У нее еще не зажили самые глубокие царапины (Махидевран постаралась!), багровый синяк полностью закрывал глаз, и Хуррем ужаснулась: как она может в таком виде показаться Повелителю?! Даже в первый день сразу после драки наплыв на глаз был меньше, просто синяк, а не бордовое месиво. Зейнаб сказала, что это пройдет, только вот когда?
– Кизляр-ага, скажи Повелителю, что я еще в царапинах и синяках…
– Повелитель знает, приказал прийти как есть.
Роксолана (сама себя мысленно она упорно называла именно так) пошла, но, войдя в комнату, прикрыла лицо рукавом. Сулейман сделал евнуху знак удалиться, осторожно отвел ее руку от лица, присмотрелся:
– Пройдет. Я не трону твое лицо. Спросить хотел…
Он осторожно выяснял, чему ее учили, как хорошо знает языки, каких поэтов помнит, какие языки учила… Удивительно, но она прекрасно помнила множество стихотворений, однако не очень хорошо читала. Оказалось, что учила почти все на слух. А писала и того хуже, прекрасный слог в устах превращался в сущие мучения, когда это требовалось изложить на бумаге.
– Учись…
– Можно?!
Он смеялся:
– Нужно. У меня еще не было столь грамотных наложниц. Я скажу валиде, чтобы приставила к тебе для учебы грамотных рабынь. Учись читать и писать, произнесенное слово забывается быстро, а вот написанное хранится в веках. Ты на музыкальных инструментах играть умеешь?
Роксолана оживилась:
– Да, нас учили.
– Сыграй.
Это другое дело, музыкальный слух у Роксоланы хороший с детства, как и голос, мелодии схватывала легко. Может, потому и языки учила так же легко.
– А на кемане умеешь? На кеменче?
– Что это?
– Это скрипка, кемечне – маленькая скрипка.
– Нет, этому не учили.
– Я велю Ибрагиму научить тебя играть на кеменче, это очень красиво.
У Роксоланы ухнуло вниз сердце, она уже знала, что Ибрагим – тот самый визирь, что привел ее в гарем. Тот самый… Нет, об этом лучше не думать, чтобы ненароком хоть полусловом, хоть взглядом, хоть обрывком мысли не выдать прошлого. Не ее вина в случившемся, но что-то подсказывало Роксолане, что, узнай об этом прошлом Сулейман, их отношения неуловимо изменятся.
И она молчала, выбрасывала воспоминания из головы, даже мысли об Ибрагим-паше выбрасывала. Нет уж, она скорее совсем учиться играть не будет, чем учиться у Ибрагим-паши! Но как это объяснить Повелителю?
Все решилось без нее. Сулейману некогда оказалось заниматься музыкальным образованием наложницы. Хотя он не забыл создать Роксолане все условия для продолжения образования.Ночь за ночью проводила в султанской спальне наложница с расцарапанным лицом и подбитым глазом. Вечер за вечером все начиналось с долгих разговоров о поэзии, философских размышлениях о бренности жизни, игре на уде или вообще сазе, более сложный инструмент канун был еще для Роксоланы недоступен. Да и на уде она сначала просто перебирала струны, вслушиваясь в их звучание, только потом начинала проявляться мелодия. У уда 12 струн, у кануна целых 72 струны. Ничего, освою и канун! – решила для себя Роксолана.
Султану нравилось просто сидеть, читая или размышляя, пока она тихонько напевала, перебирая струны пальчиками. Каждый вечер за таким занятием проходило не меньше часа. Роксолане даже принесли еще один уд в ее комнату, чтобы могла освоить получше.
Потом они ужинали, причем Сулейман следил, чтобы Роксолана ела, что тоже необычно для поведения Повелителя относительно наложницы. Дело одалиски – быть приятной, ублажать Повелителя в постели, но если ему нравится сначала слушать ее бренчание на уде или наблюдать, как она отправляет в рот виноградины, никто запретить не может. И все же это странно.
А потом он вставал, поднималась и Роксолана, понимая, что пришло время удаляться в саму спальню.
Сулейман медленно обнажал это худенькое тело, осторожно касаясь пальцами. Гладил ладонями упругую грудь, проводил по бедрам, смеялся:
– Я не зря заставляю тебя есть – ты стала толще.
Но при этом в его голосе слышалось какое-то затаенное опасение. Роксолана уже поняла: он боится, как бы она не растолстела, как Махидевран, но пока до черкешенки было далеко. К тому же Роксолана не любила сладости и лежать тоже не любила. Это казалось глупым – целыми днями разлеживаться, а ночь на что?
Хотя ночью полежать ей почти не удавалось, Сулейман не зря слыл горячим мужчиной, времени для сна оставалось очень мало, стоило смежить веки, как султан уже поднимался для предрассветной молитвы. Вставала и Роксолана, тихонько выскальзывала из султанских покоев, спешила к себе и там еще досыпала пару часов до полного рассвета.
Сулейман умел не просто получать удовольствие сам, он доставлял его Хуррем, ни разу за все эти ночи она не осталась неудовлетворенной. Однажды вспомнились слова о том, что Ибрагим лучший любовник. Роксолана с трудом удержалась, чтобы не рассмеяться от такого воспоминания. Так могла сказать только та, что не ведала ласк Сулеймана.
Она уже могла смеяться, губа поджила, поводов в спальне султана находилось много и до постели, и там тоже.
Легкие, осторожные прикосновения постепенно становились страстными, в их сердцах вспыхивало пламя, передававшееся телам, любовники сливались воедино, забывая, кто из них хозяин, а кто рабыня. Роксолана напрочь забыла все приобретенные в Кафе теоретические знания, просто в объятиях Сулеймана не получалось ни о чем думать или вспоминать, тело само откликалось, отдавалось его рукам, потоку страсти, само распоряжалось собой, душа лишь следовала за ним с восторгом.
Была ли это любовь? Она не сомневалась, что да, хотя ужасалась своему чувству, влечению к хозяину, который мог в любую минуту бросить, увлечься другой, прогнать от себя и забыть.
Стоило Сулейману обнять ее, зарыться лицом в волосы, не говоря уже о потоке сладострастия, который захватывал, когда его тело прижималось и овладевало ее телом, Роксолана забывала обо всех страхах и опасностях, о том, что ночь заканчивается рассветом и за день может многое случиться. Она жила этими ночами, а в остальное время просто ожидала вечера и кизляр-агу, пришедшего за ней…
Роксолана была счастлива, и ей очень хотелось вернуть это счастье своему Повелителю сторицей.А однажды едва не случилась беда.
Повелителя нельзя видеть спящим – это запрещено даже женам и наложницам. Стоит свершиться назначенному, женщинам положено немедленно уйти или удалялся сам султан. Но с Роксоланой это нарушалось каждую ночь, она оставалась до рассвета в объятиях Сулеймана, а потому имела возможность видеть его и спящим тоже. Имела, но не видела, только вдыхала восхитительный запах его тела, уткнувшись носом ему в грудь.
Но на сей раз она проснулась под утро и решила, что проспала – Сулейман не обхватывал ее сильными руками, не прижимал к себе, не закинул ногу на ее бедро. Мелькнула мысль, что Повелитель уже встал, но, повернув голову, Роксолана увидела, что он спокойно спит на спине.
Слабый огонек светильника не позволял хорошенько разглядеть красивое лицо, но орлиный профиль вырисовывался четко. Роксолана склонилась над лицом мужчины, которому принадлежала ее жизнь. Несколько мгновений разглядывала в полумраке, а потом тихонько, почти беззвучно зашептала:
– Сулейман… ты красивый… сильный… любимый…
То ли прядка золотистых волос, упав на его плечо, разбудила, то ли чутьем воина он все же уловил что-то сквозь сон, но султан вдруг схватил Роксолану за плечи. Та вскрикнула от испуга.
– Что?! Что ты шептала надо мной?! Колдовала? Отвечай!
– Я… я сказала, что ты красивый… и я люблю тебя…
Мгновение он смотрел еще недоверчиво, потом потребовал:
– Повтори. Повтори те самые слова, которые ты произнесла.
– Сулейман, ты красивый. Сильный, любимый… Это на моем языке. По-турецки так, – она повторила все на турецком.
– Больше никогда так не делай.
Он перевернул ее на спину, заглянул в глаза:
– Называть меня красивым и любимым можно, но по-турецки.
Ей вдруг стало смешно: он решил, что это колдовство?
– А по-гречески можно? Ты же понимаешь по-гречески.
Сулейман не смог сдержать смех:
– Лучше все равно по-турецки.
Он откинулся на спину, а Роксолана, осмелев, снова склонилась над ним:
– Ты испугался, что я колдую? Это колдовство, я хочу, чтобы ты любил меня, чтобы был со мной счастлив, хочу дарить тебе радость. Разве это плохо?
– Никому не говори о колдовстве, в гареме нельзя произносить таких слов, тебя могут просто уничтожить из страха.
– Я знаю, меня не любят и боятся, потому что каждый вечер ты зовешь к себе наложницу с подбитым глазом, которую учишь писать и которая читает стихи. Гарем боится, но ты-то нет?
– Боюсь. Но не за себя, а за тебя. Будь осторожна в гареме.
Они были правы: гарем боялся, а когда гарем чего-то боится, недолго и до настоящей беды.Гарем решил, что золотоволосая применила какие-то чары, не иначе. Роксолану откровенно сторонились, не зная, чего ожидать дальше.
Но это рабыням и одалискам можно сторониться, валиде себе такого позволить не могла. Не потому, что отвечала за порядок в гареме, Роксолана его не нарушала, разве что сплетен прибавилось, вернее, они роились, не переставая (но это и к лучшему, по крайней мере, было чем занять языки и головы толпе бездельниц). Нет, валиде волновало иное. Она неплохо знала своего сына и поняла, что зря вовремя не убрала девчонку с глаз султана. Хуррем и впрямь словно околдовала султана, и чем закончится это колдовство – неясно.
Хафсе с трудом верилось, что не самая красивая, не самая фигуристая девушка вдруг стала для Сулеймана столь дорога, что тот уже которую ночь проводит с этой побитой красоткой, чье лицо украшено здоровенным синяком. Сулейман нарушил обычай, хотя вполне мог это сделать, – он не отправлял наложницу из своей спальни после удовлетворения желания, а оставлял до утра. Хуррем исчезала только на рассвете, но весь гарем об этом был осведомлен. Как и о том, что в султанских покоях… читают стихи и толстенные книги.
Колдовство, это, несомненно, было колдовство! А с колдовством нужно бороться. Валиде прекрасно понимала, что не время просить за наказанную Махидевран, на просьбы невестки отвечала:
– Подожди немного, пусть султан забудет твой проступок.
Это полезно, Махидевран должна немного прочувствовать свое положение и умерить пыл, а то стала свысока поглядывать на саму валиде. Но сейчас не опальная баш-кадина заботила Хафсу, а маленькая роксоланка, посмевшая захватить внимание Повелителя.
Валиде велела позвать к себе Хуррем.Роксолана почти всю ночь не спала, сначала они долго беседовали о поэзии и Сулейман даже читал стихи поэта Мухибби. Сколько ни старалась Роксолана, не смогла такого припомнить.
– Нет, такого мне не читали, я бы запомнила!
– А тебе понравились газели Мухибби?
– Да! А кто переводил на турецкий?
– Какая разница? – почему-то чуть приподнял бровь султан.
– Я бы конец перевела чуть иначе.
– Как?
Она повторила по-своему последние строчки газели:
– Но если и в раю тебя не будет, не нужен рай и мне.
Он хмыкнул:
– Да, так лучше. Я запомню.
Для себя Роксолана решила спросить о поэте Мухибби валиде, та может знать. Больше некого, Повелитель не ответил…
Хафса знаком показала, чтобы девушка села рядом к столику, уставленному разными яствами:
– Ты ела ли сегодня?
– Нет, – честно созналась девушка.
– Почему?
– Не хотелось.
Она не могла признаться, что просто боится быть отравленной, а потому берет лишь хлеб и фрукты. Это не пустой страх: в гареме случаи отравления не столь редки.
Валиде догадалась сама, кивнула на стол:
– Ешь. И я скажу хезнедар-уста, чтобы она сама тебе носила еду с моего стола, если ты боишься отравления.
– Я не боюсь, просто есть не хочется.
– У Повелителя в покоях ужинала?
Роксолана не знала, стоит ли об этом говорить, неопределенно пожала плечами, валиде рассмеялась:
– Можешь не отвечать. Повелитель не любит сладкое, а тут вдруг стал требовать себе по вечерам всякие сладости. Для тебя?
– Я тоже не люблю.
– А ему сказала?
– Нет.
– Почему же?
– Зачем?
– Но ведь заставляет же есть сладкое?
– Заставляет, – чуть улыбнулась девушка.
– О чем вы с ним подолгу беседуете?
Роксолане на миг показалось, что валиде и впрямь рада их с султаном сближению, тому, что сын нашел в наложнице не просто женщину для ночных услад, но и собеседника, она улыбнулась, насколько позволяла незажившая губа:
– Он меня писать учит. Я многое знаю и помню, читать могу, а сама пишу плохо.
– Зачем?!
С Хафсы слетело все ее благодушие. Что будет, если узнают, что Повелитель вместо постели учит свою наложницу выводить закорючки?!
– Чтобы писать ему письма, когда уйдет в поход.
Девушка смотрела почти с вызовом. Валиде бы приглядеться, но ее заботило другое:
– Ты не вздумай никому рассказывать, даже своей Фатиме.
– Нет, я никому не говорю. Только вам.Роксолана жила каждый день, каждый час, как последний. Иного и быть не могло. Сулейман звал ее к себе в покои, невзирая на царапины, подбитый глаз и рассеченную губу. Они подолгу беседовали, султан все сетовал, что она плохо читает и еще хуже пишет.
– Негоже полагаться только на свою память, она не может хранить все.
И молодая женщина, возвращаясь к себе в комнату, брала килим в руки, старательно выводя букву за буквой. Писала, как слышала, это смешило Сулеймана, потом читавшего ее записи.
– Хуррем, у каждого языка есть свои правила, как у людей правила поведения. Буквы тоже ложатся на бумагу не как попало, ты же видишь это в книгах.
Она видела, но одно дело читать и совсем другое – писать. А так хотелось записать стихи, которые приходили на ум! Пока сочиняла, помнила, а немного погодя действительно забывалось. Роксолана смеялась:
– Верно, память не способна удержать все стихотворные строчки, что рождаются в голове.
Сулейман изумлялся:
– В твоей голове рождаются стихи?
Она обещала непременно запомнить, когда в голове сложится следующее, чтобы прочитать его Повелителю.
Заканчивался второй месяц с тех пор, как Роксолана впервые провела ночь в султанской спальне. У нее уже дважды не приходили грязные дни, но молодая женщина даже думать боялась о причине такого сбоя. Просто никаких других изменений не было: ее не тошнило, не хотелось чего-то необычного, на что жаловались беременные женщины. И все же Роксолана чувствовала, что внутри нее зародилась новая жизнь.
Почувствовала и испугалась.
Душа раздваивалась. Должна бы ненавидеть султана за свою неволю, за рабство, за то, что может в любую минуту не просто сослать ее, как Махидевран, в дальний дворец, а вообще приказать зашить в мешок. Должна бы… но не могла.
Каждый раз сердце замирало, когда вечером ждала кизляр-агу. Позовет Повелитель или нет? Он приказал не прихорашиваться, но Роксолана невольно хотя бы по утрам старалась вымыться получше, волосы удалить почище, ведь женщинам не положено иметь волосы нигде, кроме головы, позволяла тело маслами растирать, чтобы кожа шелковистой была, на лицо и руки мази наносить для того же…
Рисковала? Конечно, ведь в любой мази могла быть какая-то гадость, от которой не просто шелушиться кожа начнет, но и вовсе красными волдырями пойдет, она видела такое, когда одна одалиска другой подмешала в растирания что-то. И надежды попасть к Повелителю у обеих почти не было, но приревновала одна к другой и испортила вчерашней подруге внешность.
Виновную жестоко наказали, потому что портить султанское имущество (а что же такое наложницы, как не имущество?) никому не позволительно. Девушку больше не видели, шепотом говорили, что зашили ту в кожаный мешок…
Султан звал каждый вечер.
Перед его покоями сердце замирало вдвойне. Сулейман не требовал от нее обнажаться при входе, как делали остальные наложницы. Ему интересней сначала побеседовать. О чем мог часами беседовать Повелитель с маленькой наложницей?! Разве мог гарем поверить в нормальность, обычность такого поведения Сулеймана? Конечно, нет!
Ну, ладно бы танцевала, такое бывало и у прежних султанов, и у самого Сулеймана в гареме еще в Манисе и даже в Кафе. Именно танцем завоевала его сердце гибкая, как тростинка (тогда еще гибкая), Гульфем. Славилась тем, что умела, перебирая в воздухе руками, откидываться назад так, чтобы не только длинные черные косы, но и сама голова касалась пола, складывалась пополам, а потом медленно поднималась, точно не было в ее позвоночнике костей. И бедрами поводила так, что даже у евнухов внутри что-то вздрагивало. Заметив однажды горящий взгляд евнуха, брошенный на танцующую Гульфем, Сулейман приказал переполовинить евнухов, вернее, кастрировать их полностью, чтобы вовсе не бывало в их телах и даже душах грешного желания. Ибрагим тогда уговаривал не делать этого:
– Сулейман, половина не выживет.
– Ничего, зато вторая будет безопасна.
Так и случилось, потому в нынешнем гареме только полные кастраты, зато и вонь от них временами невыносимая. Трубочки не спасают от недержания мочи. Сулейман приказал в их повязки добавлять что-нибудь пахучее, а им самим мыться трижды в день. Полегчало.
Но Роксолана не умела или не хотела танцевать, как Гульфем, не было у нее бедер, которыми повести могла, хотя талия тоненькая, в кольце из больших и средних пальцев султана поместится. И грудь при этом крупная, упругая.
Однако не тонкая талия и крепкая грудь привлекали Повелителя, вернее, привлекали, но это потом. Сначала всегда бывали долгие беседы. Он словно все еще не мог поверить, что женщина способна столько знать и помнить. Читал стихи, она со смехом повторяла, даже если не знала их прежде. Говорил с ней по-гречески, на латыни, по-турецки… Иногда вперемежку.
А потом наступали часы услады для тела. Сулейман радовался, что быстро заживают раны на лице, что не болит разбитая губа, что почти сошел синяк под глазом… Синяк из багрового стал синим, а потом желто-зеленым, но Роксолана не позволяла замазывать белилами или румянами, знала, что Сулейман рассердится. Так и было, он любил ее такую, как есть, без румян и прикрас, даже без рисунка хной на руках.
И одежду предпочитал снимать сам. Похоже, это доставляло Повелителю особое удовольствие. Сулейман даже удивлялся, почему никогда не делал такого с наложницами. Но представлял себе женские тела, которые познал до Хуррем, и понимал, что не желал бы осторожно стаскивать шальвары ни с одной, даже с обожаемой когда-то Махидевран. Он обнажал это худенькое тело, ласкал, словно убеждаясь, что ничего не исчезло, никуда не делось, что все как он видел утром. Нет, стало даже лучше.
А ведь действительно стало. Ни Сулейман, ни сама Роксолана пока не догадывались почему, а все было просто – налилась и без того упругая грудь, готовясь дать молоко будущему младенцу, более упругим стало и тело. Тело откликалось на его прикосновения, даже если бы Роксолана не желала, все равно откликалось бы. Но она желала, с замиранием ждала его повеления прийти, на негнущихся ногах каждый вечер шла в покои Сулеймана и там расслаблялась, становилась почти самой собой, когда читала или слушала стихи, когда с каждым днем все лучше читала мудреные тексты из толстых книг, когда сплетала слова из разных языков в премудрые фразы…
И снова становилась испуганной ланью, когда его пальцы осторожно, словно боясь, что от грубого прикосновения, от резкого движения она рассыплется, исчезнет, как прекрасное видение, освобождали худенькое тело сначала от большого халата, потом от тонкого муслина, прикрывающего тело. Видение не исчезало, а сама Роксолана, сначала пугливая, как девочка, которую впервые коснулись мужские руки, постепенно загоралась, отвечала страстно, так, словно каждая ночь в их жизни была последней.
Если честно, то она так и боялась. Боялась, что завтра наскучит, что больше не позовет, больше не коснется горячими и страстными губами сосков ее груди, не проведет ласково по животу, не прижмет к себе сильными руками… Боялась и знала, что коснется, проведет, прижмет. Но сначала будет мудрость философов, поэтов, мудрость тех, кто уже прошел этот путь любви до них.
Это самый странный путь в человеческой жизни. Почти все, жившие до них, и одновременно с ними любили, все бывали хоть раз охвачены страстью, расспроси, каждый мог ответить и рассказать (если бы пожелал), но им, как и всем остальным, казалось, что они первооткрыватели, что их любовь единственная и неповторимая. Роксолана думала, что только пальцы Сулеймана способны дарить такое наслаждение одним прикосновением, что только его сильное тело может быть таким горячим, страстным, неугомонным…
А он думал о том, что только она может вот так разумно, почти по-мужски рассуждать, потом трепетать, как пойманная лань, от малейшего прикосновения, а потом растворяться в океане любви и страсти, даря ему неземное наслаждение именно этой своей трепетностью, переходящей в страстность. И невдомек было Сулейману, что это просто любовь, что не ради своего положения любимой наложницы, не ради какой-то выгоды, а по зову сердца, переходящего в зов плоти, откликается тело Роксоланы.
Сулейман любил тело Гульфем, подарившее ему двоих сыновей, любил Махидевран, родившую любимого сына Мустафу, вообще любил красивые тела красивых женщин. Но здесь иное, у Хуррем он любил, прежде всего, ее саму, не оболочку, а душу, пытливый ум, ее нетронутость, незамутненность.
Бывали ли такие наложницы у султана раньше? Конечно, и трепетные бывали, и не хищницы, и умницы тоже. Но чтобы все соединилось в одной, такого еще не было. Может, в том и заключалось колдовство гяурки? Не в умении двигать бедрами так, чтобы у евнухов поднималось их удаленное естество, не роскошная плоть, а ум, дух и любовь. Хотела того Роксолана или нет, но она влюбилась в Сулеймана по-настоящему, потому и трепетала каждый вечер, боясь, что не позовет, и каждую ночь от страсти, когда звал.
Им было хорошо вдвоем, так хорошо, что забывали, что он Повелитель, а она рабыня, что он волен сделать с ней все, что пожелает, даже приказать зашить в кожаный мешок, волен взять другую, приказать больше не показываться на глаза. Просто были двое, которые не могли дождаться вечера, чтобы услышать снова голоса, увидеть глаза, коснуться друг друга. Была Любовь, которой наплевать на гарем вокруг, на чью-то зависть и ненависть.А опасность, зависть и ненависть были. Конечно, гарем не простил Хуррем такого неожиданного и, главное, по мнению гарема, незаслуженного возвышения. Если бы она обхаживала валиде, Хатидже-султан, кизляр-агу, наконец, если бы делала подарки, кого-то отталкивала, оговаривала, с кем-то враждовала, подличала, чтобы добиться своего места в спальне Повелителя, ее бы поняли. Гарем разделился бы надвое, в таком случае нашлись бы желающие получить и свою толику рядом с победительницей, как и противники.
Но Хуррем никого не отталкивала от кормушки, никого не оболгала, не оговорила, ни о ком вообще не сказала дурно. Это, пожалуй, больше всего злило гарем – Хуррем была среди них словно сама по себе, всегда одна, даже когда показывала игру теней от пальцев на стене или пела свои песни. К стихам гарем и вовсе относился настороженно.
Она была со всеми приветлива и ни с кем ни о ком не злословила. Наложница, ни о ком не сплетничающая, ни против кого не замышляющая, всегда подозрительна, а если она еще и грамотна, как мужчина, и с первой ночи завоевала сердце Повелителя настолько, что тот забыл остальных, а баш-кадину вообще прогнал с глаз долой, и вовсе становится объектом ненависти тех, у кого так не получится.
Гарем не интересовали чувства не только Роксоланы, но и самого султана; своим возвышением наложница нарушила устоявшийся порядок, а поведением – порядок в гареме, что не могло нравиться валиде. И кизляр-аге эта худышка тоже не нравилась, прежде всего потому, что попала в султанские покои не с его, евнуха, помощью, а вопреки таковой.
Теперь в гареме все были против Роксоланы, хотя спроси любую или любого почему, объяснить не смогли бы. По гарему покатилось: Хуррем околдовала Повелителя, иначе чем объяснить, что он забыл остальных ради этой маленькой худышки.
Возвращаясь от Повелителя, она почти падала на свою постель и закрывала глаза на пару часов. Дело не столько в усталости, сколько в нежелании видеть ничьи лица, выдать свои чувства, в желании сберечь от гарема свою Любовь, не расплескать, не позволить множеству языков заболтать и испоганить то светлое, что было между Повелителем и ею.
Гарем решал по-своему: Повелитель снова всю ночь не давал спать Хуррем, неужто она так хороша в постели? Но выведать ничего не удалось. Не только бывшим подругам или служанкам, но и Хафсе, как ни старалась валиде, ничего о постельных страстях Роксолана не рассказывала, ограничиваясь словами надежды, что Повелителю нравится.– Возьми, – Хафса протянула ей браслет, который решила подарить в знак дружбы.
И вдруг… Нет, это не могло быть ошибкой! Потянувшись за браслетом, девчонка явно прикрыла второй рукой живот. Прикрыла машинально, сама того не заметив, но это жест всех беременных женщин! Невольно, инстинктивно они оберегают зародившуюся внутри жизнь, даже если живот совсем не виден. Просто знают, что она там есть, и берегут.
Роксолана заметила взгляд валиде, выпрямилась.
– Ты… беременна?
Краска залила щеки девушки.
– Пока не знаю, но, кажется, да.
– Не было грязных дней?
– Да.
– Сколько раз?
– Дважды.
– Тебе нужна повитуха. Я пришлю, вернее, скажу, чтобы тайно привели ко мне сегодня же, сейчас же. Никому о своем состоянии не говори. Или Повелитель уже знает?
– Нет, я и сама не уверена.
Роксолане пришлось сидеть в покоях валиде, пока не пришла повитуха. Ей не понадобилось много времени, чтобы подтвердить подозрения и определить срок.
Бровь валиде приподнялась:
– Ты понесла с первого дня?
– Кажется…
– Ну и ну! Иди к себе, пока молчи, но я подумаю, куда тебя переселить.
Роксолана встала, чтобы уйти, но вспомнила вопрос, который не задала:
– А что это за поэт Мухибби? Я о таком не слышала.
Хафса широко раскрыла глаза:
– Откуда тебе известно это имя?
– Повелитель читал замечательные стихи, сказал, что это Мухибби, но не сказал, кто он…
Валиде усмехнулась:
– Ну, если не сказал, значит, не хочет, чтобы ты знала.
– Почему?
– Иди к себе. Боюсь, что ты еще не раз услышишь стихи этого Мухибби.
Роксолана ушла, а Хафса задумалась. Ее вовсе не радовала беременность странной наложницы. Приходилось признать, что с Махидевран было проще. Сулейман читал наложнице свои стихи, ведь это он творил под именем Мухибби, правда, все написанное и переписанное лучшим каллиграфом оставалось лежать в сундуках. Может, в том и секрет его привязанности к Хуррем – Сулейман нашел благодарную слушательницу? Тогда не страшно, тогда можно не переживать!
А то, что она беременна… ну, и это не страшно, у Сулеймана есть четверо сыновей, и одна из наложниц скоро родит, говорят, будет дочка. Зато Махидевран, посидев в опале и померзнув в летнем дворце, немного умерит свой гонор и станет потише, а также поймет, что быть баш-кадиной еще не значит быть главной в гареме, главная все равно она – валиде, и не для того Хафса перенесла столько бед при султане Селиме, чтобы позволить глупой толстухе взять власть.
О том, что власть может взять вот эта худышка, которая хоть и умна, а про Мухибби не сообразила, валиде не думала. Поиграет султан в стихосложение, на том все и закончится. Хотя теперь валиде даже знала, как именно закончится. Что ж, в беременности этой малышки есть свои положительные стороны. Сулейман очень сильный мужчина, ему женщины будут нужны все время; если эту смешливую девчонку немного погодя разнесет, то ее просто заменят другой красавицей, пусть глупой, но без пуза. А там гарем на лето переедет в летний дворец, и Махидевран невольно снова окажется на своем месте. Может, опала научит толстуху быть ласковей с мужем? А если не научит, найдется другая.
Валиде улыбнулась своим мыслям. Все хорошо, пусть Хуррем рожает. Если это будет девчонка, еще лучше.Роксолана вернулась в свою комнату после долгих посиделок у валиде сама не своя. Беременна… Хорошо или плохо? Сначала страшно, потому что она прекрасно помнила множество рассказов о том, как травили или просто заставляли делать выкидыши всех наложниц, которые беременели. Это очень трудно – сохранить и ребенка, и даже жизнь.
Даже за время ее недолгого пребывания в гареме была такая погибшая, наложницу обвинили в том, что та забеременела не от Повелителя, а раньше, чем оказалась на его ложе. Наверное, султан и не знал ни о ее беременности, ни о том, что наложницу утопили. А другую вынудили решиться на выкидыш, она предпочла выпить какую-то гадость, но не выжила, погибнув от кровотечения. И Повелителю тоже об этом не доложили. В гареме хозяйка валиде; если она скажет, что наложница виновна, вряд ли султан станет возражать: валиде лучше знать, а наложниц много…
Валиде велела никому ничего не говорить. Почему? Если ее отравят, никто действительно не узнает, даже Повелитель. Обвинить ее в измене невозможно, она была девственной, а после все ночи проводила в покоях султана, а днем едва успевала приходить в себя, да и лицо вон какое разукрашенное, до сих пор синяк не прошел. Она вдруг отчетливо поняла, что может действительно быть отравленной.
За что?! За то, что любит Повелителя, за то, что доставляет ему удовольствие? Разве ее вина, что попала в плен, что ее не заставили работать на кухне, а многому научили, что попала на глаза султану и понравилась? Да и почему она должна чувствовать себя виноватой? Чем она, Роксолана, хуже чванливой толстухи Махидевран?
Но главным было беспокойство уже не за себя: Роксолана, раньше прятавшаяся от понимания, что беременна, как прячутся дети от чего-то страшного и опасного, закрывая личико руками, теперь осознала, что внутри зародилась новая жизнь и она сама за эту жизнь ответственна. Она просто не имеет права погибать, потому что там внутри будущий человечек, сын или дочка, неважно. Крохотное живое существо, которое Господь уже вселил в нее, и она превратилась в драгоценный сосуд, пусть и очень хрупкий, но обязанный выдержать любые удары, чтобы эта жизнь не погибла до времени, чтобы родилось дитя, обязана выносить, родить и выкормить. О том, что будет дальше, не задумывалась.
Она вообще не задумывалась о возможности беременности. Казалось, это все не для нее, каждая встреча в покоях султана как последняя, что ничего они не принесут, кроме недолгого счастья быть так близко, быть в его объятиях, слышать его голос, видеть его глаза. Роксолана вдруг подумала, что у Повелителя странные глаза – усталые, словно у много пожившего и уже ничему не верившего человека. Ему двадцать шестой год, а взгляд старика. От этой мысли зашлось сердце, захотелось растопить этот взгляд, увидеть в нем счастливый блеск, радость без оттенка грустной недоверчивости, выпытать тайные мысли, успокоить, заставить расправиться складку между бровями…
Но возможно ли это, если она всего лишь рабыня, даже не имеющая права прийти к Повелителю без его зова? Роксолана вдруг подумала, что, родив сына или дочь, станет кадиной, пусть не законной, но все же женой.Поход
Султан Селим, отец Сулеймана, перед своей смертью готовился к походу. Слухи ходили разные, вплоть до того, что пойдут на венгров. Отец Селима Баязид либо воевал со своими же правоверными, либо вовсе сидел взаперти во дворце, словно вскакивать на коня разучился. Султан Селим сиднем не сидел, но воевал тоже все больше со своими. Казалось, забыли потомки Мехмеда Фатиха, который взял Константинополь, превратив его в столицу Османов Стамбул.
Когда незадолго до смерти Селим начал готовить новый поход, мало у кого оставались сомнения, что на сей раз против неверных. Европа была врозь, каждое маленькое королевство или княжество само за себя, власть папы римского и та поколебалась, потому что появился Мартин Лютер со своими идеями, а в Англии король решил отделить свою церковь от римской католической. Там, где нет единства в вере, не будет его и в остальной жизни.
Раздираемую собственными противоречиями и совершенно разными устремлениями Европу можно было завоевать. Ну, пусть не всю, большую ее часть, нужно же оставить славу и сыновьям. Опасность, идущую от Османов, в Европе видели, и, когда умер султан Селим, папа римский Лев распорядился даже службы благодарственные отслужить во избавление от страшной напасти. Чумы так не боялись, как Османов.
Сулеймана таким грозным не считали, думали, будет сидеть, как дед сидел. Не слыл новый султан, пока был шах-заде (наследником престола), воинственным, послы и купцы доносили, что любит поэзию, музыку, философию… Хотя на коне сидит крепко и стреляет метко. Но это все на охоте.
И вот теперь этот любитель поэзии и охоты размышлял, куда направить свое войско: как отец и дед, против правоверных, или все же как прадед – на Запад, на неверных.
Он отправил Ибрагима посмотреть, насколько боеспособно это войско не только в столице, потому что в походе одни янычары ничего не сделают, нужны и пушки, и много умеющих не просто держать сабли в руках, но и этими саблями разить врагов.
Османы не ходили в походы осенью или зимой, чтобы не завязнуть в грязи, не морозить людей и не искать корм для животных. Но уже весна, разлившиеся реки вот-вот вернутся в свои берега, дороги или просто поля подсохнут, тогда и придет время для нового похода. Пора! Он знал куда, но никому, даже Ибрагиму, ничего не говорил, молчал даже сам с собой, словно ждал какого-то знака свыше.
Ибрагим ездил довольно долго, отправился, едва придя в себя после любовной горячки, и возвращался только теперь. Он мог со спокойной совестью доложить Повелителю, что войско к походу готово, нужен лишь повод. Или приказ султана, которому повод не нужен.
Но Сулейман вел себя немного странно, в тот день он в очередной раз долго стоял у могилы прадеда, размышляя о чем-то. Ибрагим даже поморщился: не может решиться? Неужели Сулейман такой же нерешительный, как его дед Баязид? Но Баязид пересел с коня на диван, будучи уже в возрасте, а Сулейман еще совсем молод. Чего он ждет?
И вдруг понял: знака. Правнук словно ждал от прадеда какого-то знака.
– Повелитель, войско готово, ждет приказа. Куда пошлешь, туда и пойдет завоевывать новые земли.
– Знаю.
Они сидели уже перед столиком, сплошь уставленным яствами, мысли Сулеймана неотступно возвращались от необходимости решиться на начало похода к Хуррем. Хотелось спросить о том самом: где взял девушку Ибрагим и видел ли ее кто нагой. Про поход он уже все решил для себя, даже обсуждать не стал. А вот про Хуррем…
Почему не спрашивал? Неужели боялся услышать что-то нехорошее?– Ибрагим, хочу поблагодарить тебя за подаренную наложницу. Истинную жемчужину преподнес.
– За какую?
Он уже понял, он уже все понял и с трудом сдержал рвущийся изнутри крик отчаяния. Свершилось то, чего он боялся и желал. Чего больше – тайно жаждал или все же смертельно боялся?
Потом Ибрагим не раз благодарил Бога, что не пришлось отвечать, что подарил ему Аллах передышку, а вместе с ней и жизнь, потому что не смог бы тогда солгать, не смог не выдать себя. А прошло время – справился, свыкся с этой мыслью, с этим знанием, сумел обуздать свое сердце. Во всяком случае, Ибрагиму показалось, что сумел.
Едва успел Сулейман ответить: «Хуррем», а Ибрагим приподнять бровь, ведь не знал, как назвали зеленоглазую в гареме, как в дверь настойчиво постучали:
– Повелитель, гонец!
Самонадеянный венгерский король Лайош, поддавшись давлению своих советников, убил султанского посла Бехрама!
Это означало войну: послы неприкосновенны во всех странах и во все века, убийство того, кто представляет правителя, означает пощечину самому правителю.
Когда-то султан Селим сказал повзрослевшему сыну:
– Если турок покидает седло, чтобы сидеть на ковре, он гибнет.
Сулейман не погиб, он был готов пересесть с ковра в седло. Проблемы гарема и Хуррем отошли на второй план. Султан есть султан, и если он об этом забудет, то быстро лишится власти и самой жизни.
Ибрагим перевел дух, у него появились хотя бы несколько дней передышки, а может, и больше. А там кто знает, как судьба повернет…После длинного разговора с валиде и обследования повитухой Роксолана пришла к Сулейману в смятенных чувствах, задумчивая, какая-то рассеянная.
А он не сразу заметил. Просто Сулейману тоже было что сказать своей Хуррем.
– Скоро поход. Совсем скоро. Хуррем, ты не слушаешь меня? О чем ты задумалась?
Она не могла знать о походе, пока разговор шел только с Ибрагимом, завтра будет объявлено, завтра загремят барабаны янычар, вызывая у кого-то восторг, у кого-то страх, у кого-то надежду. Одни просто хотят воевать, захватывать, грабить, не задумываясь о возможности быть раненным, покалеченным или даже погибнуть. Другие испугаются за свою шкуру, постараются откупиться, спрятаться в норы, сделаться невидимыми. Третьи станут потирать руки, надеясь их нагреть на военных нуждах.
Но это будет завтра, а сегодня он хотел кое-что объяснить Хуррем, сказать, что поручит ее заботам валиде, посоветовать, как себя вести, предостеречь, выслушать ее просьбы… А она рассеянна, мысли заняты чем-то другим. Что может быть важней предстоящего похода? Неужели и впрямь все женщины одинаковы?
– А?
– О чем ты задумалась? Я говорю, что мы очень скоро выступаем в поход. Долгий поход.
Она вскинула широко раскрытые глаза:
– Поход?..
Он уйдет из Стамбула надолго, она останется одна, в полной власти гарема. Вот тогда ей не дадут не только родить, но и вообще выносить ребенка. Ребенок…
– У меня будет ребенок…
– Что?!
– Я беременна.
Какая же она дура! Разве можно было говорить это Повелителю?! А как не говорить, если он завтра может уйти?
– Ты уверена?
– Да.
– Тебе нужен лекарь.
– Меня уже смотрела повитуха. Сказала, что в конце года рожу.
– Валиде знает?
– Да, она и позвала повитуху.
Роксолана никак не могла понять его отношения к сказанному. Рад или нет? А может, раздосадован? У Повелителя уже есть сыновья, дочерей, правда, нет, но он молод, еще будут. Почему-то стало горько от понимания, что будут и без нее.
А Сулейман осторожно приложил руку к ее животу:
– Еще не слышно?
Она тихонько рассмеялась, султан: а такой наивный!
– Нет, еще совсем маленький.
– Сын?
– Не знаю. Пока никто не знает.
– Хуррем! Мы должны быть осторожны, чтобы не навредить младенцу. – Он вдруг словно что-то вспомнил: – Ты меня обнаженным не видела случайно?
Роксолана полыхнула до кончиков волос:
– Нет.
– Нельзя, иначе ребенок может уродом родиться.
– Нет-нет!
Он бережно взял ее лицо в ладони, коснулся губами синяка:
– Надеюсь, у сына не будет при рождении такого украшения?
Поцеловал второй глаз, щеки, чуть тронул поджившую губу, поцеловал подбородок, зарылся лицом в волосы.
– Ты должна следить за собой, выносить и родить сына. Или дочь. Я согласен на девочку, у меня нет дочерей. Малышка будет такой же красивой, как ты сама. И обязательно такой же умной. Родишь?
Спрашивал так, словно она могла отказаться от такой чести, словно по собственному желанию могла выносить или не выносить, родить или нет.
– Я скажу валиде, чтобы заботилась о тебе, пока я не вернусь.
У Роксоланы вдруг мелькнула сумасшедшая мысль:
– Возьми меня с собой!
Она ни разу не обратилась к нему вот так, запросто, всегда помнила свое место, но сейчас вдруг показалось, что он готов поставить ее рядом с собой.
Сулейман покачал головой:
– Нет, ты останешься дома. Беременной женщине не место в походе. Да я и сам не знаю, как долго буду.
«Беременной женщине»… Это она беременная женщина, которой теперь надлежит беречь свое пузо, холить и лелеять его, пока не родится ребенок. Наш ребенок, вдруг подумалось Роксолане. Ребенок, который навсегда свяжет ее с Сулейманом!
– Хорошо.
В тот вечер они не беседовали о книгах и философии, султан читал стихи и снова того же Мухибби. А на вопрос о том, кто же этот поэт, рассмеялся:
– Это я.
– Вы?! Повелитель, это ваши стихи?
– Напоминаю, Хуррем, вчера они тебе нравились. Или уже передумала?
– Нет, сегодня они мне нравятся еще больше!
– Ах ты, лгунья! Готова была сказать, что стихи дурны, но услышала, что они мои, и сразу начала льстить?
Он старался напустить на себя серьезный и даже гневный вид, но глаза смеялись. Она тоже рассмеялась, впервые за последние два месяца:
– Нет-нет! Я не лгунья, мне действительно нравятся ваши стихи. Я буду читать их будущему ребенку, пока вы будете в походе.
– Как же ты будешь читать, если не знаешь?
– Буду те, которые знаю.
Он не выдержал, закрыл ей рот поцелуем, потом еще и еще… Губы снова пробежали по лицу и шее, а потом по всему телу. Под его руками и губами Роксолана выгнулась дугой, обнимала в ответ, сгорая от страсти и цепенея от мысли, что это может быть действительно в последний раз.
Они были единым целым, нет, уже не вдвоем, их было трое. И понимание, что Создатель благословил их любовь, наполняло души каким-то особым светом. Значит, все было не зря – страсть, объятья, близость. Они ласкали друг друга, все время помня об этом благословении. Что-то новое, необъяснимое появилось в отношениях, какая-то общая ответственность, а еще восторг.
У Сулеймана уже было четверо сыновей, рождавшиеся дочки не выживали, а вот мальчишки и рождались, и росли крепкими. Он любил всех четверых, каждого по-своему. Каждый раз, узнавая о беременности жены или наложницы, радовался, но не помнил, чтобы испытывал такое чувство, казалось, будто должен все месяцы до рождения ребенка носить эту девочку на руках.
Не ходить в поход? Это невозможно, все готово, нужен был только повод, и заносчивый король венгров его дал. Никто не поймет и не простит султана, пренебрегшего готовностью войск и простившего королю Лайошу убийство посла только ради того, чтобы не бросать женщину. Нет, как бы он ни любил наложницу, но есть вещи поважней.И все же на следующее утро первым делом Сулейман отправился к матери.
– Валиде, я благодарен, что вы внимательны к Хуррем. Надеюсь, будете таковой и дальше. Через несколько дней мы выступаем, когда вернемся, не знаю, надеюсь, вы присмотрите за беременной Хуррем в мое отсутствие.
Хафса уже по первым словам поняла, что Хуррем рассказала султану о будущем ребенке. За ночь она еще все обдумала и решила, что беременность наложницы большой роли не сыграет. Тем более когда султан уходит в поход. Всякое бывает, увлечется там кем-нибудь, получит в подарок новую наложницу, не менее разумную и способную к чтению стихов. Кстати, надо бы попросить Ибрагима, чтобы посодействовал этому. Он шустрый. Легко найдет какую-нибудь красивую и образованную девушку, к тому же с королевскими корнями.
– О Хуррем я заботилась бы и в вашем присутствии, мой сын, как забочусь обо всех женщинах гарема. Но я понимаю, о чем вы. Вашей любимой наложнице будет уделено особое внимание. Куда вы идете, на север или на юг?
– Пока к Эдирне.
Этот короткий ответ задел Хафсу куда сильней просьбы приглядеть за Хуррем. Он означал, что султан не доверяет матери свои планы, потому что от Эдирны можно двигаться в разных направлениях. Чего он боится – что она побежит выдавать планы кому-то? Хафса привычно поджала губы.
Она столько лет поджимала их, чтобы не выдать истинные чувства, запечатывала, чтобы не произнести слова, о которых потом могла пожалеть, что губы превратились в две темные, почти черные нитки на ее лице. Она не была узкогубой от природы, но стала такой. Отец Сулеймана султан Селим не был легким мужем, а жизнь Хафсы не была легкой, хотя женщина и прожила в богатстве.
Но Сулейман не обратил внимания на недовольство матери, он никому не объяснял, куда именно поведет войско, даже Ибрагиму, хотя тот, конечно, все понимал. Но Ибрагим пойдет вместе с ним, а матери какая разница, куда отправится сын? Лишь бы вернулся живым и невредимым да с победой. Потому султан просто повторил слова о надежде на успешный поход и готовности к нему войска.
Перед тем как выйти из покоев валиде, Сулейман еще раз напомнил:
– Присмотрите за Хуррем. Она совсем юная и не отличается крепостью здоровья.
Хафсе хотелось поинтересоваться, откуда у султана сведения о крепости здоровья наложницы, но она сказала другое:
– Я не забываю своих обязанностей. Ваша наложница будет под присмотром. Или вы хотите, чтобы она жила до вашего возвращения в моих покоях?
Спросила просто так и сама ужаснулась: только такого не хватало! Сулейман понял, что мать обиделась, покачал головой:
– Нет, этого не нужно. Я доверяю вашему опыту и вашему сердцу. Я люблю эту женщину и хочу, чтобы она родила здорового ребенка.
Слова сына задели Хафсу. Он так открыто говорил о любви к какой-то наложнице, причем не о том, что она красива или знатна, а просто о том, что любит.
Глядя вслед султану, валиде пыталась разобраться в сложной смеси чувств. С одной стороны, ей, как и тогда, когда Сулейман покраснел, глянув в зеленые глаза Хуррем, Хафсе понравилось, что у сына горячее и ласковое сердце, что он не в отца, способен любить и даже краснеть, способен признаться в своей любви. А ведь Сулеймана все считают замкнутым и черствым человеком.
С другой – валиде чувствовала укол ревности, потому что сын предпочитал матери какую-то женщину, пусть даже самую лучшую. И выбрал он ее сам, пусть даже предложила среди других мать. А еще где-то внутри рождалось понимание, что именно эта женщина, столь необычная, способна забрать у нее сына.
До сих пор все бывавшие на ложе султана женщины были всего лишь красивыми телами для ублажения его плоти. Сулейман любил Махидевран и Гульфем, но любил их тела, красивые, роскошные, способные дарить наслаждение и рожать детей. Но Сулейман не интересовался ни их душой, ни их развитием тем более. Ни с Махидевран, ни с Гульфем ему в голову не пришло бы вести умные беседы или читать книги. Как и ни с какой другой наложницей. Ни с какой, кроме этой.
Валиде не зря старалась, чтобы на ложе сына одна женщина почаще сменяла другую: умная Хафса прекрасно понимала, что много – значит, ни одной. Красивые лица, красивые тела, умение доставить удовольствие… Но сегодня одна, завтра другая, послезавтра третья, и султан забывал о первой, тем более они мало чем отличались друг от дружки.
Хафса вовсе не желала, чтобы подле Сулеймана появилась еще одна Махидевран, чтобы захватила власть над ним, валиде не нужна еще одна властительница. В гареме и в сердце Повелителя одна главная женщина – валиде, его мать, а жены и наложницы только для постели, не для сердца и не для ума.
Глупая Махидевран попыталась оттеснить валиде, не догадываясь, что этого делать нельзя, можно пострадать. Не Хуррем, так была бы другая, Хафса не прощала попытки возвышения рядом с собой. С Махидевран было нетрудно справиться. А вот сказать это о Хуррем Хафса не могла. Она уже чувствовала, что появилась женщина, способная завоевать сердце (и уже завоевавшая!) султана вопреки всем законам разума. Не самая красивая, не самая стройная, невысокая, но чем-то поразившая Повелителя в самое сердце.
Валиде вздохнула; оставалось надеяться, что поход пойдет на пользу отношениям султана с этой наложницей. Польза для валиде значила простое забвение. Пусть Хуррем рожает ребенка, вдали от нее колдовские чары этой девчонки рассеются, и все встанет на свои места. Время лечит, и от глупой влюбленности тоже. Это хорошо, что поход, очень хорошо. И не стоило обижаться на недоверие, пусть будет так. Пока Сулейман не слишком верит в доброжелательность валиде по отношению к его обожаемой любительнице поэзии? Пусть, она покажет сыну свою заботу, Сулейман поймет, что мать не против него, ведь приняла же Ибрагима даже тогда, когда все были против такой странной дружбы шах-заде с рабом, пусть и разумным. Теперь валиде покажет, что способна заботиться и о странной наложнице, если этого требует султан. А уж что его сердце остынет за время похода… это не вина валиде, она будет стараться…
А ребенок Хуррем, если родится, никому не помешает, все равно наследников у Сулеймана уже достаточно. Дочек, правда, нет, но если Хуррем родит дочь, то и вовсе упадет в глазах султана.
Через несколько минут после ухода сына Хафса уже чувствовала себя прекрасно, решив, что события развиваются как нельзя лучше. Когда Сулейман вернется, Хуррем будет круглой, как подушка, султан возьмет себе другую. А за время похода успеет основательно отвыкнуть от роксоланки и ее стихов.Сама Роксолана находилась в смятении чувств, но не только из-за беременности, еще из-за встречи с Ибрагимом.
Грек – правая рука Повелителя, и ему, словно близкому родственнику, позволительно заходить даже в гарем. Нет, не к Роксолане шел новый визирь, его позвала валиде. И это неудивительно, мать султана желала поговорить с тем, кто будет сопровождать ее сына в опасном походе.
Но вовсе не опасности предстоящего выступления беспокоили Хафсу, она прекрасно понимала, что, пока не перебьют всех янычар до единого, до султана не доберутся, его жизнь в гораздо большей опасности во время охоты. Валиде желала поговорить о том, как бы за время похода перебить интерес Повелителя к его новой наложнице.
Валиде все же расспросила Ибрагима о предстоящем походе, но тот даже не мог сказать, куда идут:
– Пока на Эдирну, больше Повелитель ничего не говорит.
– Даже тебе?
– Даже мне. Может, не решил еще?
– Вчера был гонец?
Вот это да! То, что в гареме валиде известно даже о количестве съеденных виноградин или вздохов наложниц, неудивительно, но она знает и все, что происходит у султана? Гонец из Венгрии прибыл ночью, а утром мать султана уже задавала о нем вопрос. Что она еще знает? Знает ли о сообщении, которое привез?
Хафса не стала томить пашу:
– Глупый король Лайош бросил Повелителю вызов?
– Об этом пока никто не знает.
– Конечно. Я не о том. Ты знаешь, как преуспела в завоевании сердца Повелителя наложница, которую ты подарил ему?
– Хуррем?
– Тебе даже известно ее имя?
– Повелитель сказал. Он благодарил за наложницу.
Ибрагим мог бы обмануть самого Сулеймана, он мог обмануть кого угодно, но только не Хафсу. Женщины в вопросах отношений куда проницательней мужчин вообще, а мать в отношении своего сына тем более.
– Где ты взял столь разумную и образованную наложницу?
Вопрос, который не задал, не успел задать Сулейман, произнесла его мать. Удалось остаться спокойным, развел руками:
– Предложили наложниц из Кафы, там хорошо обучают. Сказали, что красива, умна, необычна, я и согласился. Но потом решил, что мне умная не подойдет, что и без нее голова кругом, может, лучше Повелителю? Я рад, что она понравилась. Что за имя – Хуррем?
– Смешливая. Улыбчивая. Поет, стихи читает…
Валиде внимательно наблюдала за пашой. Он все сделал правильно, слова произносил спокойно, не волновался, но и не отмахивался, играл хорошо. Беда в том, что Хафса увидела эту игру. Она нутром почувствовала внутреннее напряжение грека, которое тот сумел не показать внешне.
– Я рад, что угодил. Трудно угодить, не видев девушку, могли обмануть. Она хоть и впрямь красива?
– Нет.
И Ибрагим выдал себя, вскинул-таки глаза, в которых читалось изумление, смешанное с возмущением. Казалось, хотел крикнуть: как же нет, когда красива! Пусть не обычной красотой, доступной не всем, но хороша же!
Встретился с внимательным взором валиде и быстро потупился, изображая смущение:
– Но я не мог этого увидеть.
– Не мог. Но увидел. Правда? Я не буду ничего спрашивать и Повелителю не скажу. Девчонка того не стоит. Она красива не больше других, умна сверх меры, очаровала Повелителя, поглотив все его думы. А теперь еще и беременна.
И снова Ибрагим не сдержался:
– Уже?
– Мой сын сильный мужчина, почему ты сомневаешься?
– Неужели я так долго отсутствовал? Мне показалось, что вернулся быстро…
– Показалось. Мне нужно отвлечь мысли Повелителя от этой женщины. Ты постараешься, чтобы это произошло в походе. Я не против Хуррем, но она должна помнить свое место, это место всего лишь удачливой наложницы. Ты знаешь, что Махидевран наказана за то, что избила Хуррем?
– Как наказана?
– Повелитель отправил ее в летний дворец с глаз долой. А у Хуррем до сих пор не прошел подбитый глаз. Вот какие дела творятся в гареме.
– Неудивительно, что Повелителю не до похода…
– Уже до. И за время отсутствия он должен освободиться от этих чар. Ты меня понял?
– Я постараюсь найти достойную замену Хуррем. В Европе немало красивых и образованных женщин.
– Постарайся.
– Я Аллах!
Паша произнес обычную формулу: «Я Аллах!» – «Помоги мне, Господи!», как говорили все, желая не оставаться один на один с проблемой. Но мысли Ибрагима были далеко от этой самой просьбы.
Ему оставалось удивляться, чем же так помешала валиде Роксолана. Тем, что захватила внимание султана?
Он шел по коридору гарема от валиде, как вдруг что-то заставило замереть. Навстречу в сопровождении кизляр-аги двигалась маленькая фигурка. Кизляр-ага первым приветствовал Ибрагима:
– Ибрагим-паша…
Сказал с полупоклоном и скользнул вперед. Девушка остановилась. Всего на мгновение, лишь вскинула на него зеленые глаза. Те самые, что не давали ему спать столько ночей. Вскинула и опустила, спеша за евнухом прочь от покоев султана. Повелитель днем звал наложницу?
Но не это взволновало Ибрагима, его словно громом поразило понимание, что ничего не смог забыть, при одном взгляде на хрупкую фигурку обожгло, словно пламенем. Говорят, время лечит – казалось, больше двух месяцев отсутствия, заботы, хлопоты, серьезные дела, другие женщины вытравили образ зеленоглазой колдуньи из памяти, из сердца. Но нет, стоило увидеть, и он снова болен. Смертельно болен, потому что существует еще один такой же больной, у которого силы и прав больше, – Повелитель. Султан тоже очарован зелеными глазами и нежным смехом и добровольно не отступит, это Ибрагим понимал хорошо.
Когда Роксолана была у него дома, между ней и Повелителем Ибрагим легко сделал выбор в пользу султана, потом пожалел, но никак не думал, что будет жалеть долго. В конце концов, это просто женщина, разве женщина может стоять между двумя сильными мужчинами, между ним и Повелителем, разве может заслонить собой его верность, проверенную годами, его преданность, их дружбу, такую необычную – дружбу всесильного падишаха и его раба? Всего мгновение назад казалось, что не может. Нет, не так, он был абсолютно уверен, что не может, боялся только одного: чтобы султан случайно не узнал о том, что верный раб видел его наложницу обнаженной, касался ее руками, губами, мог взять, но добровольно отказался. Только этого боялся Ибрагим, только этого.
Но встретился с зелеными глазами и понял, что бояться следовало другого. Один взгляд – и он не властен над собой, над своим сердцем, разумом, готов забыть об осторожности, готов на все.
Ибрагим поспешил подальше от гарема, проклиная встречу, но никак не мог заставить себя проклинать и эти зеленые глаза. А еще… это было самым ужасным: руки вспомнили ее тело, а губы – упругие соски ее груди. И видение не желало отпускать. Ибрагим даже заскрипел зубами, чувствуя, как его охватывает волна желания.Роксолана тоже была потрясена этой встречей. Почему, зачем, за что?! Этот кареглазый человек заставил дрогнуть в ее душе что-то такое, чего она вовсе не желала. Роксолана полюбила султана, уже носила под сердцем его ребенка, была привязана к Повелителю душой, даже простила ему свое рабство. Зачем эта встреча с Ибрагимом? Ни к чему воспоминания о его горячих руках и губах!
Юная женщина старалась вспомнить, о чем беседовала с султаном.
Уже палили пушки в знак войны, ударили барабаны янычар, призывая очнуться от сонной одури и встать в строй, уже орали верблюды, ржали лошади, трубил черный боевой слон султана, визгливо орали торговцы и распорядители на улицах Стамбула, уже собралось трехсоттысячное войско, готовое выступить следом за янычарами… Все готово, завтра назначено само выступление. Повелитель пожелал попрощаться с Хуррем днем, потому что эта ночь не для любви, она для последних размышлений и поддержания боевого духа. К утренней молитве султан должен быть бодрым, выспавшимся и без мыслей о женщине в голове. Это понимала и сама Роксолана.
На сей раз все поменялось по времени, они сначала занимались любовью. Целуя ее лицо, грудь, лаская тело, Сулейман твердил, что желает запомнить каждую черточку, сохранить в своем сердце, умолял беречь себя и ребенка, хорошо кушать, быть осторожной и обязательно родить крепкого младенца.
– Вы не вернетесь до его рождения?! – ахнула Роксолана.
– Надеюсь вернуться, но поход есть поход…
После жарких объятий султан лежал, опершись на руку, согнутую в локте, и разглядывал возлюбленную. Та смутилась:
– У меня еще не прошел синяк… Не смотрите.
– Чего ты хочешь, попроси, я все сделаю.
– Нет, не сделаете.
– Почему? Чего ты желаешь такого, что я не мог бы сделать?
– Остаться. Я не прошу.
Сулейман вздохнул, поправляя ей волосы:
– Ты права, этого не могу, иначе завтра же перестану быть султаном. А что-нибудь попроще? Ты можешь попросить о чем-нибудь выполнимом?
– Могу.
– Говори.
– У меня не одно желание…
– Ты похожа на всех женщин. Говори, я исполню.
– Можно мне… можно мне, пока вас не будет, приходить сюда и брать книги?
– Что?!
– Я осторожно, я не буду забирать, только здесь почитаю.
– Так… еще что?
– Можно мне писать вам письма?
Сулейман хохотал от души:
– Нет, такого у меня не просила ни одна женщина! Не только у меня, сомневаюсь, чтобы вообще у кого-то! Пользоваться библиотекой, писать мне письма… Есть еще просьбы?
– Вы обещали приставить ко мне учительницу языков, чтобы учила читать и писать, а не только говорить.
– Хорошо, ты можешь брать книги, писать мне длинные письма, я распоряжусь об этом и попрошу Ибрагима срочно подыскать образованную наставницу. Но ты хочешь, чтобы я привез что-то из похода?
– Хочу.
– Наконец-то! Что? Рубины, изумруды, дорогие ткани, меха, рабов, что?
– Нет, если можно…
– Что? – Он уже понял, что сейчас услышит нечто необычное. Так и есть.
– В городах, которые вы счастливо завоюете, наверняка найдутся книги. Велите воинам не жечь их и не портить, пусть собирают.
– Хуррем! Хорошо, что тебя не слышит гарем, несдобровать бы.
– Но я же не гарему это говорю, а вам.
– Я привезу тебе все книги, какие смогут найти в завоеванных землях мои воины. Поистине, ты удивительная женщина. Скажи, а меня ты любишь не за то, что я учу тебя писать?
Она вдруг лукаво улыбнулась:
– Я люблю за учебу… только другую…
Сулейман схватил ее в охапку, прижал к себе:
– Вот так-то лучше, не то я скоро начну ревновать тебя к учебе! Иди сюда, у нас осталось мало времени…
Сейчас она жалела, что уходит в поход Сулейман, и радовалась, что за ним последует этот страшный человек – Ибрагим.
На следующий день 18 мая 1521 года утренний намаз был особенно долгим и торжественным, после чего султан заложил первый камень в основание будущей мечети имени своего отца Селима, поклонился праху великого прадеда – Мехмеда Завоевателя, легко вскочил в седло своего черного, как ночь, коня (только павлиньи перья на высоком тюрбане качнулись) и поднял руку в знак того, что пора выступать.
Следом за Повелителем в седло вскочил и верный Ибрагим. За ним последовали визири, беи, а там и все остальные. Огромное войско пришло в движение, улицы Стамбула снова огласили крики, рев верблюдов, конское ржание, сами улицы, казалось, дрогнули от тяжелой поступи боевых слонов… Ужасающая сила выступила против неверных. Только самые доверенные вроде Ибрагима, знавшие о гибели посла Бехрама, понимали, против кого направлена эта силища, но и те не могли быть до конца уверены.
Пока громада двигалась в направлении Эдирны, когда-то бывшей столицы Османов.
Сулейман держал себя так, словно страстно желал оставить за спиной в Стамбуле все свои сомнения и малейшую нерешительность. Может, так и было?
На первых привалах он не вспоминал о гареме, дворце, тем более о Хуррем. Молчал и Ибрагим. На какое-то время даже показалось, что жизнь вернулась в прежнее русло, когда не было этой зеленоглазой колдуньи, когда между ними не было никаких тайн и недомолвок. Ибрагим отдыхал душой, все равно с опаской ожидая малейшего упоминания о наложнице, боясь выдать себя хоть чем-то.
Сулейман от природы подозрителен, даже если не от природы, то всей прежней жизнью воспитан быть недоверчивым, слышать в каждом слове ложь, всех подозревать в обмане. Неудивительно, если вспомнить, что он младший сын младшего сына, что ему по всем законам не стоило даже мечтать не только о престоле, но и о самой жизни. Но вот случилось невообразимое – его отец Селим, одолев братьев и отца, стал султаном, а потом казнил собственных сыновей, оставив в живых только Сулеймана.
Что это было, простая случайность или султан Селим все рассчитал точно, оставив в живых только того, кто не пойдет против? Пошел бы? Возможно, и пошел, но Селим умер раньше, чем Сулейман успел набрать достаточно сил, чтобы выступить против отца. Или не выступил бы, терпеливо дожидаясь своей очереди?
Трудные вопросы, разве можно понять, как поступил бы человек, получи в руки большую силу, притом такой замкнутый и недоверчивый.
Во всей империи был всего один человек, которому Сулейман доверял безгранично, – Ибрагим. Даже матери так не верил, знал, что он для Хафсы все, потому что без него ей не бывать валиде – главной женщиной империи, что она сделала все возможное, чтобы привести к власти своего мужа Селима (это воины ее отца Менгли-Гирея помогли султану выступить против прежнего султана Баязида), знал, что нужен Хафсе даже больше, чем она ему, но до конца не верил.
А Ибрагиму верил. И не потому что тот был рабом, все, кроме знаний, получившим из рук благодетеля, а потому что они единомышленники. Для всех Ибрагим слуга, а Сулейман Повелитель, но наедине они даже не равные, Ибрагим впереди – пусть на шаг, но впереди. Он больше знал, больше умел, к тому же был более свободен, как бы странно это ни звучало. Ибрагим мог отправиться на смотр войск, уехать в Эдирну или даже в Египет, а Сулейман нет. Султан был привязан к Стамбулу и покидал столицу разве что для охоты, в остальное время он подчинен обычаям, правилам, закону в большей степени, чем вчерашний раб Ибрагим.
Ибрагим никогда не пользовался своим преимуществом и не намеревался этого делать. Ему не нужна видимая власть, куда заманчивей власть невидимая. Грек помнил, как однажды в их деревеньку занесло уличного актера с куклами. Все видели, что куклы на ниточках, что они движутся не сами по себе, но были в восторге от умения кукловода, от того, что эта подчиненность забывалась. Все, кроме мальчика, не расстающегося со скрипкой. Георгиса поразило другое – именно власть человека над безвольными куклами. Вот как надо: не приказывать, не угрожать оружием, не давить авторитетом, а тихонько дергать за ниточки, чтобы послушные твоей воле куклы выполняли твои желания. И при этом пусть остальные думают, что куклы движутся сами по себе, пусть аплодируют им, а не кукловоду.
Маленький Георгис схватил самую суть самой сильной власти, той, что не бросается в глаза, той, что не видна, а значит, наиболее сильна.
Кукловод увез свои послушные деревянные игрушки, потом случилось страшное, и Георгис стал рабом Ибрагимом, многому обучился и даже подружился с шах-заде, наследником престола Сулейманом. Тогда он не думал об этой власти, просто дружил, но постепенно почувствовал ее вкус. Шах-заде слушал, советовался, и, научившись давать советы так, чтобы казалось, что додумался сам, Ибрагим постепенно все больше чувствовал себя тем самым кукловодом.
А теперь Сулейман уже султан, Повелитель, давший ему самому немалую власть в руки. Но Ибрагима привлекала не она, а именно возможность быть властителем дум султана. Так и было, Махидевран могла занимать его мысли только как женщина в постели и мать его сына, Гульфем и того меньше, остальные просто были красивыми телами, а разум, душа Повелителя оставались во власти Ибрагима.
И вот теперь произошло страшное: у Сулеймана появилась женщина, способная отобрать эту власть у грека. Еще хуже, что Ибрагим был готов сам попасть под ее чары, подчиниться, причем с восторгом. Но у Роксоланы уже был мужчина в подчинении, ей второго не надо, как не нужен соперник и Сулейману.Шли не спеша, словно давая Европе время ужаснуться силе, неисчислимости войска, мощи пушек, неотвратимости падения. Опустошали по пути все, взимая такой налог на содержание войска, что люди, не дожидаясь голодной смерти, сами бросали все и уходили подальше в горы, где можно было бы хоть как-то прожить с семьями. Но Сулейман смотрел на все равнодушно, он знал одно: предками завещано продолжение их дела, он выполнил завещанное. А еще знал, что если сегодня не выполнит, то завтра сабли янычар обернутся против него самого. Выбора не было, да он и не желал выбирать. Еще султан Селим готовил поход, неважно куда, но готовил. Если тетива натянута, а стрела наложена, то опустить лук уже нельзя. Вытащил клинок из ножен – руби врага, а если не намерен этого делать, то лучше не берись за рукоять меча ли, кинжала – все равно.
Только через несколько дней Сулейман впервые заговорил с Ибрагимом о Хуррем.
– Знаешь, о чем она меня попросила? Чтобы привез ей все книги, которые мои воины смогут раздобыть по пути. Распорядись об этом, за каждую книгу будет награда. А сам отбери, чтобы дурные не попали.
Ибрагим только кивнул, вовсе не хотелось обсуждать с Повелителем просьбы Роксоланы.
Но в конце десятого дня их догнал гонец с письмом. Увидев свернутое трубочкой послание, Сулейман с трудом сдержал улыбку, читал так, чтобы никто не видел. Но стоило развернуть послание, как бровь султана удивленно приподнялась, с каждым мгновением его лицо мрачнело, а в конце и вовсе потемнело. Сулейман скрутил листок и бросил в огонь.
– Дурные известия, Повелитель? – тревожно поинтересовался Ибрагим.
Странно, он сам получил от своего человека сведения, что в гареме все хорошо. Что такое могла написать султану Роксолана, что он разозлился?
– Нет.
– От кого письмо?
– От Гульфем.
– От кого?
Вот уж не знал, что кума-кадина умеет писать. С чего бы это, неужели пример Роксоланы подействовал?
– Написано рукой хазнедар-уста, я ее руку знаю. Витиеватые глупости, клятвы в любви и готовности птицей прилететь, если бы только разрешил. Может, разрешить и посмотреть, каково ей здесь будет?
В голосе горечь, Ибрагим понял почему – султан ждал письмо, но не от Гульфем. Если Роксолана сама не смогла написать, то догадалась бы попросить. Вон даже Гульфем догадалась.
– Завтра отправь Гульфем подарок. Она жемчуга любит. Найдешь?
Ибрагим снова лишь кивнул. Он и радовался, что Роксолана не пишет, и сочувствовал своему другу-хозяину. Нет, правы моряки, что не берут на борт женщин, от них все беды на свете! Влюбленный мужчина становится беспомощным и глупым и перестает быть властелином своей судьбы.
Грек твердо решил сделать за время похода все, чтобы и султан, и он сам выбросили из головы эту роксоланку, лучше уж глуповатая Гульфем, чем безжалостная Роксолана, еще и способная поссорить султана с его другом или вообще погубить Ибрагима.
В Стамбул был отправлен отменный жемчуг в красивой резной шкатулке, которая и сама по себе подарок.Всего лишь наложница…
Что-то неуловимо изменилось уже на следующий день после ухода султана в поход. Никто в гареме, кроме валиде, пока не знал о беременности Роксоланы, но отсутствие Повелителя она почувствовала быстро. Больше не было рядом защитника, который каждый вечер звал к себе в покои, которому могла пожаловаться, хотя никогда не стала бы этого делать. Теперь она была одинока, одна против целого гарема.
Началось с простых насмешек.
– Ах, как наша Хуррем переживает! Даже есть почти перестала.
– А похудела-то как! Одни глаза остались.
– А они у нее были? Разве можно назвать глазом такой синяк?
– Может, это не Махидевран ей подбила, а сам Повелитель?
– Да, надоела со своими стихами и заумными речами!
Они хихикали, старательно делая вид, будто ее саму не замечают. Хотелось крикнуть: «Что я вам плохого сделала?!» Плотину, сдерживавшую зависть, прорвало, и гадкое чувство затопило весь гарем. Бояться больше некого, Повелитель ушел не на один месяц, валиде Хуррем словно не замечает, кизляр-ага тоже вдруг сделался слепым. Пока вернется султан, много воды может утечь… А разве можно надеяться, что за время похода он не забудет наложницу?
Кизляр-ага позволял ей брать книги в султанских покоях, вернее, находиться там, – забирать драгоценные манускрипты в свою комнату Роксолана не рискнула бы и сама. Но при этом евнух стоял над душой и внимательно следил, что делает наложница. Весь его вид показывал, насколько страшно занятому евнуху надоели выходки глупой женщины!
– Что ты за мной следишь? Повелитель разрешил читать!
– Разрешил, но не сказал оставлять тебя тут одну.
– Я никуда не денусь и книгу не унесу.
– Читай, я подожду, – вздыхал кизляр-ага, складывая руки на животе и скорбно вздыхая, мол, что с тебя возьмешь, если у тебя никакой совести нет.
Однажды Роксолана вдруг вспомнила, как ругала Фатима ее саму за то, что складывает руки на груди или животе, мол, это примета дурная, сцепить руки – значит перекрыть своей судьбе путь, ухудшить ее.
– Кизляр-ага, почему ты пальцы сплетаешь?
– А что? – испугался евнух.
– Судьбу свою этим ухудшаешь. Ты разве не знал?
У бедного кизляр-аги глаза полезли на лоб.
– Нет, не знал.
– Тебе никто не сказал?
– Нет.
– Запомни, а то ненароком испортишь жизнь.
Евнух посмотрел недоверчиво, но на всякий случай пальцы больше не переплетал, а вечером поинтересовался у Фатимы, правда ли это. Та кивнула:
– Да, переплести пальцы, скрестить руки на груди или обхватить колени – дурной знак.
Но даже после этого отношение к Хуррем у кизляр-аги не изменилось. Он не верил, что султан долго может быть увлечен вот этой худышкой. Об этом они говорили с евнухами каждый день, вернее, говорили евнухи, а он только покряхтывал и слушал.
Кизляр-ага по-своему даже жалел девушку, поманила ее судьба лакомым кусочком и тут же бросила наземь. И неважно, сплетала Хуррем свои пальчики или нет. Да уж, лучше бы и не знать такого возвышения, какое было у этой любительницы поэзии в последние два месяца. Верно говорят: чем выше поднимешься, тем дольше падать придется.
– Тебе гулять побольше нужно. Сидишь за своими книгами. Так и помереть недолго. Умрешь, что я Повелителю скажу? Что ты скрючилась и ослепла из-за чтения?
Кизляр-ага ворчал беззлобно, просто ему надоело часами выстаивать рядом с читающей Хуррем.
– А ты не стой рядом! Займись своими делами. Я сама вернусь в комнату.
– Ишь чего захотела – чтобы я ее в султанских покоях оставил! Ты не баш-кадина и даже не кадина пока. Вот родишь, тогда чего-то требуй.
– А я ничего не требую, только то, что разрешил Повелитель. Правда, не стойте, кизляр-ага. Пусть за дверью подождет кто-то из евнухов; закончу – позову, он поставит книгу на место и меня уведет.
– Потерплю.
Роксолана прекрасно понимала, почему неотступно следует сам главный евнух, почему терпеливо (или не очень) переминается с ноги на ногу. Боится оставить ее у султана в покоях, чтобы не навела порчу или не колдовала.
– Кизляр-ага, если бы я захотела околдовать Повелителя, то уже сделала бы это.
– А ты разве не околдовала?
– Околдовала.
У евнуха уши приподняли чалму.
– Знаешь чем?
– Чем же?
Верил и не верил, разве можно признаться в колдовстве открыто? Значит, смеется.
– Вот именно этим – что читать умею, что книги люблю, стихи. А главное – я самого Повелителя люблю. Не за подарки или могущество, а его самого, понимаешь?
Что-то дрогнуло в зачерствевшей душе кизляр-аги. Если б его так любили! Но никогда он не услышит таких слов, никогда женщина не скажет ему о любви, презирают, насмехаются – конечно, в лицо смеяться никто не рискует, разве только взбешенная Махидевран кастратом назовет, остальные молчат. Но он-то не слепой, все замечает, все понимает, все помнит.Его изуродовали еще мальчиком, но лекарь попался хороший, сумел все сделать так, чтобы он не просто выжил, но и не превратился в толстую бабу с визгливым голосом. Совсем избежать женственности не удалось: голос был тонок, ручки маленькие, ножки тоже, но не оплыл, не стал похож на бочку. Именно потому надолго удержался в гареме и рядом с Повелителем.
Он все помнил, кроме своего имени. Название должности – кизляр-ага – приросло настолько, что стало этим именем. Кизляр-ага как у других Рустем-ага, Яхья-ага, как Ахмед-паша, Пири-паша… До паши ему далеко, хотя власти куда больше.
Лекарь оказался опытным, а мальчик живучим (после операции погибали многие), а еще сообразительным и умеющим не колоть глаза своим уродством, в котором не виноват. Просто он каким-то чутьем понял, что если сделает вид, что все как и должно быть, то сумеет добиться большего.
В первые годы он и не знал, что у других может быть иначе, чем у него, искренне полагая, что естество отрезают всем, потому и называется «обрезание». Но однажды увидел обнаженного слугу, ахнул:
– Мас Аллах, ему не делали обрезание?! Висит, как у жеребца.
– Если он не правоверный, так и не делали.
А потом увидел все и у правоверного, сообразил, что с ним самим что-то не так. На свое счастье, не задал вопрос, чтобы не смеялись, а поразмыслил и понаблюдал. Как раз в это время отбирали евнухов в гарем шах-заде Сулеймана в Манисе.
Открывшаяся истина была страшна, юноша понял, что отличает его от других, что он не мужчина и не женщина, никогда не познает счастья семейной жизни, которое дается даже рабам, не познает счастья любви.
Черноглазый, сообразительный, ловкий, он мог бы нравиться девушкам, но те сторонились. Чувствовали, что что-то не так? Но когда однажды попытался взять за руку симпатичную рабыню, та фыркнула:
– Уйди, кастрат вонючий!
«Кастрат» он уже понимал, а почему вонючий?
И это понял. За проведенные в обществе себе подобных годы юноша настолько привык к запаху мочи, что не замечал его, но постепенно научился просто контролировать себя, подвязывал ткань, часто менял, часто мылся с великими предосторожностями.
А потом шах-заде решил переполовинить евнухов, тех, которые не были полностью кастрированы. Не выдержали многие, погибли, а те, что выжили, после перенесенного совсем обабились. Вот тогда и помянул добрым словом лекаря юноша, хотя как за такое можно добром поминать?
Умный, не такой вонючий, как многие другие, ловкий, способный ужом проскользнуть и быть незаметным, он быстро стал кизляр-агой – главным евнухом, начальником над девушками. Повелитель ценил своего евнуха за умение сглаживать углы, за то, что не бегал с жалобами на непослушных рабынь, что не враждовал с валиде, не задавал вопросов и не сплетничал.
В гареме и без кизляр-аги все всё знали, а он, если не желал говорить, складывал внизу живота маленькие ручки и картинно закатывал глаза. Даже рабыни по-своему любили главного евнуха, потому что не был злым и жестоким, а если и вредничал, так это издержки должности. Но все знали, что кизляр-агу в мелочах можно задобрить подарками, а в чем-то важном он будет как каменная стена стоять на страже интересов своего господина.
К хихиканью за спиной и перешептыванию он давно привык, научившись относиться к этому снисходительно. В остальном кизляр-агу уважали, насколько женщины могут уважать евнуха. Зарвавшихся он быстро ставил на место, хотя попадались и такие, как баш-кадина Махидевран. Родила Повелителю сына и решила, что ей все можно. Вот и поплатилась.
И эта Хуррем тоже… Нет, она не насмехалась над кизляр-агой открыто, но в каждом ее слове, особенно о книгах и учености, он слышал насмешку. Ничего, жизнь и ей покажет. Уж иногда заползает в скалах выше, чем залетает птица. Он потерпит и посмотрит, как будет падать с высоты зазнавшаяся ученая Хуррем. И не такие падали…
Повелитель в походе, валиде занята своими делами и болезнями, Махидевран в опале в летнем дворце, куда не мешало бы переехать и гарему, да, видно, в этом году всем не до переезда. Роксолана одна… Нет, вокруг все время кто-то есть, рядом Фатима, Гюль, еще три приданных ей служанки, то и дело вертится кизляр-ага, иногда зовут к валиде. Но все равно одиночество давит.
Фатима и Гюль заглядывают в глаза, улыбаются, Роксолана улыбается в ответ, пряча глаза. Эта улыбка больше похожа на оскал. Доверять тем, кто уже однажды предал, нельзя. Других нет.
Уходила в покои султана, читала, пыталась писать сама. Все ради того, чтобы снова ощутить его присутствие, вспомнить каждую ночь миг за мигом. Ругала себя за то, что спала по ночам, а не смотрела на Сулеймана пусть даже в темноте. Потом вспомнила, как он испугался такого разглядывания (султана нельзя видеть спящим!). Заново проживала каждый день, который была рядом с ним. До дрожи в коленках, до мурашек по коже вспоминала его руки, его губы, касавшиеся самых потаенных мест. Сама пыталась представить, как ласкает, как гладит, целует его красивое лицо, плечи, прижимает к щеке сильную ладонь…
Представляла ночами и чувствовала ответный жар. Недаром говорят, что влюбленные связаны и на расстоянии, – султан, несомненно, чувствовал, откликался. Это хорошо, это означало, что не забыл, что так же ждет и желает встречи, как она сама.
Но однажды…
Роксолана с трудом отогнала это ощущение. Показалось, что ее груди коснулись те, другие руки – руки Ибрагима! Что ее плечи сжали другие ладони, груди коснулись другие губы… Она дернулась, словно стараясь выбраться, освободиться. Удалось, но ненадолго. И самым страшным для Роксоланы было ее собственное желание подчиниться чужим рукам.
Когда в следующий раз кожей ощутила эти страстные прикосновения, мысленно отбивалась уже не так уверенно. Где-то внутри крепло желание подчиниться, отдаться хотя бы мысленно. Стало страшно, словно изменяла султану, но отказаться уже не могла.
Почему она уверена, что это Ибрагим? Может, это Повелитель так страстно желает ее? И отбиваться нельзя: если это Сулейман мысленно снова и снова ласкает свою Хуррем, то сопротивляться даже мысленно – преступление. И она подчинялась, горела под этими незримыми прикосновениями, чуть не дугой выгибалась, чувствуя на своей груди горячие губы, а на бедрах сильные руки.
Что за наваждение?! Он ласкал ее каждую ночь, горячо, требовательно… От этого по утрам под глазами ложились тени, словно после настоящих бурных ласк мужчины. Еще немного, и заметят. Конечно, можно отговориться бессонницей в тоске по султану, но выдадут блестящие глаза. Глаза приходилось прятать, чтобы никто не прочел в них преступных мыслей.
Роксолана старательно обманывала сама себя, твердила, что это Сулейман вспоминает их объятия, что это он так страстно желает свою Хуррем, потому желание летит через многие земли от него до нее. Убеждала, что не отвечать нельзя, можно обидеть султана, он забудет, откажется… И понимала, что все обман: если Сулейман и желал, то не так страстно, его объятья были другими. А в этих ночных видениях самым главным было сознание недозволенности, невозможности самих объятий. Не потому, что они больше похожи на колдовские, а потому, что запретны.
Чувствуя, словно чьи-то пальцы пробегают по ее позвоночнику, гладят спину и ягодицы, Роксолана уже понимала, что это мысленно делает Ибрагим, это его руки именно так касались ее, тогда еще будущую невольницу гарема. Сулейман ласкал иначе, он уже был хозяином и запретов не ведал, а Ибрагим словно сознательно играл с огнем.
Она гнала видения, старалась как можно меньше спать, больше думать о Сулеймане, вспоминала и вспоминала каждое его прикосновение и с каждым днем все сильнее чувствовала, что Повелитель думает о ней реже, чем Ибрагим, и хочет ее меньше.
А однажды вдруг приснились сначала все те же горячие ласки Ибрагима, а потом будто он тянет ее за руку за собой, но она точно знает, что тянет к краю бездны. Шагнуть туда страшно и сладостно, полететь в последнем полете, понимая, что внизу погибель, но не жалея ради этих мгновений полета и самой жизни.
И вдруг ужаснулась: а как же ребенок?! Он тоже погибнет вместе с ней?
Села на постели с криком: «Не-ет!» К ней кинулись Фатима и Гюль:
– Что, госпожа, что вам приснилось?
Роксолана сидела, пытаясь понять, что происходит, помотала головой:
– Нет, ничего… все хорошо…
Потом легла тихонько и до рассвета лежала без сна, пытаясь разобраться в самой себе.
Было ощущение, что отступила от края пропасти, уже занеся над ней ногу.
Это наверняка так и есть, потому что отвечать Ибрагиму даже так, мысленно, означало выдать себя при первой же встрече, а еще – потерять Сулеймана. Она вдруг поняла это совершенно отчетливо. Если только допустит в мысли Ибрагима, Сулейман будет потерян.
Как она могла забыть об этом, как могла ночь за ночью даже мысленно поддаваться горячим ласкам грека, как допустила даже мысль о возможности таких ласк?! Неужели в ее душе всего лишь страсть к рабу и черная неблагодарность к султану? И дело не в том, что один раб, другой господин. Сулейман любил, а Ибрагим всего лишь желал. Султан оценил ее разум и душу, а раб всего лишь грудь и бедра.
Как она могла даже мысленно, даже во сне променять одного на другого?
Сердце сжало так, что не вдохнуть, душу заполнила горечь. А что, если Сулейман почувствовал ее почти предательство? Если своим откликом на сумасшедшую страсть Ибрагима она оттолкнула Повелителя, ведь у него чуткая, хоть и закрытая душа. Больно, горько… Дождаться бы ответного письма, чтобы понять, что не забыл свою Хуррем, не забыл, как учил ее писать и любить.
Но письма не было.Роксолана не просто просила разрешения писать Повелителю во время его похода, он обещала делать это часто. Не просила отвечать, понимая, что так даже лучше, его ответы будут означать любовь. А если нет? Если гонец с письмом давно уехал, а ответа нет?
На второе еще рано ждать, но первое давно полетело искать Повелителя на просторах Европы.
Ужасалась тому, что Сулейман мог почувствовать что-то неладное, корила себя за преступные мысли и желания, клялась забыть само имя Ибрагима и уговаривала, что письма нет потому, что султан занят, что он далеко, что гонцу трудно разыскать Повелителя…
Да, конечно, пока найдет, пока Сулейман ответит…
И вдруг…Нужно быть среди людей, пусть это даже болтливые наложницы, решила Роксолана. Когда она не одна, когда вокруг болтовня, необходимо отвечать на чьи-то насмешки, тогда невозможен возврат к тому страшному состоянию, когда она поддавалась далекой страсти Ибрагима.
А еще говорят, что она колдунья, что околдовала султана. Вот это бы на себе испытали! Куда ей до Ибрагима, у того страсть горы и реки, леса и поля преодолевает, но главное – доводы разума. Вот кто колдун и кого надо бояться. А может, он и султана так – околдовал, подчинил своей воле, ведь недаром тихонько говорят, что Повелитель все делает по подсказке своего раба.
Стало страшно, словно рядом в темноте змея, ты ее не видишь и не слышишь, а она может напасть в любой миг. А султан, неужели он ни разу не почувствовал эту страшную силу, власть воли Ибрагима, давление его личности? Может, и чувствовал, но освободиться не в силах?
Роксолану вдруг пронзило понимание, что только она может спасти Повелителя, но для этого нужно самой справиться с Ибрагимом и остаться нужной султану.
И если в первое уже верилось, потому что получалось мысленно отбрасывать эти руки, как только они снова пытались коснуться груди, оттолкнуть грека, то второе непонятно, потому что письма не было.
Она действительно несколько раз мысленно дала отпор накатившему желанию, сумела справиться с собой. И сон не повторялся, чтобы отступила от края пропасти далеко. Только вот надолго ли? И почувствовала, что эта страшная сила тоже отступила, но не исчезла, что будет ждать своего часа, чтобы утащить за собой в пропасть, погубить душу…– Хуррем…
Только Гульфем ей не хватало! Но на лице привычная улыбка с ямочками на щеках, и смех сегодня как всегда, как раньше – звонкий и беззаботный. О чем ей заботиться? Любимая икбал Повелителя, носящая под сердцем его ребенка. Но у кумы-кадины слишком довольный вид – значит, что-то случилось.
– Посмотри, что мне прислал Повелитель.
Прислал Повелитель? Значит, от него все же приходят письма? Конечно, как она могла в этом сомневаться? Тут же мелькнуло подозрение, что ей самой просто не отдают послания султана. Да, такое вполне могло быть, ведь гонцы прибывают не к ней лично, а к тому же кизляр-аге.
Красивая резная шкатулка, а внутри отборный жемчуг россыпью.
– Красиво…
– Да, это ответ на мое письмо. А тебе он что прислал?
Роксолане понадобилась выдержка, чтобы не вскрикнуть. Гульфем писала Повелителю, и он ответил? А ей почему не ответил?!
– Ты умеешь писать? Вот уж не знала…
– Не одна же ты умная. Смотри, какой жемчуг!
Роксолана протянула руку вроде за шкатулкой, и тут…
– Ай, что ты наделала?! Бессовестная!
Покачнувшись, Роксолана упала наземь, конечно задев шкатулку, от чего та выскользнула из рук счастливой Гульфем, и жемчуг оказался в траве.
– Ай! Ай! Ищите жемчуг!
Но рабыни бросились к лежавшей вроде без чувств Хуррем.
– Что с ней?! – ужаснулся кизляр-ага.
Валиде махнула рукой:
– Ничего страшного, с беременными так бывает…
Так гарем узнал, что Хуррем носит ребенка.
Гульфем обомлела:
– Она беременна?!
– А почему нет, ты же родила троих, теперь ее очередь.
Роксолана уже пришла в себя, если честно, то она вовсе не теряла сознания, это была уловка, чтобы выбить шкатулку из рук Гульфем. Удалось, в траве смогли разыскать далеко не все жемчужины, большинство так и пропало. Гульфем почти плакала:
– Такой красивый жемчуг…
– Не сердись на меня. Хочешь, отдам большой рубин, который у меня есть?
– Тот большой?
– Да, только не плачь. И Повелителю я сама повинюсь, что рассыпала твой жемчуг.
На замену Гульфем согласилась, она любила не только жемчуга, но и рубины тоже. По распоряжению Роксоланы Фатима принесла рубин, он перекочевал в ту самую шкатулку, но для вида довольная Гульфем все же немного пошмыгала носом.
Валиде внимательно наблюдала за Хуррем. Она заметила, как быстро пришла в себя юная женщина, так не бывает, если человек теряет сознание по-настоящему, значит, это хитрость? Хафса была вынуждена признать, что хитрость удалась. Видно, Хуррем хотела рассыпать жемчуг, она этого добилась.Валиде постаралась, чтобы их с Хуррем беседу никто не слышал. Была рядом хезнедар-сута, но это второе «я» валиде, ей доверять можно. Со стороны казалось: заботливая свекровь расспрашивает невестку о самочувствии, это неудивительно после обморока молодой женщины.
– Ты отдала Гульфем подарок Повелителя? Не боишься, что он рассердится?
– Я объясню, что невольно обидела Гульфем, а потому была вынуждена пожертвовать его даром, и вымолю прощение.