нес со стороны моря тяжелые льнущие к земле тучи. Не дожидаясь, пока они разрешатся злым осенним дождем, Ольгерд с компаньонами, заручившись помощью казаков, проводили кобзаря к тому месту, которое он себе выбрал для последнего успокоения. Про какой остров говорил старый Филимон растолковал, сквозь непрекращающиеся рыдания, его поводырь.
К острову пошли большим плоскодонным челном. Казаки правили шестами, хуторяне указывали дорогу, а Ольгерд, Измаил и Сарабун сидели на корме, в головах у спеленутого саваном тела, вслушиваясь в свист раздвигаемых камышей.
Островок появился внезапно. Это было совсем небольшое возвышение, саженей двадцати в поперечнике, укрытое, словно шатром, неохватной столетней вербой. Под стволом и выкопали могилу.
— Добрый старому вышел погост, — воткнув в землю лопату, высказался один из запорожцев. — В казацких селах завсегда на могилках вербу садят, а здесь, ты гляди, сама уже выросла. Будто его и ждала.
Под молитву, прочитанную одним из селян, опустили тело на дно узкой глубокой ямы. Ольгерд, исполняя данную клятву, положил на грудь умершему казацкую кобзу, а после того, как выровняли невысокий песчаный холмик, отсчитал поводырю в протянутую ладонь серебряные талеры.
— Это тебе на новый инструмент. Хватит?
— Да, — кивнул он, глотая слезы. — За эти деньги я смогу купить в Чигирине отличную кобзу. Лучше той, что была у Филимона. Только кто меня будет учить тем песням, которые знал старик?
Остров покидали в молчании. Не успела барка отчалить от берега, как над вербой с криками закружили собиратели душ, большие речные чайки.
Хуторяне и казаки любили старого кобзаря и, искренне о нем скорбя, устроили большие поминки. Пока собирали на стол, старший разъезда вызвал Ольгерда в казачий круг — делить захваченные у налетчиков трофеи.
— Другу твоему ничего не даем, — пояснил по дороге. — Он мурзу взял в полон, а с ним коня, доспех и все что было при нем в бою. Такой наш обычай: общий хабар делят те, кто пленных в поединке не взял.
На большой кошме были разложены сабли, ятаганы, пара пистолей, старая пищаль, три люльки, из которых татары курят дурманящий голову тутун и немного приличной одежды. Отдельно располагались оружие и доспехи подороже, судя по всему, взятые у Щемилы.
— Выбирай первым, ты гость, — предложил казак.
Шляхетскую саблю Ольгерд узнал сразу — это был тот самый клинок, который подарил ему при расставании смоленский воевода Обухович. Указал на нее рукой, бросил на казака вопросительный взгляд:
— Можно ли?
— Забирай, твое право, — кивнул тот.
Также как и тогда, в Смоленском лесу, Ольгерд вынул до половины клинок из ножен, поиграл на свету дамасской паутинкой и провел рукой по металлу, вспоминая о том, что было: оборону Смоленска, плен у Душегубца, Лоев, Ольгу, первую встречу с Сарабуном. "Раз уж вернулся ко мне подарок Обуховича. — подумал, он, вспоминая утренний сон, — значит принесет мне этот клинок удачу".