Через пару дней — я был дежурным унтер-офицером по полку — встретил я ехавшего в штаб командира бригады генерала Копачева. Он знал меня по Западному фронту. Генерал остановил экипаж и подозвал меня:
— Что ты там сделал, голубчик, что тебя предают полевому суду?
— Оклеветали, ваше превосходительство!
Генерал покачал головой:
— О господи, господи! Храбрый солдат, а, видно, сделал неладное. Что же теперь будет, что будет?
— Воля ваша, ваше превосходительство.
— Раз отдают, — вздохнул генерал, — надо идти. На все воля божья.
И поехал дальше. Очень он был религиозный человек, наш генерал Копачев.
Полевой суд в военное время — это наверняка смертная казнь. Здесь только один неясный момент: повесят или расстреляют?
В штабе полка у меня был знакомый писарь Литвинов, мы с ним вместе служили в Приморском драгунском, а потом попали в один взвод маршевого эскадрона. Он подтвердил, что Крым-Шамхалов-Соколов рапортом на имя командира полка просил предать меня полевому суду и что вопрос фактически уже решен.
Я решил бежать. Вместе со мной собрались в бега мой приятель Пискунов и еще два солдата. Нам удалось раздобыть по двести пятьдесят патронов на каждого. Все было готово, оставалось дождаться только удобного случая. Литвинов, посвященный в наши планы, должен был предупредить о дне, на который назначен суд.
А тут полк наш подняли и повели походным порядком на город Карс. Мы решили скрыться на первом же ночлеге, который предполагался в селении Коды. На подходе к поселку полк выстроили в каре. На середину вынесли полковое знамя, и вдруг я услышал команду:
— Старшему унтер-офицеру Буденному на середину полка галопом марш.
Я дал шпоры коню и подскакал к командиру полка. Раздалась следующая команда:
— Полк, смирно!
И адъютант полка зачитал приказ, в котором говорилось, что старший унтер-офицер Буденный за совершенное им преступление подлежит преданию полевому суду.
Я аж в седле качнулся. «Все, — мелькнула мысль, — конец!»
А адъютант, выдержав театральную паузу, продолжал:
— …Но, учитывая его чистую и безупречную службу до совершения преступления, командование дивизии решило: под суд не отдавать, а ограничиться лишением Георгиевского креста четвертой степени.
На этом дело и кончилось. Ну а Георгиевский крест — что Георгиевский крест, я его на турецком фронте снова заслужил.
Все это я рассказываю к тому, чтобы показать: сама тогдашняя жизнь ожесточала людей. Почему большевики-пропагандисты пользовались таким влиянием, почему все мы бегали их слушать, сами скрытно приводили и уводили? Да потому, что слова их не просто открывали глаза и позволяли разобраться в происходящем, но и организовывали, приводили в стройный порядок наши собственные мысли.
О Февральской революции узнали мы в персидском порту Энзели, как тогда именовался Пехлеви, где сосредоточилась наша Кавказская кавалерийская дивизия после действий на турецком фронте. Мы возвращались домой. На исходе был март, а эта новость только-только добралась до нас. Привез ее один унтер-офицер, который незадолго перед тем прибыл в полк. Он сам ничего толком не знал, и оттого, что ему бесконечное число раз приходилось пересказывать свою новость, она обрастала у него все новыми и новыми подробностями, подчас даже нелепыми. Каждый раз он предупреждал, что это секрет, что язык нужно держать за зубами. Все грозились молчать, но новость была до того ошеломляющей, что «секрет» в какие-нибудь два дня стал известен всем солдатам. Только и толковали что о событиях на родине.
Кое-кто у нас еще относился к императору как к ставленнику божьему. У них просто в голове не укладывалось, что этого ставленника можно лишить престола. Им казалось, что это почти что полная остановка жизни, конец мира и предвестие приближения страшного суда.
Отправляла нас на фронт империя, возвращались мы в республику — какие изменения ожидали нас на родине? Толки уже нельзя было прекратить. Дисциплина расшатывалась, и наше командование вынуждено было сделать официальное заявление. Командир нашего эскадрона подполковник Нестерович собрал солдат эскадрона и сообщил, что император отрекся от престола, создано Временное правительство, и оно будет управлять государством впредь до созыва Учредительного собрания. На этом официальная часть выступления Нестеровича закончилась, он начал растолковывать нам положение в стране — таким, каким оно ему виделось, — и взывать к нашему долгу. Он говорил, что родина в опасности, что наступили тяжелые для нее времена и настал момент доказать, что мы — верные сыны отечества. Он говорил, что немцы-де наводнили страну шпионами, которые сеют смуту, осуществляют подрыв изнутри, чтобы легче было покорить государство Российское. Мы, солдаты, не должны вмешиваться в революцию, ибо ослабим этим русскую армию. Наша задача заключается в том, чтобы продолжать беспрекословно повиноваться командирам: войну с немцами следует довести до победного конца.
Это последнее заявление Нестеровича как нельзя больше не вязалось с настроениями солдат. Что за дела? Революция происходит не каждый день, но вот она произошла наконец, а все останется по-прежнему? Поэтому выслушать Нестеровича выслушали, но не поверили и всю дорогу от Персии до Баку только и толковали о том, что раз царя больше нет, так и войне скоро конец.
В Баку было неспокойно. Всюду проходили митинги и демонстрации. Нас собирались продержать в городе дня три, однако, чуть пароход вошел в порт, было объявлено, что в вагоны будем грузиться немедленно. Очевидно, командование хотело лишить нас возможности общаться с местным населением.
Когда мы выбрались из трюмов на палубу, первое, что увидели на берегу, была большая колонна людей, направлявшаяся куда-то с красными знаменами и лозунгами, прочесть которые я издали не сумел.
Выгрузка кавалерийского полка не самое тихое занятие, а здесь еще свистки маневровых паровозов, лязганье буферов, гудки пароходов, к которым прибавлялись выкрики ораторов на берегу. Шум стоял такой, хоть уши законопачивай. Почти немедленно появился оратор и у нашего парохода.
Его разглагольствования привлекли солдат, и те столпились вокруг. Я тоже подошел. Слышу, он все о том же. Ратует за поддержку Временного правительства и рассыпает призывы довести войну с Германией до победного конца. Я к нему подошел, взял за плечо и говорю:
— Уходите немедленно, чтобы я вас тут через минуту не видел.
— Как? — удивляется. — Родина в опасности, вы ее опора. Мы, революционеры, создали республику, освободили народ, и вас в том числе.
— А ну, — говорю, — дуй отсюда.
Оратор скрылся. Прогнал я его, конечно, не потому, что понимал, скажем, что он меньшевик или эсер, — тогда я по идеям и лозунгам не мог еще определить, кто к какой партии принадлежит. Но что-то мне не по душе пришлись его слова, ничем не отозвались они в моем сердце. А в окопах я насиделся уже всласть, шашкой намахался до одури не поймешь ради чего.
К вечеру весь полк был уже в эшелоне. Ждали отправления. Дверь товарняка была раскрыта, и я присел у ее проема на тюк прессованного сена, чтобы подышать вечерним воздухом, отдохнуть после утомительного дня и подумать. Следом за нашим вагоном был прицеплен классный, офицерский. Возле него группой стояли офицеры, курили и толковали между собой. Я прислушался. После дневного оглушительного шума и суеты пришла вечерняя тишина, привычные звуки — хруст сена, которое пережевывали лошади, их вздохи, пофыркивание, топтание с ноги на ногу — не отвлекали меня, и разговор офицеров доносился отчетливо.
В какой-то степени они были даже «передовые» люди: во всяком случае, монархию не оплакивали, царя не жалели. Но и только.
— Монархия в России канула в вечность, — рассуждал один из них. — Толпе развязали руки. Видели, господа, что делается? По улицам бродит необузданный сброд с крамольными лозунгами, попирается все на свете. Нет, нынешней Россией царь, и особенно такой безвольный пьянчужка, выродок дома Романовых, управлять не может. Стране нужен диктатор, который бы твердой рукой навел порядок, поставил каждого на свое место.
— Но пока что, — подхватил другой офицер, — мы должны присягать на верность Временному правительству, присягать фабрикантам и заводчикам — нашей доморощенной буржуазии. За барыши они готовы продать все что угодно — честь, совесть, армию и Россию. Как присягать этим болтунам и демагогам? Как, господа, присягать правительству, которому не веришь, которое уже сейчас разлагает армию, хотя и болтает о войне до победы? Введение так называемых солдатских комитетов подорвет всякую дисциплину, превратит армию в сброд, подобный тому, который слоняется сейчас по улицам Баку. Офицера, по существу, лишают права командовать и превращают в марионетку в руках солдатских комитетов.
— А отмена титулов? — вмешался третий. — Это же неслыханное надругательство над честью русского дворянства. Теперь я солдата должен называть господином. «Господин солдат!» Да помилуйте, какой же он к черту господин? Он был и останется свинопасом, не больше чем сознательной скотиной. Обратитесь к солдату на «вы» — да он просто не поймет вас. Господин генерал, господин офицер, господин солдат? Это насмешка над нами, издевательство, позор, а не реформа.
У меня душа рванулась от обиды, когда услышал я такие речи. Мне как в лицо плюнули. «Ах вы гады, — думаю, — чванливые благородия, дармоеды, пиявки на теле народном. Как Россию защищать, кровь проливать — «солдатушки, родные, не подведите», а как проявить к нам маломальское уважение — «сознательная скотина»!
Задумался я: если революцию они так ненавидят, значит, она им во вред, а нам на пользу. И решил я тогда поглубже вникнуть в это дело, понять и разобраться, что к чему, кто против кого стоит и за что борется.
В июле 1917 года наша дивизия была переброшена в Минск. К этому времени события на родине для нас, солдат, вернувшихся из-за границы, уже начали приобретать какой-то смысл и очертания. Стало известно нам и имя Ленина, человека, который борется за народное счастье. К нему не прилипала никакая клевета, которую усердно распространяли эсеры и меньшевики. Напрасно убеждал нас командир эскадрона подполковник Нестерович, что Ленин — «немецкий шпион», приехавший в Россию в запломбированном вагоне, чтобы наводить в стране смуту. Этот мне «запломбированный вагон»! Считалось, видимо, что неясность, загадочность этих слов обладает магической силой и производит на простых людей особенно сильное впечатление. Но мы ничему не верили. Мнения солдат расходились только в одном: одни считали, что Ленин из рабочих, другие были уверены, что он крестьянин, а третьи, у нас их было немало, нисколько не сомневались, что Ленин унтер-офицер, артиллерист, лейб-гвардеец.
Правду о Ленине рассказал нам большевик Филипп Махарадзе, приехавший на выборы в солдатские комитеты.
Мы много тогда митинговали, обмен мнениями приближал нас к истине. Были, конечно, и курьезные случаи. Один знакомый казак, служивший потом в 1-й Конной, рассказывал мне о своем выступлении на офицерском собрании:
— Я им такую кровавую речь закатил!
— Какую? — спрашиваю.
— Говорю: вы нашей кровушки попили, а теперь мы вашей попьем.
Товарищ Михайлов
Деятельностью солдатского комитета Кавказской кавалерийской дивизии в Минске, и моей в частности — я исполнял тогда обязанности председателя дивизионного комитета, руководила военная организация большевиков Западного фронта и Минской городской парторганизации. Здесь я впервые познакомился с товарищем Михайловым, профессиональным революционером-большевиком. Вот он-то и стал тем человеком, встреча с которым во многом определила всю мою дальнейшую жизнь.
Я понимаю, конечно, что, не возглавляй я дивизионный комитет, товарищ Михайлов не уделил бы мне столько внимания, но в данной ситуации пришлось: чтобы выполнять указания Минской организации большевиков, я должен был сначала сам убедиться в их необходимости и целесообразности, а затем в свою очередь убедить членов комитета. У нас была свобода выбора, мы могли пойти за любым, кто доказал бы нам свою правоту. А пошли за большевиками. Они победили в борьбе за умы и сердца. Мы пошли за ними добровольно и по убеждению. Они влекли нас красотой и справедливостью своих идей, своего мировоззрения.
Нас пропагандировали многие. Мы выбрали большевиков.
Конечно, Михайлов разговаривал со мной не только как с Семеном Михайловичем Буденным (дескать, дай-ка я его разыщу и сагитирую), а как с человеком, от которого во многом зависело настроение дивизионного солдатского комитета. Дело было не в том, чтобы появился вновь испеченный революционер Буденный, главная задача заключалась в создании революционно настроенной Кавказской дивизии — крупного военного соединения. Для революции было важно, по какую сторону баррикад она окажется.
В то время я многое понял, многому поверил и многое проверил. Свои знания передавал товарищам — теперь аргументы мне подсказывало не только сердце, но и голова. Михайлов давал мне читать революционные книги и брошюры, он водил меня с собой на заседания Совета крестьянских депутатов, председателем которого был, на собрания партийной организации. Ему нужен был не слепой исполнитель, а единомышленник, человек, сознание которого соответствует уровню происходящих событий. И мне просто повезло, что этим человеком оказался я.
Да что говорить, время было такое, товарищи мои на глазах росли, пища уму была богатая, рассуждения приобрели целенаправленность, и рядом были люди, заинтересованные в нашем развитии, хотевшие помочь, направить, посоветовать.
Где-то в конце августа комендант Гомеля донес по начальству, что солдаты и унтер-офицеры команд выздоравливающих, расположенных в городе, бунтуют, и просил прислать для их усмирения воинские части. Командование решило направить в Гомель нашу 1-ю бригаду. Дело это мне решительно не понравилось. Что значит «бунтуют»? Наверняка неспроста. Вечером я встретился с Михайловым и предупредил его о предполагающейся акции.
— Необходимо все точно разузнать, — сказал он. — Это мы сделаем через своих людей и сообщим вам.
Мы договорились о новой встрече.
— Как и следовало ожидать, никакого бунта в Гомеле нет, — сказал мне Михайлов, когда я явился к нему в условленное место. — Просто солдат, которые находятся там на излечении, возмущает, и совершенно справедливо, хамское, оскорбительное отношение командования. Их, больных и неокрепших, — вам ведь известно, какое лечение и кормежка в наших госпиталях, — нередко даже инвалидов с ампутированными пальцами на руках, комендант гоняет на окопные работы. «Новое слово» в медицине, процедура, способная укрепить силы изнуренных болезнью людей. Вот вам пример неуважительного, наплевательского отношения к простому человеку. При этом можно сколько угодно величать его «господин солдат». Существо дела не меняется. Положить конец этому сможет только сам народ, когда власть окажется в его руках. И мы с вами должны всемерно способствовать этому.
Итак, — продолжал Михайлов, — солдаты не бунтуют, а требуют, законно требуют создания медицинской комиссии, которая определила бы их трудоспособность. А комендант ведет себя с ними нагло и грубо, тормозит создание этой комиссии. Я думаю, они там сами уладят свои дела. Есть ли у вас возможность предотвратить отправку бригады в Гомель?
— Нет, — отвечаю, — поздно уже. Сегодня она уже грузится в вагоны. Чтобы отменить решение начальства, я должен собрать дивизионный комитет. Сейчас мне уже не успеть.
— Тогда и вам надо ехать в Гомель. Значит, какая задача ставится перед вами? Не допустить кровопролития — раз. Добиться создания медицинской комиссии — два. По возможности добиться того, чтобы солдат-инвалидов распустили по домам. Это крайне необходимо, считайте это своей важнейшей задачей. В общем, на месте сориентируетесь.
Попасть в эшелон с отъезжающими мне было нетрудно. Я, как сказал уже, исполнял обязанности председателя дивизионного солдатского комитета — наш председатель, солдат Горбатов, болел туберкулезом и почти сразу после выборов был отправлен в госпиталь. Ну а я, его заместитель, стал, как говорится, и. о. Командование наше нас побаивалось. Комитет был для них малопонятной организацией, а поэтому страшной. Они не могли толком уразуметь, где наши права начинаются, где кончаются. В смятении были страшном. Солдат своих не знали и не понимали, но силу нашу чувствовали. Поэтому я даже никого не просил, чтобы меня захватили в Гомель. Сказал просто: еду, и все тут. Конечно, такое положение существовало не во всей армии. В иных частях и соединениях солдатские комитеты были малоактивны, бездействовали и не могли противопоставить свою волю решению командования. Но у нас, я повторяю, был крепкий, действенный комитет, который мог постоять за себя и провести в жизнь свое решение. И этим мы целиком были обязаны влиянию минских большевиков.
Вдумайтесь только, как это было непросто: сегодня безоговорочно подчиняться решению командования, а завтра пойти против него. Морально непросто. Надо было преодолеть в себе глубоко укоренившуюся привычку к слепому послушанию, веками воспитанное рабство.
…Эшелон отправился. Ночь переспали — приехали. Тут я говорю начальству:
— Прежде чем выгружать полки, нужно побывать в городе. Мы должны ясно себе представлять, чем вызвано волнение среди солдат.
Генерал Копачев, к которому обратился я с этой сентенцией, как человек набожный, кровопролития боялся до смерти, поэтому легко и охотно согласился со мной:
— Иди, голубчик, иди, узнай все и доложи.
Я, естественно, отправился в Гомельский солдатский комитет, и здесь подтвердилось все, о чем говорил мне Михайлов. Восемьдесят процентов солдат были больные и калеки. Какие же тут окопные работы? А над ними издевались, комендант не желал направить их на медкомиссию, все ее откладывал. Конечно, антивоенные настроения тоже имели место: люди эти сполна получили все, что могла им преподнести война, они ее ненавидели.
— Вы напрасно тянете время, — сказал я в комитете. — Давно следовало бы решительно поговорить с комендантом и потребовать удовлетворения ваших требований. А то вот дождались, что мы вас усмирять приехали.
— Тогда завтра же и созовем общее собрание солдат.
Назначили время, договорились о порядке проведения собрания, и я отправился в бригаду. Пришел, как и обещал, к генералу, тот вызвал командиров полков и эскадронов, и я информировал их о положении в Гомельском гарнизоне. Сказал о собрании и о том, что офицеры бригады могут на нем присутствовать.
— Но солдатский комитет категорически возражает против вступления в город драгунских полков, — закончил я свое выступление.
Первое задание большевиков было выполнено.
Собрание с самого начала приняло очень острый характер. Стало ясно: терпение солдат на пределе. Может быть, случись это собрание неделей-двумя раньше, исход его мог бы стать иным. Ну а теперь… Больно было смотреть на этих людей: кто на костылях, у кого рукав пустой, а те, что с виду целые, — так зато худые, изможденные, глаза ввалились. А глаза злые, огнем горят.
Приехал и комендант. Ну что о нем скажу — глупый человек. Не понял, не принял он того нового, что уже начало входить в жизнь старой России вопреки его желанию, вопреки желанию того же Временного правительства. Пусть еще не свершилась социалистическая революция, но уже произошел толчок, который многое сломал, а главное, дал движение человеческому разуму, выдернул людей из затхлого болота, заставил их думать и действовать. Не понял он, что начался процесс неумолимый и необратимый. Как из прошлого века выскочил — и глаза у него завязаны, и уши воском залиты. Неумный человек, одним словом. Решил: раз бригада драгун явилась, значит, вот она, поддержка, можно над людьми измываться — сила за спиной. Он был раздражен. Говорил грубо, не стесняясь, пересыпал речь бранью, держался уверенно и нагло. Собрание ревело, его слова — как керосин в огонь плеснули. Мы глазом моргнуть не успели, ахнуть не смогли, как солдаты бросились на коменданта, стянули с возвышения и прикончили. Верите, в секунду! Да если бы и бросились мы его спасать, все равно протолкнуться не смогли бы: кипит все вокруг, солдаты плечом к плечу.
После такой сумасшедшей вспышки люди замерли, поникли вроде бы.
Я говорю председателю комитета:
— Давай выступай. Объясни, что к чему. Я за тобой.
Тот все верно сказал. Самосуд осудил, требования солдат поддержал. Следом за ним я вышел на трибуну. У меня уже начал накапливаться опыт публичных выступлений, и я не так волновался, как прежде.
— То, что сейчас произошло, — говорю, — мне понятно, терпению вашему пришел конец, но оправдания поступку такому не вижу. Мы революционные солдаты, а революция отвергает подобные методы.
Ну и так далее. Сказал, что приехали мы наводить здесь порядок, но не видим основания вмешиваться в дела гомельских солдат. Сказал, что медицинская комиссия необходима, потому что на глаз кто же может определить, годен человек к службе или нет? Но что в комиссию должны войти представители от солдат. А что делать в армии людям, не годным к службе? Разумнее всего разъехаться им по домам. Всей силой доступной мне логики доказывал я необходимость такого решения дела. И возражения не встретил.
Так я постарался выполнить остальные наказы товарища Михайлова.
Надо сказать, что офицеры моей бригады на собрание не явились. У них был свой гонор. Им, видишь ли, какой-то солдатский комитет позволил быть на собрании. Так нет же, они не пойдут. Зато я им и порассказал страстей. Копачев, так тот аж перекрестился. Расстроился ужасно. Да и другие офицеры были удручены.
Только собрались мы восвояси, приходит ко мне в вагон товарищ из Минской городской организации большевиков. Оказывается, на Оршу по железной дороге двигался один из полков «дикой» дивизии, как называли тогда с изрядной долей издевки дивизию горцев. На них, как и на некоторые другие войска, хотел опереться в своем мятеже генерал Корнилов, чтобы покончить с Советами в Петрограде и установить в стране военную диктатуру. Когда полк был уже на пути к Петрограду, его задержали на станции Дно революционные рабочие и солдаты. Тогда корниловцы изменили первоначальный план и направили полк в Москву через Оршу. Надо было еще раз его задержать и разоружить. Эту задачу большевистская организация Западного фронта возлагала на дивизионный комитет Кавказской кавалерийской дивизии, и в частности на меня. С этими вестями и приехал товарищ из Минска.
Для начала я разыскал и проинформировал о задаче, которую нам предстояло выполнить, членов полковых комитетов. Те посовещались и заверили меня в своей полной поддержке. А когда бригада прибыла в Могилев, в вагоне появился товарищ Михайлов. И уже сам факт его появления говорил о том, что дело нам предстоит не только трудное, но и чрезвычайно важное. Он мне снова повторил все, о чем уже говорил его посланец, опасаясь, видимо, что вдруг я чего-то недопонял. И добавил: задержать полк «дикой» дивизии настолько необходимо, что, если нужно будет применить оружие — применять.
— Но вы сами понимаете, шаг этот крайний и чрезвычайно ответственный, поэтому надо, чтобы каждый солдат знал, почему разоружить горцев необходимо.
Потом мы уточнили детали операции. Прежде чем приступить к ее выполнению, мне надо было обсудить с Михайловым еще один вопрос, который меня крайне смущал.
— Товарищ Михайлов, — говорю, — тут вот какое осложнение. Проинформировать, объяснить солдатам, для чего нам надо остановить и обезоружить горцев, не так трудно. Но вот командование! Здесь мы поддержки, как вы сами понимаете, не найдем. Я уверен, что оно будет против. С одной стороны, у них нет такого приказа от вышестоящего начальства, с другой — генерал Копачев побоится кровопролития, он у нас очень нежный, христианин примерный.
— Проявите твердость, сошлитесь на решения солдатских комитетов дивизии и фронта. Если не удастся добиться, чтобы вся ваша бригада выгрузилась в Орше, сумейте оставить там хотя бы ее часть.
С солдатами члены комитетов и наши активисты поговорили подробно и обстоятельно. Разговор шел деловой и откровенный, опасности мы не утаивали, благосклонности начальства не обещали. Каждому было ясно, что мы явно превышаем свои полномочия, и никто нас за это по головке не погладит. Но драгуны наши неплохо разбирались в обстановке, привязанности уже были определены, и поэтому беседа прошла без труда и натяжек. Копачева же я решил поставить в известность о нашем намерении в последнюю минуту, чтобы он расчухаться не успел, ни с кем не связался и не помешал делу. Когда первый эшелон Нижегородского полка сделал остановку в Орше, я велел начать выгрузку и пошел объясниться с генералом.
Копачев, как я говорил уже, знал меня еще по Западному фронту и когда-то считал примерным солдатом. И я действительно честно выполнял свой солдатский долг, когда передо мной был враг. Но сейчас было совсем иное дело, и я шел к генералу не спрашивать разрешения, а информировать о решении комитета, по возможности сбить его с толку, чтобы он, человек нерешительный, таковым и оставался как можно дольше и не вздумал предпринять контрмеры.
Копачев запротестовал. Запротестовал не яростно, а с какой-то недоуменной решительностью.
— Как же так, господин Буденный, — выдавливал он из себя, — бригаде следует прибыть в Минск, и у меня нет никаких указаний о выгрузке в Орше. Не дай бог, голубчик, что случится, кто будет отвечать?
— У вас еще нет приказа о выгрузке? — я изобразил на лице всевозможное удивление. — А мы получили уже указание с фронта. Я думаю, такое же указание с минуты на минуту получите и вы. Что же касается ответственности за последствия, то ее берут на себя дивизионный и полковые комитеты. Солдаты единодушно поддерживают нас, и их намерение задержать и обезоружить полк «дикой» дивизии твердо.
Копачев слушал меня, ахая и всплескивая руками, потом велел дожидаться и отправился совещаться с офицерами. Пожалуйста, я мог ждать сколько угодно: выгрузка-то уже шла своим чередом.
Обсуждали они там сложившуюся ситуацию не то чтобы очень долго, но прилично. Я представляю себе, какими эпитетами наградили офицеры на этом собрании нашего брата солдата. Счастье их, что мы этого не слышали. Теперь, когда общая народная обида прорвалась наружу и мы получили голос, люди стали уязвимее. Вынужденные годами сдерживаться, забыть о том, что существует чувство человеческого достоинства, они вскипали теперь от малейшей несправедливости.
Старая организация распалась, новой еще не было. Большевики и люди, с ними связанные, сознательно подчинялись идее партии. Но те, кто находился вне этого организма, еще не обрели себя, чувства еще властвовали над разумом. Им дали волю, и эту волю свою они могли использовать во зло или во благо, смотря по тому, что считали благом или злом. Этим можно объяснить и расправу над военным комендантом Гомеля, устрашившую всех офицеров — ее свидетелей. Я думаю, этот случай был наисильнейшим аргументом, склонившим наших офицеров и генерала Копачева к решению не вмешиваться в дела полкового комитета и не препятствовать выгрузке бригады.
— Командование снимает с себя всякую ответственность за ваши действия, — сказал мне Копачев устало. Думаю, в душе он проклинал и нас, и солдатские комитеты вообще, и все революции, вместе взятые.
Офицеры забились в вагоны и носа своего не показывали, а мы тем временем начали действовать. На огневые позиции выдвинули конно-горную батарею, установили шесть станковых пулеметов.
А полк горцев между тем приближался к Орше. Мы условились с ревкомом железнодорожников, что они будут принимать его на станцию отдельными эшелонами, а не весь сразу, чтобы мы имели возможность разоружить его по частям.
Как это часто случается, труднейшие ситуации, осложненные нагромождением событий, разрешаются вдруг удивительно просто. Так получилось и на этот раз. Как я узнал позже, в «дикой» дивизии побывала делегация горцев-большевиков, которые объяснили своим соотечественникам, что их послали воевать против революции. Вот почему нам не было оказано никакого сопротивления. Горцы тихо и без шума сдали оружие.