Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повести моей жизни. Том 1 - Николай Александрович Морозов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Никто. Он существовал и будет существовать вечно. 

Это слово «вечно» производило на меня во все время детства чрезвычайно сильное впечатление и вызывало мысли о беспредельности времени и пространства. И в этот раз произошло то же самое, а вместе с тем невольно явилась мысль: если бог существовал всегда, то почему же не могли бы существовать вместе с ним и солнце, и земля, и звезды? Ведь богу было бы скучно летать неведомо с каких пор одному в пустоте и непроглядной тьме, как мне говорили об этом старшие. 

Но я уже не задавал более няне этих вопросов, так как к тому времени, очевидно, научился понимать, что мне их никто не разъяснит. Этот самостоятельный склад ума, очевидно, постепенно подготовлял у меня почву и для последующих занятий естественными науками. 

Любовь к природе была у меня прирожденной. Вид звездного неба ночью всегда вызывал во мне какое-то восторженное состояние. Пробуждение природы ранним утром или при первом появлении весны, глубокое безмолвие зимнего леса в тихий морозный вечер, волнующаяся даль беспредельной равнины в жаркий летний день — все это как будто звало меня куда-то далеко и казалось проявлением какой-то всюду скрывающейся таинственной жизни. 

Одухотворение природы доходило у меня в детстве до такой степени, что, выбегая утром в парк, я мысленно здоровался с каждым предметом, который попадался мне на глаза: с речкой, пригорком, облачком, деревом, галкой, солнцем, зарей и т. д., а по вечерам не забывал и попрощаться со всеми окружающими меня предметами. И мне казалось, что все они меня вполне понимают. Это со временем так вошло у меня в плоть и кровь, что даже и теперь почти всякий раз, когда мне приходится увидать луну или звезды, поочередно проходящие в высоте перед моим окном в Шлиссельбургской крепости[23], я машинально говорю им, как это делал в детстве: 

— Здравствуй, луна! Здравствуйте, звезды! — хотя и понимаю, что для других это должно казаться большой наивностью. 

Когда мне попалась первая популярная книжка по естествознанию — брошюрка о пищеварении, дыхании и кровообращении, — она мне показалась каким-то откровением. Две старинные астрономии Перевощикова и Зеленого[24] (лекции морского училища) я перечитывал не раз до тринадцати лет, как только гувернер успел познакомить меня с элементарными основаниями физической географии. Почти всю нематематическую часть этих книг я понял и запомнил, а таинственный вид формул и чертежей вызвал у меня страстное желание учиться математике и затаенное опасение, что я никогда не буду в силах понять такой премудрости. 

Большинство видных представителей русской литературы — Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Кольцова, Гоголя и затем Некрасова, всегда производившего на меня вместе с Лермонтовым особенно сильное впечатление, и часть иностранных, главным образом английских писателей в русских переводах, — я знал еще до гимназии, так как их произведения имелись в нашей библиотеке. 

Никакого выбора чтения отец для меня не делал, и я брал всякую книгу, заглавие которой казалось для меня интересным. Майн Рид, Эмар, Купер и особенно Габриель Ферри своим романом «Лесной бродяга» сильно развили романтическую сторону моей натуры и наполнили воображение всевозможными приключениями, так что впоследствии, по поступлении в гимназию, я тоже, как и многие мальчики моего времени, не избежал «сборов к индейцам» и одно время специально и детально изучал с этой целью географию Северной Америки. Для того же самого я долго практиковался с одним товарищем в метании дротиков, стрельбе из сарбаканов, в путешествиях по незнакомым лесам с помощью компаса и в прочих «полезных приемах лесной жизни». 

Никаких книг по общественным наукам, кроме скучной «Истории» Карамзина да статей в журналах, не было в отцовской библиотеке, а потому в догимназический период моего детства мне приходилось довольствоваться лишь собственными мыслями, когда разговоры взрослых побуждали меня задумываться о тех или иных общественных отношениях. 

От кого впервые услыхал я, что, кроме монархии, существуют и республики; каким путем непосредственных размышлений убедился я, что республиканский строй, как основанный на постоянном проявлении всенародной воли, справедливее монархического, основанного на случайности рождения; каким образом узнал я затем, что, кроме абсолютных монархий и республик, есть еще и конституционные монархии, и сразу отнес их к разряду паллиативов, — ничего этого я уже не могу припомнить. По всей вероятности, все это совершилось у меня в период между двенадцатью и тринадцатью годами и легло в основу моего дальнейшего развития. 

Девиз старинных французских республиканцев — «Свобода, равенство и братство» — сразу покрылся в моих глазах ореолом, но только я прибавлял к нему еще одно слово: «наука», понимая под нею главным образом естествознание, которое, по моему  убеждению, одно могло рассеять суеверие и предрассудки, помрачающие человеческие умы. 

В какое время и каким образом я узнал, что симпатичный для меня по моим соображениям отвлеченной справедливости республиканский образ правления был достигнут в иностранных государствах путем тяжелой борьбы, от кого я услыхал впервые или прочел где-нибудь, что в России были декабристы, пытавшиеся добиться того же и для нас, но погибшие в тюрьмах и в Сибири; кто мне рассказал, может быть, со спасительной целью устрашения, что существует Петропавловская крепость, и наполнил мое воображение ужасными картинами жестокостей, которые там творятся над всеми, любящими свободу, а мое сердце жалостью и сочувствием к заключенным в ней узникам, — это я тоже не в состоянии припомнить. 

По всей вероятности, все это относится к первым годам моей гимназической жизни, а все то, что мне приходилось слышать о таких предметах ранее, не оставляло в моей голове никакого прочного следа или не возбуждало серьезных размышлений. 

Но несомненно, что такие разговоры окружающих или заметки в прочитанных мною романах и книгах рано вызвали во мне потребность познакомиться с историей периодов общественной борьбы, хотя к обычной истории с ее бесконечной перипетией войн, пограничных и династических изменений, без указания каких-либо законов общественного развития, я никогда не имел особенной склонности и, подобно большинству, предпочитал знакомиться с жизнью человечества непосредственно по романам. 

Только книги по истории революционных периодов я брал время от времени из библиотек уже со средних классов гимназии и до восемнадцати лет перечитал, вероятно, все, что имелось по этому предмету в русской литературе. Таким образом, несмотря на свое постоянное увлечение естественными науками, я передумал по общественным вопросам почти все, что было передумано и перечитано большинством современной мне развитой молодежи. 

Когда впоследствии, весной 1874 года, я впервые познакомился с радикалами (как называли себя в то время те, кому в обществе давали кличку нигилистов), то оказалось, что почти вся цитируемая ими в разговорах легальная литература была мне уже хорошо известна. 

Но главной моей пищей в периоды отдыха или переутомления всегда были романы, и им, несомненно, принадлежит главная роль в развитии моих симпатий и антипатий в области человеческих отношений. «Один в поле не воин» и «Загадочные натуры» Шпильгагена; «Девяносто третий год» и другие романы Виктора Гюго; «Что делать?» Чернышевского; романы из деятельности карбонаров, как, например, «Доктор Антонио», и остальные в этом роде вызывали во мне глубокое негодование против всякого угнетения и настоящую потребность пожертвовать собою для блага и свободы человечества. Благодаря этому первая же встреча с людьми, занимающимися подобной деятельностью, неизбежно должна была подействовать на меня чрезвычайно сильно. 

Однако никаких таких людей я еще не встречал. Вплоть до девятнадцати лет я думал, что, кроме меня да нескольких друзей из моих товарищей-гимназистов, не было в России никого, разделяющего эти мнения и чувства. Из двух путеводных звезд — науки и гражданской свободы, — которые светили для меня в туманной дали будущего, я почти целиком отдавался первой. 

Во все время моей гимназической жизни, еще со второго или третьего класса, я по целым дням и ночам просиживал над естественно-научными книгами, ища в них не одних сухих знаний, часть которых давала мне и гимназия, но больше всего разъяснения мучивших меня почти с двенадцати лет вопросов: как начался окружающий меня мир? Чем он кончится? В чем сущность человеческого сознания, и что такое наша жизнь, которая в одно и то же время есть мгновение в сравнении с вечностью и целая вечность в сравнении с одним мгновением?.. Стоит ли жить или не стоит? Так ли чувствуют другие люди, как я, или каждый на свой лад, и потому никто друг друга не понимает, а только воображает, что понимает? Я не хочу сказать, чтобы эти вопросы составляли всю мою жизнь. Нет! Как у всякого другого, они прерывались у меня и посторонними впечатлениями окружающей жизни. 

Стоило увидеть хорошенькое личико девушки, и у меня сейчас же появлялся к ней порыв симпатии, и я чувствовал полную готовность в нее влюбиться, и наконец в шестнадцать лет я нашел свой идеал, как уже упоминал, в гувернантке моих младших сестер, только что вышедшей из института очень молоденькой и славной девушке... Стоило увидеть студента с особенно серьезным видом и некоторыми признаками бороды, как я сейчас же начинал чувствовать к нему чрезвычайное благоговение и готов был идти для него куда угодно. 

Все это было в младших и средних классах гимназии. На взрослых людей, как я заключаю теперь по множеству их отдельных фраз, оставшихся в моей памяти, я производил впечатление юноши более развитого, чем это полагалось по моему возрасту, хотя какая-то никогда не оставлявшая меня стыдливость — выставлять напоказ другим свои знания — заставляла меня прямо прятать их от более взрослых, особенно если старшие чем-нибудь обнаруживали, что смотрят на меня покровительственно, сверху вниз. Тогда — всему конец! В их присутствии я окончательно замыкался в себе, говорил очень мало и весь сосредоточивался в слухе. 

Среди товарищей и сверстников я пользовался всегда большой любовью и сочувствием, быть может, благодаря моей быстрой готовности помогать им в затруднениях и неприготовленных уроках. 

Всякий раз, когда я приходил в гимназию и приближался к тому уголку, где собирался наш класс в общей зале, несколько десятков рук уже протягивалось в моем направлении, и все лица прояснялись улыбками. А затем, после приветственных беглых фраз, я садился на корточки, окруженный со всех сторон товарищами, и начинал переводить им латинские уроки или объяснять математические задачи на этот день. 

Еще со второго или третьего класса моя страсть к естественным наукам начала увлекать многих из более выдающихся по способностям товарищей по классу, и скоро у нас образовалось тайное общество с целью занятий естествознанием. 

Помню курьезный эпизод при основании нашего общества. Для него я написал устав, в котором говорилось, что каждый из нас обязуется заниматься естественными науками, не щадя своей жизни; затем указывалось, что от процветания и развития этих наук зависит все счастье человечества, потому что они позволят человеку облегчить свой физический труд и этим самым дадут ему возможность посвятить свободное время умственному и нравственному совершенствованию. Без этого же человек всегда останется рабом. Словом, устав наш был очень хорош даже и не для полудетей, какими мы тогда были. Но вот и чисто детская черта! Поднялся вопрос, как назвать общество. Я предложил: «Общество естествоиспытателей второй московской гимназии». Но одному из товарищей Шарлю Морелю, брату моего бывшего гувернера, а теперь репетитора, это название показалось слишком эффектным. 

— Нужно проще, — сказал он, — чтобы не показалось кому-нибудь из взрослых хвастовством. Назовем лучше: «Общество зоологических коллекций» (мы собирали главным образом коллекции насекомых и окаменелостей). 

Мне это название очень не понравилось с эстетической точки зрения, но я не любил спорить из-за слов и потому сейчас же согласился. 

Мне, как умевшему немного гравировать, было поручено вырезать из грифельной доски печать для общества с надписью «О. З. К.» («Общество зоологических коллекций»), и я тут же принялся ее выцарапывать концом перочинного ножика, делая сажей на бумаге пробные оттиски по мере воспроизведения мною каждой буквы на печати отдельно. 

Первая буква «О», как симметричная, вышла удачно на оттиске, но зато вторая буква «З» отпечаталась на бумаге в обратном виде, как «Е», потому что на печати я выгравировал ее машинально в обычном, не вывернутом наизнанку виде. Что тут делать? 

Шарль, подумав, сказал: 

— У нас уже есть семь ящиков коллекций, и теперь мы собираем восьмую. Можно просто переделать неудачное изображение «Е» на цифру 8, и тогда выйдет: «Общество 8-й зоологической коллекции». 

У меня заскребло на душе от такого названия, но бросить начатую печать было жалко. Я докончил ее как он говорил, и мы начали все коптить ее на свечке и прикладывать на листе бумаги. Скоро весь лист покрылся оттисками, и мы обступили его, любуясь своими произведениями. 

В эту минуту вошел старший Морель, не репетитор мой, а другой, его брат, студент Жозеф, очень желчный и саркастический человек. Его я не любил за постоянные насмешки над нашими естественно-научными занятиями, которые он считал простым мальчишеством. 

— Что такое значат эти буквы? — сказал он. 

— «Общество 8-й зоологической коллекции», — ответил Шарль с серьезным, деловым видом. 

— Это, вероятно, то самое общество, которое сидит у нас на булавках в 8-й коллекции? — иронически спросил Жозеф. 

Я был так глубоко обижен этой насмешкой над изучением природы, над нашим постоянным занятием, которое считал самым святым и высоким делом в своей жизни, что тотчас же встал и гордо вышел из комнаты, не сказав ни слова. 

Но общество все же состоялось, хотя и не под таким, а под моим прежним названием. 

Я нарочно пишу все эти мелочи, относящиеся, по-видимому, еще к третьему или даже второму классу гимназии. Именно здесь находятся первые проблески всех тех идеальных стремлений, которые впоследствии привели меня в Шлиссельбургскую крепость. Достаточно было в то время кому-нибудь насмешливо отнестись к нашим занятиям естественными науками или, еще хуже, к самим этим наукам, и я уже не мог ни забыть, ни простить тому человеку, как верующий не прощает насмешки над своим божеством или влюбленный над предметом своей любви. Но зато всякое недоверие к моим личным качествам или способностям не возбуждало во мне ничего, кроме огорчения. Я сам еще не мог определить, несмотря на ежегодные награды, получаемые мною в гимназии, что я такое — способный человек или еще не разгаданный никем идиот? Иногда, когда мне удавалось одолеть в науках что-нибудь особенно трудное, мне казалось: 

— Да! У меня есть способности! Я могу принести пользу науке! 

И я радовался. А в другое время, когда я натыкался на неразрешимые вопросы, мне казалось, что я совсем идиот. 

Раз, кажется, в четвертом классе, я познакомился с одним студентом, исчезнувшим потом с моего горизонта неизвестно куда. Зайдя к нему, я с восторгом увидел у него значительную библиотеку по естественным наукам. Я попросил у него физиологию Фохта, продержал дней восемь, прочел всю, сделал несколько выписок, перерисовал с десяток рисунков, а затем прибежал к нему возвратить и взять другую книгу. Он угостил меня кофе и начал разговор с похвал книге, очевидно, не доверяя, что я ее прочел. Я это отлично видел и так как не был уверен, помню ли все, что в ней было, то очень трусил, как бы не осрамиться в разговоре с ним. 

Однако студент ограничился лишь общими местами, хотя все-таки успел повернуть дело так, что я целую неделю ходил унылый, считая себя безнадежным глупцом, а его и всех ему подобных — гениями. 

— Для того чтобы извлечь полную пользу из чтения таких книг, нужно уметь обобщать прочитанное, — сказал он. — Скажите, когда вы читали, например, о пищеварении и питательных веществах, приходило вам что-нибудь в голову об ирландском народе? 

— Нет, — отвечал я с отчаянием в душе, но спокойным тоном, — ничего не приходило. 

— Я так и думал, — покровительственно улыбаясь, сказал он. — А между тем тут прямое соотношение! Вспомните только, что в картофеле большая часть — малопитательный крахмал, а в Ирландии питаются главным образом картофелем, и вы придете к выводу, что ирландский народ должен вырождаться.... 

Уходя от него, я был в таком отчаянии за необыкновенную узость своего ума, что даже теперь мне жалко себя вспомнить в те дни. Почему я такой несчастный, узкоголовый, без всяких самостоятельных идей! Вот они, настоящие люди! Он читает о картофеле в физиологии Фохта, а его ум носится в это время по всем областям знания и вдруг направляется — куда бы вы думали? — в Ирландию! и тотчас определяет будущие судьбы ирландского народа! Никогда я не выработаю себе такой широты мысли... Но в таком случае стоит ли мне заниматься науками? Не лучше ли просто умереть, чем жить таким идиотом? 

С начала пятого класса гимназии (в котором я был оставлен на второй год ненавидевшим меня за свободомыслие учителем латинского языка, несмотря на то что я считался лучшим знатоком этого предмета и все товарищи обращались ко мне за разъяснениями темных мест) мое воспоминание рисует наше «Общество естествоиспытателей» развившимся и окрепшим, а нас самих — уже почти взрослыми юношами. 

Из первоначальных основателей остался в это время только я, а остальные члены постепенно обновлялись, и вновь вступившие уже ничего не знали о прежнем уставе. 

Вся формальная сторона теперь совершенно исчезла, но цели и стремления кружка остались те же самые. Свобода, равенство и братство и их осуществление в жизни путем реорганизации общественного строя, думали мы, важны и необходимы только с точки зрения справедливости, но они не принесут человечеству, взятому целиком, никаких материальных выгод. Это то же, что привести в новый порядок перепутанную мебель в своем жилище, но, как бы мы ее ни перераспределяли, от того не прибавится ни одного нового стула, ни одной новой кровати... Только изучение законов природы и обусловливаемая знанием истины власть человека над ее силами могут увеличить общую сумму жизненных благ и, сняв с человечества всю тяжесть физического труда, превратить его в простое развлечение, в одно из удовольствий, подобных танцам и играм, которого никто не захочет чуждаться, а, наоборот, все будут к нему стремиться наперерыв. 

Каждое новое открытие в области естествознания, — проповедовал я тогда при всяком случае, — это то же, что прибавка новой мебели в жилище и нового окна для большего доступа в него воздуха и света. Вот почему работа естествоиспытателя не менее важна, чем и работа революционера или реформатора... В таком именно смысле я сделал даже специальный доклад на одном из собраний нашего кружка, и все товарищи согласились с моей формулировкой. 

Труженики науки рисовались в моем воображении такими же героями, как и борцы за свободу. Перед теми и другими я готов был сейчас же стать на колени взамен отвергнутых христианских святых раннего детства. 

До сих пор помню, как будто это случилось только вчера, свой неописуемый восторг и умиление, когда один из таких героев (известный популяризатор и педагог того времени Федор Федорович Резенер) подарил мне на память только что переведенную им книгу «Микроскопический мир» Густава Эгера, и я прочел на первой странице надпись, сделанную специально для меня: «На память от переводчика». 

У меня буквально закружилась голова от восторга:

  — Мне от переводчика!!! Может ли быть что-нибудь на свете выше такого счастья! 

Но мой восторг достиг своей кульминационной точки, когда я прочел первые строки этой книги, где возвеличивается звание натуралиста и говорится, между прочим, что в скромном человеке, собирающем растения с котомкой за плечами или уединенно наблюдающем звезды в обсерватории, скрывается победитель мира. 

Все это так соответствовало моему собственному настроению, что начало книги Эгера до сих пор осталось в моей памяти, как заученное стихотворение. 

В то время я жил в здании московского вокзала Рязанской железной дороги с товарищем по гимназии и по обществу Печковским, брат которого был инженером на этой самой дороге. Перешел я к нему самовольно, не спросясь отца, который, впрочем, уже предоставлял мне тогда известную долю самостоятельности в выборе жилища, с тем единственным условием, чтобы окружающие меня люди не были дурного тона, т. е. очень бедные и грубые. 

Как раз тогда отец решил приобрести дом или два в Петербурге, и по окончании гимназии мне предназначалось поступить в Петербургский университет. 

С Печковским, очень добрым и даровитым юношей, увлекавшимся главным образом физикой и относившимся ко мне благодаря тому, что был на два года моложе меня, как к авторитету по естественно-научным вопросам, я занимал в здании вокзала отдельное помещение в три комнаты с особым выходом исключительно для нас двоих. С квартирой его женатого брата эта часть соединялась только посредством перегороженного дверью коридора и комнаты для прислуги, состоявшей из нескольких человек. В нашем распоряжении был лакей, который чистил нам сапоги и платье и носил обед, завтрак и чай на заграничный манер, т. е. совершенно особо от брата инженера и его жены, благодаря чему и мы и они могли свободно принимать кого угодно, не стесняя друг друга. 

Общие обеды были лишь по торжественным дням. 

Лакею за услуги я приплачивал три рубля в месяц, а, сколько платил самому инженеру за содержание, теперь не помню. Помню лишь одно, что он не хотел брать с меня трехсот рублей за зиму, как я раньше платил Морелям, на том основании, что издержки на мое продовольствие, по счетам его жены, не достигали этой суммы, а он не желал иметь специального дохода от моего пребывания, которое доставляло удовольствие его брату. Таким образом, к моим карманным деньгам прибавлялась еще некоторая сумма, и я целиком употреблял ее на покупку естественно-научных книг. 

Конец этого периода моей жизни, продолжавшегося вплоть до знакомства с радикалами, как называли себя тогдашние революционеры в отличие от мирных либералов, был ознаменован наиболее кипучей умственной деятельностью, и все мое жилище скоро приняло самый ученый вид. Стена над кроватью в моей комнате была установлена сотнями двумя естественно-научных книг, часть которых была очень редких изданий. Стена напротив — вся увешана витринами с коллекциями собранных мною насекомых. Этажерка в углу была наполнена связками гербариев, тетрадями с выписками и заметками по естествознанию и целой кипой сделанных мною рисунков, большею частью переснятых из книг. В другом углу комнаты стояло друг на друге с десяток очень больших плоских ящиков. Половина из них содержала палеонтологические коллекции, частью собранные мною на Волге, в окрестностях родного имения, и под Москвой, а частью составленные из окаменелостей, выменянных в Московском университете на мои находки. 

В университет я начал постоянно бегать еще с 1871 года, накидывая на себя плед и надевая кожаную фуражку по обычаю тогдашних студентов, не имевших еще формы. 

Другая часть ящиков в моей квартире была наполнена большим количеством раковин. На окне стоял микроскоп, несколько луп и ряд склянок с настоями для инфузорий. 

Сам я в это время мечтал только об одном: быть профессором университета или великим путешественником. 

Последняя деятельность, по моим соображениям, не требовала таких необычных умственных способностей, как первая, и могла мне пригодиться, думал я, на тот случай, если я окажусь лишенным научного творчества и умственной инициативы, а потому негодным в профессора или ученые. В отношении же этого будущего счастья я весь отдавался своим наукам, предоставив гимназической латыни и остальной классической схоластике (которую я возненавидел из-за вышеупомянутого добровольного шпиона-латиниста) как можно меньше времени, — лишь бы не получать дурных отметок. 

Конечно, находилось время и теперь для чтения романов, до которых я был по-прежнему большой охотник, но это служило лишь как бы отдыхом. 

Каждую субботу происходило очередное заседание нашего «Общества естествоиспытателей», в котором насчитывалось пятнадцать или двадцать членов. Это происходило очень торжественно. 

В одной из наших комнат раскрывался длинный стол, вокруг которого чинно устанавливался ряд мягких стульев. На столе в больших подсвечниках зажигались две стеариновые свечи, а четыре другие свечки расставлялись по углам комнаты. Перед столом выдвигалась настоящая, как во всех аудиториях, черная доска для писания мелом чертежей и формул. На столе находились чернильницы, карандаши и листы бумаги для заметок; и все это отражалось в огромном зеркале, занимавшем противоположную стену комнаты. 

Понятно, что при такой обстановке мы, члены, должны были вести себя в высшей степени серьезно. Каждый раз, когда я замечал, что кто-нибудь сойдет во время заседания с своего места и развалится на диване, я приходил в самое сильное огорчение, видя в этом признак несерьезного отношения к делу. Моя физиономия принимала тогда настолько укоризненное выражение, что неглижирующий член обыкновенно чувствовал упрек без слов и возвращался на место. 

Доклады обыкновенно происходили в виде чтения заранее приготовленных статей, которые нередко демонстрировались коллекциями и в общем представляли недурные популяризации. При окончании каждого заседания поднимался вопрос о чтениях на следующий раз, и без нескольких докладов не проходило ни одного заседания. В конце же каждого заседания являлся наш лакей с подносом, уставленным стаканами с чаем и булками, и вечер оканчивался дружеской болтовней, длившейся иногда за полночь. 

Из своих собственных докладов я припоминаю, между прочим, один, который произвел большой фурор. В нем, исходя из гипотезы Лапласа, я доказывал, что если количество атомов в каждой изолированной звездной системе ограничено, то должно быть ограничено и число их комбинаций в пространстве. Но всякий звездный мир с механической точки зрения сводится к комбинациям атомов, и вся его дальнейшая жизнь, до последних мелочей, определяется этими комбинациями. Из одинакового развивается одинаковое, а в таком случае история одной мировой системы должна в точности повторяться в бесчисленном количестве других систем, прошлых, настоящих и будущих, так что в бесконечности времени миры должны сменяться мирами, как волны в океане. Таким образом, через то или другое число квадрильонов лет после нашей смерти — закончил я свою речь — мы можем вновь оказаться сидящими в этой самой комнате и обсуждающими эти самые вопросы, не подозревая того, что мы уже здесь были и обсуждали все это, как мы ничего не подозреваем теперь о том, что было с нами до рождения, — все в жизни природы должно совершаться периодически... 

Когда наступала весна или когда мы съезжались в гимназию осенью, почти каждый праздничный день был посвящаем у нас экскурсиям в окрестности Москвы, главным образом с палеонтологическими целями. Геологию, особенно юрской и каменноугольной эпох, я знал тогда несравненно лучше, чем теперь. Больше всего ездил я с одним из моих товарищей — Шанделье (классом моложе меня) и добыл с ним десятка два очень ценных окаменелостей, которые и до сих пор хранятся в Московском университетском музее. 

Особенный фурор произвели там среди геологов челюсти ящура, которые мы первые нашли в юрской системе, между тем как до тех пор его считали характерным для последующей, меловой. За него нам предоставили выбирать в геологическом кабинете любые окаменелости для пополнения своих коллекций из имеющихся там дубликатов. Определили его тогда как Polyptychodon interruptus, но теперь он значится в Московском университете под одним из видов плезиозавра. 

Камень с челюстями тотчас же был тщательно перерисован на полулисте и помещен, кажется, в «Университетских известиях» вместе с кратким описанием находки и с именами нашедших. 

Ректор университета, геолог Щуровский, сейчас же поскакал в своей коляске вместе с Шанделье, который один оказался налицо в университете, на место находки, но ничего не нашел нового. Да и трудно было найти, так как мы сами обыскали уже все это место несравненно тщательнее его. 

Мы лазили и карабкались при всех наших изысканиях, в буквальном смысле слова как кошки, по огромным береговым обрывам Москвы-реки, падали вниз, расцарапывали в кровь руки, разрывали платье и доводили себя часто до такой степени изнеможения и усталости, что валились на землю где попало, не будучи в силах пройти и десяти шагов. Благодаря этому мы и находили всегда больше интересного, чем пожилые солидные люди, дорожащие своими членами и сюртуками. 

В обоих музеях, геологическом и зоологическом, мы скоро стали своими людьми, и я каждую неделю аккуратно занимался там по вечерам часа по четыре и более. Особенно подружились мы с хранителем первого — профессором Милашевичем. Он был чахоточный и, верно, давно уже умер. Но тогда это был замечательно простой и симпатичный человек. По временам я бегал также заниматься со знакомыми медиками в анатомический театр и, желая изобразить из себя завзятого анатома, там же и ужинал хлебом с колбасой, которую разрезал своим скальпелем, впрочем, тщательно вытирая его перед этим.

На лекции мне тоже ужасно хотелось ходить, но так как они совпадали с урочным временем в гимназии, то мне пришлось побывать на них лишь несколько раз за все время гимназической жизни. 

Моему обычному товарищу по геологическим экскурсиям Шанделье судьба, казалось, всегда готовила какие-нибудь приключения. Раз, в конце августа, под селом Троицким, он чуть не утонул на моих глазах в Москве-реке, где мы захотели выкупаться от жары. Ниже нас по течению почти весь фарватер был занят огромными плотами из бревен, которые гнали в Москву, но почему-то оставили на якорях в этом месте. Они, казалось, были довольно далеко, и потому Шанделье не обратил на них внимания. Он вздумал мне показать, как хорошо плавает, и поплыл на спине вниз по течению, не догадываясь, что река и без того несет его прямо на плоты. Я начал ему кричать: 

— Шанделье, утонешь, утонешь! 

А у него уши в воде — ничего не слышит. Я попробовал бежать к нему, но бежать в воде оказалось совсем невозможно. Я бросился на берег, но едва лишь выскочил, как увидел с ужасом, что Шанделье уже ударился головой о бревно и течение тотчас же подвернуло его прямо под плоты. Я бежал к нему изо всех сил, и мне казалось, что все теперь кончено. Однако не прошло и секунды, как, к моему невыразимому облегчению, из воды показались его руки и схватились за край бревна. Вслед за руками вынырнула голова, и, раньше чем я успел добежать до него, Шанделье уже сидел на плоту, схватившись обеими руками за свое темя. 

— В первую минуту мне показалось, — сказал он, — что ты швырнул мне камнем в голову. 

На этот раз, однако, дело окончилось только огромной шишкой на темени. 

Второй раз было хуже. 

Под впечатлением похвал со стороны Милашевича и Щуровского по поводу обилия наших палеонтологических находок, а также и собственного увлечения мы дошли наконец до того, что даже в зимние праздники уезжали из Москвы в окрестные каменоломни и выдалбливали там окаменелости из не покрытых снегом обрывов и из больших глыб, оторванных камнетесами, или прямо разрывали снег. 

В одну из таких поездок высадились мы вечером на полустанке Рязанской железной дороги в сорока верстах от Москвы, чтобы поехать в славящееся своими каменоломнями село Мячиково, верст за десять от этого места. Но едва мы успели отойти в полутьме сотни две шагов от полустанка, направляясь параллельно полотну в соседнюю деревню к возившему нас уже несколько раз крестьянину, как сзади раздался громкий свист локомотива и вслед за ним чей-то отчаянный крик: 

— Берегись, берегись! 

Я шел сзади, в десяти шагах от Шанделье, и только что успел обернуться назад, как вижу: прямо на меня мчится во весь дух тройка перепуганных лошадей, запряженных в большие сани. Все, что я успел сделать, это крикнуть: 

— Шанделье! 

Затем я подпрыгнул и, схватившись обеими руками за верх соседнего забора, поджал свои ноги, чтобы их не обломало санями, отводы которых как раз скребли по низу забора. В то же мгновение и лошади и сани промчались подо мною, и я, вися в высоте, с ужасом увидел, как мой товарищ бросился прямо вперед, но тут же был сбит с ног лошадьми, подмят под их ноги и выброшен кувырком из-под саней на несколько шагов в сторону от дороги. 

Я думал, что он убит, бросился к нему и поднял его с земли. Шанделье не обнаруживал никаких признаков жизни, и все члены его висели, как плети. Его тело выскальзывало у меня из рук, и я почти не в силах был нести его. 

В полутьме показался в стороне какой-то крестьянин, и я закричал ему: 

— Помогите! Сейчас задавили человека! 

Но он, услыхав эти слова, бросился бежать со всех ног и тотчас же скрылся в темноте, оставив меня одного с моей ношей. Напрягая все свои силы и останавливаясь после каждых десяти шагов, я тащил, как мог, Шанделье на станцию и, только подойдя к ней, почувствовал, что он шевелится у меня на руках и хватается со стоном за голову, еще не понимая, что с ним. 

Но мало-помалу к Шанделье возвратилось сознание, и он, шатаясь, попробовал с моей помощью войти на станцию. Оказалось, что благодаря большой мягкости снега он, по словам вызванного для нас начальником станции местного фельдшера, не получил никаких переломов. Лошади перескочили через него, и только одна сильно ударила его при этом копытом по голове, почему он и лишился чувств. Кроме нескольких других слабых ушибов, он получил лишь сильный удар по бедру толкнувшим его передком саней. 

— Последнее мое впечатление, — рассказывал Шанделье, — было воспоминание из одного романа Диккенса о том, как поезд налетел и расшвырял по кускам какого-то очень скверного человека. Мне вдруг показалось, что я и есть этот самый человек, а затем все для меня потемнело и исчезло. 

Мы стали обсуждать, как теперь нам быть. Полустанок был совсем холодный. Ближайший поезд в Москву должен был пойти только на следующее утро, а более всего удручало нас сознание неудавшейся экскурсии (как мы называли все наши поездки с научными целями). Это последнее чувство так преобладало у нас обоих над всем остальным, что, едва Шанделье почувствовал, что его кости целы и он еще может кое-как двигаться, хотя бы и с посторонней поддержкой, он сейчас же сам предложил мне не отказываться из-за него от начатой экскурсии, тем более что впереди представлялось два или три праздничных дня — событие, которое встречается не каждый месяц. 



Поделиться книгой:

На главную
Назад